сякая кухарка готовит хорошо только в
первые шесть месяцев своей службы, после чего она начинает распускаться.
Поэтому он менял кухарку каждое полугодие, и я скоро понял, что если я
выдержу у него только три года, то смогу за шесть полугодий изучить с его
кухарками все шесть элементов любви. Ибо в этой кухне был установлен
обычай, что кухарка должна любить поваренка. Следовательно, не могло быть
никаких затруднений.
Подготовительным курсом, как само собой понятно, должна была быть
чувственность.
Барышня хотела подняться, но Мюнхгаузен удержал ее и сказал:
- И теперь ничего не бойтесь, высокочтимая: я не сообщу об этом периоде
моей жизни ничего такого, чего нельзя было бы выслушать даже в пансионе
для благородных девиц. В то время служила на кухне старая Валли, как
говорят, внебрачная дочь Люцинды Шлегель. Челядь называла ее
"сомневающейся", так как, будучи безобразной и поблекшей, она сомневалась
в том, что найдет мужа (*41).
Если ее послушать, то можно было действительно подумать, что она вела
раньше довольно свободный образ жизни, так как выражалась она в
достаточной мере нагло и непристойно. Но кучер, который был в своем роде
зубоскал, утверждал, что он знает ее давно, что она смолоду была уродиной
и уже поэтому чиста от греха. А что до ее непристойностей, то это, как
болезнь у кур, которые кукарекают, не приобретая этими голосовыми
упражнениями ничего петушиного.
В наших отношениях мы соблюдали только кухонный этикет; вряд ли мы хоть
раз пожали друг другу руку. Тем не менее я узнал от нее, что такое
чувственность, т.е. чувство как раз обратное тому, которое я испытывал,
видя и слушая скептическую старуху. Правда, она впоследствии
распространяла слух, будто мы были с нею в нежных отношениях, будто она
называла меня Цезарем (*42), так как мое крестное имя звучало слишком
прозаично, и тому подобные басни, в которых нет ни слова правды.
Чувственность я изучил, таким образом, теоретически. Валли ушла, и
место кухарки заняла Серафина (*43). Она ругательски ругала свою
предшественницу, а про себя говорила, что она воплощенное олицетворение
женственности, на которую Валли была лишь жалкой карикатурой. Она носила
серо-желтую шаль и, к сожалению, уже тоже вступила в "железный век" жизни,
хотя и была взята из Молодой Германии. Удивительно женственное существо
была эта серафическая Серафина. Но ею одною, так сказать, одним выстрелом,
я убил сразу двух зайцев, потому что одолел одновременно и
одухотворенность, и сентиментальность. Я получил от нее большую пользу,
сэкономив таким образом целое полугодие. Наша связь началась так. Я
шпиговал зайца с одной стороны, а она - с другой. Тут она стыдливо подняла
глаза, взглянула на меня таким душевным взглядом, что сердце у меня ушло в
живот, и спросила:
- Хотите ли вы меня... с позволения сказать, любить, мусье?
На что я отвечал:
- Да, с вашего разрешения, девица Серафина.
После этого мы чмокнули друг друга поверх зайца, и дошпиговали его,
упоенные блаженством. Такова была форма заключения подобных союзов в
прелатской кухне. Согласно этикету, должна была начать кухарка; поваренку
это ни в коем случае не дозволялось; если бы он осмелился первым сделать
любовное предложение, то получил бы от своей любезной здоровенную
пощечину.
Свойства Серафины чередовались по дням. А именно: один день она была
полна одухотворенности, а другой - сентиментов, и так регулярно изо дня в
день. От нее я научился одухотворенности и сентиментальности в любви. Дело
это обстояло так. Она любила подкрепиться втихомолку, но много выпить не
могла и легко пьянела. В этом состоянии ее осеняла одухотворенность, это
значит, что она несла несусветную чушь. На следующий день у нее был
катценъяммер; тогда она была полна сентиментов. Я подражал ей во всем,
чтобы не дать угаснуть роману. К сожалению, уже в самом начале произошла
ошибка. А именно, в тот день, когда у нее был катценъяммер, я основательно
приложился к бутылке и одухотворился.
Назавтра, когда она была одухотворена, у меня было похмелье и
сентименты, и так все шло шиворот-навыворот, мой катценъяммер совпадал с
ее одухотворенностью, а моя одухотворенность с ее сентиментами. Это,
разумеется, повело к ссорам, от которых страдали кухарные дела, так что
прелат был вынужден рассчитать ее еще до конца полугодия. Это было
счастьем. Я никогда не был очень здоровым и должен сказать, что на этом
этапе любви я сильно отощал.
Следующую кухарку звали "Ребенок", потому что она сама себя так
называла (*44). Почему? Право, не знаю, так как трудно поверить, чтобы она
принадлежала к тем, про которых сказано: "Если не обратитесь и не будете,
как дети и т.д.". Это была замысловатая штучка! Иногда она пропадала
целыми часами; когда же ее бросались искать, то находили сидящей на крыше;
порой она, шутя, спускалась на метле в дымовую трубу. Самый хитроумный
человек не в состоянии придумать того, что мог наболтать этот Ребенок. Но
ее коронный номер... Простите, сударыня, если не ошибаюсь, вас кто-то
снаружи зовет.
Барышня поняла этот деликатный намек и вышла, бросив на Мюнхгаузена
взгляд, исполненный величайшей благодарности. Он же продолжал:
- А именно, Ребенок мог кувыркаться и ходить колесом, не оскорбляя при
этом стыдливости. Как она ухитрялась это проделывать, сказать не могу, но
это факт; она переворачивалась вверх тормашками, и все знатоки и
авторитеты, глядя на это, утверждали, что она не оскорбляет женской
стыдливости, более того, что ее кувыркания обогащают высшее царство духа.
С нею я изучал фантазию в любви. Наша любовь действительно была
чистейшей фантазией: мы любили друг друга, как собака кошку (*45), но она
писала об этом самые высокопарные вещи, настоящие гимны, а втихомолку
ухитрялась щипнуть меня так, что я чуть не кричал. Ходячая легенда права;
она утверждает про этих Б-о, к семье которых Ребенок принадлежал, что их
озорство начиналось там, где другие озорники кончали (*46). Про Ребенка
написана книга, где ее называют олицетворенным средневековьем. Ну-с,
середины своего века она действительно достигла, да и красота ее уже не
очень обременяла, когда она по-детски отдавалась своим любовным фантазиям.
Я был очень рад, когда избавился от Ребенка: вы не можете себе
представить, как изнурительны такие сепаратные уроки любви.
Две следующие кухарки, Юле и Иетте, были лучше всех; это были настоящие
кухарки, без одухотворенности, без сентиментов, без фантазии (*47). У них
я научился эгоизму и самопожертвованию в любви. Например, у Юлии, которая
обсчитывала Своего хозяина, как могла, но в остальном была честнейшим и
добрейшим существом на свете, я отнимал все деньги, которые она клала себе
в карман при закупках провизии. Она крала только для меня; честное слово,
это было так. Мне же нужны были деньги, так как я хотел купить себе новый
кафтан и "Дух кулинарного искусства" Румора, чтобы пополнить свое
профессиональное образование. Я всегда говорил ей:
- Давай, давай, милочка, ибо дающий испытывает больше блаженства, чем
берущий; я предоставляю тебе блаженство, а сам удовольствуюсь малостью,
т.е. деньгами.
Но мне тут ничего не очистилось. Моя пятая возлюбленная, Иетте,
прожженная птица, слямзила у меня всю сумму, когда мы расставались, осыпая
друг друга клятвами нежности. Ну-с, самопожертвование тоже необходимо; я
на нее не в претензии.
Мюнхгаузен сделал передышку, чтобы отдохнуть. Барышня снова вернулась в
комнату. После некоторого молчания, во время которого он метнул в небо
взгляд, полный юношеской мечтательности, Мюнхгаузен продолжал:
- Ах, что такое обыкновенная, бессознательная, грубо-неуклюжая любовь
по сравнению с сознательной любовью, которая любит по принципам! Прошли
годы, кухня осталась далеко позади. "Игра жизни весело смотрела на меня" с
зеленого стола, когда крупно понтировали и банку везло. Мюнхгаузен стал
мужчиной, мужчиной в полном смысле этого слова. Тем не менее и его
подводила коварная фортуна. У меня были маленькие неприятности, которые
принудили меня жить инкогнито, далеко, далеко отсюда.
Теперь, друзья мои, я должен познакомить вас с одним свойством, которое
связано с моим появлением на свет. Чем старше я становился, тем сильнее
развивались во мне некие минеральные или, точнее говоря, металлические
реакции, так что я не мог слушать о деньгах без экстатического трепета. Во
время моего инкогнито, которое было так строго, что я мог выходить только
тайком, я увидел ту, которая соединила во мне все составные части любви в
одно великое целое. Она была некрасива, не имела ни ума, ни каких-либо
качеств, но... мне кажется, сударыня, что вас опять зовут.
Эмеренция снова встала, снова бросила на барона взгляд, полный
благодарности, и произнесла:
- Мюнхгаузен, я вас всегда уважала, но с сегодняшнего дня я молюсь на
вас. - После чего она вышла.
- Гром и молния! - воскликнул барон. - Почему вы все время выставляете
мою дочь?
- Я щажу ее нежные чувства, - ответил Мюнхгаузен. - Ах, если бы можно
было выставить всех женщин из литературы, всех этих маркиз, как крещеных,
так и египетских (*48), вы увидели бы, как опять зацвели у нас здоровая
шутка, юмор и ирония!
Как сказано, моя возлюбленная не была ни красива, ни умна, но зато она
сообщила мне, что ее ожидает богатейшее наследство. И как только
прозвучали эти слова, во мне проснулись все металлические реакции; можете
мне верить или нет, но я почувствовал внутренний толчок, и во мне единым
разом расцвели, как шесть дамасских роз на одном стебле:
1. Чувственность любви
3. Сентиментальность любви
2. Одухотворенность любви
4. Фантазия любви
5. Эгоизм любви
6. Самопожертвование любви
Я всегда впадаю в лирику, когда меня охватывает блаженное воспоминание
об этих днях; но черт меня подери, если я не любил свою мнимую богачку,
как еще никто никогда не любил женщины! Я был страстен, но не без
сентиментальности, ибо я беспрерывно плакал, так что даже нажил себе
слезную фистулу. Я расточал одухотворенность, так что любо-дорого было
слушать; как часто я восклицал:
- Рука об руку с тобой я чувствую целую армию в своем кулаке! Во мне
хватит героизма выбросить всю эту старую опару столетья и выгнать сов из
дупел, где они, моргая глазами, все еще сидят на своих залежавшихся тухлых
яйцах, из которых никогда не вылупится живая действительность.
- Мюнхгаузен! - вспылил владелец замка. - Рассказ начинает принимать
неприятный оборот. Все старое хорошо, и надо уважать законные права.
После этого он тоже вышел.
- Моя история должна быть закончена, и так как никого другого нет, то я
доскажу ее вам, г-н учитель, - сказал гость замка Шник-Шнак-Шнур. - Как
два потока, протекали самопожертвование и эгоизм сквозь наш роман. Я отдал
ей свое сердце, стоившее больше миллиона, и получил от нее не один луидор.
Дивная, приятная талия жизни, в которой оба ставят свои ставки, чтобы,
проигравши, выиграть. Но чтобы и фантазия не ушла с пустыми руками, я
сочинил ей прелестную сказку, будто я происхожу из богатого княжеского
дома, и так часто повторял ее, что, наконец, и сам в нее поверил.
Учитель закинул голову назад, точно его хватили по лбу. Его губы
вздулись наподобие пузырей; вид у него был крайне недовольный.
Но Мюнхгаузен в своем увлечении не обращал внимания на это
обстоятельство.
- Чудесный сон! Зачем я от него пробудился! - воскликнул он. - Ведь я
бы охотно перенес все: охлаждение возлюбленной, известие, что она до меня
любила других и всякие разоблачения в ней и о ней. О, зачем, судьба, ты
испытала меня так жестоко? Зачем коснулась места, где я был уязвим, раз ты
знала о моих внутренних металлических реакциях?
И день настал... пускай о нем
в ночи ведут беседу духи ада.
И день настал, когда жуткие личности вступили в мою жизнь, угрожающие
силы затянули меня в таинственную сеть и принудили к жестокой разлуке. В
эту потрясающую минуту она сообщила мне, среди прочих мелочей, которые
были последствием наших отношений, самую ужасную весть: наследства
никакого не было, так как она узнала, что отец ее беден, как церковная
мышь. Удар попал прямо в сердце. Я почувствовал, как соки во мне
сворачиваются, как они то смешиваются, то растворяются по новым химическим
законам. Я весь задрожал и хотя вскоре вернул себе внешнее самообладание,
но все же почувствовал, когда должен был покраснеть, что по моим щекам
пробежало нечто чуждое. Мои элементы пришли в смятение, и из этого хаоса
образовались во мне затем совершенно новые гуморальные группы (*49).
С того дня я всегда был бледен, а когда гнев, страх или стыд пригоняли
мне кровь к лицу, я зеленел. Это позеленение произошло от того, что,
благодаря страшному признанию моей шестой и главной возлюбленной, я утерял
свое сродство с благородными металлами и место их у меня в крови заступил
один из неблагородных, а именно медь (*50). Согласно новейшим
исследованиям, медь содержится в теле каждого человека; но при моем
зачатии было употреблено слишком много меди и излишек бросился мне в
кровь. Когда я пускаю себе кровь, сгустки получаются совершенно зеленые. Я
применял всевозможные средства, чтобы снова привести себя в норму, однако
тщетно. Всякому приятнее краснеть, чем зеленеть. Благодаря купоросности
моей крови я лишен многих невинных удовольствий. Так, например, мне нельзя
есть ничего кислого, ни щепотки салата, а если я как-нибудь забудусь в
этом отношении, то медная зелень покрывает мне все тело, как манна
аббатису Агнессу из Монте Пульчано. Это очень тягостно. Берцелиус из
Стокгольма, исследовавший меня много раз, предостерегал меня от оловянных
и цинковых рудников, потому что олово и медь дают колокольную бронзу, а
соединение цинка с медью - томпак; он рекомендовал мне избегать рудничных
газов, так как они снова могли вызвать во мне металлические композиции. Вы
понимаете, как неприятны были мне эти запреты при моей любознательности и
страсти к путешествиям, тем более, что я тогда собирался осмотреть
цинковые рудники на Раммельсберге близ Гослара, и оттуда отправиться в
Корнуэльс на оловянные рудники. Я потом все же пренебрег предостережением
и посетил цинковые рудники на Раммельсберге. Рудник был плохо проветрен,
меня бросало в жар и в пот. Когда я вместе со штейгером снова вернулся на
свет божий, он с удивлением посмотрел на меня и сказал:
- Сударь, вы, наверно, испачкались свинцовой охрой, у вас оранжевое
лицо.
Он хотел обтереть меня; но мне вспомнилось предостережение, и я
приказал подать себе ручное зеркало. И что же! Лицо мое действительно было
оранжево-желтым, как зрелый апельсин. В цинковом руднике моя кровь стала
томпаковой. Мне было стыдно перед штейгером, и я сказал ему, что не знаю,
в чем тут дело, но что вытирать бесполезно. Я вышел из рудника весьма
пристыженный, а штейгер вместе со всеми старыми и молодыми рабочими,
крепильщиками и забойщиками, смотрели мне вслед с удивлением и насмешкой.
От легкой примеси цинка я, впрочем, благополучно избавился, проделав
курс плавильного лечения, но от поездки в Корнуэльс мне пришлось, к
величайшему прискорбию, отказаться. Что было бы, если бы оловянные пары
превратили меня в колокольную бронзу и я начал бы звонить, не имея
привилегии?
Такая металлическая игра природы в человеке всегда в высшей степени
неприятна. Медь в крови - все равно, что медь в кармане. Но это роковое
обстоятельство вызвало во мне такое отвращение к любви, что я и слышать о
ней не хотел, хотя графинь, княгинь и принцесс мог иметь хоть отбавляй. Но
дамы высшего света обладают в любви самыми странными вкусами. Может быть,
поэтому весь дамский мир бегал за мной, где бы я ни появлялся. Они
поворачивались спиной к прекраснейшим Адонисам в венгерках, уланских
колетах и посольских фраках, когда я, скромная партикулярная персона,
невзрачный ученый, появлялся со своим пентелийским колером лица и зеленел.
Каких только объяснений я не наслушался, каких только намеков я не
пропустил мимо ушей, сколько несчастий я натворил! В Дюнкельблазенгейме я
ввел в моду зеленую косметику, так как правящая герцогиня сказала, что в
моем лице явился вечнозеленый бог юности, и все придворные поняли этот
намек. Дело в том, что в Дюнкельблазенгейме все порядком посерели; теперь
же они вымазались в зеленый и считали, что вернули молодость. В другом
месте принцесса Меццо Каммино да Наполи ди Романья валялась у меня в ногах
и молила христом-богом, чтоб я дал ей малейший эсперанс на мое сердце. Мне
было жаль ее от всей души - это была отменная особа - но, ожегшись на
молоке, дуешь на воду! Я вежливо поднял ее, подвел к софе и сказал:
- Ваша светлость, из этого ничего не выйдет. Мне раз навсегда не везет
в любви, и кто знает, какие пертурбации вы во мне вызовете. Мне жаль вас,
дорогая светлость, но своя рубашка ближе к телу.
Но самое большое отвращение я питаю к моей тогдашней шестой, или
главной, возлюбленной. Тысячу раз я говорил себе: ведь она не виновата в
том, что не была богатой наследницей, но... природы не переспоришь. А если
купорос постоянно, постоянно напоминает вам о разочарованиях в ваших
лучших надеждах, это тоже не шутка! Человек остается человеком. Я думаю,
что, если бы я снова встретил свою главную возлюбленную, я не сумел бы
удержаться, а между тем, я недурно владею собой.
СЕМНАДЦАТАЯ ГЛАВА
Трое обитателей замка дают барону фон Мюнхгаузену разумные советы;
он же остается загадкой отчасти даже для слуги Карла Буттерфогеля
Когда Мюнхгаузен окончил свой рассказ, он спросил учителя, почему
старый барон ушел и все еще не возвращается?
- Г-н фон Мюнхгаузен, - ответил учитель, - хотя вы нелюбезнейшим
образом насмеялись в вашей любовной истории над самыми дорогими мне
убеждениями, но таков мой душевный склад, что я не злобствую ни на кого и
готов выносить несправедливости, не стремясь за них отомстить. Несмотря на
ваши сатирические намеки, я хочу дать вам относительно нашего хозяина
дружеский совет.
- Какие еще сатирические намеки на вас, учитель?
- Вы изволили сказать, что солгали той особе относительно вашего
княжеского происхождения. Я же позволю себе заметить, что, когда я говорю
то же о себе, я нисколько не лгу, тем более что я всем сердцем ненавижу
ложь.
- Заверяю вас, г-н учитель, что я и в помыслах вас не имел. Великий
боже, неужели и в этой пустыне рассказчик не может уйти от толкований?
- Оставим пока в покое как это, так и некоторые другие обстоятельства,
- сказал учитель. - Но вот вам мой совет. Наш старый хозяин, твердо и
непоколебимо вбил себе в голову, что вернутся прежние порядки, а вместе с
ними и его звание, которое он считает принадлежащим ему по рождению. В
этом отношении он ненормален, и меня уже давно мучит опасение, что
тайносоветническая идея-фикс может внезапно превратиться в ясно выраженное
безумие, если мы не будем его щадить. Вы же - простите мне мою смелость,
г-н барон, - слишком часто касаетесь больного места, как вы сделали и
сегодня вечером. Было бы в высшей степени печально, если бы этот во всех
остальных отношениях превосходный и душевно здоровый человек был
сознательно доведен до безумия такими нормальными людьми, как мы.
Человеческая душа, так же как и тело, имеет определенный предел для
своего развития, - продолжал учитель. - Дойдя до него, человек духовно
останавливается, так же как он перестает физически расти после двадцати
лет. Поэтому старость не понимает молодости, и все необычное находит
отклик у тех, кто еще переживает период духовного роста. Если человек
укладывается в установленную для него мерку длины и ширины, то он не
сходит с ума, но останавливается у достигнутого предела, в противном же
случае с ним бывает то же, что с тем, кого задержали в его развитии:
избыток сил отдает внутрь, и придурь ударяет ему в голову. Наш старый
хозяин был безусловно предназначен сделаться тайным советником в Верховной
коллегии; там бы он остановился или, вернее, уселся и, как вполне разумный
человек, творил бы дело своих дедов. Но так как он туда не попал, то
тайносоветническое звание стянуло ему, так сказать, душу узлом; если
оставить этот узел в покое, то барон, вероятно, проживет спокойно свою
старость, если же его дергать, то может возникнуть неугасимый пожар,
который перебросится и на здоровую часть мозга.
Барон Мюнхгаузен подивился мудрости учителя и обещал следовать его
совету. После этого Агезилай зажег ручной фонарь и направился на Тайгет,
убежденный в том, что сделал благое дело.
Мюнхгаузен разыскал старого барона, который разгуливал при луне позади
замка. Он хотел попросить у него извинения, но тот предупредил его и
сказал:
- Оставьте глупости; я давно простил вам обиду, так как знаю, что вы не
хотели меня оскорбить. К тому же, все вы прочие и не в состоянии понять,
что значит быть предназначенным по рождению к такой чести, или к такому
преимуществу, или к такому званию, как пост тайного советника. Вы говорите
об этом, как слепой о красках, и потому нельзя обижаться на вашу болтовню.
Я остался в парке, потому что, по правде говоря, я не большой любитель
романических дел; я надеюсь, что вы будете так любезны и объясните мне
ваше позеленение как-нибудь с глазу на глаз, и вообще, милейший
Мюнхгаузен, было бы хорошо, если бы вы, ради моей дочери, поменьше или
даже совсем не касались любовных тем.
У моей дочери в этом отношении не хватает одного винтика, - продолжал
старый барон, понижая голос и придвигаясь к Мюнхгаузену. - Вообще
нехорошо, когда женщины не выходят замуж или не имеют детей: ведь, в конце
концов, эти бедные существа предназначены только для ласки, и при
безбрачии это чувство выливается у них в писание скучных, душещипательных
романов или в возню с попугаями и мопсами, что невыносимо для окружающих.
Моя дочь не держит ни попугаев, ни мопсов, но зато завела себе мысленного
возлюбленного, с которым общается так, как с живым мужчиной. В особенности
при луне, вот как сегодня, она бывает до крайности возбуждена, и потому,
дорогой мой, не обостряйте этого состояния; подумайте только, каким бы это
было горем для меня, старика, если бы ее болезнь превратилась из этих
тихих и в общем безвредных бредней в буйное помешательство.
Мюнхгаузен не успел дать отцу успокоительного заверения, так как в
тисовой беседке за Гением Молчания раздался шорох, и оттуда появилась
фрейлейн Эмеренция, слышавшая весь разговор.
- Ах ты, черт! - воскликнул старый барон. - Вот это чисто! - и быстро
удалился в замок.
Эмеренция подошла к Мюнхгаузену и сказала мягким голосом:
- Это обычное явление, что высшие натуры принимаются окружающими за
сумасшедших, и слова моего отца не могут меня обидеть. Да простится ему, и
да будет от меня далека мысль воспользоваться своим правом возмездия и
обратить ваше внимание на его фантазии.
Но все же я у вас в долгу, дорогой учитель, за ту ни с чем не сравнимую
деликатность, с которой вы сегодня два раза удалили меня из комнаты.
Обходительное обращение так ласкает душу. Свою благодарность я выражу вам
предупреждением. Берегитесь учителя, не раздражайте его безумия
замечаниями, которые он может отнести к себе или к своей навязчивой идее.
Я имею основания думать, что болезнь этого человека прогрессирует, так как
он уже варит так называемый черный суп без всякой нужды и спит под
открытым небом на своем шутовском Тайгете - все это признаки внутреннего
брожения. Какое несчастье, если бы он, неожиданно взбесившись (что весьма
мыслимо), заразил отца, и в них проявилась бы исполинская сила
сумасшедших. Мы, нормальные, не только не смогли бы справиться с ними, но
даже спастись от них.
Барышня продолжала:
- В часы, когда я не предавалась чувствительности, я много думала о
безумии и вот к каким выводам я пришла. Всякое безумие есть, в сущности,
болезненная попытка природы расширить возможности индивидуума до
безграничности и дать ему блага, чувства и наслаждения выше тех пределов,
которые ставят ему самоотречение и покорность судьбе. Поэтому
умопомешательство встречается относительно чаще среди низших сословий,
которые многого лишены, и заставляет их воображать себя королями,
императорами, самим господом богом, или обладателями несметных богатств.
Даже боязнь врагов и преследователей, которая часто принимает формы
сумасшествия и которая, на первый взгляд, противоречит моему определению,
на самом деле только подтверждает его. Такие бедные, невзрачные людишки
нередко испытывают скрытое, гнетущее чувство собственной незначительности;
достаточно, чтобы какой-нибудь случай или несчастье потрясло их душу, и
они начинают приписывать себе воображаемую значительность, оспариваемую
кучей тайных врагов, которых рисует им блуждающая фантазия. Поэтому, когда
князья или знатные персоны теряют рассудок, они, наоборот, впадают в
тупоумие и апатию или воображают какую-нибудь глупость, например, что они
из стекла, что у них воробей в голове и т.п. Это вполне понятно: они уже
обладают всем, что может пожелать себе человеческое сердце, поэтому
заболевшая душа должна сосредоточиться на неоформленном или питаться
представлениями необычайными, далекими от желаний и потребностей.
Применить эти общие замечания к учителю очень легко. Природа одарила
его самосознанием, не вязавшимся с его ничтожным служебным положением, и
эту связь он воссоздал наподобие воздушного замка при помощи тщеславных
мечтаний о спартанском происхождении.
Эти речи еще больше удивили Мюнхгаузена, чем остальные, слышанные им в
тот вечер. Он отправился к себе в комнату, понюхал воздух, что он часто
делал, чтоб узнать, пригоден ли он по своему составу для его целей, сел на
кровать и позволил разуть себя слуге Карлу Буттерфогелю, который принес
между тем воду для умывания и успел надеть на своего господина ночной
колпак.
- Карл, - сказал Мюнхгаузен, - мы попали с тобой в сумасшедший дом. И
старый барон, и барышня, и учитель - все свихнулись. Каждый из них
каким-то чудодейственным образом имеет ясное представление о положении
остальных; но особенно удивительно то, что они отлично рассуждают о
безумии. Все же будь осторожен, потому что такие душевные состояния могут
обостриться при малейшем поводе.
- Буду, - ответил Карл Буттерфогель, снимая брюки со своего господина.
- За барышней я давно заприметил; она иногда так замысловато стреляет в
меня глазами. Но почему, ваша милость, мы ушли оттуда, где эти три барина
содержали нас в такой холе и делать вам ничего не надо было, как только
позволять себя изучать? И зачем мы залезли в этот проклятый замок, где и
мышь досыта не наестся. Я валяюсь в темной дыре, куда не светит ни луна,
ни солнце, и будь я мазуриком, если я за эти три дня хоть раз мяса
понюхал! Да еще клопы у меня в логове; каждое утро встаю такой искусанный,
точно меня шесть охотничьих собак теребило. Уедемте отсюда, ваша милость,
и чем раньше, тем лучше, как ни охотно я вам служу, а долго я здесь не
выдержу.
- Я останусь здесь до тех пор, пока того потребует причина, которая
меня сюда привела, - с достоинством изрек барон.
- Причина это та, что вы упали с лошади, - сказал Карл Буттерфогель, -
ну а теперь она кончилась.
- О, глупец и слепец! - воскликнул гневно Мюнхгаузен, - ты только и
видишь, что падение с лошади, и не замечаешь...
- Чего, ваша милость?
- Ничего! - сердито возразил барон, бросился на кровать, так что
сколоченные учителем козлы затрещали, и тотчас же заснул.
Карл Буттерфогель стоял посреди комнаты с платьем своего господина на
руках и сказал, когда услышал его храп:
- Очень нехорошо, что барин не хочет мне сказать, зачем мы торчим в
этой распроклятой дыре? Жалованья не видать: жди, говорит, пока я сгущу
воздух, как они там в Париже делают. И при этом даже полного доверия тебе
нет! Я ведь уже знаю, что с рожденьем у него нечисто; так почему же он не
говорит мне, что он здесь затевает?
ЧАСТЬ ВТОРАЯ. ДИКИЙ ОХОТНИК
ПЕРВАЯ ГЛАВА
Старшина
Во дворе между амбарами и прочими службами стоял с засученными рукавами
пожилой Старшина и внимательно смотрел на весело пылавший костер,
разложенный на земле между камнями и колодами. Он поправил стоявшую рядом
маленькую наковальню, приготовил молот и клещи, пощупал концы больших
колесных гвоздей, вынутых им перед тем из кармана кожаного передника, и
положил их на дно повозки, колесо которой собирался чинить; затем он
аккуратно повернул колесо вверх тем местом, где оторвался обод, и укрепил
его в этом положении, подставив для устойчивости несколько камней.
Посмотрев еще несколько мгновений на пламя - причем его светлые и
острые глаза ни разу не моргнули, - он быстро въехал клещами в огонь,
вытащил оттуда раскаленный докрасна кусок железа, положил его на
наковальню и хватил по нему молотом так, что искры засверкали; затем он
приложил все еще красный кусок к колесу там, где не хватило обода, прижал
его двумя могучими ударами и вбил гвозди в надлежащие места податливого от
накала железа.
Еще несколько сильных и метких ударов придали прилаженному куску
надлежащую форму. Старшина оттолкнул ногой подставленные под колеса камни,
ухватил повозку за дышло, чтобы испытать исправленное колесо, и, несмотря
на тяжесть, потащил ее без всякого напряжения поперек двора, от чего куры,
гуси и утки, спокойно гревшиеся на солнце, с шумом разлетелись перед
дребезжащей повозкой, а несколько свиней, хрюкая, выскочили из вырытых ям.
Два человека, из которых один был лошадиным барышником, а другой
рендантом, т.е. сборщиком податей, сидели за столом под большой липой
перед домом, потягивая из стаканов и наблюдая за работой крепкого старика.
- Право, Старшина, - воскликнул барышник, - из вас вышел бы отличный
кузнец.
Старшина вымыл руки и лицо в ведре, стоявшем подле маленькой
наковальни, затем залил огонь и сказал:
- Дурак, кто платит кузнецу то, что может заработать сам.
Он поднял наковальню, как перышко, и отнес ее вместе с молотом и
клещами под маленький навес между домом и амбаром, где висели, лежали и
стояли верстак, пила, стамеска и прочие инструменты плотничьего и
столярного ремесла, а также дерево и доски всякого рода.
Пока старик возился под навесом, барышник сказал сборщику:
- Поверите ли вы, что он собственноручно чинит все стропила, двери,
пороги, ящики и сундуки в доме, а при случае изготовляет и заново. Я
думаю, что при желании он мог бы сойти за столяра и справить настоящий
шкап.
- В этом вы ошибаетесь, - сказал Старшина, который между тем, сняв
передник, вышел из-под навеса в белой полотняной блузе и услыхал конец
фразы. Он подсел к столу; служанка принесла ему стакан, и, налив гостям,
он продолжал:
- Для балки, для двери, для порога достаточно пары здоровых глаз и
крепкого кулака; но столяру этого мало. Однажды я позволил высокомерию
соблазнить себя и захотел, как вы сказали, справить настоящий шкап на том
основании, что, плотничая, я держал в руках рубанок, долото и линейку. Я
мерил, рисовал и резал дерево; пригнал все одно к одному, а когда захотел
составить и склеить, вышло шиворот-навыворот. Стенки косились и
разлезались, отверстие спереди было слишком велико, а ящики болтались в
гнездах. Вы можете видеть эту штуковину, если хотите; я поставил ее на
чердаке, чтобы она предостерегала меня от искушения, так как человеку
всегда полезно иметь перед глазами напоминание о собственных слабостях.
В это время из находившейся напротив конюшни раздалось веселое ржание.
Барышник откашлялся, сплюнул, выбил огонь, пустил облако дыма в лицо
сборщику, с затаенным желаньем посмотрел в сторону конюшни и задумчиво
опустил глаза. Затем он снова сплюнул, снял с головы лакированную шляпу,
вытер рукавом лоб и сказал:
- Все еще душно.
После этого он отцепил от пояса кожаный кошелек, бросил его на стол,
так что монеты в нем забряцали и зазвенели, отстегнул ремешки и отсчитал
двадцать золотых, при виде которых глаза сборщика засверкали; Старшина
даже не взглянул на них.
- Вот деньги! - крикнул барышник, ударив кулаком о стол. - Получу я за
это гнедую кобылу? Видит бог, она не стоит ни одного геллера больше.
- В таком случае оставьте деньги при себе, чтобы не иметь убытка, -
спокойно возразил Старшина. - Двадцать шесть, как я сказал, и ни одного
штивера меньше. Мы с вами давненько знакомы, г-н Маркс, и вы могли бы
знать, что настаивать и торговаться со мной бесполезно, так как я не
отступаюсь от своего слова. Я назначаю свою цену и никогда не запрашиваю;
пусть хоть ангел с трубой сойдет с неба, он не получит гнедой дешевле
двадцати шести.
- Тьфу, пропади пропадом! - воскликнул барышник со злобой. - Да что
такое торговля, если не запрос и уступка? Я собственного брата три раза
переспрошу; не будь запроса на свете, то и всякому делу конец.
- Напротив, - возразил Старшина, - дело потребует меньше времени и уже
по одному этому будет выгоднее; вообще от торговли без запроса обе стороны
только выигрывают. Я всегда замечал, что при запросе люди горячатся и под
конец никто уже не знает, что говорит и делает. Нередко, чтобы положить
конец грызне, продавец уступает товар ниже той цены, которую он про себя
наметил, да и покупатель иной раз попадает впросак в разгаре надбавок.
Если же об уступке не может быть речи, то оба сохраняют спокойствие и
оберегают себя от убытка.
- Вы только что рассуждали так благоразумно, что теперь, наверное,
лучше взвесите мое предложение, - вмешался в разговор сборщик. - Как
сказано, правительство хочет перевести зерновой сбор со здешних дворов на
деньги. Весь убыток ляжет на него; ведь зерно остается зерном, а деньги
сегодня стоят столько, а завтра столько; но такова уж его воля: оно хочет
избавиться от возни со складами. Поэтому не откажитесь подписать новый,
выписанный в деньгах документ, который я привез для этой цели.
- Ни в коем случае, - с живостью ответил Старшина. - У нас существует
здесь старое поверье, что, кто отягчит свой двор каким-либо новым
бременем, тот в наказание будет бродить по этому двору после смерти.
Сбывается ли это, сказать не могу, но одно я знаю наверняка: много
столетий Обергоф вносил зерно в божью обитель, так пусть удовольствуется
этим и казначейство, как довольствовался монастырь. Разве у меня на ниве
деньги растут? Хлеб растет. Так откуда же я вам возьму деньги?
- Вы же на этом не пострадаете! - воскликнул сборщик.
- Все должно остаться по-старому, - торжественно сказал Старшина. -
Хорошее было время, когда в церкви еще висели таблицы со списками
крестьянских повинностей и налогов. Тогда все стояло крепко, и никогда не
бывало никакой грызни, как теперь случается чаще, чем нужно. А после стало
считаться, что таблицы с курами, яйцами, мерами и кулями нарушают
благолепие. Напротив, они вросли в службу и в проповедь, как аминь и
благословение; а что до меня, то, когда я смотрел на них, в особенности в
третьей части, при поучении, мне приходили в голову самые назидательные
мысли, например: "Не превозносись, ибо здесь сказано, сколько ты должен
ржи по оброку и сколько овса для замка" или: "Если в миру ты несешь тягло,
то здесь, в доме божьем, ты свободен" и т.п. А когда место опустело, то
мысли стали разбегаться врозь в поисках таблицы, и проходит порядочно
времени, покуда люди снова начнут как следует слушать пастора!
Он встал и направился в дом.
- Старый живодер! - воскликнул барышник, когда его контрагент исчез из
виду, и нахлобучил на голову лакированную шляпу. - Если он чего не
захочет, то сам черт его не заставит. Хуже всего то, что у него лучшие
лошади в округе и что, по правде говоря, он ими недорого торгует!
- Косный, упорный народ в этой местности, - сказал сборщик. - Я только
недавно перевелся сюда из Саксонии и чувствую всю разницу. Там люди живут
вместе и уже поэтому должны быть учтивы, уступчивы и предупредительны друг
с другом. А здесь каждый сидит на своем клочке, у каждого свой лес, свое
поле, свой луг, точно кроме него никого и нет на свете. Поэтому они и
держатся так крепко за свои старые причуды и дурачества, которые везде
давно уже отжили. Сколько я возился здесь с мужиками из-за этого
глупейшего перевода податей на деньги, но этот, пожалуй, будет похуже
всех.
- Это оттого, г-н рендант, что он самый богатый, - заметил барышник. -
Меня удивляет, что вам удалось поладить с мужиками без него, потому что он
у них и генерал, и стряпчий, и что хотите; они во всех делах следуют за
ним. Он ни перед кем шеи не гнет. Тут как-то проезжал один принц; как он
перед ним шляпу снял! Можно было подумать, что он хочет сказать: "Ты
такой-то, а я такой-то". Сукин сын! Двадцать шесть пистолей за кобылу! Это
несчастье, когда мужик разбогатеет. Когда вы пересечете дубовую рощу, вы с
добрых полчаса идете его полями. И все обработано на славу. Позавчера я
ехал со своим табуном мимо его ржи и пшеницы, так, накажи меня бог, только
головы лошадей торчали из колосьев! Я думал, что утону.
- Откуда у него все это? - поинтересовался сборщик.
- Да здесь много таких дворов! - воскликнул барышник. - Их называют
обергофами; не будь я Маркс, если они не заткнут за пояс иного дворянина.
Земля здесь издревле не дробилась. Трудолюбив и бережлив он всегда был; в
этом нельзя отказать старому негодяю. Вы видели, как он потел, лишь бы
отнять у кузнеца пару грошей. Теперь дочь его тоже выходит за молодого
толстосума; а сколько за ней приданого! Я проходил мимо горницы, где оно
сложено: льна, пряжи, простынь, белья и всяких финтифлюшек - до потолка.
Да еще старый сквалыга дает ей шесть тысяч талеров в придачу. Да вы только
взгляните вокруг, прямо точно у графа.
Говоря это, недовольный барышник незаметно запустил руку в кошелек и с
мнимым равнодушием прибавил к двадцати золотым еще шесть. Старшина снова
появился в дверях, и тот, не глядя на него, пробурчал:
- Вот они, ваши двадцать шесть, раз уж иначе ничего не выходит.
Старый крестьянин лукаво улыбнулся и сказал:
- Я знал, что вы купите лошадь, потому что вы подыскиваете для
ротмистра в Унне коня за тридцать пистолей, а моя гнедая для вас точно
заказана. Я и в дом-то ходил только за весами, так как предвидел, что вы
за это время одумаетесь.
Старик, движения которого бывали то очень быстры, то очень выдержанны,
в зависимости от того, что он делал, присел к столу, медленно и тщательно
вытер очки, надел их на нос и принялся аккуратно взвешивать монеты. Две
или три из них оказались, по его мнению, слишком легкими, по поводу чего
барышник поднял неистовый крик. Но Старшина с весами в руках спокойно и
невозмутимо выслушал его, пока тот не заменил забракованные монеты
полноценными. Наконец дело было покончено, продавец тщательно завернул
деньги в бумагу и отправился вместе с барышником в конюшню, чтобы передать
ему лошадь.
Сборщик не стал дожидаться их возвращения. "С таким чурбаном ничего не
поделаешь, - сказал он про себя, - но попробуй только не заплатить нам в
срок, мы тебя..." Он пощупал документы в кармане, удостоверился по их
хрусту, что они на месте, и удалился со двора.
Из конюшни вышли барышник, хозяин и работник, который вел за собой
лошадь покупателя и гнедую кобылу. Лаская последнюю на прощание, Старшина
сказал:
- Всегда бывает жалко, когда продаешь животное, которое сам выходил; да
что поделаешь? Ну, а теперь держись хорошо, гнедко! - воскликнул он, в
шутку ударяя лошадь по округлым, лоснящимся бедрам.
Барышник между тем уселся верхом. Благодаря длинной фигуре, короткой
куртке, широкополой лакированной шляпе, желто-гороховым штанам на худых
чреслах и высоким кожаным гетрам, а также фунтовым шпорам и хлысту, он
выглядел, как грабитель с большой дороги. Он ускакал, не прощаясь, с
ругательствами и проклятиями таща за собою гнедую на веревке. Он ни разу
не обернулся на двор, но зато кобыла часто поворачивала голову и жалобно
ржала, как бы