в
Сатис-Хаус.
- Доложить о последней победе? Ах, нестоящая это победа, Эстелла!
- Что вы хотите сказать? Я ничего такого не заметила.
- Эстелла, - сказал я, - вы только посмотрите на этого человека вон
там, в углу, который все время глядит на нас.
- Зачем мне смотреть на него? - возразила Эстелла, поворачиваясь ко
мне. - Разве этот человек вон там, в углу, как вам угодно было выразиться,
чем-нибудь интересен?
- Это самое и я хотел у вас спросить, - сказал я. - Ведь он кружил
около вас весь вечер.
- Около горящей свечи кружат и бабочки и всякие противные букашки, -
сказала Эстелла, бросив взгляд в его сторону. - Может ли свеча этому
помешать?
- Нет, - ответил я, - но Эстелла ведь может?
Она помолчала с минуту, потом засмеялась.
- Не знаю, право. Пожалуй, что может. Думайте как хотите.
- Но, Эстелла, выслушайте меня. Я глубоко страдаю оттого, что вы
поощряете такого презренного человека, как Драмл. Вы же знаете, что все
решительно его презирают.
- Ну и что же?
- Вы знаете, что внутренне он так же мало привлекателен, как и внешне.
Неинтересный, вздорный, угрюмый, глупый человек.
- Ну и что же?
- Вы знаете, что ему нечем похвастаться, кроме как богатством да
какими-то слабоумными предками; ведь знаете, да?
- Ну и что же? - сказала она еще раз, и с каждым разом ее чудесные
глаза раскрывались все шире.
Чтобы как-нибудь перешагнуть через это ее словечко, я подхватил его и с
жаром повторил:
- Ну и что же? А то, что я от этого страдаю.
Если бы я мог поверить, что она поощряет Драмла с тайной целью
причинить страдания мне - мне! - на душе у меня сразу бы полегчало; но она
как всегда просто забывала о моем существовании, так что об этом не могло
быть и речи.
- Пип, - сказала Эстелла, окинув взглядом комнату, - не болтайте
глупостей о том, как это действует на вас. Может быть, это действует на
других, может быть мне того и нужно. Не стоит это обсуждать.
- Нет, стоит, - возразил я, - потому что я не вынесу, если люди станут
говорить: "Она растрачивает свою красоту и обаяние на этого болвана, самого
недостойного из всех".
- Я вполне могу это вынести, - сказала Эстелла.
- Ах, Эстелла, не будьте такой гордой, такой непреклонной!
- Теперь вы называете меня гордой и непреклонной, - сказала Эстелла,
разводя руками, - а только что укоряли в том, что я снизошла до болвана.
- Ну, уж это вы не можете отрицать, - не выдержал я, - ведь только
сегодня, у меня на глазах, вы дарили его такими взглядами и улыбками, какими
никогда не дарили... меня.
- Неужели же вам хотелось бы, - сказала Эстелла, вдруг обратив на меня
серьезный и пристальный, если не гневный взгляд, - чтобы я ловила и
обманывала вас?
- Значит, вы ловите и обманываете его, Эстелла?
- Да, его и многих других - всех, кроме вас. Вот идет миссис Брэндли.
Больше я ничего не скажу.
А теперь, после того как я посвятил эту одну главу предмету, так давно
владевшему моим сердцем и наполнявшему его все новой болью, ничто не мешает
мне перейти к событию, которое подготовлялось с еще более давних пор, к
событию, которое стало неизбежным уже в то время, когда я и не знал, что на
свете существует Эстелла, а ее детский ум едва начинал поддаваться пагубному
влиянию мисс Хэвишем.
В одной восточной сказке тяжелую каменную плиту, которая должна была в
час торжества упасть на ложе владыки, долго, долго высекали в каменоломне;
длинный туннель для веревки, которая должна была удерживать плиту на месте,
долго, долго прорубали в скале, плиту долго поднимали и вделывали в крышу,
веревку закрепили и через мяогомильный туннель долго тянули к большому
железному кольцу. Когда после бесконечных трудов все было готово и нужный
час настал, султана подняли среди ночи, в руки ему вложили острый топор,
который должен был отделить веревку от большого железного кольца; он
взмахнул топором, разрубил веревку, и потолок обвалился. Так было и со мной:
все, что должно было свершиться заранее, и далеко от меня и близко,
свершилось; и вот, мгновенный взмах топора - и крыша моей твердыни, рухнув,
погребла меня под обломками.
ГЛАВА XXXIX
Мне исполнилось двадцать три года, и прошла неделя со дня моего
рожденья, а я так и не слышал больше ни одного слова, которое могло бы
пролить свет на мои надежды. Мы уже год с лишним как съехали из Подворья
Барнарда и теперь жили в Тэмпле, в Гарден-Корте, у самой реки.
С некоторого времени мои занятия с мистером Попетом прекратились, но
отношения наши оставались самыми дружескими. При всей моей неспособности
заняться чем-нибудь определенным, - а мне хочется думать, что она
объяснялась беспокойством и полной неосведомленностью относительно моего
положения и средств к существованию, - я любил читать и неизменно читал по
нескольку часов в день. Дела Герберта понемногу шли на лад, у меня же все
обстояло так, как я описал в предыдущей главе.
Накануне Герберт уехал по делам в Марсель. Я был один и тоскливо ощущал
свое одиночество. Не находя себе места от тревоги, устав без конца ждать,
что завтра или через неделю что-то прояснится, и без конца обманываться в
своих ожиданиях, я сильно скучал по веселому лицу и бодрой отзывчивости
моего друга.
Погода стояла ужасная: бури и дождь, бури и дождь, и грязь, грязь,
грязь по щиколотку на всех улицах... День за днем с востока наплывала на
Лондон огромная тяжелая пелена, словно там, на востоке, скопилось ветра и
туч на целую вечность. Ветер дул так яростно, что в городе с высоких зданий
срывало железные крыши; в деревне с корнем выдирало из земли деревья,
уносило крылья ветряных мельниц; а с побережья приходили невеселые вести о
кораблекрушениях и жертвах. Неистовые порывы ветра перемежались с ливнями, и
минувший день, конец которого я решил просидеть за книгой, был самым
ненастным из всех.
Многое с тех пор изменилось в этой части Тэмпла, - теперь она уже не
так пустынна и не так обнажена со стороны реки. Мы жили на верхнем этаже
крайнего дома, и в тот вечер, о котором я пишу, ветер, налетая с реки.
сотрясал его до основания, подобно пушечным выстрелам или морскому прибою.
Когда ветром швыряло в оконные стекла струи дождя и я, взглядывая на них,
видел, как трясутся рамы, мне казалось, что я сижу на маяке, среди бушующего
моря. Временами дым из камина врывался в комнату, словно не решаясь выйти на
улицу в такую ночь, а когда я отворил дверь и заглянул в пролет лестницы, на
площадках задуло фонари; когда же я, заслонив лицо руками, прильнул к
черному стеклу окна (даже приоткрыть окно при таком дожде и ветре нечего
было и думать), то увидел, что и во дворе все фонари задуло, что на мостах и
на берегу они судорожно мигают, а искры от разведенных на баржах костров
летят по ветру, как докрасна раскаленные брызги дождя.
Я положил часы перед собой на стол с тем, чтобы читать до одиннадцати.
Не успел я закрыть книгу, как часы на соборе св. Павла и на множестве
церквей в Сити - одни забегая вперед, другие в лад, третьи с запозданием -
стали отбивать время. Шум ветра диковинно искажал их бой, и, пока я
прислушивался, думая о том, как ветер хватает и рвет эти звуки, на лестнице
раздались шаги.
Почему я вздрогнул и, холодея от ужаса, подумал о моей умершей сестре,
не имеет значения. Минута безотчетного страха миновала, я снова прислушался
и услышал, как шаги, поднимаясь, неуверенно нащупывают ступени. Тут я
вспомнил, что фонари на лестнице не горят, и, взяв лампу со стола, вышел на
площадку. Свет моей лампы, видимо, заметили, потому что все стихло.
- Есть кто-нибудь внизу? - крикнул я, перегнувшись через перила.
- Есть, - ответил голос из темного колодца.
- Какой этаж вам нужно?
- Верхний. Мистер Пип.
- Это я. Что-нибудь случилось?
- Ничего не случилось. - сказал голос. И шаги стали подниматься выше.
Я держал лампу над пролетом лестницы, и свет ее наконец упал на
человека. Лампа была с абажуром, удобная для чтения, но она давала лишь
очень небольшой круг света, так что человек оказался в нем всего на
мгновение.
За это мгновение я успел увидеть лицо, совершенно мне незнакомое, и
обращенный кверху взгляд, в котором читалась непонятная радость и умиление
от встречи со мной.
Передвигая лампу по мере того как человек поднимался, я разглядел, что
одежда на нем добротная, но грубая - под стать путешественнику с морского
корабля. Что у него длинные седые волосы. Что от роду ему лет шестьдесят.
Что это мускулистый мужчина, еще очень крепкий, с загорелым, обветренным
лицом. Но вот он одолел последние две ступеньки, лампа уже освещала нас
обоих, и я остолбенел от изумления, увидев, что он протягивает мне руки.
- Простите, по какому вы делу? - спросил я его.
- По какому делу? - переспросил он, останавливаясь. - Ага. Да. С вашего
разрешения, я изложу мое дело.
- Хотите зайти в комнату?
- Да, - ответил он. - Я хочу зайти в комнату, мистер.
Вопрос мой был задан не слишком приветливо, потому что меня сердило
выражение счастливой уверенности, не сходившее с его лица. Оно сердило меня,
ибо он, казалось, ждал отклика с моей стороны. Все же я провел его в комнату
и, поставив лампу на стол, сколько мог вежливо попросил объяснить, что ему
нужно.
Он огляделся по сторонам с очень странным видом, явно дивясь и одобряя,
но так, словно он сам причастен ко всему, чем любуется, - потом снял толстый
дорожный плащ и шляпу. Теперь я увидел, что голова у него морщинистая и
плешивая, а длинные седые волосы растут только по бокам. Но ничего такого,
что объяснило бы его появление, я не увидел. Напротив, в следующую минуту он
опять протянул мне обе руки.
- Что это значит? - спросил я, начиная подозревать, что имею дело с
помешанным.
Он отвел от меня глаза и медленно потер голову правой рукой.
- Нелегко это перенести человеку, - сказал он низким, хриплым голосом,
- когда столько времени ждал, да столько миль проехал; но ты здесь не
виноват - здесь ни ты, ни я не виноваты. Минут через пять я все скажу.
Подожди, пожалуйста, минут пять.
Он опустился в кресло у огня и прикрыл лицо большими, темными,
жилистыми руками. Я внимательно посмотрел на него и слегка отодвинулся; но я
его не узнал.
- Тут поблизости никого нет, а? - спросил он, оглядываясь через плечо.
- Почему это интересует вас, чужого человека, явившегося ко мне в такой
поздний час?
- А ты, оказывается, бедовый! - ответил он, покачивая головой так
ласково, что я окончательно растерялся и обозлился. - Это хорошо, что ты
вырос такой бедовый! Только ты лучше меня не трогай, не то после пожалеешь.
Я уже оставил намерение, которое он успел угадать, потому что теперь я
знал, кто это! Ни одной его черты в отдельности я еще не мог припомнить, но
я знал, кто это! Если бы ветер и дождь развеяли годы, отделявшие меня от
прошлого, смели все предметы, заслонившие прошлое, и унесли нас на кладбище,
где мы впервые встретились при столь непохожих обстоятельствах, я и то не
признал бы моего каторжника с такой уверенностью, как сейчас, когда он сидел
у моего камина. Ему не было нужды доставать из кармана подпилок; не было
нужды снимать с шеи платок и повязывать им голову; не было нужды обхватывать
себя руками и, пожимаясь, словно от холода, прохаживаться по комнате,
выжидательно поглядывая на меня. Я узнал его раньше, чем он прибегнул к этим
подсказкам, хотя еще за минуту мне казалось, что я даже отдаленно не
подозреваю, кто он такой.
Он вернулся к столу и опять протянул мне обе руки. Не зная, что делать
- от изумления голова у меня шла кругом, - я неохотно подал ему свои. Он
крепко сжал их, поднес к губам, поцеловал и не сразу выпустил.
- Ты поступил благородно, мой мальчик, - сказал он. - Молодчина, Пип! Я
этого не забыл!
Поняв по его изменившемуся выражению, что он собирается меня обнять, я
уперся рукой ему в грудь и отстранил его.
- Нет, - сказал я. - Не надо! Если вы благодарны мне за то, что я
сделал, когда был ребенком, я надеюсь, что в доказательство своей
благодарности вы постарались исправиться. Если вы пришли сюда благодарить
меня, так не стоило трудиться. Не знаю, как вам удалось меня разыскать, но
вами, очевидно, руководило хорошее чувство, и я не хочу вас отталкивать;
только вы, разумеется, должны понять, что я...
Столько необъяснимого было в его пристальном взгляде, что слова замерли
у меня на губах.
- Ты сказал, - заметил он, после того как мы некоторое время молча
смотрели друг на друга, - что я, разумеется, должен понять. Что же именно я,
разумеется, должен понять?
- Что теперь, когда все так изменилось, я отнюдь не стремлюсь
возобновить наше давнишнее случайное знакомство. Мне приятно думать, что вы
раскаялись и стали другим человеком. Мне приятно выразить вам это. - Мне
приятно, что вы пришли поблагодарить меня, раз я, по вашему мнению,
заслуживаю благодарности. Но, однако ж, дороги у нас с вами разные. Вы
промокли, и вид у вас утомленный. Хотите выпить чего-нибудь перед тем, как
уйти?
Он уже снова набросил платок себе на шею и стоял, покусывая его конец и
не сводя с меня настороженного взгляда.
- Пожалуй, - ответил он, все не сводя с меня взгляда и не выпуская
платка изо рта. - Пожалуй, да, спасибо, я выпью перед тем как уйти.
На столике у стены стоял поднос с бутылками и стаканами. Я принес его к
камину и спросил моего гостя, что он будет пить. Он молча, почти не глядя,
указал на одну из бутылок, и я стал готовить грог. При этом я старался,
чтобы рука у меня не дрожала, но оттого, что он все время смотрел на меня,
откинувшись в кресле и сжимая в зубах длинный, измятый конец шейного платка,
о котором он, как видно, совсем забыл, - совладать с рукой мне было очень
трудно. Когда я наконец протянул ему стакан, меня поразило, что глаза у него
полны слез.
До сих пор я даже не присаживался, чтобы показать, что жажду поскорее
закрыть за ним дверь. Но при виде его смягчившегося лица я смягчился, и мне
стало совестно.
- Надеюсь, вы не сочтете мои слова слишком резкими, - сказал я,
поспешно наливая грога во второй стакан и придвигая себе стул. - Я не хотел
вас обидеть и прошу прощенья, если сделал это невольно. За ваше здоровье, и
желаю вам счастья!
Когда я поднес стакан к губам, он бросил удивленный взгляд на конец
платка, который упал ему на грудь, чуть только он открыл рот, и протянул мне
руку. Я пожал ее, и тогда он выпил, а потом провел рукавом по глазам и по
лбу.
- Чем вы занимаетесь? - спросил я его.
- Разводил овец, разводил рогатый скот, еще много чего пробовал, -
сказал он, - там, в Новом Свете, за много тысяч миль бурного моря.
- Надеюсь, вы преуспели в жизни?
- Я замечательно преуспел. Были и другие, что вместе со мной уехали и
тоже преуспели, но до меня им далеко. Обо мне там слава идет.
- Я рад это слышать.
- Это хорошо, что ты так говоришь, мой милый мальчик.
Не потрудившись задуматься над этими словами и над тем, каким тоном они
были произнесены, я обратился к предмету, о котором только что вспомнил.
- Когда-то вы послали ко мне одного человека, - сказал я. - Вы его
видели после того, как он исполнил ваше поручение?
- Не видел ни разу. И не мог увидеть.
- Он нашел меня и отдал мне те два билета по фунту стерлингов. Вы ведь
знаете, я был тогда бедным мальчиком, а для бедного мальчика это было целое
состояние. Но с тех пор я, как и вы, преуспел в жизни, и теперь я прошу вас
взять эти деньги обратно. Вы можете отдать их какому-нибудь другому бедному
мальчику. - Я достал кошелек.
Он смотрел, как я кладу кошелек на стол и открываю его, смотрел, как я
вытаскиваю один за другим два кредитных билета. Они были новенькие, чистые,
я расправил их и протянул ему. Не переставая смотреть на меня, он сложил их
вместе, согнул в длину, перекрутил разок, поджег над лампой и бросил пепел
на поднос.
- А теперь я возьму на себя смелость спросить, - сказал он, улыбаясь
так, словно хмурился, и хмурясь так, словно улыбался, - каким же образом ты
преуспел с тех пор, как мы с тобой беседовали на пустом холодном болоте?
- Каким образом?
- Вот именно.
Он допил стакан, поднялся и стал у огня, положив тяжелую темную руку на
полку камина. Одну ногу он поставил на решетку, чтобы обсушить и согреть ее,
и от мокрого башмака пошел пар; но он не глядел ни на башмак, ни на огонь,
он упорно глядел на меня. И только теперь меня стала пробирать дрожь.
Я раскрыл рот, но губы мои шевелились беззвучно, пока я наконец не
заставил себя проговорить (хотя и не очень явственно), что мне предстоит
унаследовать состояние.
- А разрешено будет презренному кандальнику спросить, что это за
состояние?
Я пролепетал:
- Не знаю.
- А разрешено будет презренному кандальнику спросить, чье это
состояние?
Я снова пролепетал:
- Не знаю.
- А ну-ка, попробую я угадать, - сказал каторжник, - сколько ты
получаешь в год с тех пор, как достиг совершеннолетия! Какая, к примеру,
первая цифра - пять?
Чувствуя, что сердце у меня стучит, как тяжелый молот в руках
сумасшедшего, я встал с места и, опершись на спинку стула, растерянно
уставился на своего собеседника.
- Опять же, насчет опекуна, - продолжал он. - Скорее всего, был у тебя
до двадцати одного года опекун или вроде того. Может, стряпчий какой-нибудь.
Как, к примеру, первая буква его фамилии? Что, если Д?
Словно яркая вспышка вдруг озарила мой мир, и столько разочарований,
унижений, опасностей, всевозможных последствий нахлынуло на меня, что,
захлестнутый их потоком, я едва мог перевести дыхание.
- Вообрази, - заговорил он снова, - что доверитель этого стряпчего, у
которого фамилия начинается на Д, а если уж говорить до конца, так, может
быть, Джеггерс, - вообрази, что он прибыл морем в Портсмут, высадился там и
захотел тебя навестить. Ты вот давеча сказал: "Не знаю, как вам удалось меня
разыскать". Так как же мне удалось тебя разыскать, а? Да очень просто: из
Портсмута я написал одному человеку в Лондон и узнал твой адрес. Как этого
человека зовут? Да Уэммик!
Под страхом смерти я и то не мог бы вымолвить ни слова. Я стоял, одной
рукой опираясь на спинку стула, а другую прижав к груди, которая, казалось,
вот-вот разорвется, - стоял, растерянно уставившись на него, а потом
судорожно вцепился в стул, потому что комната поплыла и закружилась. Он
подхватил меня, усадил на диван, прислонил к подушкам и опустился передо
мной на одно колено, так, что его лицо, теперь отчетливо всплывшее в моей
памяти и наводившее на меня ужас, оказалось совсем близко к моему.
- Да, Пип, милый мой мальчик, это я сделал из тебя джентльмена! Я, и
никто другой! Еще тогда я поклялся, что как заработаю гинею - ты эту гинею
получишь. А позднее поклялся, что как наживусь да разбогатею - разбогатеешь
и ты. Мне солоно приходилось - я не жаловался, лишь бы тебе жилось сладко.
Работал не покладая рук, лишь бы тебе не работать. Ну и что же, милый
мальчик? Думаешь, я для того это говорю, чтобы ты ко мне благодарность
чувствовал? Ничуть. А для того я это говорю, чтобы ты знал: загнанный,
шелудивый пес, которому ты жизнь сохранил, так возвысился, что из
деревенского мальчишки сделал джентльмена, и этот джентльмен - ты, Пип!
Отвращение, которое я испытывал к этому человеку, ужас, который он мне
внушал, гадливость, которую вызывало во мне его присутствие, не были бы
сильнее, если бы я видел перед собой самое страшное чудовище.
- Слушай меня, Пип. Я тебе все равно что родной отец. Ты мой сын, ты
мне дороже всякого сына. Я деньги копил - все для тебя. Когда меня нарядили
на дальние пастбища стеречь овец и лица-то вокруг меня были только овечьи,
так что я и забыл, какое человеческое лицо бывает, - я и тогда тебя видел.
Сидишь, бывало, в сторожке, обедаешь либо ужинаешь и вдруг уронишь нож -
вот, мол, мой мальчик смотрит на меня, как я ем и пью. Я тебя там сколько
раз видел так же ясно, как на тех гнилых болотах, и всякий раз говорил:
"Разрази меня бог", - и из сторожки выходил, чтобы под открытым небом это
сказать: "Вот кончится мой срок, да наживу я денег, сделаю из мальчика
джентльмена". И сделал. Ты только посмотри на себя, мой мальчик! Посмотри на
свои хоромы - такими и лорд не погнушается. Да что там лорд! Ты с твоими
деньгами всякого лорда за пояс заткнешь!
Упиваясь своим торжеством и к тому же помня, что я был близок к
обмороку, он не обращал внимания на то, как я воспринимаю его слова. Лишь в
этом и была для меня капля утешения.
- Ты только взгляни, - продолжал он, доставая у меня из кармана часы и
поворачивая перстень на моем пальце камнем к себе, хотя я весь сжался от его
прикосновения, как при виде змеи, - золотые часы, да какие прекрасные: это
ли не к лицу джентльмену! А тут - бриллиант, весь обсыпанный рубинами: это
ли не к лицу джентльмену! Взгляни на свое белье - тонкое да нарядное.
Взгляни на свою одежду - лучшей не сыскать! А книги! - Он обвел глазами
комнату. - Вон их сколько на полках, сотни! И ведь ты их читаешь? Знаю,
знаю, когда я пришел, ты как раз их читал. Ха-ха-ха! Ты и мне их почитаешь,
мой мальчик! А если они на иностранных языках и я ни слова не пойму, - все
равно, я еще больше буду тобой гордиться.
Он снова поднес мои руки к губам, и у меня мороз пробежал по коже.
- Ты не утруждай себя, Пип, не разговаривай, - сказал он, после того
как опять провел рукавом по глазам и по лбу, а в горле у него что-то
булькнуло - я хорошо помнил этот звук! - и стал мне еще отвратительнее тем,
что говорил так серьезно. - Самое лучшее тебе помолчать, мой мальчик. Ты
ведь не ждал этого годами, как я; не готовился задолго, как я. Но неужто ты
ни разу не подумал, что это я все сделал?
- Нет, нет, нет, - отвечал я. - Ни разу!
- Вот видишь, а это я, и никто другой. И ни одна живая душа про то не
знала, кроме меня и мистера Джеггерса.
- И больше никого не было? - спросил я.
- Нет, - сказал он, удивленно вскинув глазами, - кому же еще быть? Ох,
мальчик ты мой, какой же ты стал красивый! Ну, а карие глазки тоже есть?
Есть где-нибудь карие глазки, по которым ты вздыхаешь?
Ах, Эстелла, Эстелла!
- Они достанутся тебе, мой мальчик, чего бы это ни стоило. Я не говорю,
такой джентльмен, как ты, да еще образованный, и сам может за себя постоять;
ну а с деньгами оно легче! Давай я тебе доскажу, что начал, мой мальчик. С
этой вот сторожки, где я овец стерег, у меня завелись деньги (мне их
хозяин-скотовод оставил, когда умирал, он был из таких же, как я), потом
кончился мой срок, и начал я помаленьку кое-что делать от себя. За что бы я
ни брался, все про тебя думал. Возьмешься, бывало, за что-нибудь новое и
скажешь: "Будь я трижды проклят, если это не для мальчика!" И мне во всем
везло на удивление. Я уже говорил тебе, обо мне там слава идет. Те самые
деньги, что мне хозяин оставил, и те, что я в первые годы заработал, я и
отослал в Англию мистеру Джеггерсу - все для тебя, это он тогда по моему
письму за тобой приехал.
Ах, если бы он не приезжал! Если б оставил меня в кузнице - пусть не
вполне довольным своей судьбой, но насколько же более счастливым!
- И это было мне наградой, мой мальчик, - знать про себя, что я ращу
джентльмена. Пусть я ходил пешком, а колонисты разъезжали на чистокровных
лошадях, обдавая меня пылью; я что думал? А вот что: "Я ращу джентльмена
почище, чем вы все вместе взятые!" Когда они говорили друг дружке: "Везти-то
ему везет, а только он еще недавно был каторжником и сейчас невежда, грубый
человек", я что думал? А вот что: "Ладно, пусть я не джентльмен и неученый,
зато у меня свой джентльмен есть. У вас есть земли да стада; а есть ли у
кого-нибудь из вас настоящий лондонский джентльмен?" Этим я себя все время
поддерживал. И все время помнил, что когда-нибудь обязательно приеду, и
увижу моего мальчика, и откроюсь ему как самому родному человеку.
Он положил руку мне на плечо. Я содрогнулся при мысли, что рука эта,
возможно, запятнана кровью,
- Мне не легко было уехать из тех краев, Пип, и не безопасно. Но я
своего добивался, и чем труднее оно было, тем сильнее я добивался, потому
что я все обдумал и крепко все решил, И вот наконец я здесь. Милый мой
мальчик, я здесь!
Я пробовал собраться с мыслями, но голова у меня не работала. Мне все
время казалось, что я слушаю не столько этого человека, сколько шум дождя и
ветра; даже сейчас я не мог отделить его голос от этих голосов, хотя они
продолжали звучать, когда он умолк.
- Где ты меня устроишь? - спросил он через некоторое время. - Надо меня
где-нибудь устроить, мой мальчик.
- Ночевать? - спросил я.
- Да. И высплюсь же я сегодня, - ты подумай, сколько месяцев меня
носило да швыряло по морям!
- Моего друга, с которым я живу, сейчас нет в городе, - сказал я,
вставая с дивана, - ложитесь в его комнате.
- Он и завтра не вернется?
- Нет, - несмотря на все мои старания, я говорил как во сне, - и завтра
не вернется.
- Потому что, видишь ли, милый мальчик, - сказал он, понизив голос и
внушительно уперев свой длинный палец мне в грудь, - необходимо соблюдать
осторожности.
- Я не понимаю. Осторожность?
- Ну да. Не то, клянусь богом, смерть!
- Почему смерть?
- Меня выслали-то пожизненно. Для меня возвращение - смерть. Больно
много народу возвращалось за последнее время, и мне, если поймают, не
миновать виселицы.
Только этого еще недоставало! Мало того, что несчастный годами ковал
мне цепи из своего несчастного золота и серебра, он еще рискнул головой,
чтобы приехать ко мне, и теперь его жизнь была в моих руках! Если бы я питал
к нему не отвращение, а любовь; если бы он мне внушал не чувство гадливости,
а глубочайшую нежность и восхищение - мне и то не могло бы быть хуже.
Напротив, это было бы лучше, потому что тогда я естественно и от всего
сердца старался бы уберечь его от опасности.
Первой моей заботой было затворить ставни, чтобы с улицы не приметили
свет, а потом я затворил и запер двери. Пока я был этим занят, он, стоя у
стола, пил ром и закусывал печеньем, и, глядя на него, я снова видел моего
каторжника за едой на болоте. Я, кажется, ждал, что он вот-вот нагнется и
начнет пилить себе ногу.
Заглянув в комнату Герберта и удостоверившись, что входная дверь там
заперта и попасть оттуда на лестницу можно только через ту комнату, где мы
беседовали, я спросил моего гостя, сейчас ли он хочет лечь. Он ответил
утвердительно, но добавил, что утром хотел бы надеть смену моего
"джентльменского" белья. Я достал белье и положил возле постели, и опять
мороз пробежал у меня по коже, когда он, прощаясь со мной на ночь, опять
стал трясти мне руки.
Наконец я кое-как отделался от него, а потом подбросил угля в огонь и
уселся у камина, не решаясь лечь спать. Еще час, а может быть и больше,
полное оцепенение не давало мне думать; и только когда я стал думать, мне
постепенно стало ясно, что я погиб и что корабль, на котором я плыл,
разлетелся в щепы.
Намерения мисс Хэвишем относительно меня - пустая игра воображения;
Эстелла вовсе не предназначена мне; в Сатис-Хаус меня только терпели, в пику
жадным родственникам, как куклу с заводным сердцем, чтобы упражняться на ней
за неимением других жертв, - вот первые жгучие уколы, которые я ощутил. Но
самую глубокую, самую острую боль причинила мне мысль, что ради каторжника,
повинного бог знает в каких преступлениях и рискующего тем, что его увезут
из этой вот комнаты, где я сидел и думал, и повесят у ворот Олд-Бейли, -
ради такого человека я покинул Джо.
Теперь ничто не могло бы заставить меня вернуться к Джо, вернуться к
Бидди, - потому, вероятно, что сознание того, как позорно я вел себя по
отношению к ним, было сильнее любых доводов. Никакая мудрость в мире не
могла бы дать мне того утешения, какое сулила их преданность и душевная
простота; но никогда, никогда, никогда мне не искупить своей вины перед
ними.
В вое ветра, в шуме дождя мне то и дело чудилась погоня. Два раза я мог
бы поклясться, что слышал стук и шепот у входной двери. Поддавшись этим
страхам, я не то вспомнил, не то вообразил, что появлению моего гостя
предшествовали таинственные знамения. Что за последний месяц мне попадались
на улице люди, в которых я находил сходство с ним. Что случаи эти учащались
по мере того, как он приближался к берегам Англия. Что каким-то образом его
грешная душа посылала ко мне этих вестников, и вот теперь, в эту бурную
ночь, он сдержал слово и пришел ко мне.
В эти мысли врывались воспоминания о том, каким неистовым он показался
когда-то моим детским глазам; как второй каторжник снова и снова повторял,
что этот человек хотел его убить; какой он был страшный во время драки в
канаве, когда терзал своего противника, как дикий зверь. В тусклом свете
камина из этих воспоминаний родился смутный страх - безопасно ли оставаться
взаперти с ним вдвоем, в эту глухую, ненастную ночь. Страх ширился, пока не
заполнил всю комнату, и наконец я не выдержал - взял свечу и пошел взглянуть
на моего жуткого постояльца.
Он обвязал голову платком, и лицо его во сне было сурово и хмуро. Но
хотя на подушке рядом с ним лежал пистолет, он спал, и спал спокойно.
Убедившись в этом, я тихонько вынул из двери ключ и запер ее снаружи, прежде
чем опять усесться у огня. Постепенно я съехал со стула и очутился на полу.
Когда я проснулся после короткого сна, в котором ощущение моего несчастья ни
на минуту не покидало меня, церковные часы в Сити били пять, свечи догорели,
огонь в камине погас, а от дождя и ветра непроглядная тьма за окном казалась
еще чернее.
На этом кончается вторая пора надежд Пипа.
ГЛАВА ХL
Хорошо еще, что мне сразу пришлось заботиться о том, как уберечь моего
страшного гостя от опасности; мысль эта возникла у меня, едва только я
проснулся, и на время оттеснила другие, беспорядочно осаждавшие меня мысли.
О том, чтобы спрятать его в своей квартире, нечего было и думать. Это
все равно бы не удалось, и всякая попытка только возбудила бы подозрения.
Правда, Мститель уже давно получил расчет, но теперь мне прислуживала
краснолицая старуха, приводившая себе в помощь живой узел тряпья, который
она называла своей племянницей; и не пустить их в одну из комнат значило
наверняка разжечь их любопытство и дать пищу для бесконечных сплетен. Обе
они были подслеповаты, что я объяснял долголетней привычкой подглядывать в
замочные скважины, и обе неизменно являлись, когда их не звали; пожалуй, это
составляло единственную постоянную черту в их характере, если не считать
того, что обе были нечисты на руку. Чтобы эти особы не учуяли никакой тайны,
я решил сообщить им поутру, что ко мне неожиданно приехал из провинции
дядюшка.
Решение это я принял еще тогда, когда пытался нашарить в потемках, чем
бы зажечь свечу. Ничего не найдя, я был вынужден отправиться к ближайшим
воротам, чтобы привести оттуда сторожа с фонарем. И вот, ощупью спускаясь по
темной лестнице, я обо что-то споткнулся, и это что-то оказалось человеком,
съежившимся в углу.
Так как на мой вопрос, что он тут делает, человек этот ничего не
ответил, а только отстранился от меня, я побежал в будку и, поспешно вызвав
сторожа, уже на обратном пути рассказал ему, в чем дело. Ветер дул все так
же неистово, поэтому, опасаясь, как бы не погасла единственная свеча, мы не
стали зажигать фонари на лестнице, но осмотрели всю лестницу снизу доверху и
никого не нашли. Тогда у меня мелькнула мысль - не проскользнул ли
неизвестный человек к нам в квартиру; я зажег свечу от свечи сторожа и,
оставив его в прихожей, тщательно осмотрел псе комнаты, включая ту, где спал
мой страшный гость. Все было тихо, в квартиру без меня никто не проник.
Меня тревожило, что именно в эту ночь на лестнице мог скрываться
соглядатай, и в надежде узнать что-нибудь от сторожа, я поднес ему стаканчик
и спросил, не впускал ли он вчера в ворота какого-нибудь подвыпившего
джентльмена. Как же, сказал он, таких было трое, в разное время ночи. Один
живет в Фаунтен-Корте, двое других - на Тэмпл-лейн, и он видел, что все они
разошлись по своим домам. А единственный человек, который снимал квартиру в
одном доме с нами, недели две как уехал из города, и ночью он не мог
вернуться, - поднимаясь по лестнице, мы видели на его двери печать.
- В мои ворота мало кто входит, сэр, - сказал сторож, отдавая мне
стакан, - очень уж погода была скверная. Кроме тех троих джентльменов, как
будто никого и не было после одиннадцати часов, - это когда спрашивали вас.
- Да, да, - поспешил я подтвердить, - это был мой дядя.
- Вы, конечно, его видели, сэр?
- Да. Разумеется, видел.
- И того человека, который был с ним, тоже?
- Который был с ним? - переспросил я.
- Мне так показалось, - отвечал сторож. - Когда он остановился
спросить, как к вам пройти, тот человек тоже остановился, а когда он пошел
сюда, тот человек тоже пошел сюда.
- Что это был за человек?
Сторож не разглядел его толком, похоже, что из простых; одежа на нем
была как будто вся в пыли, а сверху темный плащ. Сторож, видимо, не придавал
этому значения, да оно и понятно, - у него не было причин отнестись к этому
серьезно, не то что у меня.
Отделавшись от него, - а мне теперь хотелось прекратить наш разговор
как можно скорее, - я с тревогой стал сопоставлять эти два обстоятельства.
По отдельности каждое из них объяснялось просто: вполне могло случиться, что
какой-нибудь человек, хорошо пообедавший в гостях или дома и даже близко не
подходивший к будке этого сторожа, забрел на мою лестницу и спьяна уснул
там; с другой стороны, мой безымянный гость мог попросить кого-нибудь
проводить его до моего дома. Однако то и другое вместе взятое очень мне не
нравилось, - после всего пережитого за эти несколько часов я готов был к
чему угодно отнестись с недоверием и страхом.
Я затопил камин - уголь загорелся бледным, невеселым огнем - и задремал
в кресле. Когда мне уже казалось, что я просидел так целую ночь, часы
пробили шесть. Зная, что до света осталось еще добрых полтора часа, я опять
задремал и сначала все время просыпался, - то мне слышались громкие
разговоры неизвестно о чем, то ветер в трубе представлялся раскатами грома,
- а потом я крепко уснул и проснулся как встрепанный, когда на дворе уже
рассвело.
Обдумать свое положение я еще не успел, да и сейчас был на это не
способен. Удар оглушил меня. Я был удручен, подавлен, но разобраться в своих
чувствах не мог. А составить какой-нибудь план действий мне было бы так же
трудно, как залезть на луну. Когда я открыл ставни и увидел за окном
дождливое, ветреное, свинцово-серое утро, когда растерянно переходил из
комнаты в комнату, когда, пожимаясь от холода, снова уселся у камина ждать
служанку, я знал, что мне очень скверно, но едва ли мог бы сказать, почему
это так, и давно ли это у меня началось, и в какой день недели я эта
заметил, и даже кто я, собственно, такой.
Наконец старуха явилась, а с ней и племянница, про которую нельзя было
сказать, где ее патлатая голова, а где веник, и обе выразили удивление,
застав меня у камина. Я сообщил им, что в комнате Герберта спит мой дядюшка,
приехавший ночью, и распорядился относительно некоторых дополнительных
приготовлений к завтраку и честь гостя. Затем, пока они с грохотом двигали
мебель и поднимали пыль, я, двигаясь словно во сне, умылся, оделся и снова
сел у камина ждать, чтобы он вышел к завтраку через некоторое время дверь
отворилась, и он вошел. Вид его привел меня в содрогание, при дневном свете
он показался мне еще противнее.
- Я даже не знаю, как вас называть, - сказал я вполголоса, когда он сел
за стол. - Я всем говорю, что вы мой дядя.
- Правильно, мой мальчик! Вот и называй меня дядей.
- Вероятно, вы в пути придумали себе какую-нибудь фамилию?
- Да, мой мальчик. Я взял себе фамилию Провис.
- И намерены ее сохранить?
- Ну да, чем она хуже другой, разве что тебе какая-нибудь другая больше
нравится.
- А как ваша настоящая фамилия? - спросил я шепотом.
- Мэгвич, - отвечал он тоже шепотом, - наречен Абелем.
- Кем вы готовились стать в жизни?
- Кандальником, мой мальчик.
Он сказал это вполне серьезно, точно назвал какую-то профессию.
- Когда вы вчера вечером входили в Тэмпл... - начал я и сам удивился,
неужели это было только вчера вечером, а кажется, уже так давно.
- Так что же, мой мальчик?
- Когда вы вошли в ворота и спросили у сторожа, как сюда пройти, с вами
кто-нибудь был?
- Со мной? Нет, мой мальчик.
- Но был кто-нибудь поблизости?
- Точно я не приметил, - сказал он в раздумье, - потому как мне здесь
все внове. Но, кажется, действительно кто-то был и вошел за мной следом.
- Вас в Лондоне знают?
- Надеюсь, что нет, - сказал он и выразительно показал пальцем на свою
шею, от чего меня бросило в жар.
- А раньше вы в Лондоне бывали?
- Редко когда бывал, мой мальчик. Я все больше находился в провинции.
- А... судили вас в Лондоне?
- Это в который раз? - спросил он, зорко взглянув на меня.
- В последний. Он кивнул головой.
- Тогда я и с Джеггерсом познакомился. Джеггерс меня защищал.
Я уже готов был спросить, за что его судили, но тут он взял со стола
нож, взмахнул им, сказал: - А в чем я провинился, за то отработал и заплатил
сполна! - и приступил к завтраку.
Ел он прожорливо, так что было неприятно смотреть, и все его движения
были грубые, шумные, жадные. С того времени как я принес ему еды на болото,
у него поубавилось зубов, и, когда он мял во рту кусок баранины и нагибал
голову набок, чтобы получше захватить его клыками, он был до ужаса похож на
голодную старую собаку.
Это могло хоть у кого отбить аппетит, а мне и так было не до завтрака,
и я сидел мрачный, не отрывая глаз от стола, задыхаясь от непреодолимого
отвращения.
- Грешен, люблю поесть, мой мальчик, - пояснил он как бы в свое
оправдание, отставляя наконец тарелку, - всегда этим грешил. Кабы не это, я
бы, может, и горя меньше хлебнул. И без курева я тоже никак не могу. Когда
меня там, на краю света, определили пасти овец, я, наверно, сам с тоски
превратился бы в овцу, кабы не курево.
С этими словами он встал из-за стола и, запустив руку в карман своей
толстой куртки, извлек короткую черную трубочку и горсть табаку, темного и
крепкого, известного под названием "негритянского листа". Набив трубку, он
высыпал остатки табака обратно в карман, точно в ящик; потом достал щипцами
уголек из камина, закурил и, повернувшись спиною к огню, в который раз своим
излюбленным жестом протянул мне обе руки.
- Вот, - сказал он, держа меня за руки и попыхивая трубкой, - вот
джентльмен, которого я сделал! Настоящий джентльмен, первый сорт. Ох, и
приятно мне на тебя смотреть, Пип! Так бы все стоял и смотрел на тебя, мой
мальчик!
Я при первой возможности высвободил руки и, чувствуя, что мысли мои
наконец приходят в некоторый порядок, попытался разобраться в своем
положении. Прислушиваясь к его хриплому голосу, глядя на его морщинистую
плешивую голову с бахромою седых волос, я стал понимать, к кому я прикован и
какой крепкой цепью.
- Я не хочу, чтобы мой джентльмен шлепал по лужам; у моего джентльмена
не должно быть грязи на сапогах. Ему надо завести лошадей, Пип! И верховых,
и выездных, и для слуг особо. А то что же это, колонисты разъезжают на
лошадях (да еще на чистокровных, шут их дери!), а мой лондонский джентльмен
будет ходить пешком? Нет, нет, мы им покажем такое, что им и не снилось,
верно, Пип?
Он достал из кармана большой, туго набитый бумажник и бросил его на
стол.
- Тут найдется, что тратить, мой мальчик. Это твое. Все, чем я владею,
- все не мое, а твое. Да ты не бойся, Это не последнее, есть и еще! Я для
того и приехал на родину, чтобы поглядеть, как мой джентльмен будет тратить
деньги по-джентльменски.