диот по триста раз гонял его на повторную сдачу той
внутренней жидкости, недержание которой с трудом можно отнести к признакам
богатырского здоровья, и недержание с ним случалось всякий раз, когда доктор
все ему объяснял про протоэнурию, но положительное звено состояло в том, что
док ни под каким видом не гасил в нем луч надежды.
И зам каждое утро, проснувшись с надеждой или только с ее лучом, не
срамши, не жрамши, не опорожнивши себя, мчится в поликлинику, и каждый день
его надежда не подтверждалась, потому что матросиков у нас много, и все они
негодяи, и все они успевали плюнуть заму в тот скромный половничек, что он в
банку нацедил, отчего потом зам при получении в руки анализа заводил при
докторе такую псалмодию, что становится просто неудобно за его мировоззрение
и идеи.
Оказывается, он совершенно был не готов к самопожертвованию, хотя,
конечно, все где-то даже подозревали, что так оно и есть и наш заместитель
ведет себя как блядь последняя, то есть как всякий зам на краю гибели, то
есть как очумевшая колхозная баба, севшая жопой на противотанковую мину.
А от плевого пожара он вообще в отсеке носился по проходу, как молодая
коза, блеял, душистый, сочась фекалиями веретенообразно (то есть ссаками
жидкими исходя совершенно на нет), опрокидывая моряков, которые бросались к
нему, ссущему, наперерез, чтоб помочь осознать себя.
Ибо!
Нет такого пожара, чтоб не нашлось у тебя пары секунд, во время
истечения которых можно было бы поправить себе галстук и кое-что на роже и в
душе.
И если уж вырвало клапан на пятнадцать кило по забортной воде на
глубине четыреста метров, если улетел он, как снаряд, и в кого-то по дороге
врезался так, что и смотреть потом на беднягу не хочется, так будь же ты
человеком, сукин ты кот, потому что ты все же заместитель командира, а не
дерьмо собачье и смотрят на тебя, паскуда, десятки глаз и ждут, когда ты
скомандуешь: "Аварийная тревога! Поступление забортной воды в отсек!" - и,
может быть, даже возглавишь борьбу за живучесть.
Конечно, найдется кому все это сделать и без тебя, но тогда хоть не
сразу превращайся в вез-де-с-су-щее существо наиподлейшего вида, а если и
случилось с тобой такое, то уж будь любезен, как только с аварией справятся,
возьми на выбор или серп, или молот и отхвати себе тот постыдный кусочек,
тот сраный окраинок, обтянутый кожей, тот вялопровод трясучий, который в
результате воспитания оставили тебе вышестоящие органы.
И будет это называться - "замовское харакири".
Хотя кажется мне, что до харакири нашим замам еще расти и расти.
Не будут они его делать ни при каких обстоятельствах.
Потому что ущербны они. Прищипнуты, как мы уже выше говорили, на манер
восточного обрезания. Клиртованы (а клиртование - это когда клитор
последовательно удаляют всему гарему; от клитора к клитору, от клитора к
клитору).
Безусловно, и на этот раз все мои размышления метафизичны, вероятнее
всего, полностью и приложимы не к замовской конечной плоти, а скорее к его
уму, чести и достоинству.
Кстати, весь предыдущий пассаж, посвященный заму, его члену и его
мировоззрению, целиком относится и к командирам, старпомам, помам и прочая,
прочая, прочая.
И пусть выражение "Береги член смолоду", принадлежащее нашему
корабельному доктору, сослужит им в деле повышения уровня нашей боевитости
свою посильную службу.
О нашем докторе здесь тоже можно порассказать.
Конечно, у нас доктором на корабле был не тот орел, который в автономке
сам себе вырезал аппендицит, чем привел все командование в изумление, а
потом и в состояние слабой истерий, вялого шока, мелкой комы, тихой
рефлексии и многих сделал интровертами (перевертышами то есть, в смысле
всяких безобразий). После чего его с корабля убрали, наградив за доблесть
орденом Красной Звезды. Правда, потом у него все подряд спрашивали: "Толя!
Если уж ты вырвал сам себе аппендицит, то где же он?", - на что он
обстоятельно отвечал, что аппендицит он положил в банку со спиртом в
качестве вещественного доказательства, но крысы (я так и знал, что в дело
замешаются крысы) проникли в банку (поди ж ты), выпили спирт (экие бестии) и
червячком закусили. А ему опять говорили: "Толя! Ты бы хоть сфотографировал
его на память для зрения", - на что он отвечал, что фотографирование он
производил с помощью матроса, по фотографии получились только до входа в
брюшину, а потом у матроса пленка кончилась. И еще его долго расспрашивали
всякие дотошные негодяи, которых на корабле и вокруг него всегда много
бродит и которым всегда интересно узнать, как же это люди в мирное время
ордена зарабатывают, вследствие чего он стал ужасно нервным и в дальнейшем,
когда рядом с ним заговаривали об аппендиците, всегда вздрагивал и внутренне
выл, поскребывая себя визуально и мысленно в нескромных местах.
Нет, конечно! Таких врачей, которые себе чего-нибудь с удивительным
проворством во время службы отхватили, у нас не было.
Вот другим что-нибудь оттяпать - это пожалуйста.
Был у нас врач Петя, который, спасая командира БЧ-5 то ли от
перитонита, то ли от гангрены, то ли еще от чего-то позорного, вместе с
гниющей частью от восторга и облегчения, что так у него все здорово
получилось, ему яйца оторвал.
И никто этого не заметил, а когда наконец заметили, то решили: ну зачем
бэчепятому яйца, ему главное - жизнь сохранили, чтоб он по-прежнему был
командиром БЧ-5, - да и сам пострадавший сколько раз подходил к нему,
умиляясь, брал его руки в свои и вроде бы покачивал их, улыбаясь, и говорил
высоким голосом: "Ну зачем мне яйца?! Главное - жизнь!" - на благо
Отечества, хочется добавить, и замполиты так считают.
И был у нас врач Федя, который обожал раскроить какой-нибудь прыщик у
матроса и сделать из него незаживающую рваную рапу и который ходил за замом,
как тундровый охотник за червивым оленем, и уговаривал его произвести
операцию по удалению кисты, которая давным-давно должна была у зама
появиться, судя по тем записям, что оставил ему его предшественник.
И был у нас врач Леха, которого я столько раз просил:
- Леха! Излечи от укачивания. Меня ни одна зараза не хочет излечивать.
Я буду всюду за тобой ползать. Подползать и целовать в неосвещенных
проходах.
А Леха отговаривался, мол, "морская болезнь... вестибулярный аппарат...
неисследованная часть мозга". А однажды так качало, что все лежали
вперемешку с потрохами, а лодка выписывала бешеную восьмерку - вверх,
вправо, потом зависает и, набирая скорость вниз, влево - ужас кромешный,
вжимает в пол так, что в глазах темно.
Как я до него добрался - не помню. Вползаю:
- Леха! Подыхаю...
А он мне:
- На. Цистамин, противорвотное.
Только я глотаю эту дрянь, как лодка деревенеет где-то там наверху, и
мне на мгновение становится лучше.
- Хорошо, - говорю, - очень хорошо...
- Неужели сразу помогло?
- Как рукой.
- Ты смотри, как быстро действует,
И тут она пошла вниз.
Дворняжка! Сомлей в углу и уйми там свое нечистое дыхание. Именно так я
отвечаю тем, кто начинает учить меня, как справляться с укачиванием. Яйца на
очи, как говорят в солнечной Болгарии, "Яйца на очи!" Меня так вдавило в
кушетку, и я так высоко плюнул, что цистамин мигом был в потолке, а я - в
собственном дерьме зеленом.
- Интересная реакция организма! - говорит Леха и сует мне в нос вату с
нашатырем. Миллион иголок попадает в нос, в мозг, а потом глаза вылезли, как
пьяные улитки из домиков, и, перед тем как остекленеть, внимательно
посмотрели на Леху, Именно так смотрели экспериментальные собаки на
академика Павлова.
- Интересная реакция организма! - Леха где-то там, на поверхности
сознания, и мне его не достать. - А что если нам попробовать амилнитрат?!
После этой дряни остатки воздуха в легких улетучились сами, а глаза,
про которые я уже сказал, что они выкатились на значительное расстояние,
вылезли еще дальше, а тело задергалось так, будто оно веревку родает.
Секунда - и сдохну.
Пропадает амилнитрат - появляется воздух, мысль и Леха.
- Интересная реакция организма! - говорит Леха. - А что, если нам
попробовать этот... ну как его... этот, - Леха щелкает пальцами в поисках
нужного слова, - ...этот ну как его...
- Леха!!! - хриплю я в ужасе.
- А?
- Ле-ха!!!
- А?
- Хуй на! - и после этого я выпадаю с кушетки на пол и на четвереньках,
так меньше беспокоит, как раненный в жопу ящер, выползаю из амбулатории.
Чтоб этого Леху прибило когда-нибудь!
Поленом, бревном, коленчатым валом.
И чтоб у него позвоночник высыпался в трусы!
И чтоб у него на лбу вместо ожидаемой венской залупы выросла вагина
принцессы Савской.
И чтоб у него там завелись тараканы, которые не давали б ему ни на
минуту забыться.
И чтоб амилнитрат попробовали все его родственники и в особенности
родственницы, и чтоб после этого первые стали активными педофилами, а вторые
- педофобами, а третьи - если б они нашлись - запаршивели все!
Ох, врачи, врачи! Не было бы в вас нужды, давно бы вас истребили.
Между прочим, у Вересаева в случае холеры врачей забивали насмерть.
А у Чехова - заставляли высасывать дифтерийную пленку у ребенка. И
детки потом ладошками насыпали ему могильный курган.
А врачи Куприна? Он идет и в слякоть, и в холод ночью от больного к
больному, он не берет денег за лекарства, и в темноте передней ему целуют
руки. А вам в темноте передней целовали когда-нибудь руки?
А Леха бинты домой воровал, сука. Сейчас живет где-нибудь, обложенный
катастрофическим количеством бинтов.
Его потом перевели флагманским бригады утонувших кораблей, где кроме
всего прочего он должен был еще учитывать крыс, убиваемых личным составом.
75 крыс равнялось 10 суткам отпуска.
У него в отпуске побывала вся бригада. Они месяц подсовывали ему одну и
ту же крысу.
Леха аккуратненько отмечал принесшего и крысу в специальном журнале
учета, а потом она летела я иллюминатор. И тут начинались чудеса: крыса не
тонула, она плавала по поверхности, потому что матросики перед тем, как
потащить ее к Лехе, надували ее, вставив ей тростинку в задницу.
Они ее вылавливали, сушили феном и снова тащили к Лехе, а ночевала она
в бригадном холодильнике вместе с колбасой для комбрига, а комбриг потом
жаловался па бурление и газоотделение.
Леха что-то неладное почувствовал только тогда, когда крыса истлела у
него на руках, после чего он стал фиксировать в журнале не крысу целиком, а
только ее хвост.
Принесут ему хвост - он его зафиксирует и сам проследит, как тот
утонет.
Тогда матросики в недрах этого плавающего флагманского караван-сарая
завели подпольную крысоферму: отловили двух производителей, посадили их в
клетку - и давай кормить, и развелось у них море крыс, среди которых велась
селекционная, племенная результативная работа, в результате которой у
молодняка вырастали ужасающие хвосты.
Хвосты доставались Лехе, и он их самолично топил.
Удивительно радостной и спокойной сделалась жизнь на этой бригаде. Люди
трудились с утра до вечера с небывалым энтузиазмом. Люди точно знали, когда
они отправятся в отпуск.
И бригада числилась самой крысоловящей. В этом показателе она всех
облапошила. К ним по данному факту даже приезжала комиссия, председатель
которой говорил Лехе:
- Не может быть, чтоб у вас столько ловили.
- Ну почему же, может, - говорил Леха и через рассыльного передавал: -
Принесите свеженьких.
И ему немедленно доставляли пучок хвостов. И он вручал его
проверяющему. Вы бы видели глаза того проверяющего. То были не глаза
Ньютона, которому в голову грянуло яблоко, то были даже не глаза Карла
Линнея, увлеченного своей паршивой систематизацией видов, - то были глаза
стадного павиана, раньше всех обнаружившего в кустах патефон.
Так и отстали от Лехи с этими крысами. Ничего не могли с ним поделать.
А тот доктор, что советовал всем беречь свой член, пробыл у нас совсем
недолго, потому что спал со всякой блядью, в том числе и с женой такого
высокого командира и начальника, что я из почтения даже выговорить его не
могу, потому что только намереваюсь это сделать, как во рту сейчас же будто
ментол раздавили.
И со всеми своими бабами этот доктор проверял различные положения и
позиции, изложенные в русских народных пословицах и поговорках.
Но когда он с той женой начальника проверил положение "солнце за щеку"
и "всем вам по лбу", то она него так окрысилась, просто неприлично, я
полагаю, себя повела, что пожаловалась мужу, и он его услал куда-то туда,
где прививки от дифтерита можно делать только моржам.
"Пидор" - это слово меня всегда взбадривает и возвращает к энергичному
повествованию. И никто не говорил мне его, просто вроде бы само прозвучало,
он столько раз прозвучало со стороны, что почему бы ему еще раз не
прозвучать, и я сейчас же вспомнил одно устное исследование, которое я
провел вместе с одной моей знакомой девушкой, когда вовремя заметил в ней
проснувшийся интерес к гомосексуализму. Я ей заявил, что на военном корабле
нет места гомосексуализму, а потом я вдохновился, зашагал туда-сюда,
остановился и исзложил ей все, что я знал по данному вопросу, а также все,
что я вроде бы знал, а также то, что я вовсе не знал, но мог бы знать. А в
ней интерес все распалялся и распалялся, и глаза у нее все открывались и
открывались, что заставило меня еще неоднократно возвращаться к мужеложству
как наисладчайщей теме нашей современности.
Я говорил долго, ярко, красочно, сочно, дополняя руками, манипулируя
свободно ими и терминами. Я вдохновился так, что, казалось, не остановлюсь
никогда. Я промчался по лесбиянству, геронто-, педо-, зоо- и фитофилии, как
по милым тропинкам, исхоженным с детства местам, и остановился, по-моему,
только тогда, когда обнаружил, что говорю о задержках менструальности у
норок и смене полов у домовых мышей. И остановился я только потому, что
обнаружил, как собеседницу хватил кондратий.
А что делать? Нельзя у писателя настойчиво интересоваться, что он
думает по тому или иному вопросу; он вам такого наговорит - рады не будете.
Ведь он же писатель, он живет в мире иллюзий и проснувшихся чувств. Ну как
же его можно воспринимать всерьез? И как у него можно спрашивать совета о
том о сем?
- Шмара! Профура! Прошмандовка!
Вы не знаете, какое отношение ко мне лично имеют эти выражения? И я не
знаю, но командование так часто ими пользовалось, что я уже думал: ну,
может, внешне я им что-то напоминаю?
- Подберите свои титьки! - говорили мне на построении на подъеме
Военно-морского флага нашей Родины, и я подбирал, поворачивался к своим
людям и говорил:
- Слышали, что сказал старший помощник командира? Пятки вместе - носки
врозь! Попку сжать и грудь вперед! Все нам в рот! Смотреть озорней в глаза
свирепой флотской действительности!
И люди меня понимали. И смотрели озорней. И правильно! (Клитор коровы
вам всем на завтрак!) Во взгляде настоящего флотского офицера должна быть
дуринка-смешинка-соринка-чертовинка! (Бигуди на яйцах!) И она там у него
потому, что в любой обстановке он сохраняет присутствие духа.
Вот упал с пирса "уазик" комдива с двумя пьяными матросами, и утонули
они тут же, и распорядительный дежурный, лейтенант, описывая полукруг, как
кот с банкой на хвосте, вбегает к комдиву, сильно картавя:
- Там люди... с пирса... утонули!..
- Лейтенант! - говорит комдив. - Выйдите и зайдите как положено.
Лейтенант вышел, зашел и говорит отрывисто, потому что губы пляшут:
- Люди! Утонули! Товарищ! Комдив!
- Последний раз говорю: выйдите и зайдите как положено!
Лейтенант вышел и зашел как положено (стук в дверь: "Разрешите?" -
"Да-да"):
- Товарищ адмирал! (Руки по швам. "Разрешите доложить? Распорядительный
дежурный такой-то".) С пирса упала ваша машина! Два шофера утонули!
После этого адмирал - будто только этого и ждал - вскочил и заорал:
- Так! Какого ж хуя ты молчишь? (Енот твою мать!)
Вот оно!
Великую оздоровительную силу русского мата нельзя разменивать по
мелочам!
- Так, старпом! - говорит командир на совещании. - И последнее. На
корабле много мата! Мат прекратить! Развернуть работу!
Старпом, который слушал мат еще через мамину плаценту, а потому был в
этом деле не последний человек. настоящий специалист и ценитель, вначале
выглядит смущенным, но потом делает себе озабоченное лицо и говорит:
- И начать, я считаю, нужно с офицеров, товарищ командир!
- И начните! - Поворачивается к замполиту: - И вам, Антон Себастьяныч,
тут непаханое поле деятельности. Всех блядей к ногтю! (Увидел замовское
удивление.) Кстати, "блядь" - литературное слово. И если я говорю офицеру,
что он блядь, значит, так оно и есть. И офицер должен работать, искореняя
этот недостаток.
А через пять минут старпом со стапель-палубы уже кричит матросу,
полусонному дурню, который наверху шагпул мимо ограждения и
покатился-покатился и если не зацепится за что-нибудь сейчас, то ляпнется с
высоты семнадцати метров.
- Прособаченый карась! Ты куда, блядь паскудная, пополз?! Когтями!
Когтями цепляйся, кака синяя!
И матрос (кака синяя) цепляется за что-то когтями.
А без мата как бы он зацепился? Как бы он собрал свою волю в кулак и
почувствовал, что жизнь прекрасна? Как бы он вспомнил о Родине, о долге, о
личной ответственности за каждого?
Этот старпом прослужил на корабле двадцать лет, а потом как-то очень
быстро собрался в один день и списался с плавсостава с диагнозом -
"мгновенная потеря памяти". Правда, врачи ему сначала сказали, что с такими
штуками, как "тараканы в голове", "моментальное размягчение ума", "временная
глупость", "взрывы в кишечнике" и "что-то гнусное внутри", они не списывают,
но он предоставил какие-то послеродовые метрики, где было написано, что еще
при рождении "стрельцом" он вышел у мамы боком.
- А как же вы на флот попали? - спросили его, и он заявил, что проник
через форточку и затер пальцем то место, где было описано его детство.
После чего его уволили в запас, взяв у него на всякий случай пункцию
спинного мозга, и теперь у него при ходьбе не только память, но и ноги
отстегиваются, и голос у него стал такой певучий-певучий, истинное кантабиле
получается при разговоре, слово кабальеро, никак не остановить.
Просто - член на планширь!
Я считаю, что именно так эту ситуацию и можно прокомментировать: член
на планширь!
Так командовал нам капитан первого ранга Сыромятин, когда мы - молодые,
в пушке, с зеленью на ушах, первокурсники - проходили шлюпочную практику.
- Всем член на планширь с правого борта! - командовал он нам, когда мы,
сидя в шлюпке в десяти метрах от берега, отвечали ему устройство
шестивесельного яла и тут кто-то не выдержал его громового голоса и писать
попросился.
И все вытащили тогда свои члены и положили их с правого борта. И вдруг
он истошным голосом, сжимая кулаки и наклоняясь от усердия, как заорет:
- Всем с-сссать!!! - и все сейчас же ссут сидя, и ты, ссущий так же,
как и все, неторопливо замечаешь, что у кого-то член с родинкой, у кого-то -
в пятнышках и в таких трогательных мелких пупырышках, а раньше ты этого не
замечал; а в пятнадцати метрах - пляж с людьми. А если кто замешкался с
ответом или устройства шлюпки не помнит, то он ему: "Пешком из шлюпки марш!"
- и он в одежде в воду - бух! - и бредет к берегу.
Говорят, этого бешеного капитана первого ранга представили когда-то к
"герою Советского Союза" и к званию "адмирал", но когда он прикатил в то
место, где у нас все это вручают, то вошел в помещение вразвалочку, а ему
сказали: "Выйдите и войдите за наградами как подобает". И тогда он
повернулся и врубил такой строевой шаг, что люстра жалобно затренькала, а,
выходя, он еще дверью шлепнул так, что все ковры побелкой запорошил, и
больше ни за наградой, ни за званием не явился, а отправился в ближайшую
пивную горло промочить, там его в конце дня и обнаружили, и получил он тогда
назначение не в "герои" и не в "адмиралы", а к нам в училище, на шлюпочную
практику.
Вот в присутствии каких людей, положив свой член на планширь, в
окружении друзей, пузырясь от страха через жопу, я ссал с правого борта.
А вокруг - солнце, тишина и безмятежное море, совершенно не
подозревающее о растущей мощи нашего родного военно-морского флота и его
великом грядущем, в котором я лично совершенно убежден неоднократно, и даже
очень.
А мне еще говорят, что я не люблю флот.
Дорогие мои сифилитики, импотенты ума, прямолинейно пустоголовые! Флот
- это я. Я на нем полжизни прожил. И как же я могу не любить самого себя?!
Да я себя обожаю, идиоты. И с этого момента присваиваю себе титул -
"Дивный"!
Да-а-а...
А флот так и стоит перед глазами...
- Пиз-зззда с ушами! Просто пиз-зззда! - говорит командир на пирсе в
окружении офицеров, и это - исчерпывающая характеристика его подчиненного.
А вот и стихи:
Пошто! Моей мечте вы ухи обкорнали!
Пошто! Взашею мне шлепков паклали!
Пошто! Я молодой от вас в тавот попал!
Их читает Мишка Таташкии по кличке Крокодил. Он сочиняет их на ходу, и
поскольку мы ходим много, то этих нескладушек у него - полным-полно.
Например, идет он рядом со мной и бредит: "Сосу сосал сосид сосил", - это он
рифму подбирает; или: "Пись-ка уютно-уютно лежало, дерево рядом тихонько
дрожало", - и читает он их нам на построении на ухо, когда стоит во второй
шеренге. Когда надоест - поворачиваешься к нему и говоришь:
- Мишка! Едремьть! Ты знаешь слово "эдикт"?
- Знаю. Это по-римски "выражение".
- Это по-русски - "э-ди-к-ты"!
А рядом уже обсуждается старпом:
- Наш старпом всегда так противно визжит.
- И воняет.
- Ив желаниях своих, я вам должен доложить, он мелок, как писька
попугая.
- Из ужасов половой жизни хотите? Ночью снится мне что-то невыносимо
белое. А я же любопытный. Пододвигаюсь поближе, тянусь, окликаю, а это рука,
безжизненно торчащая из белоснежной жопы. И только я придвинулся к ней, еще
ничего до конца не осознавший, а она меня - хвать! - и стала обнимать. Чуть
ежа не родил!
А вот еще:
- С утра руки чесались сделать что-нибудь для Отечества! Купил японский
веер.
- Зачем?
- Трихомонады отгонять!
- Эх! Наковырять бы козявок!
- И засунуть бы их заму в рот!
- После чего в воздухе разольется мягкий запах мяты и детской
опрелости.
- Из-за вас я совершенно не слышу старпома.
- А на хрена он...
- Тише! Я тоже не слышу. Сейчас выбью серные пробки из ушей и
приспособлю их под его чарующие звуки.
- А я при разговоре с командиром чувствую все время, как спина
прогибается и зад отклячивается, а в глазах - любовь-любовь и желание
совершить то, совершить это, доложить об этом, об том...
- Вчера старпом послал меня на стройку кафель для гальюна воровать. За
мной два часа майор с лопатой гонялся.
- Догнал?
- Куда ему, пьяненькому!
Эх, вторая шеренга. Вот когда я умру, то пусть мое эфирное тело на
прощанье отправится на пирс и послушает, о чем говорят офицеры во второй
шеренге.
А пирс выкрашен суриком, красный и с утра в росе, и солнце только что
встало, и сопки вокруг, и ты словно в чаше, маленькая соринка, и тихо, и
ветерок ладошками гладит по щеке. Это он балуется. А глаза закроешь - и
сейчас же увидишь траву. Зеленую.
А хорошо лежать в той траве. Только нужно обязательно лечь на
подстилку, а то трава, даже самая мягкая, кусается, колется. А сколько в ней
различных красивых побегов и стеблей. Нужно только придвинуться, чтоб
рассмотреть.
Вот мягкий тысячелистник, вот - скромница ромашка, а вот еще что-то,
названия, конечно, не знаю, но, наверное, это ятрышник, северная орхидея.
Очень капризный. Ни за что не вырастет на грядке, потому что наши руки для
него слишком грубы и бесцеремонны.
А сколько всякой живности бродит по листам: и задумчивая тля, и всякие
там нагруженные заботами кобылки, и, конечно же, пауки.
А вот и пчелы прилетели. Осмотрели, нет ли чего, погудели-полетели.
А пауки очень пугаются, если их взять на руку, - тут же хотят улизнуть,
а рядом на камешке давно уже лежит ящерка, а заметить ее можно только по
брюшку, которое раздувается и опадает - вдох-выдох.
А если перевернуться на спину, то на тебя сейчас же надвинется небо.
Навалится. Синее. И кажется, это оно специально придавило тебя к земле. Уж
очень густой у него цвет. Кажется, оно говорит: "Лежи не двигайся, иначе ты
все сломаешь".
И я лежу. Без мыслей и, главное, без тревог.
МОРЕ, ЛЕТО, ПРОХЛАДА
И КАРКАЮЩИЕ ЧАЙКИ
Лодка встала в док. Конечно же, под субботу и воскресенье. Мы
становимся в док не иначе как под субботу и воскресенье и не иначе как с той
целью, чтоб не дать людям выходной. И списки на выход с завода не
подготовили. В общем, сиди и пей. Можешь еще с перехода морем начать.
Начать-то можно, только пить нечего: специально не получили на корабль
спирт, чтоб его в доке весь не выпили.
Мда-а... ну, если пет спирта, тогда мы пьем чай, причем до одури. А
гальюн закрыт. Только лодка встала в док (и даже не в док, а когда она еще в
створе - на пути туда то есть), как на ней закрывается гальюн, чтоб на
стапель-палубу не нагадили. На замок закрывается. Конечно, как говорят
братья надводники: "Только покойник не ссыт в рукомойник", - по ведь все об
этих наших способностях знают, и потому воды в кране нет, чтоб потом залить
это дело: снята с расхода.
Мда-а... тогда приходится затерпеть, зажаться часов на восемь, пока
лодка не встала на кильблоки, пока воду не спустили, пока леса на корпусе не
возвели и пока лестницы не подкатили. Терпишь, терпишь - и вот... "Разрешен
выход наверх!" - пулей туда по трапу, колобком до стапеля, а там уже
начинается "барьерный бег"; надо перелезать через ребра жестокости, и
бежишь, торопишься, задирая ножку, и перелезаешь через ребра жестокости,
которые в высоту доходят до одного метра, добираешься до конца, где имеется
тот самый, погружаемый вместе с доком гальюн, в котором приборку делает во
время погружения великое море, но ты в него не бежишь - исстрадался; от
нетерпенья ты становишься па самый краешек дока, открытый всем ветрам, а
море - вот оно, у ног, и ты - роешься, роешься, роешься у себя внутри в
штанах, роешься, перетаптываясь, и находишь наконец там все, что и
требовалось, и вытягиваешь его и... - о Господи! - воешь от восторга и от
ощущения жизненной теплоты.
Ночью хуже. Ночью проснулся, сгруппировался, сполз с коечки, оделся,
выполз из каюты, потом через переборку нырнул, задел ее обязательно башкой,
потом по трапу вверх, потом долго до стапеля и только потом уже - "барьерный
бег". (Секундочку! Минуточку! Не бросайте чтение. Сейчас пойдет основная
часть!)
Так вот: Юрий Полкин, командир группы дистанционного управления, стоя
вместе с лодкой в доке, в четыре утра, после того как он с вечера накачался
чаем, проделал все эти акробатические номера только для того, чтоб, сами
понимаете, добраться до моря. Юрик добрался до моря и встал там на торце.
Лето, тишь, каркающие чайки, прохлада, море и Юрик, стоящий на самом
краешке. А море - вот оно, между ног, чуть не сказал. И Юрик, вот он, в
общем-то там же. Стоит и спит. Он уже нашел у себя там внутри все что надо,
вытянул все это на поверхность и теперь, убаюканный падением капельноструя,
спит, паразит. И тут всплывает нерпа. Она всплыла так бесшумно, как может
всплыть только перпа. У ног спящего паразита Юрика. И капельноструй
юриковский запросто попадает нерпе в лоб. Нерпа удивляется, увидев над собой
нашего Юрика, да еще в таком неожиданно-хоботном варианте, и, удивившись,
делает так: "Уф!" - и Юрик открывает глаза.
Надо вам сказать, что нерпа была похожа на лодочного боцмана.
Поразительно была похожа: такая же коричневая, лысая, круглая и усатая, и
это "Уф!" - точно как у боцмана. Юрик как только увидел нерпу, похожую, как
две капли, на боцмана, перед собой, да еще когда попадаешь этому боцману
прямо в лоб, - так, знаете ли, чуть не выронил себя, чуть не посерел, не
поседел и не потерял сознание от ужаса, ножки у него сами собой отломились,
и он трахнулся задом о палубу и от слабости остался на ней сидеть, не
поднимаясь.
Нерпа давно исчезла, а Юрик все сидел и сидел, а из него все лилось и
лилось, и откуда бралось то, что лилось, я не знаю, но долго лилось, черт!..
А вокруг - это, как его, море, лето, прохлада и каркающие чайки.
ЛОДКА, БОЦМАН И ГАЛЬЮН
В нашем рассказе будет три действующих лица: боцман, гальюн и лодка.
Сейчас два из них дремлют в третьем, но вы увидите, как ловко мы выудим
их на свет Божий.
Средиземное море; солнце в полуденной дреме; вода тиха, и прозрачна, и
голуба, как в ванне с медным купоросом; водная гладь нестерпимо сверкает;
штиль и воздух.
"По местам стоять к всплытию!" - и огромная лодка всплывает в сонме
солнечных зайчиков.
Палуба еще улыбалась лужами, когда на ней появился боцман. Он наладил
беседку, опустил ее за борт, оделся в оранжевый жилет и, зацепившись
карабином, полез к своему любимому забортному заведованию.
Вода где-то рядом ласкалась, и какие-то рыбки резвились. Боцман
засмотрелся на рыбок. Мысли его повисли. Солнце залезло на спину и
разлеглось на лопатках. В одно мгновение оно сделало свое дело: боцману
стало тепло и расхотелось работать. В голове его вихрем пронеслась дикая
смесь из золотого пляжа, бронзовых женских тел и холодного пива.
Слюна загустела и скисла. Боцман очнулся и с досады размашисто плюнул в
Средиземное море. Рыбки бросились в стороны, и обрывки боцманской слюны
зависли в волнах.
Боцман взглянул на волны, подумал и... высморкался.
Всего два тысячелетия назад такое неуважение дорого бы стоило
мореходам: в те времена из моря с грохотом появлялось чудище в бородавках и
с хрустом поедало обидчиков, и как только все бывали съедены, пучина
поглощала корабль.
Боцман собирался еще раз плюнуть насчет разного рода обросших суеверий,
и тут... море под ним заворчало: в глубине произошло движение; мелькнуло
что-то длинное, толстое - шея чудовища!
- Мама моя, - поперхнулся присевший внутри себя боцман, вылезая
глазами.
Первобытный холод облил спину, кольнул поясницу, забрался между ног -
да там и остался!
Заворочалась, зашевелилась кудлатая бездна; ударил гул; глаза у боцмана
вылезли вовсе. И тут уже бездна взорвалась, встала стеной, протянув свои
щупальца к небу.
Разбежалась зеленая пена, и в пене, напополам с дерьмом, родился
вцепившийся боцман.
"Что это было?" - спросите вы, незнакомые с флотской спецификой.
Отвечаем. Было вот что: очень сильно продули гальюн.
ЛЫСИНА, БОРОДА И СТРУЯ
Если б вы знали, что за лысина у Сергей Петровича! Чудо! И она совсем
не то, что у некоторых, ну хотя бы не то, что у нашего старпома, которая вся
в щербинах, болячках, родинках, кавернах, струпьях и каких-то
невыразительных прыщиках.
Нет! Лысина Сергей Петровича - это нечто розовое, гладчайшее,
напоминающее этим своим качеством, проще говоря, свойством, никелированную
елду со спинки старинной железной кровати с ноющими пружинами, и по этой
причине ее легко можно было бы отнести к инструменту, может быть, даже
духовому, кабы не ее теплота.
Да! Вот уж теплее места на всем его теле не нашлось бы - хоть всего его
общупай, - и поэтому возможно было бы, примерившись, хорошо ли все это
выглядит со стороны, поместить на нее для последующего отогревания сразу две
онемевшие от непогоды девичьи ступни, находись такие в интимнейшей близости,
или четыре ладони.
Но полно об этом! И другие части Сергей Петровича нетерпеливо
дожидаются неторопливого нашего описания. Вот хоть его борода - то не клочья
какие-то, нет! - то борода царя Давида, Соломона или, может быть, Дария (а
может, и Клария), но только вся непременно в колечках и завитушках до
середины грудей. И если на голове у Сергей Петровича ни одной волосины, то
борода поражает густотой и плотностью рисунка.
А уши! Видели бы вы его уши! Это даже и не уши вовсе, а я даже не знаю
что. Ужас как хороши! Они у него такие нежные - просто хочется взять и
оттянуть. Они немного напоминают крылья новорожденного мотылька - оттого-то
их и хочется сцапать.
А нос? Это даже несколько неприлично было бы сравнить его с чем-то,
кроме как с клювом казанского сокола, который тем и отличается от клювов
всех остальных своих собратьев, что уж слишком колюч и продолжителен. И если
Сергей Петрович попробует языком достигнуть его самого кончика, то заодно он
легко выскоблит и каждую из имеемых в наличии ноздрей.
А в глазах Сергей Петровича - голубых, из которых один вдруг, фу ты
пропасть, раз! - и поехал куда-то в сторону, - никак не учуять души. Разве
что иногда мелькнет в них нечто вечернее, вазаристое, то, что легко можно
принять за ее проявление, - не то интерес, не то жажда наживы.
Не зря мы заговорили здесь о наживе и об интересе, и вообще обо всем,
надо вам заметить, здесь сказано было не зря. Конечно. Сейчас-то все и
развернется. Я имею в виду событие.
Правда, чтоб осветить его. нам понадобится еще описание глаз молодого
королевского дога - белого в яблоках, принадлежащего вот уже восемь месяцев
Сергей Петровичу. Глаза его несут неизмеримо больше чувств, нежели глаза
хозяина. Вот уж где порода! Тут вам и волнение, и нетерпение, и вместе с тем
смущение, доброта и любовь, где искорками добавлены любопытство, бесстрашие
и глубокая собачья порядочность.
Все это можно прочитать в тех собачьих глазах всякий раз, как он
мочится на ковер. Он мочится, а Сергей Петрович терпеливо ждет, когда он
вырастет, чтоб начать его случать с королевскими самками.
А все ради нее - благородной наживы. Потому что за каждого щенка дают
деньги. А ему хочется денег. Много. И самок тоже много, и все они в
воображении Сергей Петровича уже выстроились до горизонта. И все они жаждут
королевских кровей. И Сергей Петрович тоже жаждет и начиная с месячного
возраста пристает к своему догу - все ему кажется, что тот уже готов. И мы
ему сочувствуем, потому что, дожив до восьми месяцев, можно и вообще
потерять терпение.
И Сергей Петрович его потерял - он отправился в Мурманск, в собачье
управление, где ему тут же заметили, что напрасно он упорхнул так далеко: в
их поселке, в соседнем даже подъезде, у того самого старпома с
непривлекательной лысиной есть догиня и все прочее-прочее.
И Сергей Петрович помчался туда и немедленно вытащил старпома на
случку.
И вот они уже сидят па кухне у Сергей Петровича. Жен нет, и они вволю
выпивают и рассуждают о том, как надо держать суку на колене, и с какой
стороны должен подходить кобель, и куда чего необходимо вставлять, чтоб
получилось "в замок", и как потом нужно полчаса держать суку за задние ноги,
поднимая их под потолок, а то она - от потрясения после изнасилования -
может обмочиться, а это губительно для королевских кровей. Они
раскраснелись, они рассуждают, говорят и не могут наговориться: оказывается,
там, на службе, они почти разучились о чем-нибудь говорить по-человечески, а
по-человечески - это когда не надо оглядываться на звания, должности,
родственников, ордена и "сколько кто где прослужил", то есть можно говорить
о чем попало, пусть даже о том, как вставлять "в замок", и тебя слушают,
слушают, потому что ты, оказывается, человек, и всем это интересно, и все,
оказывается, нормальные люди, когда они не на службе. Вот здорово, а?!
А собаки в это время заперты в комнате - пусть поворкуют, авось у них и
само получится, - и вот уже один другого называет "тестем", "сватом",
"свояком".
- Дай я тебя поцелую! - и вот уже обе распаренные лысины, одна гладкая,
другая - с изъянами, сошлись в томительном поцелуе.
Но не отправиться ли нам к собачкам? Конечно, отправиться!
- Цыпа, цыпа! - зовет догиню старпом, и они входят в комнату.
Входят и видят возмутительное спокойствие: собаки сидят каждая в своем
углу и проявляют друг к другу гораздо больше равнодушия, чем их хозяева, -
есть от чего осатанеть.
И, осатанев, обе наши лысины немедленно накинулись на собак.
Та, что более ущербна, схватила догиню за тощие ляжки. Другая,
неизмеримо более совершенная, принялась подтаскивать к ней дога, по дороге
дроча его непрестанно.
И сейчас же у всех сделались раскрасневшиеся лица! И руки - толстые,
волосатые, потные! И глаза растаращенные! И крики:
- Давай! Вставляй! Давай! Вставляй!
И вот уже ляжки догини елозят на колене старпома, и зад ее
интеллигентно вырывается, а взгляд - светится человеческим укором.
И тут наш восьмимесячный дог, которого Сергей Петрович так долго
подтягивал, настраивая, как инструмент, кончил, не дотянув до ляжек.
Видели бы вы при этом его глаза: в них было все, что мы описывали
ранее.
Королевская струя ударила вверх и в первую очередь досталась
великолепной бороде, запутавшись в колечках, потом - носу, по которому так
славно стекать, ушам-глазам и, наконец, лысине, теплота которой давно ждала
своего применения, а во вторую очередь она досталась люстре и потолку и
оттуда же, оттянувшись, капнула на другую, куда более ущербную лысину.
* МИНУЯ ДЕЛОС *
ДЕТСТВО
Меня не брали на свалку. Они так и говорили: "Мы тебя не возьмем". Мои
братья. Они не брали меня за то, что я не умел врать и все, как на духу,
выкладывал нашей маме. За это меня считали предателем и не брали, хотя о
посещении свалки не нужно было расспрашивать - нужно было просто понюхать
рядом с ними воздух. Воздух был полон свалки. Свободы и свалки. Въедливый,
пронзительный дух. Как мне хотелось на свалку! Там находилась масса
интересных вещей. Часть из них сразу же оседала в карманах: полуистлевшие
трансформаторы, транзисторы, конденсаторы - все это приносилось домой и в
сей же миг со скандалом и грохотом вылетало в окно под горестный братский
плач. Братья рыдали, а я лживо вздыхал и сочувствовал.
- Вылитые отец, - говорила моя мама про моих братьев, - этот тоже
женился, приехал из Ленинграда и привез с собой целый чемодан. И главное,
чего?! Радиодеталей! Целый чемодан барахла. Это было его приданое.
Мама всегда ругала папу, а заодно и моих братьев, потому что они были
"вылитые отец" и с младых соплей интересовались только техникой. Игрушки они
разбирали-крушили-ломали. Я ничего не крушил, Я был "вылитая мать" и создан
был для счастья.
Наш средненький, Серега, все время что-то протыкал. Однажды он проткнул
только что купленную резиновую надувную игрушку - это был олень. Мама ее
купила, надула, заткнула пробкой, чтоб воздух не выходил, и дала нам
поиграть. Серега вынул гвоздь, сотку: бац! - и оленя не стало. Серега был
выпорот и выгнан на улицу.
- Уходи! - кричала мама. - Мне не нужен такой сын!
И Серега ушел. Сначала он все сидел, сидел внизу на ступеньках,
необычайно серьезный для своих трех лет. Он сидел и думал, непривычный и
взрослый. Потом он встал и ушел. "К папе".
Серега нашелся глубокой ночью. Мать - заплаканная, издерганная,
всклокоченная беготней, "Одна тетя" сняла Серегу с электрички и сдала его в
милицию. Когда мать влетела в отделение, Серега рисовал на бумаге цветными
карандашами. Серега не удивился. Он дал себя поцеловать, маленький,
основательный, толстый карапуз, - дал поцеловать, но остался таким же
серьезным и основательным. Он и сейчас такой же. Мой несгибаемый брат.
Я плакал. Навзрыд. Я плакал, когда Серега потерялся, когда все, в том
числе и я, его искали и когда он нашелся. Я обнимал его и плакал. Мне было
очень хорошо. Именно тогда я и открыл для себя, что плакать, в сущности,
п