плавно, спокойно и почти лениво, - именно эту ленивость люблю. Кажется, подломись под вами мост, вы и тут что-нибудь плавно и мерно скажете... Я воображал вас верхом гордости и страстей, а вы все два месяца говорили со мной как студент с студентом... Я никогда не воображал, что у вас такой лоб: он немного низок, как у статуй, но бел и нежен, как мрамор, под пышными волосами. У вас грудь высокая, походка легкая, красоты вы необычайной, а гордости нет никакой. Я ведь только теперь поверил, все не верил! Она с большими открытыми глазами слушала всю эту дикую тираду; она видела, что я сам дрожу. Несколько раз она приподымала с милым, опасливым жестом свою гантированную ручку, чтоб остановить меня, но каждый раз отнимала ее в недоумении и страхе назад. Иногда даже быстро отшатывалась вся назад. Два-три раза улыбка опять просвечивалась было на ее лице; одно время она очень покраснела, но под конец решительно испугалась и стала бледнеть. Только что я приостановился, она протянула было руку и как бы просящим, но все-таки плавным голосом промолвила: - Этак нельзя говорить... этак невозможно говорить... И вдруг поднялась с места, неторопливо захватывая свой шейный платок и свою соболью муфту. - Вы идете? - вскричал я. - Я решительно вас боюсь... вы злоупотребляете... - протянула она как бы с сожалением и упреком. - Послушайте, я, ей-богу, стену не буду ломать. - Да вы уж начали, - не удержалась она и улыбнулась. - Я даже не знаю, пустите ли вы меня пройти? - И кажется, она впрямь опасалась, что я ее не пущу. - Я вам сам дверь отворю, идите, но знайте: я принял одно огромное решение; и если вы захотите дать свет моей душе, то воротитесь, сядьте и выслушайте только два слова. Но если не хотите, то уйдите, и я вам сам дверь отворю! Она посмотрела на меня и села на место. - С каким бы негодованием вышла иная, а вы сели! - вскричал я в упоении. - Вы никогда так прежде не позволяли себе говорить. - Я всегда робел прежде. Я и теперь вошел, не зная, что говорить. Вы думаете, я теперь не робею? Я робею. Но я вдруг принял огромное решение и почувствовал, что его выполню. А как принял это решение, то сейчас и сошел с ума и стал все это говорить... Выслушайте, вот мои два слова: шпион я ваш или нет? Ответьте мне - вот вопрос! Краска быстро залила ее лицо. - Не отвечайте еще, Катерина Николавна, а выслушайте все и потом скажите всю правду. Я разом сломал все заборы и полетел в пространство. II. - Два месяца назад я здесь стоял за портьерой... вы знаете... а вы говорили с Татьяной Павловной про письмо. Я выскочил и, вне себя, проговорился. Вы тотчас поняли, что я что-то знаю... вы не могли не понять... вы искали важный документ и опасались за него... Подождите, Катерина Николавна, удерживайтесь еще говорить. Объявляю вам, что ваши подозрения были основательны: этот документ существует... то есть был... я его видел; это - ваше письмо к Андроникову, так ли? - Вы видели это письмо? - быстро спросила она, в смущении и волнении. - Где вы его видели? - Я видел... я видел у Крафта... вот у того, который застрелился... - В самом деле? Вы сами видели? Что ж с ним сталось? - Крафт его разорвал. - При вас, вы видели? - При мне. Он разорвал, вероятно, перед смертью... Я ведь не знал тогда, что он застрелится... - Так оно уничтожено, слава богу! - проговорила она медленно, вздохнув, и перекрестилась. Я не солгал ей. То есть я и солгал, потому что документ был у меня и никогда у Крафта, но это была лишь мелочь, а в самом главном я не солгал, потому что в ту минуту, когда лгал, то дал себе слово сжечь это письмо в тот же вечер. Клянусь, если б оно было у меня в ту минуту в кармане, я бы вынул и отдал ей; но его со мною не было, оно было на квартире. Впрочем, может быть, и не отдал бы, потому что мне было бы очень стыдно признаться ей тогда, что оно у меня и что я сторожил ее так долго, ждал и не отдавал. Все одно: сжег бы дома, во всяком случае, и не солгал! Я был чист в ту минуту, клянусь. - А коли так, - продолжал я почти вне себя, - то скажите мне: для того ли вы привлекали меня, ласкали меня, принимали меня, что подозревали во мне знание о документе? Постойте, Катерина Николаевна, еще минутку не говорите, а дайте мне все докончить: я все время, как к вам ходил, все это время подозревал, что вы для того только и ласкали меня, чтоб из меня выпытать это письмо, довести меня до того, чтоб я признался... Постойте, еще минуту: я подозревал, но я страдал. Двоедушие ваше было для меня невыносимо, потому что... потому что я нашел в вас благороднейшее существо! Я прямо говорю, я прямо говорю: я был вам враг, но я нашел в вас благороднейшее существо! Все было побеждено разом. Но двоедушие, то есть подозрение в двоедушии, томило... Теперь должно все решиться, все объясниться, такое время пришло; но постойте еще немного, не говорите, узнайте, как я смотрю сам на все это, именно сейчас, в теперешнюю минуту; прямо говорю: если это и так было, то я не рассержусь... то есть я хотел сказать - не обижусь, потому что это так естественно, я ведь понимаю. Что ж тут может быть неестественного и дурного? Вы мучаетесь документом, вы подозреваете, что такой-то все знает; что ж, вы очень могли желать, чтоб такой-то высказался... Тут ничего нет дурного, ровно ничего. Искренно говорю. Но все-таки надо, чтобы вы теперь мне что-нибудь сказали... признались (простите это слово). Мне надо правду. Почему-то так надо! Итак, скажите: для того ли вы обласкали меня, чтоб выпытать у меня документ... Катерина Николаевна? Я говорил как будто падал, и лоб мой горел. Она слушала меня уже без тревоги, напротив, чувство было в лице; но она смотрела как-то застенчиво, как будто стыдясь. - Для того, - проговорила она медленно и вполголоса. - Простите меня, я была виновата, - прибавила она вдруг, слегка приподымая ко мне руки. Я никак не ожидал этого. Я всего ожидал, но только не этих двух слов; даже от нее, которую знал уже. - И вы говорите мне: "виновата"! Так прямо: "виновата"? - вскричал я. - О, я уже давно стала чувствовать, что пред вами виновата... и даже рада теперь, что вышло наружу... - Давно чувствовали? Для чего же вы не говорили прежде? - Да я не умела как и сказать, - улыбнулась она, - то есть я и сумела бы, - улыбнулась она опять, - но как-то становилось все совестно... потому что я действительно вначале вас только для этого "привлекала", как вы выразились, ну а потом мне очень скоро стало противно... и надоело мне все это притворство, уверяю вас! - прибавила она с горьким чувством, - да и все эти хлопоты тоже! - И почему, почему бы вам не спросить тогда прямехоньким образом? Так бы и сказали: "Ведь ты знаешь про письмо, чего же ты притворяешься?" И я бы вам тотчас все сказал, тотчас признался! - Да я вас... боялась немного. Признаюсь, я тоже вам и не Доверяла. Да и вправду: если я хитрила, то ведь и вы тоже, - прибавила она, усмехнувшись. - Да, да, я был недостоин! - вскричал я пораженный. - О, вы еще не знаете всех бездн моего падения! - Ну уж и бездн! Узнаю ваш слог, - тихо улыбнулась она. - Это письмо, - прибавила она грустно, - было самым грустным и легкомысленным поступком моей жизни. Сознание об этом поступке было мне всегдашним укором. Под влиянием обстоятельств и опасений я усумнилась в моем милом, великодушном отце. Зная, что это письмо могло попасть... в руки злых людей... имея полные основания так думать (с жаром произнесла она), я трепетала, что им воспользуются, покажут папа... а на него это могло произвести чрезвычайное впечатление... в его положении... на здоровье его... и он бы меня разлюбил... Да, - прибавила она, смотря мне ясно в глаза и, вероятно, поймав на лету что-то в моем взгляде, - да, я боялась тоже и за участь мою: я боялась, что он... под влиянием своей болезни... мог лишить меня и своих милостей... Это чувство тоже входило, но я, наверно, и тут перед ним виновата: он так добр и великодушен, что, конечно, бы меня простил. Вот и все, что было. А что я так поступила с вами, то так не надо было, - кончила она, опять вдруг застыдившись. - Вы меня привели в стыд. - Нет, вам нечего стыдиться! - вскричал я. - Я действительно рассчитывала... на вашу пылкость... и сознаюсь в этом, - вымолвила она потупившись. - Катерина Николаевна! Кто, кто, скажите, заставляет вас делать такие признания мне вслух? - вскрикнул я, как опьянелый, - ну что бы вам стоило встать и в отборнейших выражениях, самым тонким образом доказать мне, как дважды два, что хоть оно и было, но все-таки ничего не было, - понимаете, как обыкновенно умеют у вас в высшем свете обращаться с правдой? Ведь я глуп и груб, я бы вам тотчас поверил, я бы всему поверил от вас, что бы вы ни сказали! Ведь вам бы ничего не стоило так поступить? Ведь не боитесь же вы меня в самом деле? Как могли вы так добровольно унизиться перед выскочкой, перед жалким подростком? - В этом по крайней мере я не унизилась перед вами, - промолвила она с чрезвычайным достоинством, по-видимому не поняв мое восклицание. - О, напротив, напротив! я только это и кричу!.. - Ах, это было так дурно и так легкомысленно с моей стороны! - воскликнула она, приподнимая к лицу свою руку и как бы стараясь закрыться рукой, - мне стыдно было еще вчера, а потому я и была так не по себе, когда вы у меня сидели... Вся правда в том, - прибавила она, - что теперь обстоятельства мои вдруг так сошлись, что мне необходимо надо было узнать наконец всю правду об участи этого несчастного письма, а то я было уж стала забывать о нем... потому что я вовсе не из этого только принимала вас у себя, - прибавила она вдруг. Сердце мое задрожало. - Конечно нет, - улыбнулась она тонкой улыбкой, - конечно нет! Я... Вы очень метко заметили это давеча, Аркадий Макарович, что мы часто с вами говорили как студент с студентом. Уверяю вас, что мне очень скучно бывает иногда в людях; особенно стало это после заграницы и всех этих наших семейных несчастий... Я даже мало теперь и бываю где-нибудь, и не от одной только лени. Мне часто хочется уехать в деревню. Я бы там перечла мои любимые книги, которые уж давно отложила, а все никак не сберусь прочесть. Я вам про это уж говорила. Помните, вы смеялись, что я читаю русские газеты, по две газеты в день? - Я не смеялся... - Конечно, потому что и вас это так же волновало, а я вам давно призналась: я русская и Россию люблю. Вы помните, мы все с вами читали "факты", как вы это называли (улыбнулась она). Вы хоть и очень часто бываете какой-то... странный, но вы иногда так оживлялись, что всегда умели сказать меткое слово, и интересовались именно тем, что меня интересовало. Когда вы бываете "студентом", вы, право, бываете милы и оригинальны. Вот другие роли вам, кажется, мало идут, - прибавила она с прелестной, хитрой усмешкой. - Вы помните, мы иногда по целым часам говорили про одни только цифры, считали и примеривали, заботились о том, сколько школ у нас, куда направляется просвещение. Мы считали убийства и уголовные дела, сравнивали с хорошими известиями... хотелось узнать, куда это все стремится и что с нами самими, наконец, будет. Я в вас встретила искренность. В свете с нами, с женщинами, так никогда не говорят. Я на прошлой неделе заговорила было с князем -вым о Бисмарке, потому что очень интересовалась, а сама не умела решить, и вообразите, он сел подле и начал мне рассказывать, даже очень подробно, но все с какой-то иронией и с тою именно нестерпимою для меня снисходительностью, с которою обыкновенно говорят "великие мужи" с нами, женщинами, если те сунутся "не в свое дело"... А помните, как мы о Бисмарке с вами чуть не поссорились? Вы мне доказывали, что у вас есть своя идея "гораздо почище" Бисмарковой, - засмеялась вдруг она. - Я в жизни встретила лишь двух людей, которые со мной говорили вполне серьезно: покойного мужа, очень, очень умного и... бла-го-родного человека, - произнесла она внушительно, - и еще - вы сами знаете кого... - Версилова! - вскричал я. Я чуть дышал над каждым ее словом. - Да; я очень любила его слушать, я стала с ним под конец вполне... слишком, может быть, откровенною, но тогда-то он мне и не поверил! - Не поверил? - Да, ведь и никто никогда мне не верил. - Но Версилов, Версилов! - Он не просто не поверил, - промолвила она, опустив глаза и странно как-то улыбнувшись, - а счел, что во мне "все пороки". - Которых у вас нет ни одного! - Нет, есть некоторые и у меня. - Версилов не любил вас, оттого и не понял вас, - вскричал я, сверкая глазами. Что-то передернулось в ее лице. - Оставьте об этом и никогда не говорите мне об... этом человеке... - прибавила она горячо и с сильною настойчивостью. - Но довольно; пора. (Она встала, чтоб уходить.) - Что ж, прощаете вы меня или нет? - проговорила она, явно смотря на меня. - Мне... вас... простить! Послушайте, Катерина Николаевна, и не рассердитесь! правда, что вы выходите замуж? - Это еще совсем не решено, - проговорила она, как бы испугавшись чего-то, в смущении. - Хороший он человек? Простите, простите мне этот вопрос! - Да, очень хороший... - Не отвечайте больше, не удостоивайте меня ответом! Я ведь знаю, что такие вопросы от меня невозможны! Я хотел лишь знать, достоин он или нет, но я про него узнаю сам. - Ах, послушайте! - с испугом проговорила она. - Нет, не буду, не буду. Я пройду мимо... Но вот что только скажу: дай вам бог всякого счастия, всякого, какое сами выберете... за то, что вы сами дали мне теперь столько счастья, в один этот час! Вы теперь отпечатались в душе моей вечно. Я приобрел сокровище: мысль о вашем совершенстве. Я подозревал коварство, грубое кокетство и был несчастен... потому что не мог с вами соединить эту мысль... в последние дни я думал день и ночь; и вдруг все становится ясно как день! Входя сюда, я думал, что унесу иезуитство, хитрость, выведывающую змею, а нашел честь, славу, студента!.. Вы смеетесь? Пусть, пусть! Ведь вы - святая, вы не можете смеяться над тем, что священно... - О нет, я тому только, что у вас такие ужасные слова... Ну, что такое "выведывающая змея"? - засмеялась она. - У вас вырвалось сегодня одно драгоценное слово, - продолжал я в восторге. - Как могли вы только выговорить предо мной, "что рассчитывали на мою пылкость"? Ну пусть вы святая и признаетесь даже в этом, потому что вообразили в себе какую-то вину и хотели себя казнить... Хотя, впрочем, никакой вины не было, потому что если и было что, то от вас все свято! Но все-таки вы могли не сказать именно этого слова, этого выражения!.. Такое неестественное даже чистосердечие показывает лишь высшее ваше целомудрие, уважение ко мне, веру в меня, - бессвязно восклицал я. - О, не краснейте, не краснейте!.. И кто, кто мог клеветать и говорить, что вы - страстная женщина? О, простите: я вижу мучительное выражение на вашем лице; простите исступленному подростку его неуклюжие слова! Да и в словах ли, в выражениях ли теперь дело? Не выше ли вы всех выражений?.. Версилов раз говорил, что Отелло не для того убил Дездемону, а потом убил себя, что ревновал, а потому, что у него отняли его идеал!.. Я это понял, потому что и мне сегодня возвратили мой идеал! - Вы меня слишком хвалите: я не стою того, - произнесла она с чувством. - Помните, что я говорила вам про ваши глаза? - прибавила она шутливо. - Что у меня не глаза, а вместо глаз два микроскопа, и что я каждую муху преувеличиваю в верблюда! Нет-с, тут не верблюд!.. Как, вы уходите? Она стояла среди комнаты, с муфтой и с шалью в руке. - Нет, я подожду, когда вы выйдете, а сама выйду потом. Я еще напишу два слова Татьяне Павловне. - Я сейчас уйду, сейчас, но еще раз: будьте счастливы, одни или с тем, кого выберете, и дай вам бог! А мне - мне нужен лишь идеал! - Милый, добрый Аркадий Макарович, поверьте, что я об вас... Про вас отец мой говорит всегда: "милый, добрый мальчик!" Поверьте, я буду помнить всегда ваши рассказы о бедном мальчике, оставленном в чужих людях, и об уединенных его мечтах... Я слишком понимаю, как сложилась душа ваша... Но теперь хоть мы и студенты, - прибавила она с просящей и стыдливой улыбкой, пожимая руку мою, - но нам нельзя уже более видеться как прежде и, и... верно, вы это понимаете? - Нельзя? - Нельзя, долго нельзя... в этом уж я виновата... Я вижу, что это теперь совсем невозможно... Мы будем встречаться иногда у папа... "Вы боитесь "пылкости" моих чувств, вы не верите мне?" - хотел было я вскричать; но она вдруг так предо мной застыдилась, что слова мои сами не выговорились. - Скажите, - вдруг остановила она меня уже совсем у дверей, - вы сами видели, что... то письмо... разорвано? Вы хорошо это запомнили? Почему вы тогда узнали, что это было то самое письмо к Андроникову? - Крафт мне рассказал его содержание и даже показал мне его... Прощайте! Когда я бывал у вас в кабинете, то робел при вас, а когда вы уходили, я готов был броситься и целовать то место на полу, где стояла ваша нога... - проговорил я вдруг безотчетно, сам не зная как и для чего, и, не взглянув на нее, быстро вышел. Я пустился домой; в моей душе был восторг. Все мелькало в уме, как вихрь, а сердце было полно. Подъезжая к дому мамы, я вспомнил вдруг о Лизиной неблагодарности к Анне Андреевне, об ее жестоком, чудовищном слове давеча, и у меня вдруг заныло за них всех сердце! "Как у них у всех жестко на сердце! Да и Лиза, что с ней?" - подумал я, став на крыльцо. Я отпустил Матвея и велел приехать за мной, ко мне на квартиру в девять часов. Глава пятая I. К обеду я опоздал, но они еще не садились и ждали меня. Может быть, потому, что я вообще у них редко обедал, сделаны были даже кой-какие особые прибавления: явились на закуску сардины и проч. Но к удивлению моему и к горю, я застал всех чем-то как бы озабоченными, нахмуренными: Лиза едва улыбнулась, меня завидя, а мама видимо беспокоилась; Версилов улыбался, но с натуги. "Уж не поссорились ли?" - подумалось мне. Впрочем, сначала все шло хорошо: Версилов только поморщился немного на суп с клецками и очень сгримасничал, когда подали зразы: - Стоит только предупредить, что желудок мой такого-то кушанья не выносит, чтоб оно на другой же день и явилось, - вырвалось у него в досаде. - Да ведь что ж, Андрей Петрович, придумать-то? Никак не придумаешь нового-то кушанья никакого, - робко ответила мама. - Твоя мать - совершенная противоположность иным нашим газетам, у которых что ново, то и хорошо, - хотел было сострить Версилов но игривее и подружелюбнее; но у него как-то не вышло, и он только пуще испугал маму, которая, разумеется, ничего не поняла в сравнении ее с газетами и озиралась с недоумением. В эту минуту вошла Татьяна Павловна и, объявив, что уж отобедала, уселась подле мамы на диване. Я все еще не успел приобрести расположения этой особы; даже, напротив, она еще пуще стала на меня нападать за все про все. Особенно усилилось ее неудовольствие на меня за последнее время: она видеть не могла моего франтовского платья, а Лиза передавала мне, что с ней почти случился припадок, когда она узнала, что у меня лихач-извозчик. Я кончил тем, что по возможности стал избегать с ней встречи. Два месяца назад, после отдачи наследства, я было забежал к ней поболтать о поступке Версилова, но не встретил ни малейшего сочувствия; напротив, она была страшно обозлена: ей очень не понравилось, что отдано все, а не половина; мне же она резко тогда заметила: - Бьюсь об заклад, ты уверен, что он и деньги отдал и на дуэль вызывал, единственно чтоб поправиться в мнении Аркадия Макаровича. И ведь почти она угадала: в сущности я что-то в этом роде тогда действительно чувствовал. Я тотчас понял, только что она вошла, что она непременно на меня накинется; даже был немножко уверен, что она, собственно, для этого и пришла, а потому я стал вдруг необыкновенно развязен; да и ничего мне это не стоило, потому что я все еще, с давешнего, продолжал быть в радости и в сиянии. Замечу раз навсегда, что развязность никогда в жизни не шла ко мне, то есть не была мне к лицу, а, напротив, всегда покрывала меня позором. Так случилось и теперь: я мигом проврался; без всякого дурного чувства, а чисто из легкомыслия; заметив, что Лиза ужасно скучна, я вдруг брякнул, даже и не подумав о том, что говорю: - В кои-то веки я здесь обедаю, и вот ты, Лиза, как нарочно, такая скучная! - У меня голова болит, - ответила Лиза. - Ах, боже мой, - вцепилась Татьяна Павловна, - что ж, что больна? Аркадий Макарович изволил приехать обедать, должна плясать и веселиться. - Вы решительно - несчастье моей жизни, Татьяна Павловна; никогда не буду при вас сюда ездить! - и я с искренней досадой хлопнул ладонью по столу; мама вздрогнула, а Версилов странно посмотрел на меня. Я вдруг рассмеялся и попросил у них прощения. - Татьяна Павловна, беру слово о несчастье назад, - обратился я к ней, продолжая развязничать. - Нет, нет, - отрезала она, - мне гораздо лестнее быть твоим несчастьем, чем наоборот, будь уверен. - Милый мой, надо уметь переносить маленькие несчастия жизни, - промямлил, улыбаясь, Версилов, - без несчастий и жить не стоит. - Знаете, вы - страшный иногда ретроград, - воскликнул я, нервно смеясь. - Друг мой, это наплевать. - Нет, не наплевать! Зачем вы ослу не говорите прямо, когда он - осел? - Уж ты не про себя ли? Я, во-первых, судить никого не хочу и не могу. - Почему не хотите, почему не можете? - И лень, и претит. Одна умная женщина мне сказала однажды, что я не имею права других судить потому, что "страдать не умею", а чтобы стать судьей других, надо выстрадать себе право на суд. Немного высокопарно, но в применении ко мне, может, и правда, так что я даже с охотой покорился суждению. - Да неужто ж это Татьяна Павловна вам сказала? - воскликнул я. - А ты почему узнал? - с некоторым удивлением взглянул Версилов. - Да я по лицу Татьяны Павловны угадал; она вдруг так дернулась. Я угадал случайно. Фраза эта действительно, как оказалось потом, высказана была Татьяной Павловной Версилову накануне в горячем разговоре. Да и вообще, повторяю, я с моими радостями и экспансивностями налетел на них всех вовсе не вовремя: у каждого из них было свое, и очень тяжелое. - Ничего я не понимаю, потому что все это так отвлеченно; и вот черта: ужасно как вы любите отвлеченно говорить, Андрей Петрович; это - эгоистическая черта; отвлеченно любят говорить одни только эгоисты. - Неглупо сказано, но ты не приставай. - Нет, позвольте, - лез я с экспансивностями, - что значит "выстрадать право на суд"? Кто честен, тот и судья - вот моя мысль. - Немного же ты в таком случае наберешь судей. - Одного уж я знаю. - Кого это? - Он теперь сидит и говорит со мной. Версилов странно усмехнулся, нагнулся к самому моему уху и, взяв меня за плечо, прошептал мне: "Он тебе все лжет". Я до сих пор не понимаю, что у него тогда была за мысль, но очевидно он в ту минуту был в какой-то чрезвычайной тревоге (вследствие одного известия, как сообразил я после). Но это слово "он тебе все лжет" было так неожиданно и так серьезно сказано и с таким странным, вовсе не шутливым выражением, что я весь как-то нервно вздрогнул, почти испугался и дико поглядел нa него; но Версилов поспешил рассмеяться. - Ну и слава богу! - сказала мама, испугавшись тому, что он шептал мне на ухо, - а то я было подумала... Ты, Аркаша, на нас не сердись; умные-то люди и без нас с тобой будут, а вот кто тебя любить-то станет, коли нас друг у дружки не будет? - Тем-то и безнравственна родственная любовь, мама, что она - не заслуженная. Любовь надо заслужить. - Пока-то еще заслужишь, а здесь тебя и ни за что любят. Все вдруг рассмеялись. - Ну, мама, вы, может, и не хотели выстрелить, а птицу убили! - вскричал я, тоже рассмеявшись. - А ты уж и в самом деле вообразил, что тебя есть за что любить, - набросилась опять Татьяна Павловна, - мало того, что даром тебя любят, тебя сквозь отвращенье они любят! - Ан вот нет! - весело вскричал я, - знаете ли, кто, может быть, сказал мне сегодня, что меня любит? - Хохоча над тобой, сказал! - вдруг как-то неестественно злобно подхватила Татьяна Павловна, как будто именно от меня и ждала этих слов. - Да деликатный человек, а особенно женщина, из-за одной только душевной грязи твоей в омерзение придет. У тебя пробор на голове, белье тонкое, платье у француза сшито, а ведь все это - грязь! Тебя кто обшил, тебя кто кормит, тебе кто деньги, чтоб на рулетках играть, дает? Вспомни, у кого ты брать не стыдишься? Мама до того вся вспыхнула, что я никогда еще не видал такого стыда на ее лице. Меня всего передернуло: - Если я трачу, то трачу свои деньги и отчетом никому не обязан, - отрезал было я, весь покраснев. - Чьи свои? Какие свои? - Не мои, так Андрей Петровичевы. Он мне не откажет... Я брал у князя в зачет его долга Андрею Петровичу... - Друг мой, - проговорил вдруг твердо Версилов, - там моих денег ни копейки нет. Фраза была ужасно значительна. Я осекся на месте. О, разумеется, припоминая все тогдашнее, парадоксальное и бесшабашное настроение мое, я конечно бы вывернулся каким-нибудь "благороднейшим" порывом, или трескучим словечком, или чем-нибудь, нo вдруг я заметил в нахмуренном лице Лизы какое-то злобное, обвиняющее выражение, несправедливое выражение, почти насмешку, и точно бес меня дернул: - Вы, сударыня, - обратился я вдруг к ней, - кажется, часто посещаете в квартире князя Дарью Онисимовну? Так не угодно ли вам передать ему самой вот эти триста рублей, за которые вы меня сегодня уж так пилили! Я вынул деньги и протянул ей. Ну поверят ли, что низкие слова эти были сказаны тогда без всякой цели, то есть без малейшего намека на что-нибудь. Да и намека такого не могло быть, потому что в ту минуту я ровнешенько ничего не знал. Может быть, у меня было лишь желание чем-нибудь кольнуть ее, сравнительно ужасно невинным, вроде того, что вот, дескать, барышня, а не в свое дело мешается, так вот не угодно ли, если уж непременно вмешаться хотите, самой встретиться с этим князем, с молодым человеком, с петербургским офицером, и ему передать, "если уж так захотели ввязываться в дела молодых людей". Но каково было мое изумление, когда вдруг встала мама и, подняв передо мной палец и грозя мне, крикнула: - Не смей! Не смей! Ничего подобного этому я не мог от нее представить и сам вскочил с места, не то что в испуге, а с каким-то страданием, с какой-то мучительной раной на сердце, вдруг догадавшись, что случилось что-то тяжелое. Но мама не долго выдержала: закрыв руками лицо, она быстро вышла из комнаты. Лиза, даже не глянув в мою сторону, вышла вслед за нею. Татьяна Павловна с полминуты смотрела на меня молча: - Да неужто ты в самом деле что-нибудь хотел сморозить? - загадочно воскликнула она, с глубочайшим удивлением смотря на меня, но, не дождавшись моего ответа, тоже побежала к ним. Версилов с неприязненным, почти злобным видом встал из-за стола и взял в углу свою шляпу. - Я полагаю, что ты вовсе не так глуп, а только невинен, - промямлил он мне насмешливо. - Если придут, скажи, чтоб меня не ждали к пирожному: я немножко пройдусь. Я остался один; сначала мне было странно, потом обидно, а потом я ясно увидел, что я виноват. Впрочем, я не знал, в чем, собственно, я виноват, а только что-то почувствовал. Я сидел у окна и ждал. Прождав минут десять, я тоже взял шляпу и пошел наверх, в мою бывшую светелку. Я знал, что они там, то есть мама и Лиза, и что Татьяна Павловна уже ушла. Так я их и нашел обеих вместе на моем диване, об чем-то шептавшихся. При моем появлении обе тотчас же перестали шептаться. К удивлению моему, они на меня не сердились; мама по крайней мере мне улыбнулась. - Я, мама, виноват... - начал было я. - Ну, ну, ничего, - перебила мама, - а вот любите только друг дружку и никогда не ссорьтесь, то и бог счастья пошлет. - Он, мама, никогда меня не обидит, я вам это говорю! - убежденно и с чувством проговорила Лиза. - Если б не эта только Татьяна Павловна, ничего бы не вышло, - вскричал я, - скверная она! - Видите, мама? Слышите? - указала ей на меня Лиза. - Я вот что вам скажу обеим, - провозгласил я, - если в свете гадко, то гадок только я, а все остальное - прелесть! - Аркаша, не рассердись, милый, а кабы ты в самом деле перестал... - Это играть? Играть? Перестану, мама; сегодня в последний раз еду, особенно после того, как Андрей Петрович сам и вслух объявил, что его денег там нет ни копейки. Вы не поверите, как я краснею... Я, впрочем, должен с ним объясниться... Мама, милая, в прошлый раз я здесь сказал... неловкое слово... мамочка, я врал: я хочу искренно веровать, я только фанфаронил, и очень люблю Христа... У нас в прошлый раз действительно вышел разговор в этом роде; мама была очень огорчена и встревожена. Выслушав меня теперь, она улыбнулась мне как ребенку: - Христос, Аркаша, все простит: и хулу твою простит, и хуже твоего простит. Христос - отец, Христос не нуждается и сиять будет даже в самой глубокой тьме... Я с ними простился и вышел, подумывая о шансах увидеться сегодня с Версиловым; мне очень надо было переговорить с ним, а давеча нельзя было. Я сильно подозревал, что он дожидается у меня на квартире. Пошел я пешком; с тепла принялось слегка морозить, и пройтись было очень приятно. II. Я жил близ Вознесенского моста, в огромном доме, на дворе. Почти входя в ворота, я столкнулся с выходившим от меня Версиловым. - По моему обычаю, дошел, гуляя, до твоей квартиры и даже подождал тебя у Петра Ипполитовича, но соскучился. Они там у тебя вечно ссорятся, а сегодня жена у него даже слегла и плачет. Посмотрел и пошел. Мне почему-то стало досадно. - Вы, верно, только ко мне одному и ходите, и, кроме меня да Петра Ипполитовича, у вас никого нет во всем Петербурге? - Друг мой... да ведь все равно. - Куда же теперь-то? - Нет, уж я к тебе не вернусь. Если хочешь - пройдемся, славный вечер. - Если б вместо отвлеченных рассуждений вы говорили со мной по-человечески и, например, хоть намекнули мне только об этой проклятой игре, я бы, может, не втянулся как дурак, - сказал я вдруг. - Ты раскаиваешься? Это хорошо, - ответил он, цедя слова, - я и всегда подозревал, что у тебя игра - не главное дело, а лишь вре-мен-ное уклонение... Ты прав, мой друг, игра - свинство, и к тому же можно проиграться. - И чужие деньги проигрывать. - А ты проиграл и чужие? - Ваши проиграл. Я брал у князя за ваш счет. Конечно, это - страшная нелепость и глупость с моей стороны... считать ваши деньги своими, но я все хотел отыграться. - Предупреждаю тебя еще раз, мой милый, что там моих денег нет. Я знаю, этот молодой человек сам в тисках, и я на нем ничего не считаю, несмотря на его обещания. - В таком случае, я в вдвое худшем положении... я в комическом положении! И с какой стати ему мне давать, а мне у него брать после этого? - Это - уж твое дело... А действительно, нет ни малейшей стати тебе брать у него, а? - Кроме товарищества... - Нет, кроме товарищества? Нет ли чего такого, из-за чего бы ты находил возможным брать у него, а? Ну, там по каким бы то ни было соображениям? - По каким это соображениям? Я не понимаю. - И тем лучше, что не понимаешь, и, признаюсь, мой друг, я был в этом уверен. Brisons-lа, mon cher, и постарайся как-нибудь не играть. - Если б вы мне зараньше сказали! Вы и теперь мне говорите точно мямлите. - Если б я зараньше сказал, то мы бы с тобой только рассорились, и ты меня не с такой бы охотою пускал к себе по вечерам. И знай, мой милый, что все эти спасительные заранее советы - все это есть только вторжение на чужой счет в чужую совесть. Я достаточно вскакивал в совесть других и в конце концов вынес одни щелчки и насмешки. На щелчки и насмешки, конечно, наплевать, но главное в том, что этим маневром ничего и не достигнешь: никто тебя не послушается, как ни вторгайся... и все тебя разлюбят. - Я рад, что вы со мной начали говорить не об отвлеченностях. Я вас еще об одном хочу спросить, давно хочу, но все как-то с вами нельзя было. Хорошо, что мы на улице. Помните, в тот вечер у вас, в последний вечер, два месяца назад, как мы сидели с вами у меня "в гробе" и я расспрашивал вас о маме и о Макаре Ивановиче, - помните ли, как я был с вами тогда "развязен"? Можно ли было позволить пащенку-сыну в таких терминах говорить про мать? И что ж? вы ни одним словечком не подали виду: напротив, сами "распахнулись", а тем и меня еще пуще развязали. - Друг ты мой, мне слишком приятно от тебя слышать... такие чувства... Да, я помню очень, я действительно ждал тогда появления краски в твоем лице, и если сам поддавал, то, может быть, именно чтоб довести тебя до предела... - И только обманули меня тогда и еще пуще замутили чистый источник в душе моей! Да, я - жалкий подросток и сам не знаю поминутно, что зло, что добро. Покажи вы мне тогда хоть капельку дороги, и я бы догадался и тотчас вскочил на правый путь. Но вы только меня тогда разозлили. - Cher enfant, я всегда предчувствовал, что мы, так или иначе, а с тобой сойдемся: эта "краска" в твоем лице пришла же теперь к тебе сама собой и без моих указаний, а это, клянусь, для тебя же лучше... Ты, мой милый, я замечаю, в последнее время много приобрел... неужто в обществе этого князька? - Не хвалите меня, я этого не люблю. Не оставляйте в моем сердце тяжелого подозрения, что вы хвалите из иезуитства, во вред истине, чтоб не переставать нравиться. А в последнее время... видите ли... я к женщинам ездил. Я очень хорошо принят, например, у Анны Андреевны, вы знаете? - Я это знаю от нее же, мой друг. Да, она - премилая и умная. Mais brisons-lа, mon cher. Мне сегодня как-то до странности гадко - хандра, что ли? Приписываю геморрою. Что дома? Ничего? Ты там, разумеется, примирился, и были объятия? Cela va sans dire. Грустно как-то к ним иногда бывает возвращаться, даже после самой скверной прогулки. Право, иной раз лишний крюк по дождю сделаю, чтоб только подольше не возвращаться в эти недра... И скучища же, скучища, о боже! - Мама... - Твоя мать - совершеннейшее и прелестнейшее существо, mais... Одним словом, я их, вероятно, не стою. Кстати, что у них там сегодня? Они за последние дни все до единой какие-то такие... Я, знаешь, всегда стараюсь игнорировать, но там что-то у них сегодня завязалось... Ты ничего не заметил? - Ничего не знаю решительно и даже не заметил бы совсем, если б не эта проклятая Татьяна Павловна, которая не может не полезть кусаться. Вы правы: там что-то есть. Давеча я Лизу застал У Анны Андреевны; она и там еще была какая-то... даже удивила меня. Ведь вы знаете, что она принята у Анны Андреевны? - Знаю, мой друг. А ты... ты когда же был давеча у Анны Андреевны, в котором именно часу то есть? Это мне надо для одного факта. - От двух до трех. И представьте, когда я выходил, приезжал князь... Тут я рассказал ему весь мой визит до чрезвычайной подробности. Он все выслушал молча; о возможности сватовства князя к Анне Андреевне не промолвил ни слова; на восторженные похвалы мои Анне Андреевне промямлил опять, что "она - милая". - Я ее чрезвычайно успел удивить сегодня, сообщив ей самую свежеиспеченную светскую новость о том, что Катерина Николаевна Ахмакова выходит за барона Бьоринга, - сказал я вдруг, как будто вдруг что-то сорвалось у меня. - Да? Представь же себе, она мне эту самую "новость" сообщила еще давеча, раньше полудня, то есть гораздо раньше, чем ты мог удивить ее. - Что вы? - так и остановился я на месте, - а откуда ж она узнать могла? А впрочем, что ж я? разумеется, она могла узнать раньше моего, но ведь представьте себе: она выслушала от меня, как совершенную новость! Впрочем... впрочем, что ж я? да здравствует широкость! Надо широко допускать характеры, так ли? Я бы, например, тотчас все разболтал, а она запрет в табакерку... И пусть, и пусть, тем не менее она - прелестнейшее существо и превосходнейший характер! - О, без сомнения, каждый по-своему! И что оригинальнее всего: эти превосходные характеры умеют иногда чрезвычайно своеобразно озадачивать; вообрази, Анна Андреевна вдруг огорошивает меня сегодня вопросом: "Люблю ли я Катерину Николаевну Ахмакову или нет?" - Какой дикий и невероятный вопрос! - вскричал я, опять ошеломленный. У меня даже замутилось в глазах. Никогда еще я не заговаривал с ним об этой теме, и - вот он сам... - Чем же она формулировала? - Ничем, мой друг, совершенно ничем; табакерка заперлась тотчас же и еще пуще, и, главное, заметь, ни я не допускал никогда даже возможности подобных со мной разговоров, ни она... Впрочем, ты сам говоришь, что ее знаешь, а потому можешь представить, как к ней идет подобный вопрос... Уж не знаешь ли ты чего? - Я так же озадачен, как и вы. Любопытство какое-нибудь, может быть, шутка? - О, напротив, самый серьезный вопрос, и не вопрос, а почти, так сказать, запрос, и очевидно для самых чрезвычайных и категорических причин. Не будешь ли у ней? Не узнаешь ли чего? Я бы тебя даже просил, видишь ли... - Но возможность, главное - возможность только предположить вашу любовь к Катерине Николаевне! Простите, я все еще не выхожу из остолбенения. Я никогда, никогда не дозволял себе говорить с вами на эту или на подобную тему... - И благоразумно делал, мой милый. - Ваши бывшие интриги и ваши сношения - уж конечно, эта тема между нами неприлична, и даже было бы глупо с моей стороны; но я, именно за последнее время, за последние дни, несколько раз восклицал про себя: что, если б вы любили хоть когда-нибудь эту женщину, хоть минутку? - о, никогда бы вы не сделали такой страшной ошибки на ее счет в вашем мнении о ней, как та, которая потом вышла! О том, что вышло, - про то я знаю: о вашей обоюдной вражде и о вашем отвращении, так сказать, обоюдном друг от друга я знаю, слышал, слишком слышал, еще в Москве слышал; но ведь именно тут прежде всего выпрыгивает наружу факт ожесточенного отвращения, ожесточенность неприязни, именно нелюбви, а Анна Андреевна вдруг задает вам: "Любите ли?" Неужели она так плохо рансеньирована? (5) Дикое что-то! Она смеялась, уверяю вас, смеялась! - Но я замечаю, мой милый, - послышалось вдруг что-то нервное и задушевное в его голосе, до сердца проницающее, что ужасно редко бывало с ним, - я замечаю, что ты и сам слишком горячо говоришь об этом. Ты сказал сейчас, что ездишь к женщинам... мне, конечно, тебя расспрашивать как-то... на эту тему, как ты выразился... Но и "эта женщина" не состоит ли тоже в списке недавних друзей твоих? - Эта женщина... - задрожал вдруг мой голос, - слушайте, Андрей Петрович, слушайте: эта женщина есть то, что вы давеча у этого князя говорили про "живую жизнь", - помните? Вы говорили, что эта "живая жизнь" есть нечто до того прямое и простое, до того прямо на вас смотрящее, что именно из-за этой-то прямоты и ясности и невозможно поверить, чтоб это было именно то самое, чего мы всю жизнь с таким трудом ищем... Ну вот, с таким взглядом вы встретили и женщину-идеал и в совершенстве, в идеале признали - "все пороки"! Вот вам! Читатель может судить, в каком я был исступлении. - "Все пороки"! Ого! Эту фразу я знаю! - воскликнул Версилов. - И если уж до того дошло, что тебе сообщена такая фраза, то уж не поздравить ли тебя с чем? Это означает такую интимность между вами, что, может быть, придется даже похвалить тебя