ымался из-за стола с горами объедков, пустыми,
но наливающимися тупой тревогой глазами озирался, словно очнулся ото сна или
забытья и теперь пытается выяснить, не видел ли его кто-нибудь за этим,
несомненно, ненормальным занятием. Придерживая по-курдючьи вываливавшийся
из-за ремня живот, брел туда, где можно прилечь, отлежаться, очухаться, а
лучше - вздремнуть.
И вспоминая об этих - как Цирюльников сам над собой посмеивался -
"секретных застольях", ему иной раз мнилось, что вспоминает вовсе не о себе,
а о ком-то постороннем, жизнь которого он, уважаемый, серьезный, степенный
человек, случайно подсмотрел или же, быть может, увидел в кино и вот теперь
- осуждает, не может не осуждать. "Умом я начинаю трогаться, что ли?" -
усмехался он, но оторопь все равно брала за сердце.
Зачем-то успокаивал себя, но так, будто говорил с кем-то посторонним:
"Ну, подумаешь, покушал один, в одиночестве гордом, так сказать. Душа,
понимаешь ли, да желудок требуют, жаждут, паскуды, а в присутствии людей
обжираться, извините за выражение, зазорно. Ведь не свинья же я! Да и деньги
водятся - многое чего могу и хочу себе позволить. Ведь я, черт возьми, не
держу голодом семью, они тоже питаются будь здоров как..." Такие рассуждения
кое-как приглушали в Александре Ивановиче какой-то глубинный, но некрепкий
противоборческий голосок. Однако он, выросший в порядочном окружении и сам
создавший приличную семью, все же чувствовал себя неловко, виновато и
опечаленно.
Но приступы обжорства с годами накатывались и ломали его волю чаще и
беспощаднее. И поглощал он порой за один присест до того много, что тут же
из него и выворачивало. Имея все больше денег, раздвигая свои возможности,
он реже и реже задумывался о том, что надо измениться, осилить эту ужасную,
омерзительную и, понимал он, губительную для него страсть к поглощению пищи.
Однажды Гриша нечаянно застал отца за подобной трапезой. Александр
Иванович, вымазанный, с набитым ртом, почувствовал, будто ему в лицо
плеснуло пламенем, а в голове тряско и обморочно закружилось. Пытаясь
объясниться с онемевшим, пораженным Гришей, он подавился стерляжьим куском,
закашлялся. Сын не выдержал и нервно-блеюще засмеялся над отцом -
напыженно-красным, с раздутыми, как у хомяка, щеками, с выкатившимися
глазами и мычащим.
Наступали в жизни Цирюльникова и такие минуты, в которые ему болезненно
мерещилось, будто кто-то украдкой посягает на его еду, собирается лишить
этих вкусных разносолов. И он торопливо и суматошливо прятал пищу,
рассовывал ее по карманам, по углам и по шкафам и нашептывал: "Пошли, пошли,
сволочи, прочь! Это все мое, все мое!.." А просветляясь умом и сердцем,
понимал - вытворял нечто совершенно невозможное для себя. "Но когда,
скажите, люди добрые, раньше я хорошо питался? Ведь можно сказать -
впроголодь жил и в детстве, и в юности", - немедленно являлась угодливая,
верткая мысль. Он пытался обмануть себя, однако тут же сердился, потому что
невозможно было не признать, что детство и юность его были замечательными,
рос он при своих заботливых родителях в холе и неге. "Тьфу, какая дурость!
Ну, как, как я могу так поступать? - сокрушался Александр Иванович. - А
может, я все же свихнулся, как нынче выражается молодежь, шизую? Э-э, нет
уж: я абсолютно здоров, и физически и психически! Просто, у одних порок -
пьянство или еще что-нибудь, а у меня - обжорство. Но ничего, братцы, я
возьму себя в руки!"
Но порочность Александра Ивановича уже оказалась гораздо шире и глубже,
чем он мог и, видимо, способен был предполагать; и норовистость обманывать
себя тоже развивалась и цепко держалась в нем. Однажды его жену положили в
больницу, прооперировали, она была совсем плоха, вымотана болезнью и уже
находилась при смерти. Лечащий врач с суховато-профессиональной тревогой в
голосе сообщил Цирюльникову, что необходимо одно дорогостоящее лекарство,
немедленно следует доставить его в больницу, а потом, когда больная чуть
оклемается, желательно продолжить ее лечение за границей в элитной клинике,
иначе может произойти непоправимое. Цирюльников не возражал, согласился.
Однако неожиданно, не приняв меры к лечению и спасению жены, уехал в
командировку, в которой мог бы побывать и любой его менеджер или же
холостой, легкий на подъем Хлебников.
Александра Ивановича не было с неделю. А когда вернулся, то купил
необходимое лекарство и явился в больницу. Но ему сообщили, что его жена
умерла.
Он плакал, рыдал.
- Я не виноват, не виноват. Я ничего для нее не жалел, - как
напроказивший и ожидающий возмездия мальчик, причитал он перед потупившимися
врачами. Они не понимали его, посматривали настороженно и неприветливо.
Еще когда была жива Екатерина, Александр Иванович тайком от нее
принялся возводить дом на берегу иркутского залива. По его замыслу, особняк
должен был задаться самым большим в округе, затмить собою все другие
постройки. Капиталы водились серьезные, и Александру Ивановичу хотелось
владеть уже не только деньгами, но и захватить огромное жизненное
пространство и единолично властвовать на нем. Он купил целых три гектара
земли. Хлебников серьезно полюбопытствовал у товарища, не собирается ли тот
заняться сельским хозяйством; но Цирюльников не отозвался, мрачно промолчал.
Капиталы, будто волшебным таинственным мощным магнитом, притягивало в
"Благоwest", однако, беспрестанно недомогавшая, сидевшая почти безвылазно
дома Екатерина о заработках мужа мало что знала. Он копил втихую. Личную и
корпоративную бухгалтерию вел строго, придирчиво и выделял на содержание
семьи столько, чтобы жена и сын были вполне или сносно сыты и одеты. И, быть
может, изначально строил эти хоромы единственно для одного себя, ведь
любовниц у него не водилось - денег было жаль даже на женщин, хотя к слабому
полу Александра Ивановича влекло, тем более, что исхудавшая, слабосильная,
состарившаяся Екатерина уже не устраивала его. Временами Цирюльникову
начинало казаться, что денег у него мало, и он то, что причиталось его
семье, отнимал у нее, утаивал.
После смерти жены он долго горевал, маялся, стал заговариваться, бывал
рассеян и задумчив, но, по-своему обыкновению, весь встряхивался и
воспламенялся, когда заговаривали о деньгах, о прибыли, о его личных
доходах. И если дела в "Благоweste" поворачивались так, что предвиделся
солидный куш, выгодная сделка, он окунался в работу, и был привычно
энергичен, собран, дальновиден. Но для своих сотрудников и Хлебникова,
Александр Иванович оставался странен и непонятен: становился то безмерно
щедрым, то до жестокости прижимистым, то сентиментально совестливым, то
напрочь закрытым для чужого горя. Хлебников однажды открыто, как и принято
было между ними, сказал Цирюльникову:
- Саня, ты изменился так, что не пойму подчас - ты ли, дружище, передо
мной? Словно уже нет того жизнерадостного и распахнутого Сани Цирюльникова,
а кто-то другой влез на его место. - Помолчал. - Деньги, большие деньги,
чую, сломали тебя. А ведь они только лишь средство, чтобы стать лучше.
Понимаешь?
Цирюльников тяжело посмотрел на товарища, но не откликнулся. Он теперь
часто отмалчивался - быть может, явственно не понимая, как же следует
объяснить свои непривычные для окружающих поступки, свою жизнь, свои желания
и стремления.
И Хлебников и Цирюльников в равных долях имели права на управление
фирмой, на ее корпоративные капиталы и имущество, но Хлебников сразу уступил
лидирующее место товарищу, попросил его стать генеральным:
- У тебя, Саня, за плечами нешуточный опыт управленца, надежные связи в
чиновничьей среде. Да и весь ты такой солидный, внушительный да еще к тому
же басовитый мужичина. Разделяй и властвуй! Но, смотри мне, не зарывайся!..
Однако с некоторых пор Цирюльников нередко подолгу не выплачивал
работникам зарплат, обманывая их, что нет денег. А то и, ничего ясно никому
не объясняя, урезал жалованье, в самодурном пылу выгонял самых толковых
сотрудников, если те возмущались.
Хлебников создал при "Благоweste" благотворительный фонд. Но с годами
Цирюльников все реже перечислял фонду деньги, неоправданно задерживал с
ними. Хлебников возмущался и негодовал.
- Савелий, - бубнил Цирюльников, - я ведь понимаю тебя: надо делиться с
сирыми да убогими, но, пойми ты, деньги-то, черт возьми, мы с тобой не
украли - заработали как-никак!
Но иной раз удивлял и Савелия, и менеджеров своей щедростью и
уступчивостью. Чуть попросят - сразу дает, да столько отваливает, что и
Хлебников начинает ворчать, вроде как жалея денег:
- Шут тебя, Саня, поймет: то за копейку готов глотку перегрызть, то
соришь деньгами.
- Да я самого себя, Савелушка, подчас не пойму: будто, слышь, дружище,
кто еще во мне живет. Борется со мной. И я - сдаюсь, каждый день сдаюсь, как
бы уступаю ему себя. Он вроде бы сильнее меня. Знаешь, даже книжки по
психиатрии стал я полистывать, но в них сам черт ногу сломит. Не нахожу там
знакомых симптомов, значит, здоровый я? Как думаешь? А может, науке еще
неизвестна моя болезнь?
Хлебников испуганно посмотрел на товарища.
- Гипержадность твоя болезнь, - угрюмо отозвался Хлебников.
Без жены Александр Иванович прожил недолго. Повстречалась ему славная,
молоденькая, не глупая девушка Анастасия. Полюбил не полюбил, но подумал:
"Будет моим украшением". Сам он уже был толстым, с отвисающим двойным
подбородком, щекастым и морщинистым, как старик, хотя и сорока ему еще не
минуло. А она рядом с ним вся такая легкая и порхающая.
Богатевшему Александру Ивановичу день ото дня все сильнее хотелось,
чтобы рядом с ним находилось много чего-то красивого, шикарного, отличного
от обыденной ширпотребности - будь то дорогой стильный автомобиль,
загородный дом с лужайками и садами, молоденькая очаровашка жена, дорогое,
антикварное живописное полотно, значение которого он не понимал и о смысле и
культурной ценности которого не задумывался, будь то до жути эксклюзивный
костюм на нем от знаменитого кутюрье - все, что угодно, но только чтобы было
красивым, дорогим, высоко ценимым людьми, тем, что вызывало бы в них зависть
и мысли о нем, Александре Ивановиче Цирюльникове, как о человеке всесильном
и необыкновенном. И в этом своем стремлении он тоже - как к еде - был
страстен и ненасытен. Он окружал свою, именно свою жизнь роскошью,
совершенно не беспокоясь о том, нужна ли она тем, кто был рядом с ним, -
Анастасии, Грише и маленькой дочке. Он не спрашивал у жены, нужно ли купить
ту или другую вещь; он сам решал, куда и как потратить изобильно натекающие
на него деньги. Даже самые мелкие вещицы, предназначенные лично для
Анастасии, он покупал самолично, но его выбор почему-то всегда оказывался
дешевле, чем хотела она.
- Тебе жалко купить для меня вещь подороже? - раздраженно или гневно
спрашивала она. - Себе вон какой костюм отхватил. А дубленка у тебя какая?
Ты дочери когда последний раз купил игрушку? Сын твой, разуй глаза, ходит
третий год в потертом пиджаке. Как ты противен!
Однако он тупо отмалчивался или же закипал, взрывался, оскорбляя ее.
Сначала Анастасии представлялось, что мужа она любит. Но с годами
запуталась. Выросла она в многодетной семье, образование получила скромное,
и с раннего девичества совершенно серьезно полагала, что выбор в ее жизни,
видимо, не велик: по любви - за любимого, без любви - за нелюбимого или же -
в проститутки. Как-то надо пристраиваться в этом неприветливом мире, в
котором просто так, была она уверена, дают только сыр, помещенный в
мышеловку. Годы шли, уже двадцать пять "стукнуло", а любимый не объявился,
денег не хватало, на панель же ринуться - страшно было, омерзительным и
унизительным представлялось ей это занятие. Хотелось крепкой семьи, чистой
жизни рядом с надежным любимым мужчиной; но если уж - с нелюбимым, то
непременно с надежным настолько, чтобы если не ей быть счастливой, то -
детям ее.
И вот подвернулся ей, как не без зависти и весело выражались ее
подружки, "богатенький здоровенный Буратино" - Цирюльников. Что ж, почему бы
и не выскочить за него? И, особенно не раздумывая, после его
непродолжительных и сдержанных ухаживаний, вышла за него.
Родилась дочка. Исподволь поладила Анастасия с угрюмоватым, нелюдимым
пасынком, который тосковал по матери так глубоко, что в год повзрослел и
вроде как даже, представлялось Анастасии, состарился - ссутулился, поблек,
спрятался весь в себя. Она по-матерински жалела мальчика, всячески опекала,
- у самой детство было не из радостных. Переехали Цирюльниковы в построенный
размашистый, как дворец, дом; ездили в дорогих автомобилях; бывали на
курортах, - казалось бы, все для какого-то безмерного счастья. Но Анастасия
с досадой примечала, что траты денег со стороны мужа - не для нее, не в ее,
так сказать, честь, не ради семьи и детей. Но ради и во имя чего? - не могла
она понять. Весьма оказался для нее сложен ее собственный муж. Внешне
простоватый, не глупый, несомненный работяга, но что-то в нем не так, что-то
настораживающе и даже отталкивающе "не по-человечески" скроено. Пробовала
говорить с ним откровенно, но Александр Иванович отмалчивался, пыхтел,
раздражался. "Брошу его, - однажды решила она. - Вот денег вытяну
побольше..." Но такие мысли расстраивали ее, она плакала. Все же хотелось
любить и уважать мужа, а не какого-то чужого, но ласкового мужчину на
стороне, а потом жить фальшью и обманом. И мечталось еще родить. И еще, еще
рожать, чтобы дом был полон детьми и счастьем, простым человеческим
счастьем, а не только этой грудой дорогих вещей.
- Ты, Саша, живешь только для себя, - упрекала Анастасия. - Может, нам
расстаться?
Бывало, что он оправдывался, становился милым и ласковым - простым и
понятным. Подхватывал ее, такую легковесную, на руки и кружился с нею по
комнатам, приговаривая:
- Все для тебя, любимая!..
4
Савелий Хлебников лежал в гробу. Его старые родители окаменело сидели
рядом на расшатанных стульях, купленных в каких-то пятидесятых годах
молодости, не понимая, что и зачем перед ними лежит и что и зачем мелькает
перед их глазами. Они не хотели и не могли поверить, что перед ними лежит их
единственный ребенок, их сын, которому уже никогда не подняться, не
жениться, не родить детей, не порадовать их, стариков, внуками и своей
женой, которая непременно была бы подстать ему - жизнелюбцу, добряку,
умнице, каких свет еще не видывал.
Пришел мрачный, заторможенно-рассеянный Цирюльников, взглянул на
товарища - зажмурился. Затряслись его громоздкие сгорбленные плечи:
- Узнать бы мне, какие гады тебя убили, Савелушка ты мой родной! -
пьяно покачивался над гробом Александр Иванович. - Узнаю - своими руками
задавлю. А я узнаю! Увидите, - узнаю! - грозно крикнул он, покачнулся, чуть
не упал. Его придержали.
- Совсем обессилел от горя.
- Не признать Александра Иваныча: какой-то весь высосанный, а в глазах
- тьма тьмущая. Стра-а-а-шный!
- Как убивается, как убивается!.. - тихонько прицокивали старушки.
- Слух идет: Цирюльников-де и заказал Савелия. Капиталов не смогли
поделить, - опасливыми шепоточками судачили другие люди.
- Ну-у-у?
- Гну! Из-за денег нынешние толстосумы и дите родное не пощадят. Знаю
случай. После расскажу.
- Гляньте-ка на Цирюльникова - поматывает его, как ветром, а ведь
крепкий мужик.
- Сломался, видать. Ведь лучшего друга убили.
- Не сломался, а ломает его, как черта.
- Ну, зачем ты так? Не суди, да не судим будешь. Ведь видно и слепому -
страдает человек.
- Разве могут эти нелюди страдать? Разве нужны им друзья? Деньги - вот
их друзья и родственники.
- Н-да, деньга, шальная, легкая деньга, она что наркота: чем больше да
дольше, тем нестерпимей охота. Говорят, жутко любит деньгу.
- А кто ж ее, заразу, не любит? Крыша у него поехала, по всему видно.
Гляньте, даже слюни текут, как у дебила. Он раньше, говорил мне Савелий,
отличался всякими разными бзиками, а теперь, кажись, бесповоротно
рехнулся...
Цирюльников и вправду со смертью Савелия изменился разительно, только
по завидному росту, мощному туловищу, широким плечам можно было теперь
как-то признать его. А так - и губы мокрились, и пустые глаза на выкате
застыли, и сам он весь чудной, непонятный, какой-то подмененный.
x x x
Морозной ночью после дня похорон Савелия к дому Цирюльникова подкатил
микроавтобус, из него выбрались трое крепких мужчин с бейсбольными битами,
следом размякшим отсыревшим мешком вывалился, но устоял на ногах, высокий
полный мужчина. У каждого на голову была натянута защитная черная маска с
прорезями для глаз и рта.
- Крушить все. Ничего не щадить, - велел полный мужчина, на глазах
превращаясь из расплывшегося и безучастного в жесткого и напружиненного. -
Заплачу щедро. Вперед!
- Как прикажешь, шеф, - отозвался один.
Быстро прошли по двору, навстречу - встревоженный, растерявшийся
охранник, но его сбили с ног ударом в челюсть, связали, за руки за ноги
заволокли с мороза в гостиную. Из закутка под лестницей показался еще один
охранник, заспанный, протирающий глаза. Он стал судорожно набирать номер на
телефоне, но и его повалили и связали. Со второго этажа прыжками прибежала
овчарка. Зарычала на непрошенных гостей, однако неожиданно замолчала,
подошла к полному мужчине и заскулила, ластясь. Ее хотели ударить битой. Но
мужчина потрепал овчарку по жесткой, ухоженной шерсти:
- Собаку не трогать. Еще в доме женщина и двое детей, их тоже не
трогать, но связать, в рот - кляп. Живо!
- Как прикажешь, шеф.
На втором этаже в спальнях, куда забрались двое в масках, закричали и
заплакали дети и женщина, но их связали и заткнули им рты. В доме началось
нечто страшное и невообразимое. Ожесточенно, расчетливо, весело ломали и
разбивали битами все, что попадало на глаза. Звенело и рушилось стекло,
скрипела и трещала мебель, трескалась и осыпалась штукатурка,
располосовывались и клочьями разлетались ткани, взрывались фейерверками
электрические приборы и лампы, подпрыгивала и разбегалась по полу разная
мелкая утварь.
Чуть парни затихали, полный мужчина кричал на них:
- Крушить, ломать!..
И сам отчаянно-азартно крушил, ломал, рвал, топтал да сквозь зубы
приговаривал:
- Вот ему за смерть жены его! Вот ему за смерть друга его! Не будет ему
покоя на этом и том свете! Не жалейте, ребята, ничего! Крушите, ломайте,
пусть он потом взвоет от досады и злости!
Уже и сам устал. Повалился на растерзанный диван. Сдавалось, задремал.
Подельники подхватили его за руки, унесли в автомобиль, поехали.
- Когда бабки будут? - растолкали его.
Он, пьяно покачиваясь, с прищуром таращился в запотевшее окно, протирал
его сорванной с головы маск-шапочкой. Потом, слабым, растекающимся голосом,
вымолвил:
- Здесь, похоже. Тормозните.
В плотной фиолетовой темноте узкой, заметенной снегом тропкой привел их
к сушине. Покопавшись, вынул из прощелины мешок.
- Это все ему принадлежало. Но вот ему, вот, вот! - во мрак леса и неба
тыкал он фигой, уже вялый, выжатый, будто тяжело больной. - Все себе берите!
Прихвачу только пару пачек - для охранников: надо расплатиться и с парнями,
они хорошие люди.
В мешке, освещая фонариком, с еле скрываемым удивлением погромщики
обнаружили драгоценности в бархатных коробочках, деньги, золото и ценные
бумаги. Кто-то не выдержал - присвистнул.
Он не поехал с ними в город, а в кромешной ночи, плутая, проваливаясь в
сугробы, жестоко раня лицо ветками, вернулся в разгромленный темный дом.
Сначала отыскал ошалевших от страха и боли охранников, развязал их, всучил
им по пачке денег:
- Вы в этом доме больше не нужны. Нечего тут охранять. Пошли прочь.
- Хозяин?! Александр Иванович?!
- Сказал же, пошли прочь!
Парни, помня крутой норов и недюжинную силу хозяина, выскочили из дома.
Рысью добежали, обливаясь потом, до шоссе, остановили попутку. По дороге в
город, нервно постукивая зубами, язвительно обсуждали Цирюльникова:
- Он чокнутый. Скряга скрягой, а сколько нам бабок отвалил! Нам и за
год не заработать столько. Точно, свихнулся мужик. Слушай, а не он ли
участвовал в погроме? Во дела! Кому расскажи - обсмеют. Помалкивать надо:
наше дело маленькое. А то и нам достанется. Тут дело мафией пахнет...
А Цирюльников развязал плачущих и уже охрипше кричащих о помощи
Анастасию и детей. Анастасия оттолкнула его ногами, прижала к себе детей,
забилась с ними в угол за обломки мебели:
- Я слышала снизу твой голос: ты кричал, чтобы крушили и ломали все
подряд. Ты - чудовище! Уйди, уйди! Не подходи к нам!..
- Папа, папочка!.. - истерично кричала дочь.
Гриша исподлобья смотрел на отца, сжимая кулаки.
Но Цирюльников подходил не к ним - словно бы до последней капли
изможденный, обессиленный, повалился на разбитый, изорванный диван и
мгновенно уснул. Казалось, не признал ни жены, ни дочери, ни сына.
- Он уже не человек, он монстр, зверь, - прижимала к себе Анастасия
дочь и пасынка. - Бежим отсюда! Здесь уже нет дома, а нам нужно жить.
И, сама управляя автомобилем, увезла детей в городскую квартиру.
Они закрылись на все замки и щеколды, забаррикадировали наружные и
внутренние двери и даже окна, хотя квартира находилась на третьем, не
последнем, этаже, и стали ожидать чего-то страшного.
Но ничего страшного не произошло.
Вскоре мало-помалу у них началась другая жизнь.
x x x
Утром, очнувшись, Александр Иванович, опухший, разлохмаченный, в
кровоподтеках, с пустыми, как дыры, глазами, один сидел на полу среди руин
комнат своего безразмерного особняка. Рядом с ним напряженно-бдительно
лежала собака Джеки.
Долго сидел, очевидно не понимая, где он и что с ним.
Потом безучастно, не проявляя ни радости, ни возмущения, бродил из
комнаты в комнату. В детской наткнулся взглядом на авторучку и тетрадь,
валявшиеся на полу, внимательно смотрел на них, быть может, что-то
вспоминая. Примостился на подоконнике и долго, старательно писал в тетради,
внезапно заводясь, нервничая, порой размахивая руками.
- Я этому гаду... как его назвали - монстром и зверем?.. так я этому
монстру и зверю не дам ни спокойно жить, ни спокойно подохнуть, - зло
приговаривал он.
Кто увидел бы его в эти минуты, наверняка усомнился бы: "Нет, этот
мужик - не Александр Иванович Цирюльников. Цирюльникова-то я знаю -
хват-человек, ну, просто человечище, а тут - какая-то развалина и размазня".
Но оценить было некому: дом пуст, а соседи друг друга годами не видят. Все
люди в элитном поселке деловые, занятые, все важные персоны; утром увезли их
на машине, вечером, чаще ближе к полуночи, привезли назад, - и вся жизнь их
в этом прекрасном уголке земли. "Мой дом - моя крепость", - владычествовал
здесь негласный девиз.
На почте, находившейся в центре поселка, запечатал письмо в конверт и
опустил его в почтовый ящик, перед которым зачем-то тоже долго стоял -
вспоминая ли что-то, сомневаясь ли в чем-то. С ним кто-то здоровался, а он
не отзывался. Похоже, не понимал, что с ним и куда дальше идти.
Не поднимая головы, будто все окружающее и сущее уже совершенно не
интересовало и не тревожило его, брел по-стариковски медленно, согнуто, без
видимой причины меняя направление и останавливаясь. Он смахивал на пьяного,
и люди сторонились, смотрели ему в спину подозрительно, с тревогой.
Зачем-то пришел к Ангаре.
Река, великая и чистая, безропотно-трудолюбиво несла свои воды к
гидростанции. Но Цирюльников и на реку не взглянул. Без пути тащился
берегом, под ногами хрустели облепленные снегом камни, ломались высохшие
ветки и корни, трескались наледи и сосульки. Быть может, ему уже ничего не
надо было в этом мире - ни этой диковатой сибирской красоты, ни этого
дымного высокого неба, ни этого во всех отношениях удобного для проживания
места, ни даже дома своего. Ничего не надо. Лишь солнце он еще кое-как
воспринимал: оно, яркое, белое, торжествующее, ослепляло его. Закрывал глаза
ладонями, поворачивался к потоку света спиной: не хотел видеть солнца,
потому что оно, чувствовалось, рождало в нем настойчивые призывы что-то
вспомнить чрезвычайно важное.
- Савелий, светишься? И не спрятаться от тебя. Не мучь ты меня, не
мучь. Сам в гробу, и меня в него загоняешь? - Показал солнцу фигу,
выругался, но вяло и бесцветно, будто бы сил уже и на злость не доставало.
По всей видимости, он пытался думать, а рядом с рекой инстинктивно
искал чего-то направляющего или же просто разъясняющего. Однако мозг,
видимо, отказывал ему в стройных и ясных мыслях, а сердце - в устойчивых и
точных чувствах. И это наверняка означало одно - он был сумасшедшим.
Кое-как ступая, через силу неся свое большое грузное тело, вернулся в
дом, забыл закрыть входные двери, и в комнаты весело валил холодный воздух.
Снова повалился на растерзанный диван и уснул, ничего, по-видимому, не
желая, кроме сна и забвения. Успел шепнуть Джеки, прильнувшему к нему:
- Вот и умер я. - Погладил собаку.
И если кто-нибудь сейчас сказал бы ему, разбудив, что он лишился почти
всех своих денег, почти всего своего имущества, кроме этого разоренного
дома, лишился своей семьи, своего, наконец, так долго выстраиваемого им
счастья, - смог бы он ужаснуться, пожалеть о содеянном?
x x x
На следующий день, уже к вечеру, следователь Переломов получил письмо
на свое имя и в рабочем кабинете стал лениво, без интереса читать, полагая,
что пришла очередная анонимная жалоба. Но минута за минутой пролетали, и его
усталые глаза округлялись и загорались. Он встряхивал головой, низко опускал
ее к корявым, прыгающим строчкам или же, напротив, подносил листок к самым
глазам, явно не доверяя своему зрению.
"Уважаемый следователь Переломов, сообщаю Вам важные сведения о подонке
и негодяе по фамилии Цирюльников. Пока не поздно, остановите его, иначе он
совершит столько бед и злодеяний, сколько не видывали люди. Я, человек
порядочный, культурный, интеллигентный, в здравом уме и рассудке, уже не
могу смотреть равнодушно и спокойно на то, что вытворяет этот монстр, этот
недочеловек. Раньше он был простым советским гражданином, добросовестно
выполнял свои служебные обязанности и слыл за доброго семьянина, верного
товарища, любящего отца. Но волею судьбы он разбогател. Однако необходимо
отдать ему должное, что разбогател не разбоем, не воровством, не
жульничеством, а честным - почти честным! - трудом на ниве бизнеса. Когда у
него завелись большие деньги, я стал замечать за ним странные вещи, которым
не могу найти объяснения, кроме одного - Цирюльников оказался патологически
или, если хотите, гиперболически жадным, скаредным человеком. Он пожалел
жене денег на лекарство - и она, несчастная, безвременно умерла. Я ему
талдычил, талдычил: "Купи ей лекарство". А он отвечал: "Конечно, конечно.
Катеньку нужно спасти: она моя жизнь, мое счастье". Однако - не купил,
пакостливо сбежал в командировку, от которой толку было, как от козла
молока. И Катя, этот ангел во плоти, умерла в муках. Сын остался сиротой. А
что он вытворял над сыном! Тот ходил в обносках, голодал, а папа тайком
обжирался. Тьфу, какая мерзость и низость! Знайте, я Цирюльникова стыдил,
угрожал ему: "Если будешь обижать собственного ребенка, я тебя изничтожу, в
порошок сотру". А он виновато, гаденыш, улыбался и все обещал: "Я
исправлюсь, я стану лучше". Он докатился до того, что ограбил самого себя.
Представляете! Ограбить самого себя - как такое возможно? А вот - возможно!
Жадность так поднялась в нем, что он лишился элементарной совести и
рассудка. Хотел все только для себя - любимого. Я его ежеминутно,
ежесекундно стыдил, стыдил, а он чего-то лепетал в ответ и - по-своему
поступал. То есть свихнулся, как понимаете. Вы думаете, кто убил его лучшего
друга и компаньона? Ну, кто же, как не он - Александр Иванович Цирюльников.
Заплатил киллеру и - готово дело. О, как я его стыдил и ругал перед этим
страшным, чудовищным убийством! Вы меня ни в чем не можете попрекнуть! А
Цирюльников все бормотал: "Деньги-то на дороге не валяются. Я их зарабатываю
собственным каторжным трудом, а Савелий только и знает, что сорит ими. Я и
так уговаривал его, и этак. Не понимает Савелий! Да к тому же "Благоwest"
решил разделить. Не позволю!" Рассказывает мне, а сам плачет, плачет. И что
же - убил! Убил Савелия, такого прекрасного человека! Ой, бедовая голова.
Как ему помочь? Не знаю. Я уже бессилен. И психиатры ему скорее всего не
помогут, потому что такой вид сумасшествия еще не зафиксирован наукой и
ученым миром - я проштудировал психиатричекие учебники и справочники!
Прибегаю к помощи правоохранительных органов - вмешайтесь, спасите других
людей.
Мне думается, если когда-нибудь какой-нибудь газетчик или писатель
нацарапает чего-нибудь про Цирюльникова, то этого автора непременно обвинят
в психологической недостоверности, в оторванности от жизни, в незнании
русского бизнеса и так далее и так далее. И, понятное дело, не напечатают
его произведения. Автору придется соврать редактору: мол, фантастика все
это, гиперболический вымысел, а не реальность, не реализм во всей его красе.
Только тогда, кто знает, напечатают, смилостивившись. Но вы-то, господин
Переломов, теперь знаете, что вся эта история никакая не фантастика и не
гипербола, а самая что ни на есть реальная, даже в чем-то обычная и
привычная нам всем. А коли знаете и верите мне (не сомневаюсь, что верите!)
- так спешите же, черт возьми!
За Цирюльникова Цирюльников. Но другой Цирюльников, хороший, учтите.
P.S. А ведь я ему отомстил - такой учинил в его дворце погром, что до
скончания своего века будет вздрагивать, как вспомнит".
Переломов дочитал, переворошил стопку бумаг, нашел какой-то листок,
сверяюще, придирчиво и одновременно ошеломленно смотрел то в него, то в
письмо. Выдохнул:
- Вот так делишки - его почерк, язви меня в душу. Что же получается: на
самого себя настучал?
Дал прочитать бумаги из следственного дела по факту ограбления семьи
Цирюльниковых и письмо криминалисту-почерковеду; тот уверенно заявил:
- Почерка абсолютно идентичные. Сумасшедший накалякал?
- Все они, погляжу я, сумасшедшие, если не понимают, что так жить
нельзя. Им мало ртом, так они и ж... хватают. Друг друга уничтожают. А этот,
похоже, так и душу и разум свои сожрал... чтобы, видать, никому не
досталось, даже детям его.
- Кто они?.. Ты побледнел. Что с тобой?
- Да так...Может быть, все мы такой же породы, только не каждому
предоставляется возможность испытать себя? Что-то я разворчался, как старик.
Ну, бывай!
Опергруппа криминальной милиции застала Цирюльникова в его настежь
открытом, темном и разгромленном самым варварским образом особняке. Луч
фонаря выхватил из тьмы хозяина, спавшего в тряпье и хламе на полу,
скрючившегося от холода.
- Вот так гипербола. Как говорится: хотите верьте, хотите - нет.
Оскалилась и зарычала собака.
- Похоже, тебе, псинка, уже нечего и некого охранять, - присел на
корточки Переломов. И собака, словно все поняв, нутряно, протяжно-страшно
проскулила, как по покойнику. Но может, просто пожаловалась, угадав в
Переломове доброго, участливого человека.
Цирюльникова растолкали, рослые парни омоновцы крепко взяли его под
руки - думали, будет сопротивляться. Но он повис на их руках, обмяк и
бессмысленно смотрел мимо людей, в никуда.
Когда Цирюльникова в "Волге" везли по городу мимо освещенной
прожекторами церкви, он неожиданно потребовал остановить машину. Не стали
противиться - притормозили.
Ночной город спал, ни транспорта, ни людей. Только церковь, такая
молодо-яркая, белоснежно-нарядная, казалось, бодрствовала за весь город и
жила какой-то своей особенной торжественной жизнью среди всеобщей тьмы и
ночи.
- Слышите - благовест? - шепнул Цирюльников.
Все прислушались, но было тихо, лишь где-то внизу шуршала о берег
Ангара.
- Вам показалось, - не сразу отозвался угнетенный Переломов.
- Нет-нет, прислушайтесь - колокольный звон. Откройте дверку - я хочу
послушать.
- Сидеть! - грубо оттолкнул его от окна омоновец с правого боку.
- Да что уж - откройте, пусть послушает, - вздохнул Переломов.
- Еще сиганет, чего доброго.
- Куда ему! Он уже свое отсигал.
Распахнули дверку. Цирюльников перевалился туловищем через омоновца и
слушал, пристально всматриваясь в белую, как облако, церковь, словно боялся,
что она улетит, растворится.
- Савелий, слышишь? А я слы-ы-ы-ышу! - с торжествующим безумием
улыбнулся Цирюльников.
И уже, видимо, никто в целом свете не смог бы его убедить, что в округе
- тишина, а благовестит, наверное, только лишь где-то у него внутри. Хотя и
в это трудно поверить.