Брат вскрикнул и заплакал, мы вздрогнули и подбежали к нему.
11. МЫСЛИ
Отец отдалялся от семьи, зачастую заявлялся домой выпившим. Мама,
оторвавшись от работы, смотрела на него строго и сердито. Она похудела,
ссутулилась, будто что-то тяжелое положили на ее плечи, под глазами легла
тень. Стала походить на старушку.
Мама уже не ругала папку. Как-то безропотно-равнодушно предлагала ему
поужинать. Но иногда, чаще утром, когда он собирался на работу, тихо, чтобы
мы не слышали, говорила ему:
- Ехал бы ты, Саша, куда-нибудь. Свет велик - место сыщется. Ведь тебе
все равно ничего не надо - ни семьи, ни хозяйства, ни детей. Да, да, уезжай.
Мы как-нибудь проживем.
Мама всхлипывала. Горечь вздрагивала в моем сердце. Я осторожно
выглядывал из-за шторки - папка гладил маму по голове:
- Аннушка, не плачь, прошу, не плачь. - Закрывал свои глаза ладонями: -
Да, пропащий я человек. Вернее, пропащий дурак. Не могу, не умею жить, как
все, и хоть ты что со мной делай. А почему так - не пойму. Хочу, понимаешь,
чего-нибудь необычного. Сейчас в степь захотелось. Запрыгнул бы на
черногривого, такого, знаешь, горячего коня и во весь дух пустился бы по
степи. Ветер свистит в ушах, дух захватывает, небо над тобой синее-синее, а
на все четыре стороны - ширь и даль. Ты меня понимаешь, Аня?
Мама скорбно улыбалась бледными губами, поглаживала папку по руке:
- Чудак ты.
- Знаю, но не могу себя переломить. Поймешь ли ты меня когда-нибудь?
Ответа не следовало - мама принималась за работу: нужно было многое
сделать по дому.
Тревожно и смутно становилось у меня в душе. Недетские мысли все чаще
забредали в мою голову.
Я решил, что источник всех наших бед - тетя Клава. Отец нередко заходил
к ней, но всегда тайком, через огороды; а ведь до переезда в Елань он пил
мало, просто бродяжничал по Северу, или, как однажды выразилась маме,
"упивался волей".
Я приходил к папке на работу и, можно сказать, уводил его домой. Мне
очень хотелось, чтобы наша семья была счастливой. Меня все меньше
интересовали и влекли детские забавы. Я, несомненно, взрослел.
Когда папка был трезвым, нам всем было хорошо. Он допоздна читал.
Вздыхал над книгой, тер лоб, морщился, помногу курил, задумавшись. О чем он
думал? Может, о том, о чем в один из вечеров говорил с мамой:
- Ничего, Аня, не пойму, хоть убей!
- Чего ты не понимаешь? - устало смотрела на него мама, починяя Настино
платье.
- Что за штука жизнь? Скажи, зачем мы, люди, живем?
- Как зачем? - искренне удивилась мама, опуская руку с иголкой.
- Вот-вот - зачем? - хитровато поглядывал на нее папка, покручивая
седеющий ус.
- Каждый для чего-то своего. Я - для детей, а ты для чего - не знаю.
Папка огорчился и стал быстро ходить по комнате:
- Я, Аннушка, о другом толкую. Я - вообще. Понимаешь?
- Нет. Разве можно жить вообще?
- Ты меня не понимаешь. Я о Фоме, а ты про Ерему. Зачем человек
приходит в мир? Зачем все появилось? Интересно, аж жуть!
Мама иронично улыбнулась, принимаясь за шитье.
- Смеешься? - хмуро покачал головой папка. - А я впрямь не совсем
хорошо понимаю. Для чего я появился на свет?
Мама вздохнула:
- Беда с тобой, Саша, и только.
- Мне обидно, Анна, что ты меня не понимаешь. Смеешься надо мной, а мне
горько. Понимаю, что путаник, но ничего не могу с собой поделать.
Ушел на улицу и долго курил, разговаривая с собаками.
На следующий день я не застал папку на работе. И дома его не оказалось.
Я понял, что снова могут ворваться в нашу семью боль и слезы. Глаза мамы
были печальны и жестки. Я прокрался огородом к дому тети Клавы; за дверью
услышал голос отца:
- Мне тяжко, Клава, жить. Не могу-у!.. Не хочу-у!..
- Прекрати! - отозвалась она. - Будь что будет!..
Я вошел в комнату. Папка задержал возле губ рюмку. Я взял его за руку и
вывел на улицу. Он, как ребенок, пошел за мной. Было уже темно. Шевелились в
небе змейки молний. Пахло дождем. Мы посидели возле дома на скамейке.
- Ты нас бросишь? - спросил я.
Мне показалось, что папка вздрогнул. Закурил. Гладил меня по спине
дрожащей рукой.
- Ну, что ты, сын? Я всегда буду с вами. Смогу ли я без вас прожить на
этом свете?
- Пойдем домой, - предложил я, беспокоясь о маме.
- Айда. - Он попридержал меня за плечо: - Ты вот что, сынок... матери
ничего не рассказывай, ладно?
- Ага, - с радостью согласился я и потянул его к дверям.
Прокатился по небу гром, зашуршал, как воришка, в ветвях созревшей
черемухи дождь. Хорошо запахло свежестью, прибитой дорожной пылью.
Утром Олега Петровских звал меня на улицу, но я не пошел. Тайком ото
всех пробрался в сарай. Опустился на колени и воздел руки:
- Иисус Христос, помоги нам, исправь папку. Наказывать его не надо, но
сделай так, чтобы он одумался и стал жить, как мама. Помоги нам, Христос.
Скажи, поможешь, а?
Я прислушался к мрачной тишине. Всматривался в непроглядный угол сарая,
из которого ожидал чудесного появления Бога.
- Если не поможешь - убегу из дома. Что же Ты, Иисус? - И я заплакал.
Неожиданно почувствовал, что сзади, у двери, кто-то стоит. Я вздрогнул
и резко повернулся - в дверях замерла мама. Ее ладони сползали от висков к
подбородку, глаза настолько расширились, что мне каким-то кусочком сознания
вообразилось, что они отдалены от лица. Я медленно, со странной плавностью в
движениях встал. Перед глазами качнулось; почувствовал, что падаю, будто во
что-то теплое и вязкое.
- Мама... - слабо произнес я. Она крепко обняла меня, и мы долго
простояли на одном месте.
12. АНТОШКА
Мои нервные срывы повторялись. Я отдалялся от сверстников. Играл чаще
один или с собаками, которых у нас было две - Байкал и Антошка.
Байкал был важным и самолюбивым до чванливости, скорее всего от
осознания, что он папкин любимчик. Был он крупного роста, долговязый. Его
толстый, похожий на кусок пожарного шланга хвост всегда стоял торчком,
рыже-коричневая шерсть была жесткая и создавала впечатление, когда к ней
прикасались, шероховатой доски. Он надменно пренебрегал Антошкой и
становился ревнив и зол, если тот пытался завоевать любовь хозяина:
оскаливался, рычал и хватал зубами безответного Антошку за шею или бока.
Искусанного и скулящего, я брал его на руки и долго ласкал. Он лизал
шершавым, розоватым языком мои руки и лицо и благодарно, преданно смотрел в
глаза. Я вместе с братом и сестрами забинтовывал его. Освободившись из наших
рук, бинты и тряпки он срывал и принимался зализывать раны.
Как-то я увидел по телевизору дрессированных собак. Они были одеты,
парами танцевали под балалайку и пели, то есть тявкали. Было смешно и
забавно. "А чем наши плохи для таких штук? - размышлял я ночью в кровати. -
У мамы послезавтра день рождения, и если... - Но я не досказал мысли и
замер. - Во будет здорово!"
Я уже не мог лежать спокойно, - дети, известно, самый нетерпеливый на
свете народ. В потемках прополз к кровати Лены и Насти. Они еще не спали и
шептались
- Слушайте внимательно, - стоял я перед их кроватью на коленях. -
Завтра сшейте шаровары для Антошки, лучше - красные.
- Для кого?! - Сестры подпрыгнули.
- Тише вы! Шаровары Антошке, - шептал я, опасаясь разбудить взрослых. -
Сегодня видели по телеку?
- Ну?
- Гну! Антошка будет так же скакать и петь на мамином дне рождения.
- Отлично! А получится у тебя?
- Получится. Главное, чтобы шаровары были. И еще башмачки нужны, желтый
пояс - как в телеке, помните? Так, что бы еще? Ага! И кепку.
Еще первые солнечные блики не вздрогнули на моем настенном тряпичном
коврике, я уже был на ногах. Все спали, кроме мамы и отца. Мама уже
накормила поросят и готовила завтрак; отец ушел на работу.
Я решил, что сегодня же научу Антошку ходить на задних лапах, прыгать
через обруч и палочку и петь под губную гармошку. "Мой Антошка будет петь!"
- приподнято думал я, когда набирал в карман кусковой сахар. Чувствовал в
теле набиравшую силенок бодрость, растекавшуюся, наверное, от сердца,
которое билось как-то странно - рывками.
Я приотворил дверь - на крыльце, свернувшись калачиком, спал Антошка;
чуть ли не в обнимку рядом с ним развалился кот Наполеон. Они слыли
закадычными друзьями. Розоватый, блестящий нос собаки пошевеливался: должно
быть, Антошке снились вкусные кушанья. Наполеон спал безмятежно, но иногда
вздрагивал, и его седовато-серый облезлый хвост нервно шевелился. Я
подкрался к ним. Не хотелось нарушать дружеский сон. Погладил обоих; они
потянулись и, быть может, сказали бы, если умели бы говорить: "Эх,
покемарить бы еще!"
Антошку я увел за сарай на лужок. Вспыхивала роса, чирикали воробьи,
где-то у соседей горланил петух. Над ангарскими сопками колыхалась
красновато-серебристая лужица света. Она быстро растекалась ввысь и вширь,
превращалась в озеро, и вскоре из него вынырнуло солнце.
В столярке отца я взял обруч, палочку и с жаром принялся за дело.
Отошел от Антошки метров на десять:
- Ко мне!
Он весело подбежал.
- Так. Начало славное. На сахар.
Антошка быстро схрумкал кусочек и уставился, виляя хвостом, на меня:
"Еще хочу!" - говорили его заблестевшие глаза.
- Смотри, Антошка: вот палочка. Через нее надо перепрыгивать. Понял?
Ну, давай!
Антошка, склонив набок голову, смотрел на меня.
- Давай! Что же ты?
Я подставил палочку под самые его лапы. Он понюхал ее, посмотрел на
меня: "Я должен эту палочку схрумкать? Но она несъедобная!" - говорили его
глаза.
- Какой же ты, Антошка, бестолковый. - Я подергал его за ухо. Он счел
мой жест за ласку и лизнул мою руку. - Смотри, что надо делать. - Я, низко
склонившись и держа палочку одной рукой, перепрыгнул через нее. - Ясно?
На куст сирени запорхнули воробьи. Антошка с лаем кинулся на них.
Вспугнутые птицы улетели, а Антошка принялся, как умалишенный, бегать по
лужайке и лаять. "Брось ты эту противную палочку: лучше давай поиграем!" -
наверняка хотел он сказать мне. Я с трудом поймал его; он высунул язык,
жарко дышал и вырывался из рук.
- Какой же ты противный пес. - Я чувствовал не только раздражение -
что-то похожее на злость закипало в моей груди. Мне стало казаться, что
Антошка нарочно, из злого умысла так ведет себя.
Часа через два я скормил Антошке последний кусок сахара, но пес
совершенно не понимал, чего же я от него добиваюсь. Резвился или злился,
когда я силой заставлял его что-нибудь выполнить. Я вспотел и до боли
искусал палец. В конце концов, во мне хрустнуло то, что, быть может,
называется силой воли - я схватил Антошку и, пыхтя, заглянул в его
округлившиеся глаза.
- Убирайся! - в отчаянии крикнул я и отшвырнул бедную собаку.
Антошка, поджав хвост, отбежал к кусту сирени и, сжавшись, изумленно
смотрел на меня.
- Неужели из-за этой бестолочи я не порадую в день рождения маму?! -
уткнул я голову в колени.
Весело подпрыгивая, подбежала Настя. Она была в коротком цветастом
платье, ее глаза светились радостью.
- Сережа, Сережа! Мы нашли в кладовке твои старые брюки! Обрежем гачи,
и будет Антошке самое то.
Я с досадой взглянул на сестру.
- Не нужно мне никаких ваших брюк, - зачем-то ударил я на "ваших". -
Оставьте меня в покое.
- Как?! Ты же сам просил!
"Еще и Настю обидел!"
- Подождем с брюками, - произнес я уже мягче. - Пока не до них. Вечером
будет видно.
Она ушла раздосадованная и огорченная. Антошка, вбок удерживая голову,
подошел ко мне. Я сумрачно смотрел на него. Он завилял хвостом и лизнул меня
в плечо.
- Уйди.
Но он еще раз лизнул. "Скажи, скажи: в чем я виноват? Скажи, и я
исправлюсь", - было в его глазах.
- Эх, ты, - потрепал я за мягкий загривок притихшего в моих ногах
Антошку. Он лизнул теплым языком мою руку, и я прижал его к своему боку.
День рождения, помнится, у мамы не получился: она к нему готовилась,
накрыла стол, испекла большой пирог, надела синее, с белыми манжетами
платье, но отец в тот вечер так и не появился дома. Я уже не верил, что в
нашей семье когда-нибудь наступит покой и счастье.
13. В ГОСТЯХ
На осенних каникулах мы приехали в гости к дедушке с бабушкой в деревню
Балабановку. Как я через много лет узнал, дедушка с бабушкой услышали, что в
нашей семье непорядок, пригласили нас к себе и намеревались как-то повлиять
на папку.
На автобусной остановке нас встречал дедушка. Роста он был низкого, к
тому же сутулый, его маленькие глазки прятались под густыми серыми бровями,
и смотрел он всегда с этаким умным, хитроватым прищурцем, словно все на
свете знал и понимал.
- Ну, разбойники, здрасьте-хвасьте! - не говорил, а как-то разгульно
кричал он, крепко обнимая и целуя нас.
Он резко схватил меня за голову и впился своими мокрыми губами в мои -
ударило в нос запахом махорки и пота, даже потянуло чихнуть. Стало щекотно
от его топорщившихся рыжих усов и какой-то смешной, казалось, что
выщипанной, бороденки. Дедушка выпустил меня из своих рук - я пошатнулся,
чуть было не упал и - чихнул.
- Будь здоров, разбойник! - громко крикнул дедушка, будто бы находился
от меня метров за сто. - Расти большой и мамку с папкой слушайся. - Слова
"разбойник" и "разбойница" у него были почти ласкательными.
- Здорово, батя, - протянул дедушке свою большую, широкую ладонь папка.
- Здорово, здорово, разбойник! - крикнул дедушка, напугав проходившую
мимо женщину, и с размаху ударил своей маленькой, мозолистой, с
покалеченными пальцами рукой о папкину. - А-га, разбойницы! - широко
распахнул он старый пиджак и накинулся на девочек.
Они звонко пищали. Он целовал их помногу раз каждую и приговаривал:
- Ах, вкусные!
Поцеловал Любу - и нарочито громко сплюнул, укоризненно покачал
головой: ее губы были слегка накрашены.
- Стареешь, дочь, что ли? - Дедушка обнял маму. Она всплакнула. - Ну,
чего-чего? - похлопал он ее по плечу. - Эх, гонялись, помню, за ней парни! А
вот свалился откулева-то этот разбойник, - махнул он головой на папку, и у
того повело губы в самодовольной улыбке, - и украл ее... Поехали, что ли?
Мы сели в телегу, в которую была впряжена рыжая крепкая лошадка. Я и
брат стали бороться за обладание бичом, и я, конечно, одолел Сашка.
Бабушка вместе с родственниками встречала нас у ворот дома. Снова -
поцелуи, объятия. Бабушка нежно взяла меня за щеки своими мягкими душистыми
пальцами и громко чмокнула в губы и в лоб. От нее пахло чем-то печеным,
черемуховым вареньем и дымом. Она, весьма полная, походила на матрешку в
своем цветастом большом платке.
В толпе встречавших я увидел десятилетнюю девочку, которая оказалась
моей двоюродной сестрой Люсей. Я ее видел первый раз. Меня поразили ее
крупные черные влажноватые глаза; от таких глаз трудно оторвать взгляд, и в
то же время неловко в них смотреть: создается ощущение, что она видит тебя
насквозь, что ей все известно о твоих сокровенных мыслях. Люся теребила
костистыми длинными пальцами тонкую короткую косицу с вплетенной выцветшей
атласной лентой, прятала бескровное личико за руку своей матери, стесняясь
нас. Мы окружили ее, теребили, а она все молчала, и по строгому, но
испуганному выражению ее лица можно было подумать, что если она заговорит,
то непременно о чем-нибудь умном, серьезном, обстоятельном.
- А ну-ка, разбойница, открывай воротья! - крикнул дедушка бабушке,
широко улыбаясь беззубым ртом. Он молодцевато стоял в телеге и размахивал
бичом.
- Ишь раскомандовался, старый черт! - Бабушка нарочито грозно
подбоченилась. - Енерал мне выискался!
Пошла было открывать, но ее опередил Миха, мой двоюродный брат,
двенадцатилетний мальчишка, крупный и сильный. Он всегда перебарывал меня, и
я порой сердился на него, особенно когда клал меня на лопатки на глазах у
девочек.
Потом взрослые сидели за праздничным столом. Из всех мне как-то сразу
не понравился дядя Коля, отец Люси. Я боялся его твердого мрачноватого
взгляда. Когда наши глаза встречались, я свои сразу отводил в сторону. Дядя
Коля на всех смотрел так, словно был чем-то недоволен или раздражен. Миха
мне рассказал, что у дяди Коли в подполье зарыто миллион рублей и пуд
золота, что он страшно жаден, и нередко держит семью голодом, дрожит над
деньгами; однако через час Миха сказал, что у дяди Коли три пуда золота. Еще
он сообщил, что в родне распространился слух, будто дедушка написал
завещание и дяде Коле, которого недолюбливал, оставил всех меньше или даже
вообще ничего.
А вот в дядю Федю, отца Михи, я просто влюбился. У него выделялись
большие, как у коня, кривые зубы, и они меня очень смешили. Голова у него
блестела лысиной, как и у брата его, дяди Пети, и казалась политой маслом.
Он любил говорить, точнее, как и дедушка, кричать: "Порядок в танковых
войсках! - Или подойдет к кому-нибудь из детей и скажет: - Три картошки, три
ерша?" - и ставил три легких щелчка и три раза тер мозолистой ладонью по
лбу. В особенности он любил это делать девочкам. Они громко пищали и
кричали, но оставались весьма довольны его вниманием. Потом кокетливо
улыбались, прохаживаясь возле него и выпрашивая еще раз три картошки, три
ерша. Он неожиданно хватал их, - они снова пищали, закрывая голову руками.
Дядя Федя закусывал, а я смотрел на его большие зубы и улыбался. Он
подмигнул мне и поманил пальцем.
- Садись, племяш, покачаю. - Он выставил ногу, обутую в кирзовые,
начищенные сапоги. К слову, сапоги он носил постоянно, в любое время года, и
в праздники, и в будни.
"Нашел маленького!" - заносчиво подумал я, посасывая сахарного петушка.
- Вы, дядя Федя, лучше Сашка покачайте.
Мама подошла к гитаре, висевшей на писаном масляными красками коврике.
Все затихли. Кто-то шикнул на Сашка - он начал было жаловаться маме. Она
притулилась на краю кровати, неторопливым, ласкательным движением загорелых,
с синеватыми жилками рук стерла с инструмента пыль. Взяла гитару поудобнее,
настроила. Все внимательно следили за движениями мамы - казалось, ожидали
чего-то необычного. Тощеватый, без одного глаза кот Тимофей тоже
заинтересованно смотрел на маму и даже перестал стрелять глазом на колбасу.
Мама посидела несколько секунд не шевелясь, с грустной улыбкой всматриваясь
в темное окно, за которым виднелись вдали огни деревеньки на той стороне
Ангары. Двумя пальцами коснулась струн и тихо запела:
Сердце будто забилось пугливо,
Пережитое стало мне жаль.
Пусть же кони с распущенной гривой
С бубенцами умчат меня вдаль...
Бабушка печально улыбалась и всплакнула. Дедушка сидел сгорбленно,
вонзив свои худые пятерни во взлохмаченные рыжие волосы и шевеля красными
ноздрями. Брови дяди Феди подергивались в такт музыки. Папка покачивал
головой и смотрел в пол.
Потом взрослые танцевали; дядя Федя играл на баяне. Бабушка вышла на
середину комнаты, взмахнула цветастым платком и, видимо, воображая себя
молодой и стройной, "поплыла лебедушкой" к дедушке. Приблизившись к нему,
резко повернула в сторону и улыбчиво взглянула на дедушку - зазывала его. Он
неспешно, как-то деловито двумя пальцами пригладил топорщившиеся редкие усы,
расправил по ремешку застиранную, в заплатках гимнастерку, топнул
раз-другой, как бы проверяя крепость пола, и, важно выбрасывая ноги вперед,
вошел в круг.
- И-их! - тоже притопнула разрумянившаяся бабушка и надвинулась всем
своим необхватным телом на маленького дедушку.
- Поддай, Федька! - крикнул уже багровый дедушка, лихо крутнувшись
вокруг бабушки, словно убегал от нее. Еще раз с важностью разгладил потом
заблестевшие усы. - Жарь! Э-эх! А ну, старая, шевелись! Сбрось жирку
маленько, э-э-эх!..
Натанцевавшись, взмокший и красный, дедушка присел на лавку рядом с
дядей Колей, который почему-то не веселился. Они стали о чем-то спорить,
сначала мирно и тихо, а потом громко и раздраженно. Дедушка низко наклонял
голову и весь напрягался, будто бы хотел рывком перепрыгнуть через стол.
- Обидел ты меня, отец, - донеслось до меня произнесенное дядей Колей.
- Впрочем - будя! Давай-ка лучше выпьем...
- Колька! Змей! - вдруг крикнул дедушка. Танцы приостановились. -
Никаких, слышишь, духовных я не писал. Понял?! Да и завешшать мне нечего.
Дом да старуху? Помрем - забери его. Одно, Николай, у меня богатство -
старуха.
- А, старуха. Я, батяня, так сразу и подумал, - с оттенком
насмешливости сказал сын. - В этом месяце Анне кто отправил двести рублей? -
И, притворяясь равнодушным, он зачем-то стал рассматривать свои ладони.
- Молчи, гад! - Дедушка страшно побледнел и, ссутуленный, напряженный,
с трудом привстал. - У Аннушки - пять ртов, а у тебя - одна девчонка...
Дедушка стал хватать почерневшим ртом воздух, пытаясь что-то сказать.
Его глаза помутнели и выкатились, словно бы его душат, а он пытается
высвободиться, прилагая невероятные усилия. Мы, дети, забились за комод и со
страхом наблюдали за происходящим. Смельчак Миха под общий шум опрокинул в
рот рюмку вина, щеголяя перед нами.
- Колька, довел! - голосила бабушка. - Ты же знаешь, отец перенес
контузию на войне, ему нельзя волноваться...
Дедушка повалился на пол и беспорядочно размахивал руками.
- Вон из моего дома! - Бабушка с шумом раскрыла дверь и указала сыну на
выход. Мама пыталась ее успокоить. Папка пригласил дядю Колю на воздух
покурить.
- Мать, напрасно ты так. Что я ему сказал такого? - сердито бурчал дядя
Коля. Вышел с папкой на улицу.
Женщины успокаивали плакавшую бабушку. Мужчины уложили дедушку на
диван; через несколько минут он пришел в себя, но его рот вело. Он рассеянно
смотрел на людей, пощипывая свою жидкую бороденку, почему-то не казавшуюся
мне теперь смешной.
Папка пришел с улицы, присел на краешек дивана:
- Как тебе, батя, полегчало?
- У-гу, - прохрипел дедушка.
Помолчали. Я случайно оказался за шторкой; ни дедушка, ни отец меня не
видели.
- Поганистый он мужик, этот Колька, - сказал папка.
- Ты вот чего, Саня, других не очень-то осуждай. У него своя жизнь, у
тебя - своя. Разберись-ка в своей. Вот дело будет! Чего чудить начал? С жиру
бесишься, что ли?
- Запутался я, отец, - вздохнул папка, закуривая. - Лучше не спрашивай.
- Как же "не спрашивай"? Мне Аннушку, дочку, жалко. Сердце-то, поди,
ноет, моя ведь кровинушка.
- Уехать мне на Север, что ли, батя? Буду высылать деньги. А то
мучаются со мной...
- Это еще зачем? Ты - голова семьи. Го-ло-ва! Представь себе, к
примеру, коня или человека без головы да без мозгов. Ходят они по улицам и
тыкаются туды да сюды. Вот так и семья без мужика - бестолковость одна,
дурость и нелепость. Ты, мужик, - голова, они - дети, жена - твое туловище,
ноги, руки. Понял?
- Понять-то понял, да только не гожусь я уже для семьи, батя. Падший
я...
Дедушка резко привстал на оба локтя и угрожающе зашипел:
- Цыц, сукин сын! И чтобы не слышал таких речей. Будь мужиком, а не
бабой, так твою перетак! Без семьи, голубок, ты совсем пропадешь,
скорехонько опалишь крылышки. Поверь мне, старому: ведь тоже когда-то
малость чудил да брыкался. Вот и учу тебя: не отрывайся от семьи. В ней твоя
сила и опора. Мир - вроде как холодный океан, а семья - теплый островок, на
котором и согреться можно, и от бурь укрыться. Не разрушай, Саня, свой
семьи, опосле согреться будет негде. Понял, чудило?
Папка грустно улыбнулся:
- Понял, батя.
Радостно и легко у меня стало на сердце.
В полночь я, Миха, Настя, Лена и Люся потихоньку от взрослых в баню
гадать ушли. В парилке было тепло, осенне пахло сырыми березовыми вениками,
в голове чуть кружилось. Мы зажгли свечку, забрались на сыроватый полок и
начали гадать. На воткнутую в доску иголку ставили половинку скорлупки
кедрового орешка и поджигали ее. Кто-нибудь, чья наступала очередь,
загадывал имя любимого человека. Подожженная скорлупка начинала крутиться, и
нам было видно, как его любит загаданный им человек. Если скорлупка
крутилась сильно, искристо, - его любят сильно, если слабо... что ж, гадай,
если хочешь, на кого-нибудь другого: может, он тебя любит.
По жребию первой выпало гадать Насте. Она, словно чего-то испугавшись,
отпрянула в темный угол и замерла. Потом крепко сцепила пальцы, прикусила
губу и с каким-то страхом и в то же время с надеждой смотрела на свою
скорлупку. Миха зажег спичку - Настя неожиданно вздрогнула и сжалась.
"Нет-нет, не надо, - умоляли ее глаза, - я не хочу знать правду, которую вы
мне и себе хотите открыть. Погасите спичку! Нет-нет! Зажигайте же скорлупку.
Почему медлите? Нет-нет, не надо!"
Миха деловитым, будничным жестом стал подносить спичку к скорлупке.
Настя чуть привстала на коленях и напряженно смотрела на его руку. "Сейчас
всем станет все известно: любит ли ее загаданный ею мальчишка?" - волнуясь,
подумал я. Скорлупка в поднесенном к ней пламени вздрогнула - вздрогнула и
Настя. "Ну же, вредная скорлупа! - кричал я в себе. - Крутись, крутись,
дорогая скорлупка! Лучше пусть моя не шелохнется, но Настина должна
обязательно закрутиться!" Я догадывался, на кого она гадала - на Олегу
Петровских; я давно заметил, как нежно она на него смотрит и пламенеет,
встречаясь с ним взглядом.
Миха отдернул руку со спичкой - скорлупка сильно, с искрами
закрутилась. Настя, стыдливо прикрывая лицо руками, улыбалась. Она
посмотрела на нас, и мы поняли, что она счастлива.
Гадали Лене. Она изо всех сил притворялась, что ей совершенно
безразлично, что скажет скорлупка. Лена шумно играла с кошкой, однако, как
зорко моя сестрица следила за каждым моим движением! - я устанавливал и
поджигал скорлупку.
И она - не закрутилась.
Мне было жалко Лену, хотелось ее утешить. Я подумал, что скорлупка не
закрутилась по моей вине - быть может, я что-то неправильно сделал.
Лена, вызывающе громко напевая, спустилась с полка, резко отбросила от
себя кошку:
- Ерунда все это. Я ни на кого не загадывала. Вот так-то! - И зачем-то
показала нам язык. Но через полчаса в постели она тихонько всхлипывала в
подушку.
Потом гадали Люсе. Как только в первый раз я увидел эту девочку, я
заметил за собой странное желание: мне хотелось ей понравиться. Я всегда
искал в глазах Люси оценку. Она иногда задерживала на мне взгляд, и как
только я отвечал ей своим, она низко опускала глаза и слегка пунцовела. "Я
ее люблю?" - неожиданно для меня прозвучал во мне вопрос, но я почему-то
побоялся на него ответить. Вспомнилась Ольга, и в моем сердце стало неуютно.
Миха установил скорлупку. Люся - эта скромная, застенчивая девочка! -
вдруг смело подняла на меня глаза. У меня резко, но приятно вздрогнуло в
груди. Меня смутила странная смелость ее взора. Я опустил глаза и зачем-то
полез в карман; достал болт и крутил его в руках. Скорлупка закрутилась
бодро, с искрами. На лице Люси не произошло никаких изменений, но я
чувствовал, что она довольна. Я был уверен, что она гадала на меня.
Когда мы спускались с полка, наши взгляды снова встретились, и я угадал
в полумраке на ее губах улыбку.
14. ЧАСЫ
На следующий день мама, отец, Люба и брат уехали домой, а меня с
сестрами оставили на неделю погостить.
В кухне висели старинные часы с кукушкой; они сразу привлекли мое
внимание, точнее, заинтересовала только кукушка, которая с шумом выскакивала
и громко, голосисто куковала почти как настоящая.
- Как внутри все происходит? - спрашивал я себя, прохаживаясь взад и
вперед возле часов. - А может, кукушка живая? - Но я иронично усмехался.
Лазил вдоль беленой стенки, заглядывал в механизм и пачкал нос и одежду
известкой. - Как кукушка узнает, что надо выскочить и прокуковать столько
раз, сколько показывают стрелки?
Скоро - двенадцать дня. Должна, как обычно, показаться кукушка. Я
подошел к часам поближе и стал ждать. Шумно распахнулись ставенки, и черная
блестящая кукушка шустро, словно ее кто-то вытолкнул из убежища, выскочила и
с веселой деловитостью точно прокуковала двенадцать раз. "А если разобрать
часы и заглянуть вовнутрь?" - Мысль мне понравилась, но было боязно: могли в
любое время прийти с базара дедушка и бабушка.
Миха - он рисовал военный корабль, который у него все больше начинал
походить на утюг, - посмотрел на меня с улыбкой:
- Интересно, да? Тем летом, Серый, я хотел заглянуть, как там. Но дед
заловил и чуть уши не отодрал.
- Если - быстро? Они не скоро вернутся. Давай посмотрим?
Миха с мужиковатой медлительностью почесал в своем выпуклом, с лишаями
затылке, шморгнул простуженным носом и протянул:
- Мо-о-ожно, вообще-то... но дед...
- Мы - быстро-быстро, Миха! Сразу назад повесим. Ну, как?!
- Была не была! Но нужно кого-нибудь за ворота отправить.
Попробовали уговорить Лену, но она не только отказалась - пообещала все
рассказать взрослым, то есть наябедничать. Настя упросила ее не выдавать, и
вызвалась сама вместе с Люсей постоять у ворот.
Как только они махнули нам с улицы - я кинулся к часам, осторожно снял
их и положил на стол. Мы открутили три винтика с задней крышки и, когда я
осторожно приподнял ее, в часах что-то еле слышно пискнуло. Раздалось одно
"ку-ку". Я повернул часы циферблатом вверх - в раскрытые ставенки упала
кукушка, они почему-то не закрылись.
- Ч-часы остановились, Миха, - произнес я и прикусил губу. Мне
показалось - в моих волосах что-то зашевелилось.
- Остановились?
Мы взглянули друг другу в глаза и почти одновременно выдохнули:
- Вот черт!
Слегка потрясли часы, покрутили стрелку, подергали за цепочку с гирькой
и кукушку, которая, как только мы ее отпускали, падала в свой домик, - часы
стояли.
- Что будем делать? - спросил я.
- Полома-а-али! - каркнула за нашими спинами вездесущая Лена. Я
конвульсивно вздрогнул - казалось, меня уже ударили ремнем.
- Цыц, ворона! - Миха, недолюбливавший Лену, поставил ей щелчок.
- И еще дерешься? Все дедушке расскажу!
- Только попробуй! - Миха замахнулся на нее кулаком, но она шустро
выскочила в соседнюю комнату и захлопнула за собой дверь; однако успела
напоследок показать язык.
- Что же делать? Что же делать? - лепетал я и воображал разные
наказания. Ожидал от всегда рассудительного, деловитого Михи какого-нибудь
спасительного решения.
Широкое смуглое лицо Михи оставалось спокойным, и мне грезилось - он
вот-вот скажет то, что нас должно выручить. И Миха сказал - но совсем не то,
что я ожидал:
- Выпорет нас дед.
У меня, признаюсь, похолодело внутри от этих просто и буднично
произнесенных слов. Расплаты за содеянное я не желал, и мой воспаленный мозг
искал, искал путь к спасению. Но не находил. Вбежала Настя и крикнула,
словно окатила нас ледяной водой:
- Идут! Купили петуха! - И, радостная, скрылась за дверью.
У меня мгновенно пересохло в горле. Я хотел что-то сказать Михе, но
лишь просипел. Мои руки дрожали. Я в отчаянии дергал стрелку, кукушку,
цепочку, зачем-то дул в механизм. Миха стоял красный и потный.
- Да не тряси ты их! Давай закрутим винтики и повесим на место. Что еще
остается?
Из-за двери выглянула Лена.
- Попробуй, Ленка, сказать! - кулаком погрозил Миха.
- Скажу, скажу!
Я подбежал к сестре, вцепился в руку и, чуть не плача, стал просить:
- Пожалуйста, Ленча, не говори! Тебе что, будет приятно, если меня
высекут?
Сестра с брезгливой жалостью взглянула на меня. Я смотрел на нее с
надеждой, не выпускал ее руку, но в душе презирал себя. Однако чувство
страха было сильным.
- Эх, ты, Лебединое озеро! - сморщилась сестра. - И как ты в армии
будешь служить? А вдруг - война, и тебя возьмут в плен и будут пытать? Ты
тоже будешь хныкать? Ладно уж, не скажу. - Враждебно взглянула на Миху и,
назвав его дураком, побежала встречать дедушку и бабушку.
Мне было мучительно стыдно за мое ничтожество и трусость. "Хоть бы Люсе
не рассказала". - И эта мысль неожиданно стала волновать меня больше, чем
предстоящее возмездие.
Мы прикрутили винтики, повесили часы и убежали в сарай. Через щелку
видели, как бабушка наливала троим поросятам; упитанные, грязные, они
ринулись к большому корыту, едва она открыла стайку, и принялись с чавканьем
уплетать картофельное варево. Один из них, Вась Васич, как его величала
бабушка, залез с ногами в корыто, и так уписывал. А его товарищи, которые
были, наверное, скромнее и культурнее, выбирали из-под него, сунув грязные
мокрые рыла под свисающее брюхо наглеца.
- Покатаемся на поросятах? - предложил Миха, как только бабушка ушла.
- Давай!
Я так обрадовался, так меня захватила новая игра, что на время даже
забыл о своем преступлении. Мы осторожно подкрались к поросятам, которые,
начавкавшись, развалились на опилках и сонно похрюкивали. Договорились, что
я заскочу на Вась Васича, а Миха - на черноухого кабана.
- Вперед! - скомандовал брат. И мы опрометью побежали к поросятам.
Я запрыгнул на Вась Васича, вцепился в его вислые уши и крикнул:
- Но-о!
Вась Васич грузно поднялся, пронзительно взвизгнул и рванулся с места.
Немного пробежал, поскользнулся и рухнул на передние ноги. Я соскочил с его
плотной, жесткой спины и упал в грязное, с остатками варева корыто. Миха
благополучно прокатился на своем смирном кабане и загнал его в стайку.
Хохотал надо мной, помогая очиститься.
О своем злодеянии с кукушкой мы совсем забыли, и весь день до вечера
пробегали на улице. Домой явились веселыми, возбужденными, но увидели
дедушку - притихли.
Он сидел за столом над часами. Его круглые очки были сдвинуты на самый
кончик носа. Мельком взглянул на нас поверх стекол и сухо спросил:
- Кто поломал?
Мы молчали. Когда дедушка поднял на нас глаза - мы одновременно пожали
плечами и стали потирать я - лоб, а Миха - затылок, как бы показывали, что
истово думаем и вспоминаем.
- Может, деда, кошка на них прыгнула с комода, - предположил я. Чтобы
не смотреть дедушке в глаза, я стал соскабливать со своей куртки высохшую
грязь.
- Кто, едят вас мухи, поломал? - Рыжевато-седые брови дедушки
сдвинулись к переносице. Сняв очки и задрав свою солдатскую гимнастерку, он
стал неспешно вытягивать из галифе тонкий сыромятный ремешок.
- Дедусь, - не мы, - смотрел Миха на дедушку так, как может смотреть
самый честный человек; он тайком показал Лене кулак. Но она, как мы потом
узнали, нас не выдавала, - дедушке, разумеется, было не трудно самому
догадаться.
- Не вы? - вскинул отчаянно-рыжую, но жалко-седую голову дедушка и
намотал на свою маленькую костистую руку ремешок.
Мы молчали, опустив плечи. При вскрике дедушки я невольно чуть отступил
за Миху, но, вспомнив о Лене, которая испуганно и с сочувствием смотрела на
нас, я совершил полушаг вперед, и оказался впереди Михи сантиметров на
десять.
- Так не вы?! - подступая к нам, свербящей фистулкой крикнул дедушка.
Я увидел вышедшую из горницы Люсю и неожиданно для себя и Михи выдал:
- Мы. - И крепко сжал зубы, готовый принять удар.
С появлением Люси все мои движения были направлены не на то, чтобы
как-нибудь защититься от ударов, - наоборот, открыться, и открыться так,
чтобы видела Люся.
Дедушка стеганул нас по два раза и за ухо развел по углам. Только он
меня поставил в угол - я сразу же шагнул из него вдоль стены, собирая на
куртку известку: на меня, я чувствовал, смотрела Люся, и я просто не мог не
быть перед ней отчаянным, смельчаком, пренебрегающим строгостью взрослых,
даже таких грозных, как дедушка.
- Что такое! - рявкнул дедушка, снова копаясь в часах.
Я подчеркнуто нехотя, досадуя на Люсю, что смотрит на меня, вошел в
угол, но не полностью. "Противный, противный старикашка!" - шептал я
пересохшими губами. Миха из своего угла подмигивал мне и забавлял девочек,
гримасничая.
Через час дедушка сказал нам, что мы можем выйти. Миха, улыбаясь,
прямо-таки выпрыгнул, а я остался, полагая, что поступаю назло дедушке. Я
решил не выходить из угла, пока не упаду от усталости. В моем воображении
уже рисовалось, как я лежу на полу изможденный и как надо мной плачут
родственники и проклинают злюку дедушку.
Дедушка подошел ко мне и положил руку на мое плечо. Я резко отпрянул в
угол.
- Ну, чего, разбойник, чего дергаешься? - Дедушка легонько и как бы
осторожно потянул меня из угла. Моя душа наполнялась капризным и радостным
чувством победителя. - Зачем ломаешься? Виноват - получил. Справедливо? Коню
понятно!
Я молчал, сердито косясь на дедушку. Он вынул из своего кармана конфеты
горошек, сдул с них крошки табака и протянул мне:
- На... нюня.
- Не хочу.
- Бери! - почти крикнул он.
И я взял.
Минут через десять мы все вместе сидели за столом и ели с чаем
испеченные бабушкой пирожки с черемухой. После ужина я с дедушкой и Михой
мастерил вертушку. Дедушка на удивление все ловко делал своими кривыми,
покалеченными на войне руками, шутил, рассказывал смешные истории. Мне не
хотелось верить, что совсем недавно этот человек бил меня, что я ненавидел
его и, стоя в углу, помышлял отомстить ему, хотя и понимал, что сам виноват.
Теперь у меня к нему не было ненависти и не было желания мести, но и не
было, кажется, прежней любви...
Нет на свете дедушки и бабушки, а те часы с кукушкой ныне висят на
стене в моем доме и порой навевают на меня грусть: увы, увы, даже самые
дорогие в мире часы уже не вернут ушедшего времени, чтобы исправиться,
объясниться, долюбить.
15. Я УЖЕ НЕ РЕБ╗НОК
Минуло несколько дней.
Я зашел в дальнюю комнату дома, в которой громоздились старые, ненужные
вещи, и в полумраке увидел возле окна освещенную уличным фонарем Люсю. Она
любила одиночество, часто забивалась в какой-нибудь тихий, не замечаемый
другими угол и играла сама с собой. Я притаился за шторкой и стал слушать
Люсин рассказ, который она иногда напевала:
- Я вышла на полянку. - Она водила пальцем по окну, видимо, воображая
себя в лесу. - Зайцы прыгают везде. "Зайки, зайки, вам холодно?" "Нет, Люся,
нам не холодно. Присоединяйся к нам!" "Нет, зайки. Я - Красная шапочка,
спешу к больной бабушке". - Она, наверное, увидела в окне собаку Мольку и
переменила свой рассказ: - Песик, песик, тебе скучно на цепи сидеть. Тебе
хочется побегать и с собаками попеть. - Она улыбнулась, должно быть своей
случайной рифме. - Как ужасно на цепи сидеть!..
Я нечаянно задел рукой висевшую на стене жестяную ванну, пытаясь
поцарапать ухо. Люся вздрогнула и резко повернулась ко мне. Я притворился,
будто бы только что вошел.
- Ты все слышал?
- Н-нет, - должен был солгать я.
Она посмотрела на меня строго, несколько раз зачем-то призакрыла глаза
и погрозила пальцем:
- Слы-ы-шал!.. Смотри, сколько мошек на окне, - сказала она.
Я смотрел то на мошек, то на Люсю, а потом остановил взгляд на
коричневом родимом пятнышке, которое как-то застенчиво смуглилось на ее шее
возле розовой мочки уха. Мне вдруг захотелось потрогать и ее мочку, и это
пятнышко.
Я невольно, под влиянием какого-то незнакомого мне чувства наклонился к
Люсе и коснулся губами ее теплого, мягкого виска. Она вздрогнула,
отстранилась и, полуобернувшись, склонила голову. Но я видел, что она
чуть-чуть улыбнулась.
Когда же я наклонился к ней, чтобы еще раз поцеловать ее, она отпрянула
и слегка сжала губы. Но как-то стыдливо улыбнулась сразу и
наставительно-робко произнесла, что этого делать нельзя, потому что мы еще
маленькие. Я не нашелся, что ей ответить, и сказал, что пришло в голову:
- Дед смастерил мне вертушку.
- А у меня есть ириска. Хочешь?
- Кис-кис?
- Ага.
- Давай.
Мы сидели на старом потертом диване, махали ногами и болтали о всяких
пустяках. Я рассказывал, как катался на поросенке, "почти час", добавил