ю работу, привести в порядок какую-то переписку за несколько лет; что он заперся, а я ему помогаю, и пр. и пр. К одному только Липутину я не успел зайти и все откладывал, - а вернее сказать, я боялся зайти. Я знал вперед, что он ни одному слову моему не поверит, непременно вообразит себе, что тут секрет, который собственно от него одного хотят скрыть, и только что я выйду от него, тотчас же пустится по всему городу разузнавать и сплетничать. Пока я все это себе представлял, случилось так, что я нечаянно столкнулся с ним на улице. Оказалось, что он уже обо всем узнал от наших, мною только что предуведомленных. Но, странное дело, он не только не любопытствовал и не расспрашивал о Степане Трофимовиче, а напротив сам еще прервал меня, когда я стал было извиняться, что не зашел к нему раньше, и тотчас же перескочил на другой предмет. Правда, у него накопилось что рассказать; он был в чрезвычайно возбужденном состоянии духа и обрадовался тому, что поймал во мне слушателя. Он стал говорить о городских новостях, о приезде губернаторши "с новыми разговорами", об образовавшейся уже в клубе оппозиции, о том, что все кричат о новых идеях, и как это ко всем пристало, и пр., пр. Он проговорил с четверть часа, и так забавно, что я не мог оторваться. Хотя я терпеть его не мог, но сознаюсь, что у него был дар заставить себя слушать и особенно когда он очень на что-нибудь злился. Человек этот, по-моему, был настоящий и прирожденный шпион. Он знал во всякую минуту все самые последние новости и всю подноготную нашего города, преимущественно по части мерзостей, и дивиться надо было, до какой степени он принимал к сердцу вещи, иногда совершенно до него не касавшиеся. Мне всегда казалось, что главною чертой его характера была зависть. Когда я, в тот же вечер, передал Степану Трофимовичу о встрече утром с Липутиным и о нашем разговоре, - тот, к удивлению моему, чрезвычайно взволновался и задал мне дикий вопрос: "знает Липутин или нет". Я стал ему доказывать, что возможности не было узнать так скоро, да и не от кого; но Степан Трофимович стоял на своем: - Вот верьте или нет, - заключил он под конец неожиданно, - а я убежден, что ему не только уже известно все со всеми подробностями о нашем положении, но что он и еще что-нибудь сверх того знает, что-нибудь такое, чего ни вы, ни я еще не знаем, а, может быть, никогда и не узнаем, или узнаем, когда уже будет поздно, когда уже нет возврата!.. Я промолчал, но слова эти на многое намекали. После того, целых пять дней мы ни слова не упоминали о Липутине; мне ясно было, что Степан Трофимович очень жалел о том, что обнаружил предо мною такие подозрения и проговорился. II. Однажды поутру, - то-есть на седьмой или восьмой день после того как Степан Трофимович согласился стать женихом, - часов около одиннадцати, когда я спешил, по обыкновению, к моему скорбному другу, дорогой произошло со мной приключение. Я встретил Кармазинова, "великого писателя", как величал его Липутин. Кармазинова я читал с детства. Его повести и рассказы известны всему прошлому и даже нашему поколению; я же упивался ими; они были наслаждением моего отрочества и моей молодости. Потом я несколько охладел к его перу; повести с направлением, которые он все писал в последнее время, мне уже не так понравились, как первые, первоначальные его создания, в которых было столько непосредственной поэзии; а самые последние сочинения его так даже вовсе мне не нравились. Вообще говоря, если осмелюсь выразить и мое мнение в таком щекотливом деле, все эти наши господа таланты средней руки, принимаемые по обыкновению при жизни их чуть не за гениев, - не только исчезают чуть не бесследно и как-то вдруг из памяти людей, когда умирают, но случается, что даже и при жизни их, чуть лишь подрастет новое поколение, сменяющее то, при котором они действовали, - забываются и пренебрегаются всеми непостижимо скоро. Как-то это вдруг у нас происходит, точно перемена декорации на театре. О, тут совсем не то, что с Пушкиными, Гоголями, Мольерами, Вольтерами, со всеми этими деятелями, приходившими сказать свое новое слово! Правда и то, что и сами эти господа таланты средней руки, на склоне почтенных лет своих, обыкновенно самым жалким образом у нас исписываются, совсем даже и не замечая того. Нередко оказывается, что писатель, которому долго приписывали чрезвычайную глубину идей и от которого ждали чрезвычайного и серьезного влияния на движение общества, обнаруживает под конец такую жидкость и такую крохотность своей основной идейки, что никто даже и не жалеет о том, что он так скоро умел исписаться. Но седые старички не замечают того и сердятся. Самолюбие их, именно под конец их поприща, принимает иногда размеры, достойные удивления. Бог знает, за кого они начинают принимать себя. - по крайней мере за богов. Про Кармазинова рассказывали, что он дорожит связями своими с сильными людьми и с обществом высшим чуть не больше души своей. Рассказывали, что он вас встретит, обласкает, прельстит, обворожит своим простодушием, особенно если вы ему почему-нибудь нужны и, уж разумеется, если вы предварительно были ему зарекомендованы. Но при первом князе, при первой графине, при первом человеке, которого он боится, он почтет священнейшим долгом забыть вас с самым оскорбительным пренебрежением, как щепку, как муху, тут же, когда вы еще не успели от него выйти; он серьезно считает это самым высоким и прекрасным тоном. Несмотря на полную выдержку и совершенное знание хороших манер, он до того, говорят, самолюбив, до такой истерики, что никак не может скрыть своей авторской раздражительности даже и в тех кругах общества, где мало интересуются литературой. Если же случайно кто-нибудь озадачивал его своим равнодушием, то он обижался болезненно и старался отмстить. С год тому назад я читал в журнале статью его, написанную с страшною претензией на самую наивную поэзию и при этом на психологию. Он описывал гибель одного парохода, где-то у английского берега, чему сам был свидетелем и видел, как спасали погибавших и вытаскивали утопленников. Вся статья эта, довольно длинная и многоречивая, написана была единственно с целию выставить себя самого. Так и читалось между строками: "Интересуйтесь мною, смотрите, каков я был в эти минуты. Зачем вам это море, буря, скалы, разбитые щепки корабля? Я ведь достаточно описал вам все это моим могучим пером. Чего вы смотрите на эту утопленницу с мертвым ребенком в мертвых руках? Смотрите лучше на меня, как я не вынес этого зрелища и от него отвернулся. Вот я стал спиной; вот я в ужасе и не в силах оглянуться назад; я жмурю глаза - не правда ли, как это интересно?" Когда я передал мое мнение о статье Кармазинова Степану Трофимовичу, он со мной согласился. Когда пошли у нас недавние слухи, что приедет Кармазинов, я, разумеется, ужасно пожелал его увидать и, если возможно, с ним познакомиться. Я знал, что мог бы это сделать чрез Степана Трофимовича; они когда-то были друзьями. И вот вдруг я встречаюсь с ним на перекрестке. Я тотчас узнал его; мне уже его показали дня три тому назад, когда он проезжал в коляске с губернаторшей. Это был очень невысокий, чопорный старичок, лет впрочем не более пятидесяти пяти, с довольно румяным личиком, с густыми седенькими локончиками, выбившимися из под круглой цилиндрической шляпы и завивавшимися около чистеньких, розовеньких, маленьких ушков его. Чистенькое личика его было несовсем красиво, с тонкими, длинными, хитро сложенными губами, с несколько мясистым носом и с востренькими, умными, маленькими глазками. Он был одет как-то ветхо, в каком-то плаще в накидку, какой например носили бы в этот сезон где-нибудь в Швейцарии или в Северной Италии. Но по крайней мере все мелкие вещицы его костюма: запоночки, воротнички, пуговки, черепаховый лорнет на черной тоненькой ленточке, перстенек, непременно были такие же, как и у людей безукоризненно хорошего тона. Я уверен, что летом он ходит непременно в каких-нибудь цветных, плюнелевых ботиночках с перламутровыми пуговками сбоку. Когда мы столкнулись, он приостановился на повороте улицы и осматривался со вниманием. Заметив, что я любопытна смотрю на него, он медовым, хотя несколько крикливым голоском, спросил меня: - Позвольте узнать, как мне ближе выйти на Быкову улицу? - На Быкову улицу? Да это здесь, сейчас же, - вскричал я в необыкновенном волнении. - Все прямо по этой улице к потом второй поворот налево. - Очень вам благодарен. Проклятие на эту минуту: я, кажется, оробел и смотрел подобострастно! Он мигом все это заметил и конечно тотчас же все узнал, то-есть узнал, что мне уже известно, кто он такой, что я его читал и благоговел пред ним с самого детства, что я теперь оробел и смотрю подобострастно. Он улыбнулся, кивнул еще раз головой и пошел прямо, как я указал ему. Не знаю для чего я поворотил за ним назад; не знаю для чего я пробежал подле него десять шагов. Он вдруг опять остановился. - А не могли бы вы мне указать, где здесь всего ближе стоят извозчики?-прокричал он мне опять. Скверный крик; скверный голос! - Извозчики? извозчики всего ближе отсюда... у собора стоят, там всегда стоят, - и вот я чуть было не повернулся бежать за извозчиком. Я подозреваю, что он именно этого и ждал от меня. Разумеется, я тотчас же опомнился и остановился, но движение мое он заметил очень хорошо и следил за мною все с тою же скверною улыбкой. Тут случилось то, чего я никогда не забуду. Он вдруг уронил крошечный сак, который держал в своей левой руке. Впрочем, это был не сак, а какая-то коробочка, или, вернее, какой-то портфельчик, или еще лучше, ридикюльчик, в роде старинных дамских ридикюлей, впрочем не знаю, что это было, но знаю только, что я, кажется, бросился его поднимать. Я совершенно убежден, что я его не поднял, но первое движение, сделанное мною, было неоспоримо; скрыть его я уже не мог и покраснел как дурак. Хитрец тотчас же извлек из обстоятельства все, что ему можно было извлечь. - Не беспокойтесь, я сам, - очаровательно проговорил он, то-есть когда уже вполне заметил, что я не подниму ему ридикюль, поднял его, как будто предупреждая меня, кивнул еще раз головой и отправился своею дорогой, оставив меня в дураках. Было все равно как бы я сам поднял. Минут с пять я ∙ считал себя вполне и навеки опозоренным; но подойдя к дому Степана Трофимовича, я вдруг расхохотался. Встреча показалась мне так забавною, что я немедленно решил потешить рассказом Степана Трофимовича и изобразить ему всю сцену даже в лицах. III. Но на этот раз, к удивлению моему, я застал его в чрезвычайной перемене. Он, правда, с какою-то жадностию набросился на меня только что я вошел, и стал меня слушать, но с таким растерянным видом, что сначала видимо не понимал моих слов. Но только что я произнес имя Кармазинова, он совершенно вдруг вышел из себя. - Не говорите мне, не произносите! - воскликнул он чуть не в бешенстве, - вот, вот смотрите, читайте! читайте! Он выдвинул ящик и выбросил на стол три небольшие клочка бумаги, писанные наскоро карандашем, все от Варвары Петровны. Первая записка была от третьего дня, вторая от вчерашнего, а последняя пришла сегодня, всего час назад; содержания самого пустого, все о Кармазинове и обличали суетное и честолюбивое волнение Варвары Петровны от страха, что Кармазинов забудет ей сделать визит. Вот первая, от третьего дня (вероятно была и от четвертого дня, а, может быть, и от пятого): "Если он наконец удостоит вас сегодня, то обо мне прошу ни слова. Ни малейшего намека. Не заговаривайте и не напоминайте.
"В. С." Вчерашняя: "Если он решится, наконец, сегодня утром вам сделать визит, всего благороднее, я думаю, совсем не принять его. Так по-моему, не знаю, как по-вашему.
"В. С." Сегодняшняя, последняя: "Я убеждена, что у вас copy целый воз и дым столбом от табаку. Я вам пришлю Марью и Фомушку; они в полчаса приберут. А вы не мешайте и посидите в кухне, пока прибирают. Посылаю бухарский ковер и две китайские вазы; давно собиралась вам подарить, и сверх того моего Теньера (на время). Вазы можно поставить на окошко, а Теньера повесьте справа над портретом Гете, там виднее и по утрам всегда свет. Если он наконец появится, примите утонченно вежливо, но постарайтесь говорить о пустяках, об чем-нибудь ученом, и с таким видом, как будто вы вчера только расстались. Обо мне ни слова. Может быть, зайду взглянуть у вас вечером.
"В. С." "Р. S. Если и сегодня не приедет, то совсем не приедет". Я прочел и удивился, что он в таком волнении от таких пустяков. Взглянув на него вопросительно, я вдруг заметил, что он, пока я читал, успел переменить свой всегдашний белый галстук на красный. Шляпа и палка его лежали на столе. Сам же был бледен и даже руки его дрожали. - Я знать не хочу ее волнений! - исступленно вскричал он, отвечая на мой вопросительный взгляд. - Je m'en fiche! Она имеет дух волноваться о Кармазинове, а мне на мои письма не отвечает! Вот, вот нераспечатанное письмо мое, которое она вчера воротила мне, вот тут на столе, под книгой, под 'Homme qui rit. Какое мне дело, что она убивается о Ни-ко-леньке! Je m'en fiche et je proclame ma liberté. Au diable le Karmazinoff! Au diable la Lembke! Я вазы спрятал в переднюю, а Теньера в комод, а от нее потребовал, чтоб она сейчас же приняла меня. Слышите: потребовал! Я послал ей такой же клочок бумаги, карандашем, незапечатанный, с Настасьей, и жду. Я хочу, чтобы Дарья Павловна сама объявила мне из своих уст и пред лицом неба, или по крайней мере пред вами. Vous me seconderez n'est ce pas, comme ami et témoin. Я не хочу краснеть, я не хочу лгать, я не хочу тайн, я не допущу тайн в этом деле! Пусть мне во всем признаются, откровенно, простодушно, благородно, и тогда... тогда я, может быть, удивлю все поколение великодушием!.. Подлец я или нет, милостивый государь? - заключил он вдруг, грозно смотря на меня, как будто я-то и считал его подлецом. Я попросил его выпить воды; я еще не видал его в таком виде. Все время, пока говорил, он бегал из угла в угол по комнате, но вдруг остановился предо мной в какой-то необычайной позе. - Неужели вы думаете, - начал он опять с болезненным высокомерием, оглядывая меня с ног до головы, - неужели вы можете предположить, что я, Степан Верховенский, не найду в себе столько нравственной силы, чтобы, взяв мою коробку, - нищенскую коробку мою! - и взвалив ее на слабые плечи, выйти за ворота и исчезнуть отсюда навеки, когда того потребует честь и великий принцип независимости? Степану Верховенскому не в первый раз отражать деспотизм великодушием, хотя бы и деспотизм сумасшедшей женщины, то-есть самый обидный и жестокий деспотизм, какой только может осуществиться на свете, несмотря на то, что вы сейчас, кажется, позволили себе усмехнуться словам моим, милостивый государь мой! О, вы не верите, что я смогу найти в себе столько великодушия, чтобы суметь кончить жизнь у купца гувернером или умереть с голоду под забором! Отвечайте, отвечайте немедленно: верите вы или не верите? Но я смолчал нарочно. Я даже сделал вид, что не решаюсь обидеть его ответом отрицательным, но не могу отвечать утвердительно. Во всем этом раздражении было нечто такое, что решительно обижало меня, и не лично, о, нет! Но... я потом объяснюсь. Он даже побледнел. - Может быть, вам скучно со мной, Г-в (это моя фамилия), и вы бы желали... не приходить ко мне вовсе? - проговорил он тем тоном бледного спокойствия, который обыкновенно предшествует какому-нибудь необычайному взрыву. Я вскочил в испуге; в то же мгновение вошла Настасья и молча протянула Степану Трофимовичу бумажку, на которой написано было что-то карандашем. Он взглянул и перебросил мне. На бумажке рукой Варвары Петровны написаны были всего только два слова: "сидите дома". Степан Трофимович молча схватил шляпу и палку и быстро пошел из комнаты; я машинально за ним. Вдруг голоса и шум чьих-то скорых шагов послышались в коридоре. Он остановился как пораженный громом. - Это Липутин, и я пропал! - прошептал он, схватив меня за руку. В ту же минуту в комнату вошел Липутин. IV. Почему бы он пропал от Липутина, я не знал, да и цены не придавал слову; я все приписывал нервам. Но все-таки испуг его был необычайный, и я решился пристально наблюдать. Уж один вид входившего Липутина заявлял, что на этот раз он имеет особенное право войти, несмотря на все запрещения. Он вел за собою одного неизвестного господина, должно быть, приезжего. В ответ на бессмысленный взгляд остолбеневшего Степана Трофимовича, он тотчас же и громко воскликнул: - Гостя веду, и особенного! Осмеливаюсь нарушить уединение. Господин Кириллов, замечательнейший инженер-строитель. А главное сынка вашего знают, многоуважаемого Петра Степановича; очень коротко-с; и поручение от них имеют. Вот только что пожаловали. - О поручении вы прибавили, - резко заметил гость, - поручения совсем не бывало, а Верховенского я, вправде, знаю. Оставил в Х-ской губернии, десять дней пред нами. Степан Трофимович машинально подал руку и указал садиться; посмотрел на меня, посмотрел на Липутина, и вдруг, как бы опомнившись, поскорее сел сам, но все еще держа в руке шляпу и палку и не замечая того. - Ба, да вы сами на выходе! А мне то ведь сказали, что вы совсем прихворнули от занятий. - Да, я болен, и вот теперь хотел гулять, я... - Степан Трофимович остановился, быстро откинул на диван шляпу и палку и - покраснел. Я между тем наскоро рассматривал гостя. Это был еще молодой человек, лет около двадцати семи, прилично одетый, стройный и сухощавый брюнет, с бледным, несколько грязноватого оттенка лицом и с черными глазами без блеску. Он казался несколько задумчивым и рассеянным, говорил отрывисто и как-то не грамматически, как-то странно переставлял слова и путался, если приходилось составить фразу подлиннее. Липутин совершенно заметил чрезвычайный испуг Степана Трофимовича и, видимо, был доволен. Он уселся на плетеном стуле, который вытащил чуть не на средину комнаты, чтобы находиться в одинаковом расстоянии между хозяином и гостем, разместившимися один против другого на двух противоположных диванах. Вострые глаза его с любопытством шныряли по всем углам. - Я... давно уже не видал Петрушу... Вы за границей встретились? - пробормотал кое-как Степан Трофимович гостю. - И здесь и за границей. - Алексей Нилыч сами только что из-за границы, после четырехлетнего отсутствия, - подхватил Липутин; - ездили для усовершенствования себя в своей специальности, и к нам прибыли, имея основание надеяться получить место при постройке нашего железнодорожного моста, и теперь ответа ожидают. Они с господами Дроздовыми, с Лизаветой Николаевной знакомы чрез Петра Степановича. Инженер сидел как будто нахохлившись и прислушивался с неловким нетерпением. Мне показалось, что он был на что-то сердит. - Они и с Николаем Всеволодовичем знакомы-с. - Знаете и Николая Всеволодовича? - осведомился Степан Трофимович. - Знаю и этого. - Я... я чрезвычайно давно уже не видал Петрушу и... так мало нахожу себя в праве называться отцом... c'est le mot; я... как же вы его оставили? - Да так и оставил... он сам приедет, - опять поспешил отделаться господин Кириллов. Решительно он сердился. - Приедет! Наконец-то я... видите ли, я слишком давно уже не видал Петрушу! - завяз на этой фразе Степан Трофимович; - жду теперь моего бедного мальчика, пред которым... о, пред которым я так виноват! То-есть, я собственно хочу сказать, что, оставляя его тогда в Петербурге, я... одним словом, я считал его за ничто, quelque chose dans ce genre. Мальчик, знаете, нервный, очень чувствительный и... боязливый. Ложась спать, клал земные поклоны и крестил подушку, чтобы ночью не умереть... je m'en souviens. Enfin, чувства изящного никакого, то-есть чего-нибудь высшего, основного, какого-нибудь зародыша будущей идеи... c'était comme un petit idiot. Впрочем, я сам, кажется, спутался, извините, я... вы меня застали... - Вы серьезно, что он подушку крестил? - с каким-то особенным любопытством вдруг осведомился инженер. - Да, крестил... - Нет, я так; продолжайте. Степан Трофимович вопросительно поглядел на Липутина. - Я очень вам благодарен за ваше посещение, но, признаюсь, я теперь... не в состоянии... Позвольте однако узнать, где квартируете? - В Богоявленской улице, в доме Филиппова. - Ах, это там же, где Шатов живет, - заметил я невольно. - Именно, в том же самом доме, - воскликнул Липутин, - только Шатов наверху стоит, в мезонине, а они внизу поместились, у капитана Лебядкина. Они и Шатова знают, и супругу Шатова знают. Очень близко с нею за границей встречались. - Comment! Так неужели вы что-нибудь знаете об этом несчастном супружестве de се pauvre ami и эту женщину? - воскликнул Степан Трофимович, вдруг увлекшись чувством, - вас первого человека встречаю, лично знающего; и если только... - Какой вздор! - отрезал инженер, весь вспыхнув, - как вы, Липутин, прибавляете! Никак я не видал жену Шатова; раз только издали, а вовсе не близко... Шатова знаю. Зачем же вы прибавляете разные вещи? Он круто повернулся на диване, захватил свою шляпу, потом опять отложил и, снова усевшись попрежнему, с каким-то вызовом уставился своими черными вспыхнувшими глазами на Степана Трофимовича. Я никак не мог понять такой странной раздражительности. - Извините меня, - внушительно заметил Степан Трофимович, - я понимаю, что это дело может быть деликатнейшим... - Никакого тут деликатнейшего дела нет и даже это стыдно, а я не вам кричал, что "вздор", а Липутину, зачем он прибавляет. Извините меня, если на свое имя приняли. Я Шатова знаю, а жену его совсем не знаю... совсем не знаю! - Я понял, понял, и если настаивал, то потому лишь, что очень люблю нашего бедного друга, notre irascible ami, и всегда интересовался... Человек этот слишком круто изменил, на мой взгляд, свои прежние, может быть, слишком молодые, но все-таки правильные мысли. И до того кричит теперь об notre sainte Russie разные вещи, что я давно уже приписываю этот перелом в его организме - иначе назвать не хочу - какому-нибудь сильному семейному потрясению и именно неудачной его женитьбе. Я, который изучил мою бедную Россию как два мои пальца, а русскому народу отдал всю мою жизнь, я могу вас заверить, что он русского народа не знает, и вдобавок... - Я тоже совсем не знаю русского народа и... вовсе нет времени изучать! - отрезал опять инженер и опять круто повернулся на диване. Степан Трофимович осекся на половине речи. - Они изучают, изучают, - подхватил Липутин, - они уже начали изучение и составляют любопытнейшую статью о причинах участившихся случаев самоубийства в России и вообще о причинах, учащающих или задерживающих распространение самоубийства в обществе. Дошли до удивительных результатов, Инженер страшно взволновался. - Это вы вовсе не имеете права, - гневно забормотал он, - я вовсе не статью. Я не стану глупостей. Я вас конфиденциально спросил совсем нечаянно. Тут не статья вовсе; я не публикую, а вы не имеете права... Липутин видимо наслаждался. - Виноват-с, может быть, и ошибся, называя ваш литературный труд статьей. Они только наблюдения собирают, а до сущности вопроса или так-сказать до нравственной его стороны совсем не прикасаются, и даже самую нравственность совсем отвергают, а держатся новейшего принципа всеобщего разрушения для добрых окончательных целей. Они уже больше чем сто миллионов голов требуют, для водворения здравого рассудка в Европе, гораздо больше чем на последнем конгрессе мира потребовали. В этом смысле Алексей Нилыч дальше всех пошли. Инженер слушал с презрительною и бледною улыбкой. С полминуты все помолчали. - Все это глупо, Липутин, - проговорил наконец г. Кириллов с некоторым достоинством. - Если я нечаянно сказал вам несколько пунктов, а вы подхватили, то как хотите. Но вы не имеете права, потому что я никогда никому не говорю, Я презираю, чтобы говорить... Если есть убеждения, то для меня ясно... а это вы глупо сделали. Я не рассуждаю об тех пунктах, где совсем кончено. Я терпеть не могу рассуждать. Я никогда не хочу рассуждать... - И может быть, прекрасно делаете, - не утерпел Степан Трофимович. - Я вам извиняюсь, но я здесь ни на кого не сержусь, - продолжал гость горячею скороговоркой; - я четыре года видел мало людей... Я мало четыре года разговаривал и старался не встречать, для моих целей, до которых нет дела, четыре года. Липутин это нашел и смеется. Я понимаю и не смотрю. Я не обидлив, а только досадно на его свободу. А если я с вами не излагаю мыслей, - заключил он неожиданно и обводя всех нас твердым взглядом, - то вовсе не с тем, что боюсь от вас доноса правительству; это нет; пожалуста не подумайте пустяков в этом смысле... На эти слова уже никто ничего не ответил, а только переглянулись. Даже сам Липутин позабыл хихикнуть. - Господа, мне очень жаль, - с решимостью поднялся с дивана Степан Трофимович, - но я чувствую себя нездоровым и расстроенным. Извините. - Ах, это чтоб уходить, - спохватился господин Кириллов, схватывая картуз, - это хорошо, что сказали, а то я забывчив. Он встал и с простодушным видом подошел с протянутою рукой к Степану Трофимовичу. - Жаль, что вы нездоровы, а я пришел. - Желаю вам всякого у нас успеха, - ответил Степан Трофимович, доброжелательно и неторопливо пожимая его руку. - Понимаю, что если вы, по вашим словам, так долго прожили за границей, чуждаясь для своих целей людей и - забыли Россию, то конечно вы на нас, коренных русаков, по неволе должны смотреть с удивлением, а мы равномерно на вас. Mais cela passera. В одном только я затрудняюсь: Вы хотите строить наш мост и в то же время объявляете, что стоите за принцип всеобщего разрушения. Не дадут вам строить наш мост! - Как? Как это вы сказали... ах чорт! - воскликнул пораженный Кириллов и вдруг рассмеялся самым веселым и ясным смехом. На мгновение лицо его приняло самое детское выражение и, мне показалось, очень к нему идущее. Липутин потирал руки в восторге от удачного словца Степана Трофимовича. А я все дивился про себя: чего Степан Трофимович так испугался Липутина и почему вскричал: "я пропал", услыхав его. V. Мы все стояли на пороге в дверях. Был тот миг, когда хозяева и гости обмениваются наскоро последними и самыми любезными словечками, а затем благополучно расходятся. - Это все оттого они так угрюмы сегодня, - ввернул вдруг Липутин, совсем уже выходя из комнаты и так-сказать налету, - оттого, что с капитаном Лебядкиным шум у них давеча вышел из-за сестрицы. Капитан Лебядкин ежедневно свою прекрасную сестрицу, помешанную, нагайкой стегает, настоящей казацкой-с, по утрам и по вечерам. Так Алексей Нилыч в том же доме флигель даже заняли, чтобы не участвовать. Ну-с, до свиданья. - Сестру? Больную? Нагайкой? - так и вскрикнул Степан Трофимович, - точно его самого вдруг схлестнули нагайкой, - какую сестру? Какой Лебядкин? Давешний испуг воротился в одно мгновение. - Лебядкин? А это отставной капитан; прежде он только штабс-капитаном себя называл... - Э, какое мне дело до чина! Какую сестру? Боже мой... вы говорите, Лебядкин? Но ведь у нас был Лебядкин... - Тот самый и есть, наш Лебядкин, вот, помните, у Виргинского? - Но ведь тот с фальшивыми бумажками попался? - А вот и воротился, уж почти три недели и при самых особенных обстоятельствах. - Да ведь это негодяй! - Точно у нас и не может быть негодяя? - осклабился вдруг Липутин, как бы ощупывая своими вороватенькими глазками Степана Трофимовича. - Ах, боже мой, я совсем не про то... хотя впрочем о негодяе с вами совершенно согласен, именно с вами. Но что ж дальше, дальше? Что вы хотели этим сказать?.. Ведь вы непременно что-то хотите этим сказать! - Да все это такие пустяки-с... то-есть этот капитан, по всем видимостям, уезжал от нас тогда не для фальшивых бумажек, а единственно затем только, чтоб эту сестрицу свою разыскать, а та будто бы от него пряталась в неизвестном месте; ну а теперь привез, вот и вся история. Чего вы точно испугались, Степан Трофимович? Впрочем, я все с его же пьяной болтовни говорю, а трезвый он и сам об этом прималчивает. Человек раздражительный и, как бы так сказать, военно-эстетический, но дурного только вкуса. А сестрица эта не только сумасшедшая, но даже хромоногая. Была будто бы кем-то обольщена в своей чести, и за это вот господин Лебядкин, уже многие годы, будто бы с обольстителя ежегодную дань берет, в вознаграждение благородной обиды, так по крайней мере из его болтовни выходит - а по-моему, пьяные только слова-с. Просто хвастается. Да и делается это гораздо дешевле. А что суммы у него есть, так это совершенно уж верно; полторы недели назад на босу ногу ходил, а теперь, сам видел, сотни в руках. У сестрицы припадки какие-то ежедневные, визжит она, а он-то ее "в порядок приводит" нагайкой. В женщину, говорит, надо вселять уважение. Вот не пойму, как еще Шатов над ними уживается. Алексей Нилыч только три денька и простояли с ними, еще с Петербурга были знакомы, а теперь флигелек от беспокойства занимают. - Это все правда? - обратился Степан Трофимович к инженеру. - Вы очень болтаете, Липутин, - пробормотал тот гневно. - Тайны, секреты! Откуда у нас вдруг столько тайн и секретов явилось! - не сдерживая себя, восклицал Степан Трофимович. Инженер нахмурился, покраснел, вскинул плечами и пошел было из комнаты. - Алексей Нилыч даже нагайку вырвали-с, изломали и в окошко выбросили и очень поссорились, - прибавил Липутин. - Зачем вы болтаете, Липутин, это глупо, зачем? - мигом повернулся опять Алексей Нилыч. - Зачем же скрывать, из скромности, благороднейшие движения своей души, то-есть вашей души-с, я не про свою говорю. - Как это глупо... и совсем ненужно... Лебядкин глуп и совершенно пустой - и для действия бесполезный и... совершенно вредный. Зачем вы болтаете разные вещи? Я ухожу. - Ах как жаль, - воскликнул Липутин с ясною улыбкой, - а то бы я вас, Степан Трофимович, еще одним анекдотцем насмешил-с. Даже и шел с тем намерением, чтобы сообщить, хотя вы впрочем наверно уж и сами слышали. Ну, да уж в другой раз, Алексей Нилыч так торопятся... До свиданья-с. С Варварой Петровной анекдотик-то вышел, насмешила она меня третьего дня, нарочно за мной посылала, просто умора. До свиданья-с. Но уж тут Степан Трофимович так и вцепился в него: он схватил его за плечи, круто повернул назад в комнату и посадил на стул. Липутин даже струсил. - Да как же-с? - начал он сам, осторожно смотря на Степана Трофимовича с своего стула. - вдруг призвали меня и спрашивают "конфиденциально", как я думаю в собственном мнении: помешан ли Николай Всеволодович или в своем уме? Как же не удивительно? - Вы с ума сошли! - пробормотал Степан Трофимович, и вдруг точно вышел из себя: - Липутин, вы слишком хорошо знаете, что только затем и пришли, чтобы сообщить какую-нибудь мерзость в этом роде и... еще что-нибудь хуже! В один миг припомнилась мне его догадка о том, что Липутин знает в нашем деле не только больше нашего, но и еще что-нибудь, чего мы сами никогда не узнаем. - Помилуйте, Степан Трофимович! - бормотал Липутин будто бы в ужасном испуге, - помилуйте... - Молчите и начинайте! Я вас очень прошу, господин Кириллов, тоже воротиться и присутствовать, очень прошу! Садитесь. А вы, Липутин, начинайте прямо, просто... и без малейших отговорок! - Знал бы только, что это вас так фрапирует, так я бы совсем и не начал-с... А я-то ведь думал, что вам уже все известно от самой Варвары Петровны! - Совсем вы этого не думали! Начинайте, начинайте же, говорят вам! - Только сделайте одолжение, присядьте уж и сами, а то что же я буду сидеть, а вы в таком волнении будете передо мною... бегать. Нескладно выйдет-с. Степан Трофимович сдержал себя и внушительно опустился в кресло. Инженер пасмурно наставился в землю. Липутин с неистовым наслаждением смотрел на них. - Да что же начинать... так сконфузили... VI. - Вдруг третьего дня, присылают ко мне своего человека: просят дескать побывать вас завтра в двенадцать часов. Можете представить? Я дело бросил, и вчера ровнешенько в полдень звоню. Вводят меня в гостиную; подождал с минутку - вышли; посадили, сами напротив сели. Сижу и верить отказываюсь; сами знаете, как она меня всегда третировала! Начинают прямо без изворотов, по их всегдашней манере: Вы помните, говорит, что четыре года назад Николай Всеволодович, будучи в болезни, сделал несколько странных поступков, так что недоумевал весь город, пока все объяснилось. Один из этих поступков касался вас лично. Николай Всеволодович тогда к вам заезжал по выздоровлении и по моей просьбе. Мне известно тоже, что он и прежде несколько раз с вами разговаривал. Скажите откровенно и прямодушно, как вы... (тут замялись немного) - как вы находили тогда Николая Всеволодовича... Как вы смотрели на него вообще... какое мнение о нем могли составить и... теперь имеете?.. Тут уж совершенно замялись, так что даже переждали полную минутку и вдруг покраснели. Я перепугался. Начинают опять не то, чтобы трогательным, к ним это нейдет, а таким внушительным очень тоном: - "Я желаю, говорит, чтобы вы меня хорошо и безошибочно, говорит, поняли. Я послала теперь за вами, потому что считаю вас прозорливым и остроумным человеком, способным составить верное наблюдение (каковы комплименты!). Вы, говорит, поймете конечно и то, что с вами говорит мать... Николай Всеволодович испытал в жизни некоторые несчастия и многие повороты. Все это, говорит, могло повлиять на настроение ума его. Разумеется, говорит, я не говорю про помешательство, этого никогда быть не может! (твердо и с гордостию высказано). Но могло быть нечто странное, особенное, некоторый оборот мыслей, наклонность к некоторому особому воззрению (все это точные слова их, и я подивился, Степан Трофимович, с какою точностию Варвара Петровна умеет объяснять дело. Высокого ума дама!). По крайней мере, говорит, я сама заметила в нем некоторое постоянное беспокойство и стремление к особенным наклонностям. Но я мать, а вы человек посторонний, значит, способны, при вашем уме, составить более независимое мнение. Умоляю вас, наконец (так и было выговорено: умоляю), сказать мне всю правду, безо всяких ужимок, и если вы при этом дадите мне обещание не забыть потом никогда, что я говорила с вами конфиденциально, то можете ожидать моей совершенной и впредь всегдашней готовности отблагодарить вас при всякой возможности". Ну-с, каково-с - Вы... вы так фрапировали меня... - пролепетал Степан Трофимович, - что я вам не верю... - Нет заметьте, заметьте, - подхватил Липутин, как бы и не слыхав Степана Трофимовича, - каково же должно быть волнение и беспокойство, когда с таким вопросом обращаются с такой высоты к такому человеку, как я, да еще снисходят до того, что сами просят секрета. Это что же-с? Уж не получили ли известий каких-нибудь о Николае Всеволодовиче неожиданных? - Я не знаю... известий никаких... я несколько дней не видался, но... но замечу вам... - лепетал Степан Трофимович, видимо едва справляясь со своими мыслями, - но замечу вам, Липутин, что если вам передано конфиденциально, а вы теперь при всех... - Совершенно конфиденциально! Да разрази меня бог, если я... А коли здесь... так ведь что же-с? Разве мы чужие, взять даже хоть бы и Алексея Нилыча? - Я такого воззрения не разделяю; без сомнения, мы здесь трое сохраним секрет, но вас, четвертого, я боюсь и не верю вам ни в чем! - Да что вы это-с? Да я пуще всех заинтересован, ведь мне вечная благодарность обещана! А вот я именно хотел, по сему же поводу, на чрезвычайно странный случай один указать, более так-сказать психологический, чем просто странный. Вчера вечером, под влиянием разговора у Варвары Петровны (сами можете представить, какое впечатление на меня произвело), обратился я к Алексею Нилычу с отдаленным вопросом: вы, говорю, и за границей, и в Петербурге еще прежде знали Николая Всеволодовича; как вы, говорю, его находите относительно ума и способностей? Они и отвечают этак лаконически, по их манере, что, дескать, тонкого ума и со здравым суждением, говорят, человек. А не заметили ли вы, в течение лет, говорю, некоторого, говорю, как бы уклонения идей, или особенного оборота мыслей, или некоторого, говорю, как бы так-сказать помешательства? Одним словом, повторяю вопрос самой Варвары Петровны. Представьте же себе: Алексей Нилыч вдруг задумались и сморщились вот точно так, как теперь: "Да, говорят, мне иногда казалось нечто странное". Заметьте при этом, что если уж Алексею Нилычу могло показаться нечто странное, то что же на самом-то деле может оказаться, а? - Правда это? - обратился Степан Трофимович к Алексею Нилычу. - Я желал бы не говорить об этом, - отвечал Алексей Нилыч, вдруг подымая голову и сверкая глазами, - я хочу оспорить ваше право, Липутин. Вы никакого не имеете права на этот случай про меня. Я вовсе не говорил моего всего мнения. Я хоть и знаком был в Петербурге, но это давно, а теперь хоть и встретил, но мало очень знаю Николая Ставрогина. Прошу вас меня устранить и... и все это похоже на сплетню. Липутин развел руками в виде угнетенной невинности. - Сплетник! Да уж не шпион ли? Хорошо вам, Алексей Нилыч, критиковать, когда вы во всем себя устраняете. А вы вот не поверите, Степан Трофимович, чего уж, кажется-с, капитан Лебядкин, ведь уж кажется глуп как... то-есть стыдно только сказать как глуп; есть такое одно русское сравнение, означающее степень; а ведь и он себя от Николая Всеволодовича обиженным почитает, хотя и преклоняется пред его остроумием: "Поражен, говорит, этим человеком: премудрый змий" (собственные слова). А я ему (все под тем же вчерашним влиянием и уже после разговора с Алексеем Нилычем): а что, говорю, как вы полагаете с своей стороны: помешан ваш премудрый змий или нет? Так верите ли, точно я его вдруг сзади кнутом охлестнул, без его позволения; просто привскочил с места: "Да, говорит... да, говорит, только это, говорит, не может повлиять..." на что повлиять, - не досказал; да так потом горестно задумался, так задумался, что и хмель соскочил. Мы в Филипповом трактире сидели-с. И только через полчаса разве ударил вдруг кулаком по столу: "да, говорит, пожалуй и помешан, только это не может повлиять..." и опять не досказал, на что повлиять. Я вам, разумеется, только экстракт разговора передаю, но ведь мысль-то понятна; кого ни спроси, всем одна мысль приходит, хотя бы прежде никому и в голову не входила: "да, говорят, помешан; очень умен, но, может быть, и помешан". Степан Трофимович сидел в задумчивости и усиленно соображал. - А почему Лебядкин знает? - А об этом не угодно ли у Алексея Нилыча справиться, который меня сейчас здесь шпионом обозвал. Я шпион и - не знаю, а Алексей Нилыч знают всю подноготную и молчат-с. - Я ничего не знаю, или мало, - с тем же раздражением отвечал инженер, - вы Лебядкина пьяным поите, чтоб узнавать. Вы и меня сюда привели, чтоб узнать, и чтоб я сказал. Стало быть, вы шпион! - Я еще его не поил-с, да и денег таких он не стоит, со всеми его тайнами, вот что они для меня значат, не знаю как для вас. Напротив, это он деньгами сыплет, тогда как двенадцать дней