незду.
- Я не виноват, что осы устраивают гнезда в чаще леса, - перебил я.
- Я в этом тебя не виню и вовсе не спорю; я только излагаю факты.
Другой - водит меня вверх и вниз по горам в продолжение нескольких часов "на
научном основании", не зная где юг, где север, и не помня, поворачивал он
направо или не поворачивал!.. У меня нет ни сверхъестественных инстинктов,
ни глубоких научных познаний; но я вижу отсюда человека, который собирает в
поле сено: я пойду и предложу ему плату за весь стог - вероятно, марки
полторы, не больше - за то, чтобы он бросил работу и довел меня до Тодтмоса.
Если вы хотите следовать за мной, можете; если же намерены делать еще
какие-нибудь опыты, то тоже можете, но только без меня.
План Джорджа был не блестящий и не оригинальный, но в ту минуту
показался нам привлекательным. К счастью, мы недалеко отошли от дороги в
Тодтмос и с помощью косаря прибыли туда благополучно четырьмя часами позже,
чем предполагали накануне. Для того, чтобы удовлетворить аппетит, нам
понадобилось сорок пять минут молчаливой работы.
У нас было решено пройти от Тодтмоса к Теину пешком; но после
утомительного утреннего похода мы предпочли нанять экипаж и прокатиться.
Экипаж был живописный; лошадь можно было бы назвать бочкообразной, но в
сравнении с кучером она была совсем угловатая. Здесь все экипажи делаются на
две лошади, но впрягается обыкновенно одна; вид получается довольно
неуклюжий, но зато такой, как будто вы всегда ездите на паре лошадей и
только в этот раз случайно выехали на одной. Лошади здесь очень опытные и
развитые; кучера большею частью спокойно спят на козлах, и если бы можно
было отдавать лошадям деньги, то никаких кучеров не требовалось бы вовсе.
Когда последние не спят и звучно щелкают бичом - я не чувствую себя в
безопасности. Однажды мы катались в Шварцвальде с двумя дамами; дорога
вилась, как пробочник по крутому склону горы; откосы приходились под углом в
семьдесят градусов к горизонту. Мы ехали вниз тихо и спокойно, видя с
удовольствием, что возница спит, а лошади уверенно спускаются по знакомой
дороге. Вдруг его что-то разбудило - недомогание или тревожный сон: он
схватился за возжи и быстрым движением направил лошадь, приходившуюся с
наружной стороны, к самому краю дороги; дальше идти ей было некуда, и она
сползла вниз, повисши на вожжах и постромках. Возница ничуть не удивился,
лошади нисколько не испугались. Мы вышли из экипажа, кучер вытащил из-под
сиденья большой складной нож, очевидно предназначенный для этой цели, и
спокойно, не колеблясь, перерезал постромки. Освобожденная лошадь скатилась
на пятьдесят футов вниз, до следующего поворота дороги, и встала на ноги,
ожидая нас. Мы сели снова и доехали до того места на одном коне; а там
возница запряг ожидавшую лошадь, использовав несколько кусков веревки, и
катанье продолжалось. Интереснее всего было полнейшее спокойствие всех троих
- кучера и обоих коней; видимо, они так привыкли к подобному сокращению
пути, что я не удивился бы, если б он нам предложил скатиться целиком со
всем экипажем.
Меня поражает еще одна особенность немецких кучеров; они никогда не
натягивают и не отпускают вожжей. У них для регулирования езды есть тормоз -
а скорость хода лошади их не касается. Для езды по восьми миль в час -
возница закручивает ручку тормоза не много, так что он только слегка
исцарапывает колесо, производя звук словно пилу оттачивают; для четырех миль
в час - он закручивает сильнее, и вы едете под аккомпанимент жутких криков и
стонов, напоминающих хор недорезанных свиней. Желая остановиться совсем,
кучер завинчивает ручку тормоза до упора - и он останавливает лошадей
раньше, чем они пробегут расстояние, равное длине своего корпуса. То, что
можно остановиться иным, более естественным способом, очевидно не приходит в
голову ни кучеру, ни самим лошадям; они добросовестно тянут изо всей силы до
тех пор, пока не могут сдвинуть экипаж ни на полдюйма дальше; тогда они
останавливаются. В других странах лошади могут ходить даже шагом; но здесь
они обязаны стараться и бежать рысью; остальное их не касается. На моих
глазах один немец бросил вожжи и принялся усиленно закручивать тормоз обеими
руками - боясь, что не успеет разминуться с другим экипажем. Я нисколько не
преувеличиваю.
В Вальдсгете - одном из маленьких городков шестнадцатого столетия,
расположенном в верховьях Рейна, мы встретили довольно обыкновенное на
континенте существо: путешествующего британца, удивленного и раздраженного
тем, что иностранцы не могут говорить с ним по-английски. Когда мы пришли на
станцию, он объяснял носильщику в десятый раз "самую обыкновенную" вещь, а
именно: что хотя у него билет куплен в Донаушинген, и он хочет ехать в
Донаушинген посмотреть на истоки Дуная (которых там нет: они существуют
только в рассказах), - но желает, чтобы его велосипед был отправлен прямо в
Энген, а багаж в Констанц. Все это было по его мнению так просто! А между
тем носильщик, молодой человек, казавшийся в эту минуту старым и несчастным,
довел его до белого каления тем, что ничего не мог понять. Джентльмену стало
даже жарко от чрезмерных усилий втолковать носильщику суть дела.
Я предложил свои услуги, но скоро пожалел: соотечественник ухватился за
предложенную помощь слишком ревностно. Носильщик объяснил нам, что пути
очень сложны - требуют многих пересадок; надо было узнать все обстоятельно,
а между тем наш поезд трогался через несколько минут. Как всегда бывает в
тех случаях, когда времени мало и надо что-нибудь разъяснить, джентльмен
говорил втрое больше, чем нужно. Носильщик, очевидно, изнемогал в ожидании
освобождения.
Через некоторое время, сидя в поезде, я сообразил одну вещь: хотя я
согласился с носильщиком, что велосипед джентльмена лучше отправить на
Иммендинген - как и сделали - но совершенно забыл дать указание, куда его
отправить дальше, из Иммендингена. Будь я человек впечатлительный, я бы
долго страдал от угрызений совести, так как злополучный велосипед, по всей
вероятности, пребывает в Иммендингене до сих пор. Но я придерживаюсь
оптимистической философии и стараюсь видеть во всем лучшую, а не худшую
сторону; быть может, носильщик догадался сам исправить мое упущение, а может
быть, случилось простенькое чудо, и велосипед каким-нибудь образом попал в
руки хозяина до окончания его путешествия. На багаж мы наклеили ярлык с
надписью "Констанц", а отправили его в Радольфцель - как нужно было по
маршруту; я надеюсь, что когда он полежит в Радольфцеле, его догадаются
отправить в Констанц.
Но эти частности не изменяют сути случая: трогательность его
заключалась в искреннем негодовании британца, который нашел немецкого
носильщика, не понимающего по-английски. Лишь только мы обратились к
соотечественнику, он высказал свои возмущенные чувства, нисколько не
стесняясь:
- Я вам очень благодарен, господа: такая простая вещь - а он ничего не
понимает! Я хочу доехать в Донаушинген, оттуда пройти пешком в Гейзинген,
опять по железной дороге в Энген, а из Энгена на велосипеде в Констанц. Но
брать с собой багаж я не желаю, я хочу найти его уже доставленным в
Констанц. И вот целых десять минут объясняю этому дураку - а он ничего не
понимает!
- Да, это непростительно, - согласился я, - некоторые немецкие рабочие
почти не знают иностранных языков.
- Уж я толковал ему и по расписанию поездов, и жестами, - продолжал
джентльмен, - и все напрасно!
- Даже невероятно, - заметил я, - казалось бы, все понятно само собой,
не правда ли?
Гаррис рассердился. Он хотел сказать этому человеку, что глупо
путешествовать в глубине чужой страны по разным замысловатым маршрутам, не
зная ни слова ни на каком другом языке, кроме своего собственного. Но я
удержал его: я указал на то, как этот человек бессознательно содействует
важному, полезному делу: Шекспир и Мильтон вложили в него частицу своего
труда, распространяя знакомство с английским языком в Европе; Ньютон и
Дарвин сделали его изучение необходимым для образованных и ученых
иностранцев; Диккенс и Уида помогли еще больше - хотя насчет последней мои
соотечественники усомнятся, не зная того, что ее столько же читают в Европе,
сколько смеются над ней дома. Но человек, который распространил английский
язык от мыса Винцента до Уральских гор, - это заурядный англичанин, не
способный к изучению языков, не желающий запоминать ни одного чужого слова и
смело отправляющийся с кошельком в руке в какие угодно захолустья чужих
земель. Его невежество может возмущать, его тупость скучна, его
самоуверенность сердит, - но факт остается фактом: это он, именно он
англизирует Европу. Для него швейцарский крестьянин идет по снегу в зимний
вечер в английскую школу, открытую в каждой деревне; для него извозчик и
кондуктор, горничная и прачка сидят над английскими учебниками и сборниками
разговорных фраз; для него континентальные купцы посылают своих детей
воспитываться в Англию; для него хозяева ресторанов и гостиниц, набирая
состав прислуги, прибавляют к объявлению слова: "Обращаться могут только
знающие английский язык".
Если бы английский народ признал чей-нибудь язык, кроме своего, то
триумфальное шествие последнего прекратилось бы. Англичанин стоит среди
иностранцев и позвякивает золотом: "Вот, - говорит он, - плата всем, кто
умеет говорить по-английски!" Он великий учитель. Теоретически мы можем
бранить его, но на деле должны снять пред ним шапку - он проповедник нашего
родного языка!
ГЛАВА XII
Мы огорчены низменными инстинктами немцев. - Великолепный вид. - Мнение
континентальных жителей об англичанах. - Унылый путник с кирпичом. - Погоня
за собакой. - Неудобный для жизни город. - Обилие фруктов. - Веселый
человек. - Джордж находит, что поздно, и удаляется. - Гаррис следует за ним,
чтобы показать ему дорогу. - Я не хочу оставаться один и следую за ними. -
Выговор, предназначенный для иностранцев.
Что возмущает чувствительную душу интеллигентного англичанина - так это
практический, но пошлый обычай немцев устраивать рестораны в самых
поэтических уголках; они не могут видеть сказочной долины, одинокой дорожки
или шумящего водопада, чтобы не поставить там домика с надписью:
"УИгЪксЪа.П"; у них это инстинктивная потребность. А между тем разве высокие
восторги могут вылиться во вдохновенную песнь над липким от пива столиком?
Разве мыслимо внимать отголоскам старины, когда тут же вас одолевает запах
жареной телятины и шпинатного соуса?
Как-то мы подымались на гору сквозь чашу густого леса и
философствовали.
- А наверху, - заключил Гаррис глубокую мысль, - окажется разукрашенный
ресторан, где публика бесстыдно уплетает жареные бифштексы, фруктовые пироги
и хлещет белое вино!
- Ты думаешь? - спросил Джордж.
- Конечно. Разве ты не знаешь их привычек! Ведь здесь ни одной рощицы
не оставят для тихого созерцания, для одиночества; настоящий ценитель
природы не может насладиться ею ни на одной вершине - все они осквернены
угождением грубым человеческим слабостям?
- По моим расчетам, мы должны дойти туда в три четверти первого, если
не станем терять времени, - заметил я.
- Да и противный табльдот будет уже готов! - проворчал Гаррис. - Здесь,
вероятно, подают к столу местную форель из горных речек... В Германии от еды
и питья никуда не уйдешь. Даже злость берет!
Мы продолжали путь, и благодаря окружающей красоте на время забыли
возмущавшее нас обстоятельство. Я высчитал верно: в три четверти первого.
Гаррис, шедший впереди, сказал:
- Вот и добрались! Я вижу вершину.
- И ресторан? - спросил Джордж.
- Пока нет, но он, конечно, на месте, провались он совсем!
Через пять минут выше идти было некуда, мы стояли на вершине горы.
Поглядели на север, на юг, на восток и на запад, потом посмотрели друг на
друга.
- Величественный вид! Не правда ли? - сказал Гаррис.
- Великолепный, - согласился я.
- Восхитительный, - заметил Джордж.
- И они хорошо сделали, - продолжал Гаррис, - что догадались убрать с
глаз ресторан.
- Они его, кажется, спрятали.
- Это разумно - когда вещь не мозолит глаз, она перестает раздражать.
- Конечно, - заметил я, - ресторан на надлежащем месте никому не
мешает.
- Хотел бы я знать, куда они его дели? - спросил Джордж.
Лицо Гарриса вдруг озарилось вдохновением.
- А что, если мы поищем?!
Вдохновение было натуральное, оно увлекло даже меня. Мы условились, что
отправимся на поиски в разные стороны и снова сойдемся на вершине.
Через полчаса мы уже стояли друг перед другом. Слов не нужно было: лица
показывали ясно, что наконец нашлось в Германии прекрасное место, не
оскверненное грубым употреблением пищи и питья!
- Я бы этому никогда не поверил, - вымолвил Гаррис, - а ты?
- Кажется, это единственная квадратная миля в Германии без ресторана, -
отвечал я.
- И не странно ли, что мы - путешественники, иностранцы - открыли такое
место! - сказал Джордж.
- Действительно, - заметил я, - это удачный случай: теперь мы можем
удовлетворить возвышенное стремление к прекрасному, не оскорбляя его
искушением низменных инстинктов. Обратите внимание на освещение этих гор
вдали - восхитительно, не правда ли?
- Кстати, - перебил меня Джордж, - не можешь ли ты сказать, какой
отсюда кратчайший путь вниз?
Я посмотрел в путеводитель и отвечал:
- Дорога налево приводит в Зонненштейг. Между прочим, там рекомендуется
"Золотой Орел"; ходьбы туда два часа. Дорога направо длиннее, но зато
"представляете прекрасную точку обзора окружающей местности".
- По моему мнению, - заметил Гаррис, - красивая местность со всех точек
обзора одинаково хороша? Вы не согласны с этим?
- Я лично, - отвечал Джордж, - иду налево. Мы последовали за ним.
Но спуститься скоро не удалось. В этих краях грозы собираются
совершенно неожиданно, и раньше чем через четверть часа нам пришлось
выбирать одно из двух: или искать убежища, или промокнуть до костей. Мы
решились на первое и выбрали дерево, которое при обыкновенных
обстоятельствах было бы вполне надежным убежищем. Но гроза в Шварцвальде -
не совсем обыкновенное обстоятельство. Сначала мы утешали друг друга тем,
что скоро нам нечего будет бояться промокнуть еще больше...
- При подобных условиях, - сказал Гаррис, - я был бы почти рад, если бы
здесь оказался ресторан.
- Через пять минут я иду вниз, - объявил Джордж, - так как, промокнув,
считаю излишним еще и голодать в придачу.
- Эти пустынные горные местности, - заметил я, - более привлекательны в
хорошую погоду; а во время дождя, в особенности когда человек достиг того
возраста, в котором...
В эту секунду нас окликнули. В пятидесяти шагах вдруг появился
откуда-то толстый господин под огромным зонтиком; он вопросительно смотрел
на нас.
- Вы не войдете внутрь?
- Внутрь чего? - переспросил я, думая, что это один из тех идиотов,
которые стараются острить, когда нет ничего смешного.
- Внутрь ресторана, - отвечал толстый господин. Мы оставили наше
убежище и подошли.
- Я звал вас из окна, - продолжал он, - но вы, вероятно, не слыхали.
Гроза, может быть, не кончится раньше чем через час. Вы бы ужасно промокли!
- Почтенный и любезный толстяк волновался за нас.
- С вашей стороны было очень любезно выйти, - отвечал я. - Мы не
сумасшедшие и не стояли бы здесь целых полчаса, если бы знали, что в
нескольких шагах есть ресторан. Мы не подозревали о его существовании.
- Я так и думал, - заметил почтенный господин, - потому и пошел за
вами.
Оказалось, что все сидевшие в ресторане смотрели на нас из окон и
удивлялись, зачем мы там стоим с самым несчастным видом. Они бы, пожалуй,
любовались нами до вечера, если бы не любезность толстого господина.
Хозяин ресторана оправдывался тем, что принял нас за англичан: на
континенте все искренно убеждены, что каждый англичанин - помешанный; это
мнение так же укоренилось, как мнение наших крестьян о французах - они
думают, что каждый француз питается лягушками. И такое убеждение поколебать
очень трудно.
Ресторанчик был отличный, с хорошей едой и очень порядочным столовым
вином. Мы просидели в нем часа два, высыхая, угощаясь и беседуя о красоте
природы; и как раз перед тем, как собрались уходить, произошел маленький
случай, доказавший, что зло производит в этом мире гораздо больше
последствий, чем добро.
В столовую поспешно и взволнованно вошел новый посетитель. Вид у него
был уставший, истощенный. Он нес в руке кирпич, с привязанной к нему
веревкой. Войдя, он быстро прихлопнул за собой дверь, запер ее на задвижку и
прежде всего долго и пристально поглядел в окно. Потом вздохнул с
облегчением, сел, положил подле себя на скамейку кирпич и спросил еды и
питья.
Во всем этом было что-то таинственное. Казалось странным, зачем он
запер дверь, что будет делать с кирпичом, почему так взволнованно смотрел в
окно. Но измученный вид незнакомца удерживал от вопросов и желания вступить
с ним в беседу.
Постепенно он успокоился, закусил, перестал ежеминутно вздыхать,
вытянул на скамье ноги, закурил гадкую сигару и, видимо, отдыхал.
Тогда это и случилось. Все произошло слишком неожиданно, чтобы можно
было заметить подробности. Я только помню, как через кухонную дверь вошла
девушка с кастрюлей в руке, прошла комнату поперек и подошла к наружной,
входной двери. В следующую секунду в комнате было полное столпотворение -
метаморфоза вроде тех, какие изображаются в цирке; вместо плывущих облаков,
тихой музыки, колышущихся цветов и летающих фей вдруг делается какой-то
хаос: толпа мечется, полисмены прыгают и спотыкаются о ревущих бэби, франты
борются с клоунами, мелькают колбасы, арлекины, ничто не стоит на месте ни
секунды.
Лишь только девушка с кастрюлей отперла дверь, как она распахнулась
настежь, словно злые силы давно ждали этого мгновения, притаившись снаружи.
Две свиньи и курица как бомбы влетели в комнату; за ними - терьер; кошка,
спавшая на пивной бочке, моментально вскочила и приняла горячее участие в
действии; девушка отбросила кастрюлю и грохнулась на пол; таинственный
незнакомец вскочил и опрокинул стол со всем, что на нем было; из кухни
выбежал хозяин и бросился по комнате за зачинщиком суматохи - терьером с
острыми ушами и беличьим хвостом; рассчитав хорошенько удар ногой, хозяин
хотел одним махом вышвырнуть собачонку из комнаты - но попал не в собачонку,
а в одну из свиней, самую жирную. Удар был нешуточный; видно было, что
бедному животному пришлось нелегко. Все огорчились за свинью, но больше
всех, конечно, сам хозяин; он перестал бегать, сел посредине комнаты и так
заныл, взывая к небесам о справедливости, что жители окрестных долин,
вероятно; приняли эти звуки на вершине горы за какое-нибудь новое явление
природы.
Между тем курица с громким кудахтаньем, криком и хлопаньем крыльев
мелькала одновременно во всех углах комнаты; она без всякого труда
взбиралась по стенам до самого потолка, и скоро они вдвоем с кошкой снесли
на пол все, что еще оставалось на местах. Через сорок секунд все девять
человек, бывшие в комнате, старались поймать терьера или хотя бы наградить
его пинком. Последнее некоторым удавалось, так как пес, несмотря на свалку,
еще успевал по временам останавливаться и лаять; но удары не портили его
настроения: видимо, он сознавал, что за всякое удовольствие следует платить,
и охота на курицу и пару свиней стоили этого. Кроме того, он мог без труда
заметить то удовлетворяющее обстоятельство, что на один удар по его бокам
приходилось несколько ударов на каждое живое существо в комнате; в
особенности не везло первой жирной свинье, которая так и не двигалась с
места, принимая со стоном назначенные терьеру ожесточенные пинки. Погоня за
этой собачонкой напоминала игру в футбол, при которой мяч исчезал бы каждый
раз, когда играющий разбежался и хорошенько замахнулся на него ногой, дав
изо всей силы пинка по пустому пространству. При этом только и остается
желать, чтобы в воздухе встретилась какая-нибудь точка сопротивления,
которая приняла бы удар и избавила бы вас от удовольствия эффектно
грохнуться на землю. Терьеру попадало только случайно, неожиданно для самих
преследователей, так что они теряли равновесие и летели на пол - обязательно
на ту же свинью; каждые полминуты на нее кто-нибудь сваливался, а она
продолжала лежать и визжать, не видя выхода из своего положения.
Неизвестно, сколько времени продолжалось бы столпотворение, если бы
Джордж не догадался остановить его: он один из всех нас занялся другой
свиньей - той, которая еще могла бегать и была способна к сопротивлению.
Ловкими приемами он зажал ее в угол, из которого был только один выход: в
открытую дверь. Хитрость подействовала - и свинья с радостным воплем
выскочила во двор, чтобы побегать на свежем воздухе вместо тесной комнаты.
Нам всегда хочется того, чего нет под рукой: оставшаяся свинья, курица,
девять человек и кошка сразу потеряли всякий интерес в глазах терьера
сравнительно с выбежавшей свиньей; он как вихрь помчался за исчезнувшей
добычей - а Джордж захлопнул дверь и запер ее на задвижку.
Тогда хозяин встал и оглядел свое добро, лежавшее на полу.
- Игривая у вас собачка! - обратился он к странному посетителю с
кирпичом.
- Это не моя собака, - угрюмо отвечал тот.
- Чья же она?
- Не знаю.
- Ну, это плохое объяснение! - заметил хозяин, поднимая портрет
немецкого императора и вытирая с него рукавом пролитое пиво. - Я не верю.
- Я знаю, что не верите, - отвечал человек, - я и не ждал этого. Я
устал уже доказывать людям, что это не моя собака. - Никто не верит.
- Чем же вас привлекает этот чужой пес, что вы с ним гуляете? Чем он
так хорош?
- Я с ним не гуляю: это он сам выбрал меня сегодня в десять часов утра
и с тех пор не оставляет ни на минуту. Я было думал, что отделался, когда
зашел сюда; он остался довольно далеко, свернув шею утке. Мне, конечно,
придется платить за нее на обратном пути.
- А вы пробовали бросать в него камни? - спросил Гаррис.
- Пробовал ли я бросать в него камни?! - повторил человек презрительным
тоном. - Я бросал в него камни до тех пор, пока руки чуть не отвалились! А
он думает, что это такая игра, и приносит их мне обратно. Я битый час таскал
с собой кирпич на веревке, надеясь утопить его - да он не дается в руки:
сядет на шесть дюймов дальше, чем я могу достать, раскроет рот и смотрит на
меня.
- Забавная история! - заметил хозяин. - Я давно не слыхал такой.
- Очень рад, если она кого-нибудь забавляет, - проговорил человек.
Мы оставили их с хозяином подбирать вещи, а сами вышли. В двенадцати
шагах от двери верный пес ждал друга; вид у него был усталый, но довольный.
Так как симпатии являлись у него, по-видимому, довольно неожиданно и
легкомысленно, то мы в первую минуту испугались, как бы он не почувствовал
влечения к нам; но он пропустил нас с полным равнодушием. Трогательно было
видеть такую примерную верность, и мы не старались ее подорвать.
Объехав весь Шварцвальд, мы покатили на велосипедах через Альт-Брейзах
и Кольмар в Мюнстер, откуда сделали маленькую экскурсию в Вогезы
(составляющие границу страны, где живут настоящие люди - по мнению немецкого
императора).
Рейн омывает Альт-Брейзах то с одной, то с другой стороны; он был еще
молод, когда добрался сюда, и не мог сразу решить, какое ему выбрать
направление. Альт-Брейзах, представляющий скорее крепость на скале, имел в
старину какое-то особенное значение: кто бы с кем ни воевал, из-за чего бы
ни началась борьба - Альт-Брейзах непременно был в деле. Все его осаждали,
некоторые покоряли, но скоро снова теряли власть над ним; никто не мог с ним
справиться. Житель древнего Альт-Брейзаха сам не всегда мог сказать о себе с
уверенностью, чей он подданный: только что его причисляли к французам, и он
настолько научался по-французски, чтобы сознательно платить подати, как ему
объявляли, что он уже австриец; человек начинал осматриваться, стараясь
сообразить, как ему сделаться хорошим австрийцем, но вдруг оказывалось, что
он больше не австриец, а немец; в последнем случае он оставался в сомнении,
какой он именно немец и к какому сорту немцев из всей дюжины имеет
отношение. То ему объявляли, что он протестант, то - католик. Единственное
обстоятельство его существования была обязательная тяжелая плата за то, что
он француз, или австриец, или немец. Когда начинаешь думать обо всех
условиях жизни в средние века, то становится странным: что за охота была
жить всем этим людям - кроме королей и собирателей подати?
По разнообразию и красоте, Вогезы, с точки зрения путешественника,
гораздо выше Шварцвальда; здесь нет нарушающей поэзию зажиточности
шварцвальдского крестьянина: разрушение и бедность повсюду удивительные.
Развалины замков, начатых римлянами и достроенных в эпоху трубадуров,
расположены на таких высотах, где, казалось бы, могли гнездиться только
орлы; но стоящие до сих пор остатки стены представляют целые лабиринты, в
которых можно бродить часами.
Фруктовых и зеленных лавок в Вогезах не существует; представленные в
них товары растут сами по себе - бери сколько хочешь. Поэтому здесь трудно
придерживаться составленного плана прогулки; в жаркий день фрукты
представляют слишком сильное искушение для остановок. Малина, какой я не
встречал больше нигде, земляника, смородина, крыжовник - все это растет на
склонах гор, как у нас ежевика на полях. Здесь мальчишкам не приходится
устраивать грабежей в садах; они могут объедаться до болезни без всякого
греха. Сады не огораживаются, и платы за вход в них не берут - как нельзя
было бы требовать платы от рыбы, которая попала в ванну. Тем не менее ошибки
все-таки иногда случаются.
Мы проходили как-то после обеда по склону горы и больше, чем следовало,
увлеклись фруктами, которые росли со всех сторон в огромном выборе. Начав с
запоздавшей земляники, мы перешли к малине; потом Гаррис нашел дерево
ренглотов, с чудными зрелыми плодами.
- Это открытие, кажется, лучше всех прежних! - сказал Джордж. - Следует
воспользоваться им основательно.
Совет был правильный.
- Жаль, что груши еще не поспели, - заметил Гаррис.
Но я скоро утешил его, найдя по близости какие-то необыкновенные желтые
сливы.
- Жаль, здесь холодно для ананасов, - сказал Джордж. - Я с
удовольствием съел бы теперь свежий ананас! Все эти обыкновенные фрукты
скоро приедаются.
- Вообще, здесь слишком много ягод и слишком мало фруктовых деревьев, -
прибавил Гаррис. - Я бы не отказался от другого дерева ренглотов.
- А вот сюда подымается человек, - заметил я. - Он, вероятно, здешний и
может нам указать, где еще растут ренглоты.
- Он взбирается довольно скоро для старика! - сказал Гаррис.
Человек действительно подымался к нам очень скоро; насколько можно было
судить издали, он был веселого нрава - все время что-то кричал, пел и
размахивал руками.
- Вот весельчак! - сказал Гаррис. - Приятно на него смотреть. Но почему
он не опирается на палку, а несет ее на плече?
- Мне кажется, это вовсе не палка, - заметил Джордж.
- Что же это, если не палка?
- Да по-моему, скорее похоже на ружье.
Гаррис подумал и спросил:
- Надеюсь, мы не сделали никакой ошибки. Неужели это частный сад?
- Помнишь ли ты печальный случай, - сказал я, - на юге Франции два года
тому назад? Какой-то солдат, проходя мимо сада, сорвал пару вишен; из дома
вышел хозяин и, не говоря ни слова, застрелил его на месте.
- Да разве можно убивать людей за то, что они срывают фрукты, хотя бы и
во Франции? - спросил Джордж.
- Конечно, нельзя, - отвечал я. - Это было незаконно. Единственное
оправдание, приведенное его защитником, заключалось в том, что он был
человек раздражительный и особенно любил вишни именно с того дерева.
- Я вспоминаю теперь, - заметил Гаррис. - Кажется, местная община
должна была тогда уплатить большое вознаграждение родственникам убитого
солдата; вполне справедливо, конечно.
- Однако становится поздно! - заявил Джордж. - И мне надоело топтаться
на одном месте.
С этими словами он живо начал спускаться по другому склону горы. Гаррис
поглядел на него и заметил с беспокойством:
- Он упадет и расшибется! Здесь нельзя ходить так скоро. И, кроме того,
ведь он не знает дороги!
Через несколько секунд их уже не было видно. Мне стало скучно одному; я
вспомнил, что с самого детства не испытывал приятного ощущения, когда
сбегаешь с крутой горы - и мне захотелось вспомнить его. Это не совсем
правильное физическое упражнение, но, говорят, полезно для печени.
На ночь мы остановились в Барре, хорошеньком городке на пути в
Ст.-Оттилиенберг. Интересная старинная гостиница устроена на горе монашеским
орденом: прислуживают там монашенки и счет подает дьячок. Перед самым ужином
вошел в зал путешественник; он имел вид англичанина, но говорил на языке,
которого я никогда прежде не слыхал; звуки казались изящными и гибкими.
Хозяин гостиницы не понял ничего и глядел на путешественника в недоумении;
хозяйка покачала головой. Он вздохнул и заговорил иначе; на этот раз звуки
напомнили мне что-то знакомое, но я не знал, что именно. Снова он остался
непонятным.
- А, черт возьми! - воскликнул он тогда невольно.
- О, вы англичанин?! - обрадовался хозяин.
- Monsieur устал, подавайте скорее ужин! - заговорила приветливая
хозяйка.
Оба они превосходно говорили по-английски, почти так же, как
по-французски и по-немецки, и засуетились, устраивая нового гостя. За ужином
он сидел рядом со мной, и я начал разговор о занимавшем меня вопросе:
- Скажите, пожалуйста, на каком языке говорили вы, когда вошли сюда?
- По-немецки, - ответил он.
- О! Извините, пожалуйста.
- Вы не поняли? - спросил он.
- Вероятно, я сам виноват, - отвечал я. - Мои познания очень
ограничены. Так, путешествуя, запоминаешь кое-что, но ведь этого очень мало.
- Однако они тоже не поняли, - заметил он, указывая на хозяина и на
хозяйку, - хотя я говорил на их родном наречии.
- Знаете ли, дети здесь действительно говорят по-немецки, и наши
хозяева, конечно, тоже знают этот язык до известной степени, но старики в
Эльзасе и Лотарингии продолжают говорить по-французски.
- Да я по-французски к ним тоже обращался, и они все-таки не поняли!
- Конечно, это странно, - согласился я.
- Более чем странно - это просто непостижимо! Я получил диплом за
изучение новых языков, в особенности за французский и немецкий. Правильность
построения речи и чистота произношения были признаны у меня безупречными. И
тем не менее за границей меня почти никто никогда не понимает! Можете ли вы
объяснить это?
- Кажется, могу, - отвечал я. - Ваше произношение слишком безупречно.
Вы помните, что сказал шотландец, когда первый раз в жизни попробовал
настоящее виски? "Может быть, оно и настоящее, да я не могу его пить". Так и
с вашим немецким языком: если вы позволите, я бы вам советовал произносить
как можно неправильнее и делать побольше ошибок.
Всюду я замечаю то же самое; в каждом языке есть два произношения: одно
"правильное", для иностранцев, а другое свое, настоящее.
Невольно вспоминал я первых мучеников христианства в тот период моей
жизни, когда старался выучить немецкое слово "Кurche". Учитель мой, крайне
старательный и добросовестный человек, непременно хотел добиться успеха.
- Нет, нет! - говорил он. - Вы произносите так, как будто слово пишется
К-u-с-h-е, а между тем в нем нет буквы "r"! Надо произносить вот так, вот...
И он в двадцатый раз за каждым уроком показывал мне, как надо
произносить. Печально было то, что я ни за какие деньги не мог найти разницы
между его произношением и своим; по моему глубокому убеждению, мы
произносили это слово совершенно одинаково!
Тогда он принимался за другой способ:
- Видите ли, вы говорите горлом. - Совершенно верно, я говорил горлом.
- А я хочу, чтобы вы начинали вот отсюда! - И он жирным пальцем показывал,
из какой глубины я должен был "начинать" звук.
После многочисленных усилий и звуков, напоминавших что угодно, только
не храм, я извинялся и складывал оружие.
- Это, кажется, невыполнимо! - говорил я - Может быть, причина
заключается в том, что я всю жизнь говорил ртом и горлом и, боюсь, теперь
уже поздно начинать по-новому.
Тем не менее, упражняясь часами в темных углах и на пустынных улицах -
к великому ужасу редких прохожих, - я добился того, что мой учитель пришел в
восторг: я выговаривал это слово совершенно правильно. Мне было очень
приятно, и я оставался в хорошем настроении, пока не отправился в Германию.
Там оказалось, что этого звука никто не понимает. Мои расспросы вызывали
слишком много недоразумений. Мне приходилось обходить церкви подальше.
Наконец я догадался бросить "правильное" произношение и с трудом вспомнил
первобытное. Тогда, в ответ на расспросы, лица прохожих прояснялись, и они
охотно сообщали, что "церковь за углом" или "вниз по улице", как случалось.
Я вижу так же мало пользы в научном объяснении, которое требует
каких-то акробатических способностей, но не приводит ни к чему. Вот образчик
такого объяснения:
"Прижмите миндалевидные железы к нижней части гортани. Затем, выгнув
корень языка настолько, чтобы почти коснуться маленького язычка,
постарайтесь концом языка притронуться к щитовидному хрящу. Наберите в себя
воздух, сожмите глотку и тогда, не разжимая губ, скажите Каrоо".
И когда все это сделаешь, они еще недовольны.
ГЛАВА ХIII
Некоторые нравы и обычаи немецких студентов. - Мензура; ее "ненужная
польза", по мнению импрессиониста. - Вкусы немецких барышень. - Salamander.
- Совет иностранцам. - История, которая могла окончиться печально: о двух
мужьях, двух женах и одном холостяке.
На обратном пути мы остановились в одном из университетских городов
Германии, специально с целью ознакомиться с обычаями студенческой жизни, и,
благодаря любезности некоторых знакомых, любопытство наше было
удовлетворено.
В Англии мальчик резвится и играет до пятнадцати лет, а после
пятнадцати - работает; в Германии же работает - мальчик, а юноша -
развлекается. Здесь ребята отправляются в школу с семи часов утра летом, а
зимой с восьми, и учатся. В результате шестнадцатилетний мальчик
основательно знает математику, классиков и новейшие языки и знаком с
историей в такой степени, в какой она может быть необходима только завзятому
политику. Если он не мечтает о профессорской кафедре, то обширность его
познаний является даже излишней роскошью.
А вот вам портрет студента - он не спортсмен, и очень жаль, потому что
мог бы быть хорошим спортсменом. Он в редких случаях умеет играть в футбол,
чаще ездит на велосипеде, еще чаще - увлекается французским бильярдом в
душных ресторанах, а в большинстве случаев употребляет время на питье пива,
на дуэли и на свободное, бесцельное бродяжничество ради собственного
удовольствия, для которого немцы придумали слово "Bummel".
Каждый студент принадлежит к какой-нибудь корпорации; последние делятся
по своему изяществу и блеску на несколько степеней: принадлежать к одной из
блестящих корпораций могут только сыновья богатых родителей, так как это
удовольствие обходится до восьми тысяч марок в год; корпорации "Буршеншафт"
и "Ландсманшафт" не так разорительны. Крупные общества разделяются на более
мелкие, а те, в свою очередь, имеют свои особые ветви. При таком разделении
придерживаются более или менее землячества - но только "более или менее":
оно так же не выдерживает строгой критики, как, например, Гордоновский полк
шотландской гвардии, который наполовину состоит из уроженцев Лондона. Но
главная цель выдерживается, а именно чтобы университет подразделялся
приблизительно на двенадцать отдельных корпораций, из которых каждая должна
иметь строго определенные цвета знамени и шапок - а также строго
определенную, излюбленную пивную, куда уже не допускаются члены других
корпораций.
Главное занятие членов этих обществ состоит в том, чтобы драться с
членами других обществ или своими собственными. Немецкая студенческая дуэль,
"мензура", описывалась так часто и обстоятельно, что я не хочу надоедать
читателям новыми подробностями. Я, как импрессионист, хотел бы только
передать первое впечатление, какое произвела на меня эта "дуэль", так как
считаю, что именно первые впечатления - не затемненные еще ничьим
вмешательством и сложившиеся без всякого постороннего влияния - бывают самые
справедливые.
Испанцы и южные французы глубоко убеждены и стараются убедить каждого в
том, что бой быков изобретен специально для удовольствия и пользы самих
быков; что лошадь, которая, по вашему мнению, стонала от боли, вовсе не
страдала, а просто смеялась над собственной неудачей, относясь иронически к
картине, которую представляют ее вырванные внутренности; и испанец, и
француз, сравнивая ее блестящую смерть в цирке с бесславной кончиной на
бойне, приходят в такой заразительный экстаз, что вам надо упорно сохранять
хладнокровие, иначе вы, вернувшись в Англию, начнете хлопотать о введении
боя быков как учреждения, развивающего рыцарство.
Нет сомнения, что Торквемадо искренно верил в пользу инквизиции для
человечества. По его мнению, легкая встряска не могла принести ничего, кроме
добра, любому располневшему джентльмену, страдающему припадками мускульного
ревматизма. А спортсмены-охотники у нас в Англии находят, что каждой лисице
можно позавидовать: она занимается спортом по целым дням, не расходуя на это
ни одного пенса и являясь центром всеобщего внимания.
Привычка ослепляет и заставляет нас не видеть того, чего не хочется
видеть.
Гуляя по улицам германских городов, на каждом шагу встречаешь
джентльменов с дуэльными шрамами на лице. Дети здесь играют "в дуэль"
сначала в детской, потом в школе, а затем, будучи студентами, уже серьезно
играют в нее от двадцати до ста раз. Немцы убедили сами себя, что в этом нет
ничего жестокого, ничего обидного, ничего унижающего. Защищая свои дуэли,
они уверяют, что последние воспитывают в юношах смелость и хладнокровие.
Если это и правда, то оно как будто бы лишнее в стране, где и без того
каждый мужчина - солдат. И разве достоинства того, кто дерется перед
зрителями ради приза, составляют особые достоинства солдата? Сомнительно! На
поле сражения горячий характер приносит часто больше пользы, чем тупое
равнодушие к собственным страданиям. В сущности, у немецкого студента не
хватает смелости, так как в данном случае она выразилась бы в отказе
драться: ведь они дерутся не для собственного удовольствия, а из страха
перед общественным мнением, которое отстало на двести лет.
Знаменитая "мензура" вырабатывает одно: привычку к зверству. Говорят,
она требует ловкости, но этого не заметить; остается впечатление чего-то
неприятного и смешного, как от драки в балаганных театрах. Мне рассказывали,
что в аристократическом Бонне и в Гейдельберге, где много иностранцев, дуэли
происходят в более выдержанном стиле: в хороших комнатах, в присутствии
седовласых докторов, которые оказывают помощь раненым, между тем как
ливрейные лакеи обносят публику угощениями; так что все получает вид
живописной церемонии. Но в более скромных университетах, где рисоваться не
для кого, студенты ограничиваются самым главным и отнюдь не привлекательным.
Право, настолько непривлекательна вся обстановка, что чувствительному
читателю лучше пропустить это место: я не мог бы украсить действительности,
да и пробовать не хочу!
Комната мрачная, голая; стены за