поднял полу своей куртки и стал щупать, не ранен ли он. Бедняга
вообразил, вероятно, что я хотел убить его, так как упал передо мной на
колени, стал обнимать мои ноги и долго говорил мне что то на своем языке. Я,
конечно, не понял его, но было ясно, что он просит не убивать его.
Мне скоро удалось его убедить, что я не имею ни малейшего намерения
причинить ему вред. Я взял его за руку, засмеялся и, указав на убитого
козленка, велел сбегать за ним, что он и исполнил. Покуда он возился с
козленком и выражал свое недоумение по поводу того, каким способом тот убит,
я снова зарядил ружье. Немного погодя, я увидел на дереве, на расстоянии
ружейного выстрела от меня, большую птицу, которую я принял за ястреба.
Желая дать Пятнице маленький наглядный урок, я подозвал его к себе, показал
ему пальцем сперва на птицу, которая оказалась не ястребом, но попугаем,
потом на ружье, потом на землю под тем деревом, на котором сидела птица,
приглашая его смотреть, как она упадет. Вслед затем я выстрелил, и он,
действительно, увидел, что попугай упал. Пятница и на этот раз перепугался,
несмотря на все мои объяснения; удивление его было тем большим, что он не
видел, как я зарядил ружье, и, вероятно, думал, что в этом оружии сидит
какая то волшебная разрушительная сила, приносящая смерть на любом
расстоянии человеку, зверю, птице, вообще всякому живому существу. Еще
долгое время он не мог совладать с изумлением, в которое его повергал каждый
мой выстрел. Мне кажется, если б я ему только позволил, он стал бы воздавать
божеские почести мне и моему ружью. Первое время он не решался дотронуться
до ружья, но зато разговаривал с ним, как с живым существом, когда находился
подле него. Он признался мне потом, что просил ружье не убивать его.
Но возвратимся к событиям описываемого дня. Когда Пятница немного
опомнился от испуга, я приказал ему принести мне убитую дичь. Он сейчас же
пошел, но замешкался, отыскивая птицу, потому что, как оказалось, я не убил
попугая, а только ранил, и он отлетел довольно далеко от того места, где я
его подстрелил. В конце концов. Пятница все таки нашел его и принес; так как
я видел, что Пятница все еще не понял действия ружья, то воспользовался его
отсутствием, чтобы снова зарядить ружье, в расчете, что нам попадется еще
какая нибудь дичь, но больше ничего не попадалось. Я принес козленка домой и
в тот же вечер снял с него шкуру и выпотрошил его; потом, отрезав хороший
кусок свежей козлятины, сварил ее в глиняном горшке, и у меня вышел отличный
бульон. Поевши сперва сам, я угостил затем Пятницу. Ему очень понравилось,
только он удивился, зачем я ем суп и мясо с солью. Он стал показывать мне
знаками, что с солью не вкусно. Взяв в рот щепотку соли, он принялся
отплевываться и сделал вид, что его тошнит от нее, а потом выполоскал рот
водой. Тогда и я в свою очередь положил в рот кусочек мяса без соли и начал
плевать, показывая, что мне противно есть без соли. Но это не произвело на
Пятницу никакого впечатления: я так и не мог приучить его солить мясо или
суп. Лишь долгое время спустя он начал класть соль в кушанье, да и то
немного.
Накормив таким образом моего дикаря вареным мясом и супом, я решил
угостить его на другой день жареным козленком. Изжарил я его особенным
способом, над костром, как это делается иногда у нас в Англии. По бокам
костра я воткнул в землю две жерди, укрепил между ними поперечную жердь,
повесил на нее большой кусок мяса и поворачивал его до тех пор, пока он не
изжарился. Пятница пришел в восторг от моей выдумки; но удовольствию его не
было границ, когда он попробовал моего жаркого: самыми красноречивыми
жестами он дал мне понять, как ему нравится это блюдо и, наконец, объявил,
что никогда больше не станет есть человеческого мяса, чему я, конечно, очень
обрадовался.
На следующий день я засадил его за работу: заставил молотить и веять
ячмень, показав наперед, как я это делаю. Он скоро понял и стал работать
очень усердно, особенно, когда узнал, что это делается для приготовления из
зерна хлеба: я замесил при нем тесто и испек хлеб.
В скором времени Пятница был вполне способен заменить меня в этой
работе.
Так как теперь я должен был прокормить два рта вместо одного, то мне
необходимо было увеличить свое поле и сеять больше зерна. Я выбрал поэтому
большой участок земли и принялся его огораживать. Пятница не только весьма
усердно, но и с видимым удовольствием помогал мне в этой работе. Я объяснил
ему назначение ее, сказав, что это будет новое поле для хлеба, потому что
нас теперь двое и хлеба надо вдвое больше. Его очень тронуло то, что я так
забочусь о нем: он всячески старался мне растолковать, что он понимает,
насколько мне прибавилось дела теперь, когда он со мной, и что лишь бы я ему
дал работу и указывал, что надо делать, а уж он не побоится труда
Это был самый счастливый год моей жизни на острове. Пятница научился
довольно сносно говорить по английски: он знал названия почти всех
предметов, которые я мог спросить у него, и всех мест, куда я мог послать
его. Он очень любил разговаривать, так что нашлась, наконец, работа для
моего языка, столько лет пребывавшего в бездействии, по крайней мере, что
касается произнесения членораздельных звуков. Но, помимо удовольствия,
которое мне доставляли наши беседы, самое присутствие этого парня было для
меня постоянным источником радости, до такой степени он пришелся мне по
душе. С каждым днем меня все больше и больше пленяли его честность и
чистосердечие. Мало по малу я всем сердцем привязался к нему, да и он с
своей стороны так меня полюбил, как, я думаю, никого не любил до этого.
Как то раз мне вздумалось разузнать, не страдает ли он тоской по родине
и не хочется ли ему вернуться туда. Так как в то время он уже настолько
свободно владел английским языком, что мог отвечать почти на все мои
вопросы, то я спросил его, побеждало ли когда нибудь в сражениях племя, к
которому он принадлежал. Он улыбнулся и ответил: "Да, да, мы всегда биться
лучше", т. е. всегда бьемся лучше других - хотел он сказать. Затем между
нами произошел следующий диалог:
Господин. Так вы всегда лучше бьетесь, говоришь ты. А как же вышло
тогда, что ты попался в плен, Пятница?
Пятница. А наши все таки много побили. Господин. Но если твое племя
побило тех, то как же вышло, что тебя взяли?
Пятница. Их было больше, чем наших, в том месте, где был я. Они
схватили один, два, три и меня. Наши побили их в другом месте, где я не был;
там наши схватили - один, два, три, много тысяч.
Господин. Отчего же ваши не пришли вам на помощь и не освободили вас?
Пятница. Те увели один, два. три и меня и посадили в лодку, а у наших в
то время не было лодки.
Господин. А скажи мне, Пятница, что делают ваши с теми людьми, которые
попадутся к ним в плен. Тоже куда нибудь увозят на лодках и съедают потом,
как те, чужие.
Пятница. Да, наши тоже кушают людей; все кушают.
Господин. А куда они их увозят?
Пятница. Разные места - куда хотят.
Господин. А сюда привозят?
Пятница. Да, да, и сюда. Разные места. Господин. А ты здесь бывал с
ними?
Пятница. Бывал. Там бывал (указывает на северо-западную оконечность
острова, служившую, повидимому, местом сборища его соплеменников).
Таким образом, оказывалось, что мой слуга, Пятница, бывал раньше в
числе дикарей, повещавших дальние берега моего острова, и принимал участие в
таких же каннибальских пирах, как тот, на который он был привезен в качестве
жертвы. Когда некоторое время спустя я собрался с духом сводить его на тот
берег, о котором я уже упоминал, он тотчас же узнал местность и рассказал
мне, что один раз, когда он приезжал на мой остров со своими, они на этом
самом месте убили и съели двадцать человек мужчин, двух женщин и ребенка. Он
не знал, как сказать по английски "двадцать", и чтобы объяснить мне, сколько
человек они тогда съели, положил двадцать камешков один подле другого и
просил меня сосчитать.
Я рассказываю об этих беседах с Пятницей, потому что они служат
введением к дальнейшему. После описанного диалога я спросил его, далеко ли
до земли от моего острова и часто ли погибают их лодки, переплывая это
расстояние. Он отвечал, что путь безопасен и что ни одна лодка не погибала,
потому что невдалеке от нашего острова проходит течение и по утрам ветер
всегда дует в одну сторону, а к вечеру - в другую.
Сначала я думал, что течение, о котором говорил Пятница, находится в
зависимости от прилива и отлива, но потом узнал, что оно составляет
продолжение течения могучей реки Ориноко, впадающей в море неподалеку от
моего острова, который, таким образом, как я узнал впоследствии, приходится
против ее устья. Полоса же земли к северо-западу от моего острова, которую я
принимал за материк, оказалась большим островом Тринидадом, лежащим к северу
от устья той же реки. Я засыпал Пятницу вопросами об этой земле и ее
обитателях: каковы там берега, каково море, какие племена живут поблизости.
Он с величайшей готовностью рассказал все, что знал сам. Спрашивая я его
также, как называются различные племена, обитающие в тех местах, но большого
толку не добился. Он твердил только одно: "Кариб, кариб". Нетрудно было
догадаться, что он говорит о караибах, которые, как показано на наших
географических картах, обитают именно в этой части Америки, занимая всю
береговую полосу от устья Ориноко до Гвианы и дальше, до Св. Марты. Пятница
рассказал мне еще, что далеко "за луной", т. е. в той стране, где садится
луна или другими словами, к западу от его родины, живут такие же, как я,
белые бородатые люди (тут он показал на мои длинные бакенбарды, о которых я
рассказывал раньше), что эти люди убили много людей. Я понял, что он говорит
об испанцах, прославившихся на весь мир своими жестокостями в Америке, где
во многих племенах память о них передается от отца к сыну.
На мой вопрос, не знает ли он, есть ли какая нибудь возможность
переправиться к белым людям с нашего острова, он отвечал: "Да, да, это
можно: надо плыть на "два лодка". Я долго не понимал, что он хотел оказать
своими "двумя лодками", но, наконец, хотя и с великим трудом, догадался, что
он имеет в виду большое судно величиной в две лодки.
Этот разговор очень утешил меня: с того дня у меня возникла надежда,
что рано или поздно мне удастся вырваться из моего заточения и что мне
поможет в этом мой бедный дикарь.
В течение моей долгой совместной жизни с Пятницей, когда он научился
обращаться ко мне и понимать меня, я не упускал случаев насаждать в его душе
основы религии. Как то раз я его спросил "Кто тебя сделал?" Бедняга не понял
меня: он подумал, что я спрашиваю, кто его отец. Тогда я взялся за него с
другого конца: я спросил его, кто сделал море и землю, по которой мы ходим,
кто сделал горы и леса. Он отвечал: "Старик по имени Бенамуки, который живет
высоко, высоко". Он ничего не мог сказать мне об этой важной особе, кроме
того, что он очень стар, гораздо старше моря и земли, старше луны и звезд.
Когда же я спросил его, почему все существующее не поклоняется этому
старику, если он создал все, лицо Пятницы приняло серьезное выражение, и он
простодушно ответил: "Все на свете говорит ему: О". Затем я спросил его, что
делается с людьми его племени, когда они уходят отсюда. Он сказал; "Все они
идут к Бенамуки". "И те, кого они съедают, - продолжал я - тоже идут к
Бенамуки?" "Да", отвечал он.
Так начал я учить его познавать истинного бога. Я оказал ему, что
великий творец всего сущего живет на небесах (тут я показал рукой на небо) и
правит миром тою же в частью и тем же провидением, каким он создал его, что
он всемогущ, может сделать с нами все, что захочет, все дать и все отнять.
Так постепенно я открывал ему глаза. Он слушал с величайшим вниманием. С
радостным умилением принял он мой рассказ об Иисусе Христе, посланном на
землю для искупления наших грехов, о наших молитвах богу, который всегда
слышит нас, хоть он и на небесах. Один раз он сказал мне:
"Если ваш бог живет выше солнца и все таки слышит вас, значит он больше
Бенамуки, который не так далеко от нас и все таки слышит нас только с
высоких гор, когда мы поднимаемся, чтобы разговаривать с ним". "А ты сам
ходил когда нибудь на те горы беседовать с ним?" спросил я. "Нет, - отвечал
он, - молодые никогда не ходят, только старики, который; мы называем Увокеки
(насколько я мог понять из его объяснений, их племя называет так свое
духовенство или жрецов). Увокеки ходят туда и говорят там О! (на его языке
это означало: молятся), а потом приходят домой и возвещают всем, что им
говорил Бенамуки". Из всего этого я заключил, что обман практикуется
духовенством даже среди самых невежественных язычников и что искусство
облекать религию тайной, чтобы обеспечить почтение народа к духовенству,
изобретено не только в Риме, но, вероятно, всеми религиями на свете.
Я всячески старался объяснить Пятнице этот обман и сказал ему, что
уверения их стариков, будто они ходят на горы говорить О богу Бенамуки и
будто он возвещает им там свою волю, - пустые вражи, и что если они и
беседуют с кем нибудь на горе, так разве с злым духом. Тут я подробно
распространился о дьяволе, о его происхождении, о его восстании против бога,
о его ненависти к людям и причинах ее; рассказал, как он выдает себя за бога
среди народов, не просвещенных словом божьим, и заставляет их поклоняться
ему; к каким он прибегает уловкам, чтобы погубить человеческий род, как он
тайком проникает в нашу душу, потакая нашим страстям, как он умеет ставить
нам западни, приспособляясь к нашим склонностям и заставляя таким образом
человека быть собственным своим искусителем и добровольно итти на погибель.
Оказалось, что привить ему правильные понятия о дьяволе не так то
легко, как правильные понятия о божественном существе. Природа помогала всем
моим аргументам и воочию доказывала ему, что необходима великая первая
причина, высшая управляющая сила, тайно руководящее нами провидение, что по
всей справедливости следует воздавать поклонение тому, кто создал нас, и
тому подобное. Но ничего такого не было в понятии о злом духе, о его
происхождении, о его сущности, о его природе, и - главным образом - в
представлении о том, что он склонен не делать зло и влечь нас ко злу. Как то
раз бедняга задал мне один совершенно естественный и невинный вопрос и так
смутил меня, что я почти ничего не сумел ему ответить. Я много говорил ему о
силе бога, о его всемогуществе, о его страшном возмездии за грехи, о том,
что он - пожирающий огонь для творящих неправду, о том, что, подобно тому,
как он сотворил нас всех, так он может в одну минуту уничтожить и нас и весь
мир, и Пятница все время слушал меня очень внимательно.
После этого я рассказал ему о том, что дьявол - враг божий в сердцах
человеческих, что он пускает в ход всю свою злобу и хитрость, чтобы
сокрушить благие планы провидения, разрушить в мире царство Христово, и тому
подобное. "Ну вот", - сказал Пятница, - "ты говоришь, что бог - такой
большой, такой сильный; он такой же сильный и могучий, как и дьявол?" - "Да,
да", - отвечал я, - "бог еще сильнее дьявола; бог выше дьявола, и потому мы
молим бога, чтобы он покорил нам дьявола, помог нам противиться его
искушениям та гасить его огненные стрелы",
"Но", - возразил Пятница, - "если бог такой сильный, такой крепкий, как
дьявол, почему бог не убей дьявола и не сделай, чтобы он не делай больше
зла?"
Его вопрос до странности поразил меня; ведь как никак, хотя я был
теперь уже старик, но в богословии я был только начинающий доктор и не очень
то хорошо умел отвечать на казуистические вопросы и разрешать затруднения.
Сначала я не знал, что ему сказать, сделал вид, что не слышал его, и
переспросил, что он сказал. Но он слишком серьезно добивался ответа, чтобы
позабыть свой вопрос, и повторил его такими же точно ломаными словами, как и
раньше. К этому времени я немного собрался с духом и сказал: "В конце концов
бог жестоко его накажет; ему предстоит суд, и его бросят в бездонную
пропасть, где он будет жить в вечном огне". Это не удовлетворило Пятницу, и
он опять обратился ко мне, повторяя мои слова. "В конце концов предстоит
суд. Мой не понимай. Отчего не убить дьявола сейчас? Отчего не убить его
давно давно?" "А ты лучше спроси", - отвечал я, - "почему бог не убил тебя
или меня, когда мы делали дурные вещи, оскорбляющие его; нас пощадили, чтобы
мы раскаялись и получили прощение". Он немного задумался. "Хорошо, хорошо",
- оказал он, очень растроганный, - "это хорошо; значит, я, ты, дьявол, все
злые люди, - все сохраняйся, раскаявайся, бог всех прощай". Тут он опять
совсем сбил меня с толку. Это показало мне, что простые понятия,
заимствованные от природы, могут привести разумных существ к познанию бога и
научить их благоговению и почитанию высшего божественного существа, ибо это
свойственно нашей природе, по что только божественное откровение может дать
познание Иисуса Христа и дарованного нам искупления и уяснить, что такое
посредник нового завета, ходатай перед престолом бога: только откровение
свыше, повторяю я, может образовать в душе эти понятия и научить ее, что
евангелие нашего господа и спасителя Иисуса Христа и дух божий, обещанный
людям его, как руководитель и очиститель, - совершенно необходимые учителя
душ человеческих, обучающие их спасительному познанию бога и средствам
спасения.
Поэтому я перевел разговор между мною и моим учеником на другую тему и
поспешно поднялся с места, делая вид, что должен сейчас же итти по какому то
делу; затем я отослал его подальше и стал горячо молиться богу, прося его,
чтобы он помог мне научить опасению этого бедного дикаря, вдохновил своим
духом сердце этого жалкого невежественного создания, даровал ему свет
познания бога во Христе, обратил его к себе и научил меня так изложить ему
слово божие, чтобы совесть его окончательно убедилась, глаза открылись и
душа его была спасена. Когда Пятница опять подошел ко мне, я начал с ним
долгую беседу об искуплении человека спасителем мира и об учении евангелия,
возвещенном с неба, т. е. о раскаянии перед богом и о вере в нашего
всеблагого господа Иисуса. Потом по мере сил я объяснил ему, почему наш
искупитель не принял ангельского облика, а произошел от семени Авраамова; я
сказал, что по этой причине падшие ангелы не могут надеяться на спасение,
что он пришел только для того, чтобы спасти погибших овец дома Израилева и
т. д.
Бог свидетель, что во всех методах, которые я применял для обучения
этого бедного создания, я проявлял больше искренности, чем уменья; я должен
признать, - думаю, что к тому же выводу придут все, поступающие по тому же
принципу, - что, истолковывая ему различные вещи, я сам обучался многим
вещам, которые я не знал или которых я раньше понастоящему не обдумывал, во
которые естественно приходили мне на ум, когда я углублялся в них, чтобы
растолковать их бедному дикарю. При этом случае я размышлял о них с большей
любовью, чем когда бы "то ни было, так что независимо от того, получал ли от
этого пользу бедняга или нет, я то уж во всяком случае имел все основания
быть благодарным за его появление. Горе мое смягчалось, мое жилище стало
казаться мне необыкновенно уютным; и когда я размышлял о том, что в этой
одинокой жизни, на которую я был обречен, не только сам я обратился к небу и
начал искать помощи у руки, приведшей меня сюда, но и стал, по воле
провидения, орудием, которое спасло жизнь, а может быть и душу бедного
дикаря, дало ему познание истинной религии и христианского учения, помогло
ему узнать Иисуса Христа, а значит и жизнь вечную, - когда я размышлял обо
всем этом, каждая частица моей души проникалась тайной радостью и я не раз
приходил в восторг при мысли о том, что я очутился в этом месте, между тем
как раньше я часто считал это самым страшным несчастьем, какое только могло
со мной приключиться.
Беседы с Пятницей до такой степени наполняли все мои свободные часы и
так тесна была наша дружба, что я не заметил, как пролетели последние три
года моего искуса, которые мы прожили вместе. Я был вполне счастлив, если
только в подлунном мире возможно полное счастье. Дикарь стал добрым
христианином, - гораздо лучшим, чем я; надеюсь, впрочем, и благодарю за это
создателя, что, если я был и грешнее этого дитяти природы, однако мы оба
одинаково были в покаянном настроении и уповали на милосердие божие. Мы
могли читать здесь слово божие, и, внимая ему, мы были так же "близки богу,
как если бы жили в Англии.
Что касается разных тонкостей в истолковании того или другого
библейского текста, - тех богословских комментариев, из за которых
возгорелось столько опоров и вражды, то нас они не занимали. Так же мало
интересовались мы вопросами церковного управления и тем, какая церковь
лучше. Все эти частности нас не касались, да и кому они нужны? Я, право, не
вижу, какая польза была бы нам от того, что мы изучили бы все спорные пункты
нашей религии, породившие на земле столько смуты, и могли бы высказать свое
мнение по каждому из них. Слово божие было нашим руководителем на пути к
опасению, а может ли быть у человека более надежный руководитель? Однако я
должен возвратиться к повествовательной части моего рассказа и изложить все
события по порядку.
Когда мы с Пятницей познакомились ближе и он не только мог понимать
почти все, что я ему говорил, но и сам стал довольно бегло, хотя и ломаным
языком, изъясняться по английски, я рассказал ему историю моих похождений,
по крайней мере то, как я попал на мой остров, сколько лет прожил на нем и
как провел эти годы. Я открыл ему тайну пороха и пуль, потому что для него
это было действительно тайна, и научил стрелять. Я подарил ему нож, от
которого он пришел в полное восхищение, и сделал ему портупею вроде тех, на
кадетах у нас в Англии носят тесаки: только вместо тесака я вооружил его
топором, так как он мог служить не только оружием во многих случаях, во и
рабочим инструментом
Я рассказал Пятнице об европейских странах, в частности об Англии,
объяснив, что я оттуда родом; описал, как мы живем, как совершаем
богослужение, как обращаемся друг с другом, как торгуем во всех частях
света, переправляясь по морю на кораблях. Я рассказал ему о крушении
корабля, на котором я побывал, и показал ему место, где находились его
остатки, унесенные сейчас в море. Показал я ему также остатки лодки, в
которой мы спасались и которую потом, как я уже говорил, выбросило на мой
остров. Эта лодка, которую я был не в силах сдвинуть с места, теперь совсем
развалилась. Увидев ее, Пятница задумался и долго молчал. Я спросил его, о
чем он думает, и он ответил: "Я видел лодка, как эта: плавала то место, где
мой народ". Я долго не понимал, что он хотел сказать; наконец, после долгих
расспросов выяснилось, что точно такую лодку прибило к берегу в той земле,
где живет его племя. Я подумал, что какой нибудь европейский корабль
потерпел крушение около тех берегов, и эту лодку с него сорвало волнением.
Но почему то мне не пришло в голову, что лодка могла быть с людьми, и,
продолжая свои расспросы, я осведомился только о лодке.
Пятница описал мне ее очень подробно, но, лишь когда он с оживлением
прибавил в конце: "Белые люди не потонули, - мы их спасли", я уяснил себе
все значение происшествия, о котором он говорил, и спросил его, были ли в
лодке белые люди. "Да, - ответил он, - полная лодка белых людей". "Сколько
их было?" Он насчитал по пальцам семнадцать. "Где же они? Что с ними
сталось?" Он отвечал: "Они живы; живут у наших, наши места".
Это навело меня на новую догадку: не с того ли самого корабля, что
разбился в виду моего острова, были эти семнадцать человек? Убедившись, что
корабль наскочил на скалу и ему грозит неминуемая гибель, все они покинули
его и пересели в шлюпку, а потом их прибило к земле дикарей, где они и
остались. Я стал допытываться у Пятницы, наверно ли он знает, что белые люди
живы. Он с живостью отвечал: "Наверно, наверно" и прибавил, что скоро будет
четыре года, как они живут у его земляков, и что те не только не обижают, но
даже кормят их. На мой вопрос, каким образом могло случиться, что дикари не
убили и не съели белых людей, он ответил: "Белые люди стали нам братья", -
т. е., насколько я понял его, заключили с ними мир, и прибавил: "Наши кушают
людей только на войне" (только военнопленных из враждебных племен - должно
было это означать).
Прошло довольно много времени после этого рассказа. Как то в ясный
день, поднявшись на вершину холма в восточной части острова, откуда, если
припомнит читатель, я много лет тому назад увидел материк Америки, Пятница
долго вглядывался вдаль по тому направлению и вдруг принялся прыгать,
плясать и звать меня, потому что я был довольно далеко от него. Я подошел и
спросил, в чем дело. "О, радость! о, счастье!" воскликнул он. "Вот там,
смотри... отсюда видно... моя земля, мой народ!"
Все лицо его преобразилось от радости: глаза блестели; он весь был
охвачен неудержимым порывом: казалось, он так бы и полетел туда, к своим.
Это наблюдение навело меня на размышления, благодаря которым я стал
относиться с меньшим доверием к моему слуге Я был убежден, что при первой
возможности Пятница вернется на родину и там позабудет не только свою новую
веру, но и все, чем т мне обязан, и, пожалуй, даже предаст меня своим
соплеменникам: приведет их сотню или две на мой остров, они убьют меня и
съедят, я он будет пировать вместе с ними с таким же легким сердцем, как
прежде, когда все они приезжали сюда праздновать свои победы над дикарями
враждебных племен.
Но, думая так, я был жестоко несправедлив к честному парню, о чем потом
очень жалел. Подозрительность с каждым днем возрастала, а сделавшись
осторожнее, я естественно начал чуждаться Пятницы и стал к нему холоднее.
Так продолжалось несколько недель, но, повторяю, я был совершенно неправ: у
этого честного, добродушного малого не было и в помышлении ничего дурного;
он не погрешил тогда против правил христианской морали, не изменил нашей
дружбе, в чем я и убедился, наконец, к великой своей радости.
Пока я подозревал его в злокозненных замыслах против меня, я понятно
пускал в дело всю свою дипломатию, чтобы заставить его проговориться; но
каждое его слово дышало такою простодушной искренностью, что мне стало
стыдно моих подозрений; я успокоился и вернул свое доверие моему другу. А он
даже не заметил моего временного к нему охлаждения, и это было для меня
только лишним доказательством его искренности.
Однажды, когда мы с Пятницей опять поднялись на этот самый холм (только
в этот раз на море стоял туман и берегов материка не было видно), я спросил
его: "А что, Пятница, хотелось бы тебе вернуться на родину к своим?" "Да, -
отвечал он, - я был бы много рад воротиться к своим". "Что ж бы ты там
делал?" продолжал я. "Превратился бы опять в дикаря и стал бы, как прежде,
есть человеческое мясо?" Его лицо приняло серьезное выражение; он покачал
головой и ответил:
"Нет, нет. Пятница оказал бы там им всем, живите хорошо; молитесь богу,
кушайте хлеб, козлиное мясо, молоко, не кушайте человека". "Ну, если ты им
это скажешь, они тебя убьют". Он взглянул на меня все так же спокойно и
сказал: "Нет, не убьют; они будут рады учить доброе" - будут рады научиться
добру, хотел он сказать. Затем он прибавил: "Они много учились от бородатых
людей, что приехали на лодке". "Так тебе хочется воротиться домой?" повторил
я свой вопрос. Он улыбнулся и оказал; "Я не могу плыть так далеко". Когда же
я предложил сделать для него лодку, он отвечал, что с радостью поедет, если
я поеду с ним. "Как же мне ехать? - возразил я. - Ведь они меня съедят!" -
"Нет, нет, не съедят, - проговорил он с жаром, - я сделаю так, что не
съедят, я сделаю, что они буду" тебя много любить". Мой честный Пятница
хотел этим оказать, что он расскажет своим землякам, как я убил его врагов и
спас ему жизнь, я что за это они полюбят меня. После того он рассказал мне
на своем ломаном языке, с какой добротой относились они к семнадцати белым
бородатым людям, которых прибило к берегу в их земле.
С того времени, признаюсь, у меня засела мысль попробовать
переправиться на материк и разыскать там бородатых людей, о которых говорил
Пятница; не могло быть сомнения, что это испанцы или португальцы, и я был
уверен что, если только мне удастся присоединиться к ним, мы сообща отыщем
способ добраться до какой нибудь цивилизованной страны, между тем как,
находясь в одиночестве, на острове, в сорока милях от материка, я не имел
никакой надежды на освобождение. И вот, спустя несколько дней, я опять завел
с Пятницей тот же разговор. Я сказал, что дам ему лодку, чтоб он мог
вернуться на родину, и повел его на противоположную оконечность острова, где
стоял мой фрегат. Вычерпав из него воду (для большей сохранности он был у
меня затоплен), я подвел его к берегу, показал ему, и мы оба сели в него.
Пятница оказался превосходным гребцом, лодка шла у него почти так же
быстро, как у меня. Когда мы отошли от берега, я ему оказал: "Ну, что же.
Пятница, поедем к твоим землякам?" Он посмотрел на меня недоумевающим
взглядом: очевидно, лодка казалась ему слишком маленькой для такого далекого
путешествия. Тогда я сказал ему, что у меня есть лодка побольше, и на
следующий день повел его к месту, где была моя первая лодка, которую я не
мог спустить на воду. Пятница нашел величину этой лодки достаточной. Но так
как со дня постройки этой лодки прошло двадцать два или двадцать три года и
все это время она оставалась под открытым небом, где ее припекало солнце и
мочило дождем, то вся она рассохлась и прогнила. Пятница заявил, что такая
лодка будет вполне подходящей и на нее можно будет нагрузить довольно еды,
довольно хлеба, довольно питья.
В общем мое намерение предпринять поездку на материк вместе с Пятницей
настолько окрепло, что я предложил Пятнице построгать такую же точно лодку,
и ему можно будет уехать на ней домой. Он не ответил ни слова, но стал очень
сумрачный и грустный. Когда же я спросил, что с ним, он сказал: "За что
господин сердится на Пятницу? Что я сделал?" "С чего ты взял, что я сержусь
на тебя? Я нисколько не сержусь", сказал я. "Не сержусь, не сержусь!"
повторил он ворчливо. "А зачем отсылаешь Пятницу домой?" "Да ведь сам же ты
говорил, что тебе хочется домой", заметил я. "Да, хочется, - отвечал он, -
но только, чтоб оба. Господин не поедет - Пятница не поедет: Пятница не
хочет без господина". Одним словом, он и слышать не хотел о том, чтобы
покинуть меня. "Но послушай, Пятница, - продолжал я, - зачем же я поеду
туда? Что я там буду делать?" Он живо повернулся ко мне: "Много делать,
хорошо делать: учить диких людей быть добрыми, кроткими, смирными; говорить
идя про бога, чтоб молились ему; делать им новую жизнь". "Увы, мой друг! -
вздохнул я на это, - ты сам не знаешь, что говоришь. Куда уж такому невежде,
как я, учить добру других!" "Неправда!" воскликнул он с жаром. "Меня учил
добру, их будешь учить". "Нет, Пятница, - сказал я решительным тоном, -
поезжай без меня, а я останусь здесь один и буду жить, как жил прежде". Он
опять затуманился; потом вдруг подбежал к лежавшему невдалеку топору,
который обыкновенно носил, схватил его и протянул мне. "Зачем ты даешь мне
топор?" опросил я. Он отвечал: "Убей Пятницу". "Зачем же мне тебя убивать?"
спросил я. "А зачем гонишь Пятницу прочь?" напустился он на меня. "Убей
Пятницу - не гони прочь". Он был искренно огорчен: я заметил на глазах его
слезы. Словом, привязанность его ко мне и его решимость были настолько
очевидны, что я тут же сказал ему и часто повторял потом, что никогда не
прогоню его, пока он хочет оставаться со мной.
Таким образом, я окончательно убедился, что Пятница навеки предан мне,
что единственным источником его желания вернуться на родину была горячая
любовь к своим соплеменникам и надежда, что я научу их добру. Но, не будучи
преувеличенно высокого мнения о своей особе, я не имел ни малейшего
намерения браться за такое трудное дело, как просвещение дикарей.
Впрочем, желание мое вырваться из моего заточения было от этого ничуть
не слабее.
Особенно усилилось мое нетерпение после разговора с Пятницей, из
которого я узнал, что семнадцать бородатых людей живут так близко от меня.
Поэтому, не откладывая долее, я стал искать с Пятницей подходящее толстое
дерево, из которого можно было бы сделать большую пирогу или лодку и
пуститься на ней в путь. На острове росло столько строевого лесу, что из
него можно было выстроить целую флотилию кораблей, а не то что пирог и
лодок. Но чтобы избежать промаха, который я сделал при постройке первой
лодки, самое существенное было найти дерево, которое росло бы близко к
берегу, и нам не стоило бы особенного труда спустить лодку на воду.
После долгих поисков Пятница нашел, наконец, вполне подходящий для нас
экземпляр; он гораздо больше меня понимал в этом деле. Я и по сей день не
знаю, какой породы было срубленное нами дерево; цветом и запахом оно очень
напоминало так называемый сумах или никарагву. Пятница стоял за то, чтобы
выжечь внутренность колоды, как это делают при постройке своих пирог дикари;
но я сказал ему, что будет проще выдолбить ее плотницкими инструментами, и,
когда я показал ему, как это делается, он согласился, что мой способ
практичнее. Мы живо принялись за дело, и через месяц усиленного труда лодка
была готова. Мы обтесали ее снаружи топорами (Пятница мигом научился этой
работе), и вышла настоящая морская лодка. Но после того понадобилось еще
около двух недель, чтобы спустить наше сооружение на воду, так как мы
двигали ее на деревянных катках буквально дюйм за дюймом.
Когда лодка была спущена на воду, я удивился, как ловко, несмотря на ее
величину, управляемся с ней Пятница, как быстро он заставляет ее
поворачиваться и как хорошо гребет. Я спросил его, можем ли мы пуститься в
море в такой лодке. "О, да, - ответил он, - в такой лодке не страшно плыть
даже в самый большой ветер". Но, прежде чем пускаться в путь, я пошел
осуществить еще одна намерение, о котором Пятница не знал, а именно снабдить
лодку мачтой, парусом, якорем и канатом. Сделать мачту было не трудно; на
острове росло много кедров, прямых, как стрела. Я выбрал одно молоденькое
деревцо, росшее поблизости, велел Пятнице срубить его и дал ему указания,
как очистить ствол от ветвей и обтесать его. Но над парусом мне пришлось
поработать самому. У меня оставались еще старые паруса или, лучше сказать,
куски парусов; но так как они лежали уже более двадцати шести лет и я не
особенно заботился о том, чтобы сохранить их в целости, не думая, что они
могут когда нибудь пригодиться, то был уверен, что все они сгнили. И
действительно, большая часть их оказалась гнильем; но все же я нашел два
куска покрепче и принялся за шитье, на которое потратил много труда, так как
даже иголок у меня не было; в конце концов, я все же состряпал, во первых,
довольно безобразное подобие большого треугольного паруса, какие
употребляются в Англии, во вторых, маленький парус - так называемый блинд.
Такими парусами я хорошо умел управлять, потому что они были на том баркасе,
на котором я совершил рассказанные мной в начале этой книги побег от
берберов.
Около двух месяцев провозился я над оснасткой нашего судна, но зато
работа была сделана чисто. Кроме двух упомянутых парусов, я смастерил еще
третий, который укрепил на носу, и который должен был помогать нам
поворачивать лодку при перемене галса. Но, главное, я сделал и приладил
руль, что должно было значительно облегчать управление лодкой. Я был
неискусный корабельный плотник, но, понимая всю пользу и даже необходимость
такого приспособления, как руль, я не пожалел труда на его изготовление;
хотя если учесть все мои неудавшиеся опыты, то, я думаю, он отнял у меня
почти столько же времени, как и постройка всей лодки.
Когда все было готово, я стал учить Пятницу управлению лодкой, потому
что, хоть он был и очень хорошим гребцом, но ни о руле, ни о парусах не имел
никакого понятия. Он был совершенно поражен, когда увидел, как я действую
рулем, и как парус надувается то с одной, то с другой стороны в зависимости
от перемены галса. Тем не менее, он очень скоро постиг всю эту премудрость и
сделался искусным моряком. Одному только он никак не мог научиться -
употреблению компаса: это было выше его понимания. Но так как в тех широтах
в сухие сезоны почти никогда не бывает ни туманов, ни пасмурных дней, то в
компасе для нашей поездки не представлялось особенной надобности. Днем мы
могли править на берег, который был виден вдали, а ночью держать путь по
звездам Другое дело в дождливый сезон, но в дождливый сезон все равно нельзя
было путешествовать ни морем, ни сухим путем.
Наступил двадцать седьмой год моего пленения. Впрочем, три последние
года можно было смело выкинуть из счета, ибо с появлением на острове моего
милого Пятницы в мое жилище вошла радость и осветила мою печальную жизнь.
Двадцать шестую годовщину этой жизни я отпраздновал благодарственной
молитвой, как я в прежние годы: я благодарил создателя за те великие
милости, которыми он взыскал меня в моем одиночестве. И если мне было за что
благодарить его прежде, то уже теперь и подавно: теперь мне были даны новые
доказательства того, как печется обо мне провидение; теперь мне уж недолго
оставалось томиться в пустыне: освобождение было близко; по крайней мере, я
был твердо убежден, что мне не придется прожить и года на моем острове.
Несмотря, однако, на такую уверенность, я не забрасывал своего хозяйства: я
попрежнему копал землю и засевал ее, попрежнему огораживал новые поля, ходил
за своим стадом, собирал и сушил виноград, - словом, делал все необходимое,
как и раньше.
Между тем, приближался дождливый сезон, когда я обыкновенно большую
часть дня просиживал дома. Нашу поездку пришлось отложить, а пока необходимо
было позаботиться о безопасности нашей новой лодки. Мы привели ее в ту
бухточку, куда, как было сказано, я приставал со своими плотами в начале
своего пребывания на острове. Дождавшись прилива, я подтянул лодку к самому
берегу, ошвартовал ее и приказал Пятнице выкопать маленький бассейн такой
величины и глубины, чтобы она поместилась в нем, как в доке, С наступлением
отлива мы отгородили ее крепкой плотиной, чтобы закрыть доступ в док со
стороны моря. А чтобы предохранить лодку от дождей, мы прикрыли ее толстым
слоем веток, под которыми она стояла, как под крышей. Теперь мы могли
спокойно дождаться ноября или декабря, чтобы предпринять наше путешествие.
Как только прекратились дожди и погода установилась, я начал деятельно
готовиться к дальнему плаванию. Я заранее рассчитал, какой запас провизии
нам может понадобиться, я заготовил все, что нужно. Недели через две я
предполагал открыть док и опустить лодку на море. Как то утром я по
обыкновению был занят сборами в дорогу и отослал Пятницу на берег моря
поискать черепаху: яйца и мясо этого животного давали нам еды на неделю. Не
успел Пятница уйти, как сейчас же прибежал назад. Как полоумный, не слыша
под собой земли, он буквально перелетел ко мне за ограду и, прежде чем я
успел спросить его, в чем дело, закричал: "Господин! Господин! Беда! Плохо!"
- "Что с тобой, Пятница? Что случилось?" спросил я в тревоге "Там, около
берега, одна, две, три... одна, две, три лодки!" Зная его манеру считать, я
подумал, что всех лодок было шесть, но, как потом оказалось, их было только
три. "Ну что ж такое, Пятница? Чего ты так испугался?" сказал я, стараясь
его ободрить. Бедняга был вне себя; вероятно, он вообразил, что дикари
явились за ним, что они разыщут его и съедят. Он так дрожал, что я не знал,
что с ним делать. Я успокаивал его,