ы. Смешать водку с одеколоном - в
этом есть известный каприз, но нет никакого пафоса. А вот
выпить стакан "ханаанского бальзама" - в этом есть и каприз, и
идея, и пафос, и сверх того еще метафизический намек.
Какой компонент "ханаанского бальзама" мы ценим превыше
всего? Ну, конечно, денатурат. Но ведь денатурат, будучи только
объектом вдохновения, сам этого вдохновения начисто лишен. Что
же, в таком случае, мы ценим в денатурате превыше всего? Ну,
конечно: голое вкусовое ощущение. А еще превыше? А еще превыше
тот миазм, который он источает. Чтобы этот миазм оттенить,
нужна хоть крупица благоухания. По этой причине в денатурат
вливают в пропорции 1:2:1 "бархатное" пиво, лучше всего
"останкинское" или "сенатор", и очищенную политуру.
Не буду вам напоминать, как очищается политура, это всякий
младенец знает. Почему-то в России никто не знает, отчего умер
Пушкин,
- а как очищается политура - это всякий знает.
Короче, записывайте рецепт "ханаанского бальзама". Жизнь
дается человеку один раз, и прожить ее надо так, чтобы не
ошибиться в рецептах:
Денатурат - 100 г.
Бархатное пиво - 200 г.
Политура очищенная - 100 г.
Итак, перед вами "ханаанский бальзам" (его в просторечии
называют "чернобуркой") - жидкость в самом деле черно-бурого
цвета, с умеренной крепостью и стойким ароматом. Это уже даже
не аромат, а гимн. Гимн демократической молодежи. Именно так,
потому что в выпимшем этот коктейль вызревает вульгарность и
темные силы. Я сколько раз наблюдал!..
А чтобы вызревание этих темных сил хоть как-то
предотвратить, есть два средства. Во-первых, не пить
"ханаанский бальзам", а во-вторых, пить, взамен него, коктейль
"дух Женевы".
В нем нет ни капли благородства, но есть букет. Вы
спросите меня: в чем загадка этого букета? Я вам отвечу: не
знаю, в чем загадка этого букета. Тогда вы подумаете и
спросите: а в чем же разгадка? А в том разгадка, что "белую
сирень", составную часть "духа Женевы", не следует ничем
заменять, ни "жасмином", ни "шипром", ни "ландышем". "В мире
компонентов нет эквивалентов", как говорили старые алхимики, а
они-то знали, что говорили. То есть, "ландыш серебристый" - это
вам не "белая сирень", даже в нравственном аспекте, не говоря
уж о букетах.
"Ландыш", например, будоражит ум, тревожит совесть,
укрепляет правосознание. А "белая сирень", напротив того,
успокаивает совесть и примиряет человека с язвами жизни.
У меня было так: я выпил целый флакон "серебристого
ландыша", сижу и плачу. Почему я плачу? - потому что маму
вспомнил, то есть вспомнил и не могу забыть свою маму. "Мама",
- говорю. И плачу. А потом опять: "мама!" - говорю, и снова
плачу. Другой бы, кто поглупее, так бы сидел и плакал. А я?
Взял флакон "сирени" - и выпил. И что же вы думаете? Слезы
обсохли, дурацкий смех одолел, а маму так даже и забыл, как
звать по имени-отчеству.
И как мне смешон поэтому тот, кто, приготовляя "дух
Женевы", в средство от потливости ног добавляет "ландыш
серебристый"! Слушайте точный рецепт:
"Белая сирень" - 50 г.
Средство от потливости ног - 50 г.
Пиво "жигулевское" - 200 г.
Лак спиртовой - 150 г.
Но если человек не хочет зря топтать мироздание, пусть он
пошлет к свиньям и "ханаанский бальзам", и "дух Женевы". А
лучше пусть он сядет за стол и приготовит себе "слезу
комсомолки". Пахуч и странен этот коктейль. Почему пахуч, вы
узнаете потом. Я вначале объясню, чем он странен.
Пьющий просто водку сохраняет и здравый ум, и твердую
память или, наоборот, теряет разом и то и другое. А в случае со
"слезой комсомолки" просто смешно: выпьешь ее сто грамм, этой
"слезы" - память твердая, а здравого ума как не бывало. Выпьешь
еще сто грамм - и сам себе удивляешься: откуда взялось столько
здравого ума? И куда девалась вся твердая память?..
Даже сам рецепт "слезы" благовонен. А от готового
коктейля, от его пахучести, можно на минуту лишиться чувств и
сознания. Я, например, лишался.
Лаванда - 15 г.
Вербена - 15 г.
"Лесная вода" - 30 г.
Лак для ногтей - 2 г.
Зубной эликсир - 150 г.
Лимонад - 150 г.
Приготовленную таким образом смесь надо двадцать минут
помешивать веткой жимолости. Иные, правда, утверждают, что в
случае необходимости жимолость можно заменить повиликой. Это
неверно и преступно! Режьте меня вдоль и поперек - но вы меня
не заставите помешивать повиликой "слезу комсомолки", я буду
помешивать ее жимолостью. Я просто разрываюсь на части от
смеха, когда вижу, как при мне помешивают "слезу комсомолки" не
жимолостью, а повиликой...
Но о "слезе" довольно. Теперь я предлагаю вам последнее и
наилучшее. "венец трудов, превыше всех наград", как сказал
поэт. Короче, я предлагаю вам коктейль "сучий потрох", напиток,
затмевающий все. Это уже не напиток - это музыка сфер. Что
самое прекрасное в мире?
- борьба за освобождение человечества. А еще прекраснее вот
что ( записывайте):
Пиво "жигулевское" - 100 г.
Шампунь "Садко - богатый гость" - 30 г.
Резоль для очистки волос от перхоти - 70 г.
Средство от потливости ног - 30 г.
Дезинсекталь для уничтожения мелких насекомых - 20 г.
Все это неделю настаивается на табаке сигарных сортов - и
подается к столу...
Мне приходили письма, кстати, в которых досужие читатели
рекомендовали еще вот что: полученный таким образом настой еще
откидывать на дуршлаг. То есть: на дуршлаг откинуть и спать
ложиться... Это уже черт знает, что такое, и все эти дополнения
и поправки - от дряблости воображения, от недостатка полета
мысли; вот откуда эти нелепые поправки...
Итак, "сучий потрох" подан на стол. Пейте его с появлением
первой звезды, большими глотками. Уже после двух бокалов этого
коктейля человек становится настолько одухотворенным, что можно
подойти и целых полчаса с полутора метров плевать ему в харю, и
он ничего тебе не скажет.
43-й километр - Храпуново
Вы хоть что-нибудь записать успели? Ну, вот пока и
довольно с вас... А в Петушках - в Петушках я обещаю поделиться
с вами секретом "иорданских струй", если доберусь живым; если
милостив бог.
А теперь давайте подумаем с вами вместе: что бы мне сейчас
выпить? Какую комбинацию я могу создать из этой вшивости, что
осталась в моем чемоданчике? "Поцелуй тети Клавы"? Пожалуй, что
да. Из моего чемоданчика никаких других "поцелуев" не выжмешь,
кроме "первого поцелуя" и "поцелуя тети Клавы". Объяснить вам,
что значит "поцелуй"? А "поцелуй" значит: смешанное в любой
пропорции пополам-напополам любое красное вино с любой водкой.
Допустим: сухое виноградное вино плюс "перцовка" или
"кубанская" - это "первый поцелуй". Смесь самогона с 33-м
портвейном - это "поцелуй, насильно данный", или проще,
"поцелуй без любви", или еще проще, "Инесса Арманд".
Да мало ли разных "поцелуев"! Чтобы не так тошнило от всех
этих "поцелуев", к ним надо привыкнуть с детства.
У меня в чемоданчике есть "кубанская". Но нет сухого
виноградного вина. Значит, и "первый поцелуй" исключен для
меня, я могу только грезить о нем. Но у меня в чемоданчике есть
полторы четвертинки "российской" и "розовое крепкое" за рупь
тридцать семь. А их совокупность и дает нам "поцелуй тети
Клавы". Согласен с вами: он невзрачен по вкусовым качествам, он
в высшей степени тошнотворен, им уместнее поливать фикус, чем
пить его из горлышка, - согласен, но что же делать, если нет
сухого вина, если нет даже фикуса? Приходится пить "поцелуй
тети Клавы"...
Я вошел в вагон, чтобы слить мое дерьмо в "поцелуй". О,
как давно я здесь не был! С тех пор, как вышел в Никольском...
На меня, как и в прошлый раз, глядела десятками глаз,
больших, на все готовых, выползающих из орбит - глядела мне в
глаза моя Родина, выползшая из орбит, на все готовая, большая.
Тогда, после ста пятидесяти грамм "российской", мне нравились
эти глаза. Теперь, после пятисот "кубанской", я был влюблен в
эти глаза, влюблен, как безумец. Я чуть покачнулся, входя в
вагон, но прошел к своей лавочке совершенно независимо и на
всякий случай чуть-чуть улыбаясь...
Подошел - и остолбенел. Где моя четвертинка "российской"?
Где та самая четвертинка, которую я у Серпа и Молота
ополовинил? От самого Серпа и Молота она стояла у чемоданчика,
в ней оставалось почти сто грамм - где же она теперь?
Я обвел глазами всех - ни один не сморгнул. Нет, я
положительно влюблен и безумец. Когда отлетели ангелы? Они ведь
все-таки следили за чемоданчиком, если я отлучался - когда они
от меня отлетели? К районе Кучино? Так. Значит, украли между
Кучино и 43-м километром. Пока я делился с вами восторгом моего
чувства, пока посвящал вас в тайны бытия
- меня тем временем лишали "поцелуя тети Клавы"... В простоте
душевной я ни разу не заглянул в вагон все это время - прямо
комедия... Но теперь - "довольно простоты", как сказал
драматург Островский. И - финита ля комедиа. Не всякая простота
- святая. И не всякая комедия - божественная... Довольно в
мутной воде рыбку ловить - пора ловить человеков!..
Но как ловить и кого ловить?
Черт знает, в каком жанре я доеду до Петушков... От самой
Москвы все были философские эссе и мемуары, все были
стихотворения в прозе, как у Ивана Тургенева... Теперь
начинается детективная повесть... Я заглянул в чемоданчик: все
ли там на месте? Там все было на месте. Но где же эти сто
грамм? И кого ловить?..
Я взглянул направо: там все до сих пор сидят эти двое,
тупой-тупой и умный-умный. Тупой в телогрейке уже давно закосел
и спит. А умный в коверкотовом пальто сидит напротив тупого и
будит его. И как-то по-живодерски будит: берет его за пуговицу
и до отказа подтаскивает к себе, как бы натягивая тетиву, - а
потом отпускает: и тупой-тупой в телогрейке летит на прежнее
место, вонзаясь в спину лавочки, как в сердце тупая стрела
Амура.
"Транс-цен-ден-тально..." - подумал я. - и давно это он
его так? Нет, эти двое украсть не могли. Один из них, правда, в
телогрейке, а другой не спит, - значит, оба, в принципе, могли
украсть. Но ведь один-то спит, а другой в коверкотовом пальто,
- значит, ни тот, ни другой украсть не могли.
Я глянул назад - нет, там тоже нет ничего такого, что
могло бы натолкнуть на мысль: двое, правда, наталкивают на
мысль, но совсем не на ту. Очень странные люди эти двое: он и
она. Они сидят по разным сторонам вагона, у противоположных
окон, и явно незнакомы друг с другом. Но при всем том - до
странности похожи: он в жакетке, и она - в жакетке; он в
коричневом берете и при усах, и она - при усах и в коричневом
берете.
Я протер глаза и еще раз посмотрел назад... Удивительная
похожесть, и оба то и дело рассматривают друг дружку с
интересом и гневом... Ясное дело, не могли украсть.
А впереди? Я глянул вперед.
И впереди то же самое - странных только двое, дедушка и
внучек. Внучек на две головы длиннее дедушки и от рождения
слабоумен. Дедушка - на две головы короче, но слабоумен тоже.
Оба глядят мне прямо в глаза и облизываются...
"Подозрительно", - подумал я. Отчего бы это им
облизываться? Все ведь тоже глядят мне в глаза, но ведь никто
не облизывается! Очень подозрительно... Я стал рассматривать их
так же пристально, как и они меня.
Нет, внучек - совершенный кретин. У него и шея-то не как у
всех, у него шея не врастает в торс, а как-то вырастает из
него, вздымаясь к затылку вместе с ключицами. И дышит он как-то
идиотически: вначале у него выдох, а потом вдох, тогда как у
всех людей наоборот: сначала вдох, а уж потом выдох. И смотрит
на меня, смотрит, разинув глаза и сощурив рот.
А дедушка - тот смотрит еще напряженнее, смотрит, как в
дуло орудия. И такими синими, такими разбухшими глазами, что из
обоих этих глаз, как из двух утопленников, влага течет ему
прямо на сапоги. И весь он, как приговоренный к высшей мере, и
на лысой голове его мертво. И вся физиономия - в оспинах, как
расстрелянная в упор. А посередине расстрелянной физии -
распухший и посиневший нос, висит и качается, как старый
удавленник...
"Очччень подозрительно", - подумал я еще раз. И, привстав
на месте, поманил их пальцем к себе.
Оба вскочили немедленно и бросились ко мне, не переставая
облизываться. "Это тоже подозрительно, - подумал я, - они
вскочили, по-моему, чуть раньше, чем я их поманил..."
Я пригласил их сесть напротив себя.
Оба сели, в упор рассматривая мой чемоданчик. Внучек сел
как-то странно. Мы все садимся на задницу, а это сел как-то
странно: избоченясь, на левое бедро, и как бы предлагая одну
свою ногу мне, а другую - дедушке.
- Как звать тебя, папаша, и куда ты едешь?
Храпуново - Есино
- Митричем меня звать. А это мой внучек, он тоже
Митрич. Едем в Орехово, в парк... В карусели покататься...
А внучек добавил:
- И-и-и-и-и...
Необычен был этот внук, и чертовски обидно, что я не могу
его как следует передать. Он не говорил, а верещал. И говорил
не ртом, потому что рот его был всегда сощурен и начинался
откуда-то сзади. А говорил он левой ноздрей, и то с таким
усилием, как будто левую ноздрю приподнимал правой: "и-и-и-и-и,
как мы быстро едем в Петушки, славные Петушки..." - "и-и-и-и-и,
какой пьяный дедушка, хороший дедушка..."
- Та-а-ак. Значит, говоришь, в Карусели.
- В Карусели.
- А может все-таки, не в Карусели?
- В Карусели, - еще раз подтвердил Митрич, и все тем же
приговоренным голосом, и влага из глаз его все текла...
- А скажи мне, Митрич, а что ты тут делал, пока я в
тамбуре был? Пока я в тамбуре был погружен в свои мысли? В свои
мысли о своем чувстве? К любимой женщине? А? Скажи!..
Митрич, не шелохнувшись, весь как-то забегал.
- Я... Н-н-ничего. Я просто хотел компоту покушать...
Компоту с белым хлебом...
- Компоту с белым хлебом?
- Компоту. С белым хлебом.
- Прекрасно. Значит, так: я стою на площадке и весь
погружен в мысли о чувстве. А вы, между тем, ищете у меня под
лавочкой: нет ли тут компоту с белым хлебом?.. А не найдя
компоту...
Дедушка - первый не вынес, и весь расплакался. А следом за
ним - и внучек: верхняя губа у него совсем куда-то пропала, а
нижняя свесилась до пупа, как волосы у пианиста... Оба
плакали...
- Я вас понимаю, да. Я все могу понять, если захочу
простить... У меня душа, как у троянского коня пузо, многое
вместит. Я все прощу, если захочу понять. А я понимаю: ...вы
просто хотите компота и белого хлеба. Но у меня на лавочке вы
не находите ни того, ни другого. И вы просто вынуждены пить
хотя бы то, что вы находите - взамен того, чего бы вы хотели.
Я их раздавил своими уликами, они закрыли лицо, оба, и
постоянно раскачивались на лавке, в такт своим обвинениям.
- Вы мне напоминаете одного старичка в Петушках. Он -
тоже, он пил на чужбинку, он пил только краденое: утащит,
например, в аптеке флакон тройного одеколона, отойдет в туалет
у вокзала и там тихонько выпьет. Он называл это "пить на
брудершафт", он был серьезно убежден, что это и есть "пить на
брудершафт", он так и умер в своем заблуждении... Так что же?
Значит, и вы решили - на брудершафт?..
Они все раскачивались и плакали, а внучек - тот даже
заморгал от горя, всеми своими подмышками.
- Но довольно слез. Я если захочу понять, то все вмещу. У
меня не голова, а дом терпимости. Если вы хотите - я могу
угостить еще. Вы уже по 50 грамм выпили - я могу налить еще по
50 грамм...
В эту минуту кто-то подошел к нам сзади и сказал:
- Я тоже хочу с вами выпить.
Все разом на него поглядели. То был черноусый, в жакетке и
коричневом берете.
- И-и-и-и-и, - заверещал молодой Митрич, - какой дяденька,
какой хитрый дяденька!..
Черноусый оборвал его взглядом из-под усов.
- Я никакой не хитрый. Я не ворую, как некоторые. Я не
ворую у незнакомых людей предметов первой необходимости. Я
пришел со своей - вот...
И он поставил мне на лавочку бутылку "столичной".
- От моей не откажетесь? - спросил он меня.
Я потеснился, чтобы дать ему место.
- Нет, потом, пожалуй, и не откажусь, а пока хочу свое.
"Поцелуй тети Клавы".
- Тети Клавы?
- Тети Клавы.
Мы налили себе, каждый свое. Дед и внук протянули мне свою
посуду: они, оказывается, давно держали ее наготове, задолго до
того, как я их поманил. Дед вынул пустую четвертинку, я сразу
ее признал. А внучек - тот вынул даже целый ковш, и вынул
откуда-то из-под лобка и диафрагмы...
Я налил им, сколько обещал, и они улыбнулись.
- На брудершафт, ребятишки?
- На брудершафт.
Все пили, запрокинув головы, как пианисты.
"Наш поезд на станции Есино не останавливается. Остановки
по всем пунктам, кроме Есино".
Есино - Фрязево
Началось шелестение и чмокание. Как будто тот
пианист, который все пил, - теперь уже все выпил и, утонув в
волосах, заиграл этюд Ференца Листа "Шум леса" до диез минор.
Первым заговорил черноусый в жакетке. И почему-то
обращался единственно только ко мне:
- Я прочитал у Ивана Бунина, что рыжие люди, если выпьют,
-обязательно краснеют...
- Ну так что же?
- Как то есть, "что же"? А Куприн и Максим Горький - так
те вообще не просыпались!..
- Прекрасно. Ну, а дальше?
- Как то есть "ну, а дальше"? Последние, предсмертные
слова Антона Чехова какие были? Помните? Он сказал: "ихь
штербе", то есть "я умираю". А потом добавил: "налейте мне
шампанского". И уж только тогда умер.
- Так-так?
- А Фридрих Шиллер - тот не только умереть, тот даже жить
не мог без шампанского. Он, знаете, как писал? Опустит ноги в
ледяную ванну, нальет шампанского - и пишет. Пропустит один
бокал - готов целый акт трагедии. Пропустит пять бокалов -
готова целая трагедия в пяти актах.
- Так-так-так.. Ну, и...
Он кидал в меня мысли, как триумфатор червонцы, и я
едва-едва успевал их подбирать. "Ну, и..."
- Ну, и Николай Гоголь...
- Что Николай Гоголь?..
- Он всегда, когда бывал у Панаевых, просил ставить ему на
стол особый, розовый бокал...
- И пил из розового бокала?
- Да. И пил из розового бокала.
- А что пил?
- А кто его знает! Ну, что можно пить из розового бокала?
Ну, конечно, водку...
И я, и оба Митрича, с интересом за ним следили. А он,
черноусый, так и смеялся, в предвкушении новых триумфов.
- А Модест-то Мусоргский! Бог ты мой, а Модест-то
Мусоргский! Вы знаете, как он писал свою бессмертную оперу
"Хованщина"? Это смех и горе. Модест Мусоргский лежит в канаве
с перепою, а мимо проходит Николай Римский-Корсаков, в смокинге
и с бамбуковой тростью. Остановится Николай Римский-Корсаков,
пощекочет Модеста своей тростью и говорит: "Вставай! Иди
умойся, и садись дописывать свою божественную оперу
"Хованщина".
И вот они сидят: Николай Римский-Корсаков в креслах сидит,
закинув ногу за ногу, с цилиндром на отлете. А напротив него -
Модест Мусоргский, весь томный, весь небритый, - пригнувшись на
лавочке, потеет и пишет ноты. Модест на лавочке похмелиться
хочет: что ему ноты! А Николай Римский-Корсаков с цилиндром на
отлете похмелиться не дает...
Но уж как только затворится дверь за Римским-Корсаковым -
бросает Модест свою бессмертную оперу "Хованщина" - и бух в
канаву. А потом встанет и опять похмелится, и опять бух!.. А
между прочим, социал-демократы...
- Начитанный, ч-ч-черт! - в восторге прервал его старый
Митрич, а молодой, от чрезмерного внимания, вобрал в себя все
волосы и заиндевел...
- Да, да! Я очень люблю читать! В мире столько прекрасных
книг! - продолжал человек в жакетке. - Я, например, пью месяц,
пью другой, а потом возьму и прочитаю какую-нибудь книжку, и
так хороша покажется мне эта книжка, и так дурен я кажусь сам
себе, что я совсем расстраиваюсь и не могу читать, бросаю
книжку и начинаю пить, пью месяц, пью другой, а потом...
- Погоди, - тут уж я его прервал, - погоди. Так что же
социал-демократы?
- Какие социал-демократы? Разве только социал-демократы?
Все ценные люди России, все нужные ей люди - все пили, как
свиньи. А лишние, бестолковые - нет, не пили. Евгений Онегин в
гостях у Лариных и выпил-то всего-навсего брусничной воды, и то
его понос пробрал. А честные современники онегина "между
лафитом и клико" (заметьте: "между лафитом и клико!") тем
временем рождали мятежную науку и декабризм... А когда они,
наконец, разбудили Герцена...
- Как же! Разбудишь его, вашего Герцена! - рявкнул вдруг
кто-то с правой стороны. Мы все вздрогнули и повернулись
направо. Это рявкал амур в коверкотовом пальто.
- Ему еще в Храпунове надо было выходить, этому Герцену, а
он все едет, собака!..
Все, кто мог смеяться, - все рассмеялись. "Да оставь ты
его в покое, черт, декабрист хуев!" - "Уши ему потри, уши!" -
"какая разница
- в Храпуново ехать или в Петушки! Может, человеку захотелось
в Петушки, а ты его гонишь в Храпуново!" все вокруг косели,
незаметно и радостно косели, незаметно и безобразно... И я -
вместе с ними...
Я повернулся к жакетке и черным усам:
- Ну, допустим, ну, разбудили они Александра Герцена,
причем же тут демократы и " Хованщина"?
- А вот и притом! С этого и началось все главное - сивуха
началась вместо клико! Разночинство началось, дебош и
хованщина!.. Все эти Успенские, все эти Помяловские - они без
стакана не могли написать ни строки! Я читал, я знаю! Отчаянно
пили! Все честные люди россии! И отчего они пили? - с отчаяния
пили! Пили оттого, что честны! Оттого, что не в силах были
облегчить участь народа! Народ задыхался в нищете и невежестве,
почитайте-ка Дмитрия Писарева! Он так и пишет: "народ не может
позволить себе говядину, а водка дешевле говядины, оттого и
пьет русский мужик, от нищеты своей пьет! Книжку он себе
позволить не может, потому что на базаре ни Гоголя, ни
Белинского, а одна только водка, и монопольная, и всякая, и в
разлив, и на вынос! Оттого он и пьет, от невежества своего
пьет!"
Ну, как тут не придти в отчаяние, как не писать о мужике,
как не спасать его, как от отчаяния не запить! Социал-демократ
- пишет и пьет, и пьет, как пишет. А мужик - не читает и пьет,
пьет, не читая. Тогда Успенский встает - и вешается, а
Помяловский ложится под лавку в трактире - и подыхает, а Гаршин
встает - и с перепою бросается через перила...
Черноусый уже вскочил и снял берет, и жестикулировал, как
бешеный,
- все выпитое подстегивало его и ударяло в голову, все ударяло
и ударяло... Декабрист в коверкотовом пальто - и тот бросил
своего Герцена, подсел к нам ближе и воздел к оратору мутные
сырые глаза.
- И вы смотрите, что получается! Мрак невежества все
сгущается, и обнищание растет абсолютно! Вы Маркса читали?
Абсолютно! Другими словами, пьют все больше и больше!
Пропорционально возрастает отчаяние социал-демократа, тут уже
не лафит, не клико, те еще как-то добудились Герцена! А теперь
- вся мыслящая Россия, тоскуя о мужике, пьет не просыпаясь! Бей
во все колокола, по всему Лондону - никто в России головы не
поднимет, все в блевотине и всем тяжело!..
И так - до наших времен! Вплоть до наших времен! Этот
круг, этот порочный круг бытия - он душит меня за горло! И
стоит мне прочесть хорошую книжку - я никак не могу
разобраться, кто отчего пьет: низы, глядя вверх, или верхи,
глядя вниз. И я уже не могу, я бросаю книжку. Пью месяц, пью
другой, а потом...
- Стоп! - прервал его декабрист. - А разве нельзя не пить?
Взять себя в руки - и не пить? Вот тайный советник Гете,
например, совсем не пил.
- Не пил? Совсем? - черноусый даже привстал и надел берет.
- Не может этого быть!
- А вот и может. Сумел человек взять себя в руки - и ни
грамма не пил...
- Вы имеете в виду Иоганна фон Гете?
- Да. Я имею в виду Иоганна фон Гете, который ни грамма не
пил.
- Странно... А если б Фридрих Шиллер поднес бы ему?..
Бокал шампанского?..
- Все равно бы не стал. Взял бы себя в руки - и не стал.
Сказал бы: не пью ни грамма.
Черноусый поник и затосковал. На глазах у публики рушилась
вся его система, такая стройная система, сотканная из пылких и
блестящих натяжек. "Помоги ему, Ерофеев, - шепнул я сам себе, -
помоги человеку. Ляпни какую-нибудь аллегорию или..."
- Так вы говорите: тайный советник Гете не пил ни грамма?
- я повернулся к декабристу. - А почему он не пил, вы знаете?
Что его заставляло не пить? Все честные умы пили, а он - не
пил? Почему? Вот мы сейчас едем в Петушки, и почему-то везде
остановки, кроме Есино. Почему бы им не остановиться и в Есино?
Так вот нет же. Проперли без остановки. А все потому, что в
Есино нет пассажиров, они все садятся или в Храпунове, или во
Фрязеве. Да. Идут от самого Есино до самого Храпунова или до
самого Фрязева - и там садятся. Потому что все равно ведь поезд
в Есино прочешет без остановки. Вот так поступал и Иоганн фон
Гете, старый дурак. Думаете, ему не хотелось выпить? Конечно,
хотелось. Так он, чтобы самому не скопытиться, вместо себя
заставлял пить всех своих персонажей. Возьмите хоть "Фауста":
кто там не пьет? Все пьют. Фауст пьет и молодеет, Зибель пьет и
лезет на Фауста, Мефистофель только и делает, что пьет и
угощает буршей и поет им "блоху". Вы спросите: для чего это
нужно было тайному советнику Гете. Так я вам скажу: а для чего
он заставил Вертера пустить себе пулю в лоб? Потому что - есть
свидетельство - он сам был на грани самоубийства, но чтоб
отделаться от искушения, заставил Вертера сделать это вместо
себя. Вы понимаете? Он остался жить, но как бы покончил с
собой. И был вполне удовлетворен. Это даже хуже прямого
самоубийства. В этом больше трусости и эгоизма, и творческой
низости.
Вот так же он и пил, как стрелялся, ваш тайный советник.
Мефистофель выпьет, а ему хорошо, старому псу. Фауст добавит -
а он, старый хрен, уже лыка не вяжет. Со мною на трассе дядя
Коля работал - тот тоже: сам не пьет, боится, что чуть выпьет и
сорвется, загудит на неделю, на месяц... А нас - так прямо чуть
не принуждал. Разливает нам, крякает за нас, блаженствует, гад,
ходит, как обалделый...
Вот так и ваш хваленый Иоганн фон Гете! Шиллер ему
подносит, а он отказывается - еще бы! Алкоголик он был, алкаш
он был, ваш тайный советник, Иоганн фон Гете! И руки у него как
бы тряслись!
- Вот это да... - восторженно разглядывали меня и
декабрист, и черноусый. Стройная система была восстановлена, и
вместе с ней восстановилось веселье. Декабрист - широким жестом
- вытащил из коверкотового пальто бутылку "перцовой" и поставил
ее у ног черноусого. Черноусый вынул свою "столичную". Все
потирали руки - до странности возбужденно... Мне налили -
больше всех. Старому Митричу - тоже налили. Молодому Митричу
подали стакан - он радостно прижал его к левому соску правым
бедром, и из обеих ноздрей его хлынули слезы...
- Итак, за здоровье тайного советника Иоганна фон Гете?
Фрязево - 61-й километр
- Да. За здоровье тайного советника Иоганна фон
Гете.
Я, как только выпил, почувствовал, что пьянею сверх всякой
меры и что все остальнные - тоже...
- А... Разрешите задать вам один пустяшный вопрос, -
сказал черноусый сквозь зубы и сквозь бутерброд в усах; он
опять обращался только ко мне. - разрешите спросить: отчего это
в глазах у вас столько грусти?.. Разве можно грустить, имея
такие познания! Можно подумать - вы с утра ничего не пили!
Я даже обиделся: "как то есть, ничего! И разве это грусть?
Это просто замутненность глаз... Я просто немного поддал..."
- Нет, нет, эта замутненность - от грусти! Вы, как Гете!
Вы всем вашим видом опровергаете одну из моих лемм, несколько
умозрительную лемму, но все же выросшую из опыта! Вы, как Гете,
все опровергаете!..
- Да чем же я опровергаю? Своей замутненностью?
- Именно! Своей замутненностью! Вот послушайте, в чем моя
заветная лемма: когда мы вечером пьем, а утром не пьем, какими
мы бываем вечером и какими становимся наутро? Я, например, если
пью - я весел чертовски, я подвижен и неистов, я места себе не
нахожу, да. А наутро? - наутро я не просто невесел, не просто
неподвижен, нет. Я ровно настолько же мрачнее самого себя,
трезвого себя, насколько веселее обычного был накануне. Если я
накануне одержим был эросом, то мое утреннее отвращение в
точности равновелико вчерашним грезам. Что я хочу сказать? А
вот смотрите:
*
* *
* *
* *
* *
---*-------------------*------------------------
* * * * * *
* **
* *
*
И черноусый изобразил на бумажке такую вот хреновину. И
объяснил: горизонтальная линия - это линия обычной трезвости,
повседневная линия. Наивысшая точка кривой - момент засыпания,
наинизшая - пробуждения с похмелья...
- Видите! Это же голая зеркальность! Глупая, глупая
природа, ни о чем она не заботится так рьяно, как о равновесии!
Не знаю, нравственна ли эта забота, но она строго геометрична!
Смотрите: ведь эта кривая изображает нам не один только
жизненный тонус, нет! Она все изображает. Вечером - бесстрашие,
даже если и есть причина бояться, бесстрашие и недооценка всех
ценностей. Утром - переоценка всех ценностей, переоценка,
переходящая в страх, совершенно беспричинный.
Если с вечера, спьяна природа нам "передала", то наутро
она столько же и "недодает", с математической точностью. Был у
вас вечером позыв к идеалу - пожалуйста, с похмелья его сменит
позыв к антиидеалу, а если идеал и остается, то вызывает
антипозыв. Вот вам в двух словах моя заветная лемма...
Она - всеобща и к каждому применима. А у вас - все не как
у людей, все, как у гете!
Я рассмеялся: "Почему ж она все-таки лемма, если она
всеобща?"
И декабрист - тоже рассмеялся: "Коли она всеобща, то
почему же лемма?.."
- А потому и лемма! Потому что в расчет не принимает бабу.
Человека в чистом виде лемма принимает, а бабу - не принимает!
С появлением бабы нарушается всякая зеркальность. Если б баба
не была бабой, лемма не была бы леммой. Лемма всеобща, пока нет
бабы. Баба есть
- и леммы уже нет... В особенности - если баба плохая, а лемма
- хорошая...
Враз заговорили все. "Да что такое вообще: лемма?" - "И
что такое
- плохая баба?" - "Плохих баб нет, только леммы одни бывают
плохие..."
- У меня, например, - сказал декабрист, - у меня тридцать
баб, и одна чище другой, хоть и усов у меня нет. А у вас,
допустим, усы и одна хорошая баба. Все-таки я считаю: тридцать
самых плохих баб лучше, чем одна, хоть и самая хорошая...
- Причем тут усы? Разговор о бабе идет, а не об усах!
- Черт знает, что вы городите!.. Все-таки я думаю: одна
хорошая стоит всех ваших. Как вы на это смотрите? - черноусый
опять поворотился ко мне. - С научной точки зрения, как вы на
это смотрите?
Я сказал:
- С научной, конечно, стоит. В Петушках, например,
тридцать посудин меняют на полную бутылку "Зверобоя", и если ты
принесешь, допустим...
"Как! Тридцать на одну! Почему так много!?" - галдеж
возобновился.
- Да иначе кто ж вам обменяет! Тридцать на двенадцать -
это 3.60. А "Зверобой" стоит 2.62. Это и дети знают. Отчего
Пушкин умер, они еще не знают, а это - уже знают. А все-таки
никакой сдачи. 3.60, конечно, хорошо, это лучше, чем 2.62, но
все-таки сдачи не берешь, потому что за витриной стоит хорошая
баба, а хорошую бабу надо уважить...
- Да чем же она хороша, эта баба за витриной?
- Да тем и хороша, что плохая вообще бы посуду у вас не
взяла. А хорошая баба - берет у вас плохую посуду, а взамен
дает хорошую. И поэтому надо уважить... Для чего вообще на
свете баба?
Все значительно промолчали. Каждый думал свое, или все
подумали одно и то же, не знаю.
- А для того, чтоб уважить. Что говорил Максим Горький на
острове Капри? "Мерило всякой цивилизации - способ отношения к
женщине". Вот и я: прихожу я в петушинский магазин, у меня с
собой тридцать пустых посудин. Я говорю: "Хозяюшка! "Зверобою"
мне, будьте добры..." и ведь знаю, что чуть ли рупь передаю:
3.60 минус 2.62. Жалко. А она на меня смотрит: давать ему,
гаду, сдачи или не давать? А я на нее смотрю: даст она мне,
гадина, сдачи или не даст? Вернее, нет, в это мгновение я
смотрю не на нее. Я смотрю сквозь нее и вдаль. И что же встает
перед моим бессмысленным взором? Остров Капри встает. Растут
агавы и тамаринды, а под ними сидит Максим Горький, из-под
белых брюк - волосатые ноги. И пальцем мне грозит: "не бери
сдачи! Не бери сдачи!" я ему моргаю: мол, жрать будет нечего.
"Ну, хорошо, я выпью, а чем я зажирать буду?"
А он: "Ничего, Веня, перетерпишь. А коли хочешь жрать -
так не пей". Так и ухожу, без всякой сдачи. Сержусь, конечно;
думаю: "Мерило! Цивилизации! Эх, Максим Горький, Максим же ты
Горький, сдуру или спьяну сморозил ты такое на своем Капри?
Тебе хорошо - ты там будешь жрать свои агавы, а мне чего
жрать?.."
Публика смеялась. А внучок верещал: "и-и-и-и, какие агавы,
какие хорошие Капри..."
- А плохая баба? - сказал декабрист. - Разве не нужна
бывает и плохая баба?
- Конечно, конечно, нужна, - отвечаю я ему. - Хорошему
человеку плохая баба иногда прямо необходима бывает. Вот я,
например, двенадцать недель тому назад: я был во гробе, я уже
четыре года лежал во гробе, так что уже и смердеть перестал. А
ей говорят: "Вот - он во гробе. И воскреси, если сможешь". А
она подошла ко гробу - вы бы видели, как она подошла!
- Знаем! - сказал декабрист. - "Идет, как пишет. А пишет,
как Лева. А Лева пишет хуево".
- Вот-вот! Подошла ко гробу и говорит: "талифа куми". Это,
значит, в переводе с древнежидовского: "тебе говорю - встань и
ходи". И что ж вы думаете? Встал - и пошел. И вот уже три
месяца хожу замутненный...
- Замутненность - от грусти, - повторил черноусый в
беретке. - а грусть - от бабы.
- Замутненность - оттого, что поддал, - перебил его
декабрист.
- При чем тут "поддал"! А "поддал"-то почему? Потому что,
допустим, человек грустит и едет к бабе. Нельзя же ехать к бабе
и не пить! - плохая, значит, баба! Да если даже и плохая - все
равно надо выпить. Наоборот, чем хуже баба, тем лучше надо
поддать!..
- Честное слово! - вскричал декабрист. - Как хорошо, что
мы все такие развитые! У нас тут прямо как у Тургенева: все
сидят и спорят про любовь... Давайте и я вам что-нибудь
расскажу - про исключительную любовь и про то, как бывают
необходимы плохие бабы!.. Давайте, как у Тургенева! Пусть
каждый чего-нибудь да расскажет...
"Давайте!" - "Давайте, как у Тургенева!" даже старый
Митрич, и тот сказал: "Давайте!"
61-й километр - 65-й километр
Первым начал рассказывать декабрист.
- Один приятель был у меня, я его никогда не забуду. Он и
всегда-то был какой-то одержимый, а тут не иначе, как бес в
него вошел. Он помешался - знаете на ком? На Ольге Эрдели,
прославленной советской арфистке. Может быть, Вера Дулова тоже
прославленная арфистка. Но он помешался именно на Ольге Эрдели.
И ни разу-то он ее в жизни не видел, а только слышал по радио,
как она бренчит на арфе, - а вот поди же ты, помешался...
Помешался и лежит. Не работает, не учится, не курит, не
пьет, с постели не встает, девушек не любит и в окошко не
высовывается... Подай ему Ольгу Эрдели, и весь тут сказ.
Наслажусь, мол, арфисткой Ольгой Эрдели и только тогда -
воскресюсь: встану с постели, буду работать и учиться, буду
пить и курить, и высунусь в окошко. Мы ему говорим:
- Ну зачем тебе именно Эрдели? Возьми хоть Веру Дулову
вместо Эрдели. Вера Дулова играет прекрасно!
А он: "Подавитесь вы своей Верой Дуловой! В гробу я видел
вашу Веру Дулову! Я с вашей Верой Дуловой и срать рядом не
сяду!"
Ну, видим, малый совсем выкипает. Дня через три мы опять к
нему подходим.
- Ну как, все Ольгой Эрдели бредишь? Мы нашли лекарство:
хочешь, мы завтра приволокем тебе Веру Дулову?
- Конечно, - отвечает, - если вы хотите, чтобы я ее, вашу
Веру Дулову, удавил, струной от арфы, - тогда, пожалуйста,
волоките. Я ее удавлю.
Ну что делать? Малый совсем вымирает, надо его спасать.
Пошел я к Ольге Эрдели, хотел объяснить ей, в чем дело, да так
и не решился. Хотел даже и к Вере Дуловой - да нет, думаю,
удавит он ее, как незабудку. И иду я по Москве вечером, и
грустно мне: они там на арфах сидят и играют, а от малого
остались руины и пепел.
А тут мне встречается бабонька, не то чтоб очень старая,
но уже пьяная-пьяная. "Р-р-рупь мне дай, - говорит. - дай мне
р-р-рупь!" и тут-то меня осенило. Я дал ей рупь и все ей
объяснил: она, эта мандавошечка, оказалась понятливее Эрдели, а
для пущей убедительности я заставил ее взять с собой
балалайку...
И вот - я поволок ее к моему приятелю. Вошли: он все лежит
и тоскует. Я ему сначала кинул балалайку, прямо с порога. А
потом - швырнул ему в лицо эту Ольгу, я этой Ольгой в него
запустил... "Вот она
- Эрдели! Не веришь - спроси!"
И наутро смотрю: открылось окошко, он в него высунулся и
потихоньку закурил. Потом - потихоньку заработал, заучился,
запил... И стал человек как человек. Вот видите!..
- Да где же тут любовь и где Тургенев? - заговорили мы,
почти не дав окончить. "Нет, ты давай про любовь! Ты читал
Ивана Тургенева? Ну, коли читал, так и расскажи! Про первую
любовь расскажи, про Зиночку, про вуаль, и как тебе хлыстом по
роже съездили - вот примерно все это и расскажи..."
- Конечно, - прибавил я, - у Ивана Тургенева все это
немножко не так, у него все собираются к камину, в цилиндрах, и
держат жабо на отлете... Ну, да ладно, у нас и без камина есть
чем согреться. А жабо - что нам жабо! Мы уже и без жабо - лыка
не вяжем...
- Конечно, конечно!
- Если любить по-тургеневски, это значит: суметь
пожертвовать всем ради избранного создания! Суметь сделать то,
что невозможно сделать, не любя по-тургеневски! Вот ты,
например (мы незаметно переходили на "ты"). Вот ты, декабрист.
Ты смог бы у этого приятеля, про которого рассказывал, - смог
бы палец у него откусить? Ради любимой женщины?
- Ну зачем палец? Причем тут палец? - застонал декабрист.
- Нет, нет, слушай. А ты мог бы: ночью, тихонько войти в
парткабинет, снять штаны и выпить целый флакон чернил, а потом
поставить флакон на место, одеть штаны и тихонько вернуться
домой? Ради любимой женщины? Смог бы?
- Боже мой! Нет, не смог бы.
- Ну вот то-то...
- А я бы смог! - проговорил вдруг дедушка Митрич. Так
неожиданно, что все снова заерзали и запотирали руки. - А я
смог бы чего-нибудь рассказать...
- Ты? Рассказать? Да ты, наверное, и не читал совсем Ивана
Тургенева!..
- Ну и пусть, что не читал... Мой внучек зато все читал...
- Ну ладно! Ладно! Внучек потом расскажет! Внучеку потом
слово дадим. Давай, папаша, валяй, рассказывай про любовь!..
"Представляю, - подумал я, - что это будет за чушь! Что за
несусветная чушь!" и я вдруг снова припомнил свою похвальбу в
день знакомства с моей царицей: "еще выше нанесу околесицы!
Нанесу еще выше!" что ж, пусть рассказывает, этот слезящийся
Митрич. Надо чтить, повторяю, потемки чужой души, надо смотреть
в них, пусть даже там и нет ничего, пусть там дрянь одна - все
равно: смотри и чти, смотри и не плюй...
Дедушка начал рассказывать:
65-й километр - Павлово-Посад
- Председатель у нас был... Лоэнгрин его звали,
строгий такой... И весь в чирьях... И каждый вечер на моторной
лодке катался. Сядет в лодку и по речке плывет... Плывет и
чирья из себя выдавливает...
Из глаз рассказчика вытекала влага, и он был взволнован:
- А покатается он на лодке... Придет к себе в правление,
ляжет на пол... Тут уже к нему не подступись - молчит и молчит.
А если скажешь ему слово поперек - отвернется он в угол и
заплачет... Стоит и плачет, пысает на пол, как маленький...
Дедушка вдруг умолк. Губы его искривились, синий нос его
вспыхнул и погас. Он плакал! Плакал, как женщина, охватив
руками