чувство юмора у нее характеризовалось именно этим выходом в абсурд.
Это она очень сильно чувствовала.
СВ: Вы упомянули о том, что Цветаева называла Анну Андреевну
"дамой". Мне представляется, что вы, с вашим опытом - фабрика, работа в
морге, геологические экспедиции - были в ее окружении скорее исключением. И
вообще, для русского поэта ваша жизнь в отечестве была не вполне обычной: и
тюрьма, и - если не сума, то батрачество...
ИБ: Да нет, жил как все. Русское общество, при всех его
недостатках, все-таки в сословном смысле наиболее демократично.
СВ: Русский поэт обыкновенно оказывается более демократичным в
своих стихах, чем в реальной жизни. Анна Андреевна в одном из ранних своих
стихотворений говорит о себе: "На коленях в огороде / Лебеду полю". Лидия
Гинзбург вспоминала, как гораздо позднее выяснилось, что Ахматова даже не
знает, как эта самая лебеда выглядит. Вокруг Анны Андреевны всегда был
тесный круг вполне интеллигентского персонала.
ИБ: Это далеко не так. Русский литератор никогда на самом деле
от народа не отделяется. В литературной среде вообще всякой шпаны навалом.
Но если говорить об Ахматовой, как быть с ее опытом тридцатых годов и более
поздним: "Как трехсотая, с передачею, / Под Крестами будешь стоять..."? А
все те люди, которые к ней приходили? Это были вовсе не обязательно поэты. И
вовсе не обязательно инженеры, которые собирали ее стихи, или технари. Или
зубные врачи. Да и вообще, что такое народ? Машинистки, нянечки, сестры, все
эти старушки - какой вам еще народ нужен? Нет, это фиктивная категория.
Литератор - он сам и есть народ. Возьмите вон Цветаеву: ее нищету, ее
поездки с мешками в Гражданскую войну... Да нет, уж вот где-где, а в
возлюбленном отечестве поэту оторваться от простого народа никогда не
удавалось...
СВ: Ахматова в последние годы своей жизни стала более
доступной...
ИБ: Да, к ней приходили почти ежедневно - и в Ленинграде, и в
Комарове. Не говоря уж о том, что творилось в Москве, где все это
столпотворение называлось "ахматовкой". В Москве Анна Андреевна
останавливалась у разных людей: в Сокольниках, у Любови Давыдовны
Большинцовой, вдовы Стенича, замечательного переводчика, и дамы самой по
себе довольно замечательной; на Большой Мещанской, у вдовы и дочери поэта
Шенгели; у профессора Западова, специалиста по русскому классицизму -
Ломоносову, Державину и полководцу Суворову; у Лидии Корнеевны Чуковской. Но
главным образом у Ардовых, на Ордынке.
СВ: Опишите "ахматовку" подробнее.
ИБ: Это, в первую очередь, непрерывный поток людей. А вечером -
стол, за которым сидели царь-царевич, король-королевич. Сам Ардов, при всех
его многих недостатках, был человек чрезвычайно остроумный. Таким же было
все его семейство: жена Нина Антоновна и мальчики Боря и Миша. И их
приятели. Это все были московские мальчики из хороших семей. Как правило,
они были журналистами, работали в замечательных предприятиях типа АПН. Это
были люди хорошо одетые, битые, тертые, циничные. И очень веселые.
Удивительно остроумные, на мой взгляд. Более остроумных людей я в своей
жизни не встречал. Не помню, чтобы я смеялся чаще, чем тогда, за ардовским
столом. Это опять-таки одно из самых счастливых моих воспоминаний. Зачастую
казалось, что острословие и остроумие составляют для этих людей единственное
содержание их жизни. Я не думаю, чтобы их когда бы то ни было охватывало
уныние. Но, может быть, я несправедлив в данном случае. Во всяком случае,
Анну Андреевну они обожали. Приходили и другие люди: Кома Иванов, гениальный
Симон Маркиш, редакторши, театроведы, инженеры, переводчики, критики, вдовы
- всех не назвать. В семь или восемь часов вечера на столе появлялись
бутылки.
СВ: Анна Андреевна любила выпить. Немного, но...
ИБ: Да, за вечер грамм двести водки. Вина она не пила по той
простой причине, по которой я его уже не особенно пью: виноградные смолы
сужают кровеносные сосуды. В то время как водка их расширяет и улучшает
циркуляцию крови. Анна Андреевна была сердечница. К тому времени у нее уже
было два инфаркта. Потом - третий. Анна Андреевна пила совершенно
замечательно. Если кто умел пить - так это она и Оден. Я помню зиму, которую
я провел в Комарове. Каждый вечер она отряжала то ли меня, то ли кого-нибудь
еще за бутылкой водки. Конечно, были в ее окружении люди, которые этого не
переносили. Например, Лидия Корнеевна Чуковская. При первых признаках ее
появления водка пряталась и на лицах воцарялось партикулярное выражение.
Вечер продолжался чрезвычайно приличным и интеллигентным образом. После
ухода такого непьющего человека водка снова извлекалась из-под стола.
Бутылка, как правило, стояла рядом с батареей. И Анна Андреевна произносила
более или менее неизменную фразу: "Она согрелась". Помню наши бесконечные
дискуссии по поводу бутылок, которые кончаются и не кончаются. Временами в
наших разговорах возникали такие мучительные паузы: вы сидите перед великим
человеком и не знаете, что сказать. Понимаете, что тратите его время. И
тогда спрашиваете нечто просто для того, чтобы такую паузу заполнить. Я
помню очень отчетливо, как я спросил ее нечто, касающееся Сологуба: в каком
году произошло такое-то событие? Ахматова в это время уже поднесла рюмку с
водкой ко рту и отпила. Услышав мой вопрос, она сделала глоток и ответила:
"Семнадцатого августа тысяча девятьсот двадцать первого года". Или что-то в
этом роде. И допила оставшееся.
СВ: Когда Ахматовой наливали, то всегда спрашивали - сколько
налить? И Ахматова рукой показывала, что, дескать, хватит. И поскольку жест
был - как все, что Анна Андреевна делала, - медленный и величественный, то
рюмка успевала наполниться до краев. Против чего Ахматова не возражала... Вы
говорили, что к Ахматовой приходили самые разные люди. Вероятно, многие - по
русскому обычаю - искали не только поэтических советов, но и чисто
житейских?
ИБ: Я вспоминаю один такой эпизод, вполне типичный. Дело было
зимой, я сижу у Анны Андреевны в Комарове. Выпиваем, разговариваем.
Появляется одна поэтесса, с этим замечательным дамским речением: "Ой, я не
при волосах!". И моментально Анна Андреевна уводит ее в такой закут, который
там существовал. И слышны какие-то всхлипывания. То есть явно эта поэтесса
не стихи читать пришла. Проходит полчаса. Анна Андреевна и дама появляются
из-за шторы. Когда дама эта удалилась, я спрашиваю: "Анна Андреевна, в чем
дело?" Ахматова говорит: "Нормальная ситуация, Иосиф. Я оказываю первую
помощь". То есть множество людей к Ахматовой приходило со своими горестями.
Особенно дамы. И Анна Андреевна их утешала, успокаивала. Давала им
практические советы. Я уж не знаю, каковы эти советы были. Но одно то, что
эти люди были в состоянии изложить ей все свои проблемы, служило им
достаточной терапией.
СВ: Я хотел спросить вас об одной частности: я никогда не видел
фотографии, на которой вы и Анна Андреевна были бы вместе.
ИБ: Да, такого снимка нет. Это смешно - как раз вчера я
разговаривал с одной своей приятельницей, женой довольно замечательного
поэта. И сказал ей: "Дай мне твою фотографию". А она мне отвечает: "У меня
нет. В этом браке - я тот, кто фотографирует".
СВ: В книге об Ахматовой Аманды Хейт воспроизведен вот этот
снимок: вы и Найман в глубокой задумчивости; у вас, Иосиф, на коленях
"Спидола"...
ИБ: Наверняка слушаем Би-Би-Си. Не помню, кто это снимал. Либо
Женя Рейн (потому что оба они приехали ко мне в Норенское). Либо я поставил
камеру на автоспуск. На той же странице - портрет Ахматовой моей работы. Я
ее снимал несколько раз. И вот эта фотография ахматовского рабочего стола в
Комарове - тоже моя.
СВ: Когда вы жили в Комарове?
ИБ: Полагаю, это была осень и зима с шестьдесят второго года на
шестьдесят третий. Я снимал дачу покойного академика Берга, у которого
когда-то учился мой отец.
СВ: Существует ли "мистика" Комарова? Или же это место само по
себе ничем не примечательно, а стало знаменитым лишь благодаря Ахматовой?
ИБ: В Комарове был просто-напросто Дом творчества писателей. Там
жил Жирмунский Виктор Максимович, с которым мы виделись довольно часто.
Рядом с Анной Андреевной поселился довольно милый человек и, на мой взгляд,
довольно хороший переводчик, главным образом с восточных языков, поэт
Александр Гитович. Приезжала масса народу, и летом на даче Анны Андреевны, в
ее "будке", устраивались большие обеды. По хозяйству помогала замечательная
женщина, жившая, как правило, в летние периоды при Ахматовой, Ханна
Вульфовна Горенко. Многие годы она считалась соломенной вдовой, если угодно,
брата Анны Андреевны, который жил и умер здесь, в Соединенных Штатах.
Однажды Анна Андреевна показала мне фотографию человека: широченные плечи,
бабочка - сенатор, да? И говорит: "Хорош... - после этого пауза, -
американец..." Совершенно невероятное у него было сходство с Ахматовой: те
же седые волосы, тот же нос и лоб. Кстати, Лева Гумилев, сын ее, тоже больше
на мать похож, а не на отца.
СВ: А как брат Ахматовой попал в Америку?
ИБ: Он был моряк, гардемарин последнего предреволюционного
выпуска. В конце Гражданской войны он и Ханна Вульфовна, на которой он был
тогда женат, оказались на Дальнем Востоке. Его фамилия, как и Анны Андреевны
девичья, была Горенко. Он был такой Джозеф Конрад, но без литературных
амбиций. Когда он расстался с Ханной, то довольно долго странствовал по
Китаю и Японии - эти места он потом называл "андизайрбл плейсис". Плавал он
там в торговом флоте, а когда после войны перебрался в Штаты, то стал здесь
"секьюрити гард". Отсюда первую весточку о себе он послал Ахматовой не через
кого иного, как через Шостаковича. Потому что так получилось, что Горенко
охранял Шостаковича во время приезда того в Штаты. И таким образом Ахматова
узнала о том, что ее брат жив. Потому что прежде контактов между ними,
по-моему, вообще никаких не было. Вы можете себе представить, чем такие
контакты могли бы обернуться. Только к концу ее жизни, когда времена стали
снова, как бы это сказать, более или менее вегетарианскими, можно было опять
думать о переписке, хотя бы и чрезвычайно нерегулярной. Горенко посылал
Ханне и Анне Андреевне какие-то вещи - шали, платья, которыми Ханна
чрезвычайно гордилась. Когда Анна Андреевна занедужила и с ней приключился
третий инфаркт, ему послали телеграмму. Ну что он мог сделать? Приехать? Он
был женат на американке, жил в Бруклине. Когда в свое время Ханна Вульфовна
вернулась с Дальнего Востока в Россию - она была такая нормальная КВЖДинка -
то, по-моему, села - и крепко. А может быть, и нет. Вы знаете, вот это не
помнить - грех. Мы с ней очень любили друг друга, хорошо друг к другу
относились; и я ей стихи какие-то посвятил. Но вот что происходит с
памятью... Или это не столько память, сколько нагромождение событий?
СВ: Что Анна Андреевна рассказывала о своем отце?
ИБ: Андрей Антонович Горенко был морским офицером, преподавал
математику в Морском корпусе. Он, кстати, был знаком с Достоевским. Этого
никто не знал, между прочим. Но в 1964 году вышли два тома воспоминаний о
Достоевском. И там были напечатаны воспоминания дочки Анны Павловны
Философовой о том, как Горенко и Достоевский помогали ей решать
арифметическую задачку о зайце и черепахе. Я тогда жил в деревне, эти
воспоминания прочел и, умозаключив, что речь идет об отце Ахматовой, написал
об этом Анне Андреевне. Она была чрезвычайно признательна. И потом, когда мы
с ней встретились, уже после моего освобождения, она примерно так говорила:
"Вот, Иосиф, раньше была только одна семейная легенда о Достоевском, что
сестра моей матери, учившаяся в Смольном, однажды, начитавшись "Дневников
писателя", заявилась к Достоевскому домой. Все как полагается: поднялась по
лестнице, позвонила. Дверь открыла кухарка. Смолянка наша говорит: "Я хотела
бы видеть барина". Кухарка, ответивши "сейчас я его позову", удаляется. Она
стоит в темной прихожей и видит - постепенно приближается свет. Появляется
держащий свечу барин. В халате, чрезвычайно угрюмый. То ли оторванный от
сна, то ли от своих трудов праведных. И довольно резким голосом говорит:
"Чего надобно?" Тогда она поворачивается на каблуках и стремглав бросается
на улицу". И Анна Андреевна, помнится, добавляла: "До сих пор это была наша
единственная семейная легенда о знакомстве с Достоевским. Теперь же я
рассказываю всем, что моя матушка ревновала моего батюшку к той же самой
даме, за которой ухаживал и Достоевский".
СВ: В этом ее комментарии есть определенная доля самоиронии.
Потому что сотворять легенды было вполне в ее характере. Или я не прав?
ИБ: Нет, она, наоборот, любила выводить все на чистую воду. Хотя
есть легенды - и легенды. Не все легенды были ей неприятны. И все же темнить
Анна Андреевна не любила.
СВ: Против одной легенды - к сотворению которой, как мне теперь
кажется, она приложила руку, - Ахматова протестовала всю свою жизнь...
ИБ: Да, против легенды о романе ее с Блоком. Ахматова говорила,
что это "народные чаяния". Такая популярная мечта о том, чего никогда, как
она утверждала, не было. И вы знаете, Ахматова - это тот человек, которому я
верю во всем беспрекословно.
СВ: Вероятно, это был роман, что называется, "литературный". Во
всяком случае, с его стороны. Достаточно перечитать ее стихи, обращенные к
Блоку. В конце жизни Ахматова испытывала к Блоку чувства амбивалентные: в
"Поэме без героя" она описывает его как человека "с мертвым сердцем и
мертвым взором". В одном из стихотворений шестидесятых годов она называет
Блока - "трагический тенор эпохи". И, если вдуматься, это вовсе не
комплимент.
ИБ: А в баховских "Страстях по Матфею" Евангелист - это тенор.
Партия Евангелиста - это партия тенора.
СВ: Мне такое даже и в голову никогда не приходило!
ИБ: И стихи эти написаны как раз в тот период, когда я приносил
ей пластинки Баха...
СВ: В стихах Ахматовой, особенно поздних, музыка часто
упоминается: и Бах, и Вивальди, и Шопен. Мне всегда казалось, что Анна
Андреевна музыку тонко чувствует. Но от людей, хорошо ее знавших, хотя,
вероятно, и не весьма к ней расположенных, я слышал, что Ахматова сама
ничего в музыке не понимала, а только внимательно прислушивалась к мнению
людей, ее окружавших. Они говорили примерно так: высказывания Ахматовой о
Чайковском или Шостаковиче - это со слов Пунина, а о Бахе и Вивальди - со
слов Бродского.
ИБ: Ну это чушь. Это глупость беспредельная и безначальная.
Просто когда мы с Анной Андреевной познакомились, у нее ни проигрывателя, ни
пластинок на даче не было: потому что никто этим не занимался. Руки не
доходили, вот и все.
СВ: Анне Андреевне принадлежит удивительно тонкое замечание о
музыке Одиннадцатой симфонии Шостаковича. Об Одиннадцатой симфонии
приходится слышать вещи уничижительные, поскольку автор дал ей название
"1905 год". А Ахматова сказала, что там "песни летят по черному страшному
небу как ангелы, как птицы, как белые облака". Я не могу даже передать,
насколько точно это услышано. И в то же время Анна Андреевна не восприняла
прелести "еврейского" вокального цикла Шостаковича. Там она услышала только
ужасные с поэтической точки зрения слова. В отношении слов она, конечно
права, но...
ИБ: Ну это естественно, потому что она - поэт. В первую очередь
она уделяет внимание стихам, содержанию.
СВ: Но ведь в случае с Одиннадцатой симфонией Ахматова услышала
за чисто внешней программой подлинное, музыкальное содержание.
ИБ: Может быть, в "еврейском" цикле - это вина Шостаковича, что
слова выплыли на поверхность. Вероятно, музыка их не поглотила, не скрыла
должным образом.
СВ: Шостакович, который был с Ахматовой знаком, дал ее высокий
музыкальный "портрет" в своем вокальном цикле "Шесть стихотворений Марины
Цветаевой". Говорила ли Анна Андреевна с вами о Шостаковиче?
ИБ: Может быть, несколько раз упоминала. Мы чаще говорили с ней
о Стравинском, слушали советскую "пиратскую" пластинку "Симфония Псалмов".
Помню одно замечание Ахматовой о Стравинском. Дело было в 1962 году, во
время приезда Стравинского в Советский Союз. Я был в тот момент в Москве. И
из такси, по дороге к Анне Андреевне, увидел Стравинского, его жену Веру
Артуровну и Роберта Крафта: они выходили из "Метрополя" и садились в машину
Я знал, что накануне Стравинские собирались нанести Анне Андреевне визит. И,
приехав к ней, говорю: "Угадайте, Анна Андреевна, кого я сейчас на улице
увидел - Стравинского!" И начал его описывать: маленький, сгорбленный, шляпа
замечательная. И вообще, говорю, остался от Стравинского один только нос.
"Да, - добавила Анна Андреевна, - и гений".
СВ: У меня была возможность убедиться в том, что суждения Анны
Андреевны о музыке были веские и определенные: и о Вивальди, и о Бахе, и о
Перселле...
ИБ: Перселла я таскал ей постоянно...
СВ: Как раз это я и имею в виду...
ИБ: Еще мы о Моцарте с ней много говорили.
СВ: И она даже - несмотря на свое пушкинианство - придерживалась
научно прогрессивного взгляда, что Сальери к смерти Моцарта не имел никакого
отношения.
ИБ: Ну конечно, что за разговор, что за разговор... Кстати, вы
знаете, что она обожала Кусевицкого? Я имя этого дирижера впервые услышал
именно от нее.
СВ: "Симфония Псалмов" написана по заказу Кусевицкого. Вы
говорили с Анной Андреевной об этом сочинении Стравинского?
ИБ: Мы в тот период как раз обсуждали идею переложения Псалмов и
вообще всей Библии на стихи. Возникла такая мысль, что хорошо бы все эти
библейские истории переложить доступным широкому читателю стихом. И мы
обсуждали - стоит это делать или же не стоит. И если стоит, то как именно
это делать. И кто бы мог это сделать лучше всех, чтобы получилось не хуже,
чем у Пастернака...
СВ: Анна Андреевна считала, что у Пастернака это получилось?
ИБ: Нам нравилось - и ей, и мне.
СВ: Кстати, в связи с идеей переложения Библии: как вы
относитесь к гравюрам Фаворского, исполненным им для "Книги Руфи"?
ИБ: Они очень хороши. И вообще Фаворский - замечательный
художник. Я его довольно долго обожал. Но в последний раз я смотрел на вещи
Фаворского много лет тому назад. Фаворский принадлежит скорее к области
воспоминаний, нежели к моей зрительной реальности.
СВ: Вам не кажется, что Фаворский и Ахматова - это люди схожие?
И что есть какая-то связь между его гравюрами и, скажем, библейскими стихами
Ахматовой?
ИБ: Да, есть какое-то сходство в приемах, но только постольку,
поскольку вообще можно сближать изобразительное искусство и изящную
словесность - чего делать, в общем-то, не следует. Есть определенный
сближающий момент - не столько с Ахматовой, сколько с литературой вообще:
Фаворский работает черным по белому, он график. Да и вообще, я бы сказал,
что Фаворский - художник литературный, в том смысле, что условности, к
которым он прибегал, в достаточной степени литературны.
СВ: А библейские стихи Ахматовой - изобразительны.
ИБ: Все, что Ахматова пишет, - изобразительно. Так же, как все,
что изображает Фаворский, - дидактично.
СВ: "Библейская" Ахматова для меня более дидактична, чем
"библейский" Пастернак.
ИБ: Нет, я с этим не согласен. Вообще-то мне стихи Пастернака из
романа очень сильно нравятся. Замечательные стихи, особенно "Рождественская
звезда". Я о них часто вспоминаю. Когда-то у меня была идея - каждое
Рождество писать по стихотворению. И, как правило, когда приближается
Рождество, я начинаю обо всем этом подумывать.
СВ: Стихи Ахматовой все чаще кладут на музыку. Одно из самых
крупных сочинений такого рода - "Реквием" английского композитора Джона
Тавенера; его исполняли в Лондоне, а затем - на фестивале в Эдинбурге.
ИБ: Да, я знаю об этом. Видите ли, поэт - это последний человек,
кто радуется тому, что его стихи перекладываются на музыку. Поскольку он-то
сам в первую очередь озабочен содержанием, а содержание, как правило,
читателем усваивается не полностью и не сразу. Даже когда стихотворение
напечатано на бумаге, нет никакой гарантии, что читатель понимает
содержание. Когда же на стих накладывается еще и музыка, то, с точки зрения
поэта, происходит дополнительное затмение. Так что, с одной стороны, если ты
фраер, то тебе лестно, что на твои стихи композитор музыку написал. Но если
ты действительно озабочен реакцией публики на твой текст, - а это то, с чего
твое творчество начинается и к чему оно, в конце концов, сводится, - то
праздновать тут совершенно нечего. Даже если имеешь дело с самым лучшим
композитором на свете. Музыка вообще выводит стихи в совершенно иное
измерение.
СВ: Конечно, стихи в соприкосновении с музыкой в чем-то
умаляются. Но то новое измерение, о котором вы говорите, как раз и придает
этому взаимодействию особый интерес. Скажем, тот же "Реквием" - это текст
примечательный, но довольно однозначный. Музыка может эту однозначность
усугубить, а может неожиданно высветить в стихах какой-то новый пласт.
ИБ: Ну на самом-то деле текст "Реквиема" далеко не однозначен.
СВ: Конечно, там есть два плана: реальный и биографический -
Ахматова и судьба ее арестованного сына; и символический - Мария и ее сын
Иисус.
ИБ: Для меня самое главное в "Реквиеме" - это тема
раздвоенности, тема неспособности автора к адекватной реакции. Понятно, что
Ахматова описывает в "Реквиеме" все ужасы "большого террора". Но при этом
она все время говорит о том, что близка к безумию. Помните?
Уже безумие крылом
Души закрыло половину,
Поит огненным вином
И манит в черную долину.
И поняла я, что ему
Должна я уступить победу,
Прислушиваясь к своему
Уже как бы чужому бреду.
Эта вторая строфа, быть может, лучшая во всем "Реквиеме". Здесь самая
большая правда и сказана: "Прислушиваясь к своему, / Уже как бы чужому
бреду". Ахматова описывает положение поэта, который на все, что с ним
происходит, смотрит как бы со стороны.
СВ: Это как у Саши Черного: "У поэта умерла жена..."
ИБ: Отчасти. Потому что, когда поэт пишет, то это для него - не
меньшее происшествие, чем событие, которое он описывает. Отсюда - попреки
самого себя, особенно когда речь идет о таких вещах, как тюремное заключение
сына или вообще какое бы то ни было горе. Начинается жуткий покрыв самого
себя: да что же ты за монстр такой, если весь этот ужас и кошмар еще и со
стороны видишь. Но ведь действительно, подобные ситуации - арест, смерть (а
в "Реквиеме" все время пахнет смертью, люди все время на краю смерти) - так
вот, подобные ситуации вообще исключают всякую возможность адекватной
реакции. Когда человек плачет - это личное дело плачущего. Когда плачет
человек пишущий, когда он страдает - то он как бы даже в некотором выигрыше
от того, что страдает. Пишущий человек может переживать свое горе подлинным
образом. Но описание этого горя - не есть подлинные слезы, не есть подлинные
седые волосы. Это всего лишь приближение к подлинной реакции. И осознание
этой отстраненности создает действительно безумную ситуацию. "Реквием" -
произведение, постоянно балансирующее на грани безумия, которое привносится
не самой катастрофой, не утратой сына, а вот этой нравственной шизофренией,
этим расколом - не сознания, но совести. Расколом на страдающего и на
пишущего. Тем и замечательно это произведение. Конечно, "Реквием" Ахматовой
разворачивается как настоящая драма, как настоящее многоголосие. Мы все
время слышим разные голоса - то простой бабы, то вдруг - поэтессы, то перед
нами Мария. Это все сделано как полагается: в соответствии с законами жанра
реквиема. Но на самом деле Ахматова не пыталась создать народную трагедию.
"Реквием" - это все-таки автобиография поэта, потому что все описываемое -
произошло с поэтом. Рациональность творческого процесса подразумевает и
некоторую рациональность эмоций. Если угодно, известную холодность реакций.
Вот это и сводит автора с ума.
СВ: Но разве в этом смысле "Реквием" не есть именно
автобиографический слепок с ситуации, в которой, как я понимаю,
присутствовало определенное равнодушие Ахматовой к судьбе собственного сына?
ИБ: Нет, равнодушия в жизни как раз не было. Равнодушие - если
это слово вообще здесь применимо - приходило с творчеством. Анна Андреевна
мучилась и страдала из-за судьбы сына невероятно. Но когда поэтесса Анна
Ахматова начинала писать... Когда пишешь, то стараешься сделать это как
можно лучше. То есть подчиняешься требованиям музы, языка, требованиям
литературы. А лучше - это не всегда правда. Или: это правда большая, чем
правда опыта. То есть ты стремишься создать трагический эффект тем или иным
образом, той или иной строчкой и невольно как бы грешишь против истины:
против собственной боли.
СВ: Лев Николаевич Гумилев, сын Ахматовой, не раз упрекал ее в
том, что она о нем заботилась недостаточно - и в детстве, и в лагерные его
годы. Помню, я разговаривал со старым латышским художником, попавшим в
лагерь вместе со Львом Гумилевым. Когда я упомянул Ахматову, его лицо
окаменело и он сказал: "От нее приходили самые маленькие посылки". Я как
будто услышал укоряющий голос самого Гумилева.
ИБ: Это все, конечно, дела семейные, но что правда, то правда:
он ее упрекал. И он сказал ей как-то фразу, которая Ахматову чрезвычайно
мучила. Я думаю, эта фраза была едва ли не причиной ее инфаркта; уж во
всяком случае, одной из причин. Это не точная цитата, но смысл слов Гумилева
был таков: "Для тебя было бы даже лучше, если бы я умер в лагере". То есть
имелось в виду - "для тебя как для поэта". Даже если это было бы правдой и
это сказал бы старый друг, и то первая мысль была бы: "Ну и сволочь ты
все-таки". Но ведь это сын говорит! Что называется - додумался. Лев
Николаевич в заключении провел восемнадцать лет, и эти годы его изуродовали.
Он, видите ли, решил, что после того, чего он там натерпелся, - все ему
можно, все наперед прощено. Такое происходит иногда с побывавшими в лагерях.
Но и отсидевшие, и никогда не сидевшие под тем же самым человеческим законом
ходят: "не рань". В случае со Львом Николаевичем, вероятно, еще всякие
психологические нюансы наслаиваются. Прежде всего он был - в отсутствие отца
- мужчиной в семье. А она, хоть и мать, и поэтесса, и Ахматова, но тем не
менее - женщина. И поэтому он как бы может сказать ей все, что ему
заблагорассудится. Это все, конечно, Фрейд для бедных, но так он свое
мужское начало, видать, проявлял. Я об этом довольно много думал в свое
время, обо всей этой истории и о "Реквиеме". Не по себе мне от всех этих
разговоров наших об этом - и Анна Андреевна первая мне бы не простила, что
встреваю, - но сын тут не на высоте оказался. Этой фразой про "тебе лучше"
он показал, что дал лагерям себя изуродовать, что система своего, в конце
концов, добилась.
СВ: Я думаю, что попытки озвучить "Реквием" будут продолжаться.
ИБ: Музыка, боюсь, может сообщить этому тексту только аспект
мелодрамы. Его, "Реквиема", драматизм не в том, какие ужасные события он
описывает, а в том, во что эти события превращают твое индивидуальное
сознание, твое представление о самом себе. Трагедийность "Реквиема" не в
гибели людей, а в невозможности выжившего эту гибель осознать. Мы привыкли к
идее о том, что искусство как-то реагирует на события реальной жизни. Но не
только на Хиросиму, но и на более мелкие происшествия реакция исключена.
Иногда удается создать какую-то формулу, которая выражает состояние шока
перед ужасом действительности. Но это счастливое - и только для репутации
автора - совпадение. Какая-нибудь "Герника", например.
СВ: В 1910 году в Париже молодая Анна Ахматова познакомилась с
Амедео Модильяни. Она только начинала как поэтесса, он был уже зрелым
художником. Но из воспоминаний Ахматовой об их романе явствует, что
понимание того, что делал Модильяни, пришло к ней задним числом.
ИБ: Вы знаете, вполне возможно. Но так это и должно быть в
любви. Это гораздо лучше, гораздо естественнее, чем наоборот. В
воспоминаниях Ахматовой о Модильяни речи о живописи не идет. Это просто
личные отношения двух людей.
СВ: Существует рисунок Модильяни (вероятно, 1911 года),
изображающий Ахматову. По словам Ахматовой, этих рисунков было шестнадцать.
В воспоминаниях Анны Андреевны о судьбе рисунков сказано не совсем понятно:
"Они погибли в Царскосельском доме в первые годы революции". Анна Андреевна
говорила об этом подробнее?
ИБ: Конечно, говорила. В доме этом стояли красногвардейцы и
раскурили эти рисунки Модильяни. Они из них понаделали "козьи ножки".
СВ: В ахматовском описании этого эпизода чувствуется какая-то
уклончивость, необычная даже для Анны Андреевны. Она понимала ценность этих
рисунков? Может, она сама их по ветру пустила?
ИБ: Ну с какой стати! Бумаги у нее в доме, я думаю, всегда
хватало - в конце концов, она стихи писала. Нет, видимо, это произошло в ее
отсутствие.
СВ: Вам кажется, что отношения Ахматовой с Модильяни были для
нее важны?
ИБ: Как счастливое воспоминание - безусловно. Анна Андреевна,
после того, как дала мне прочесть свои записки о Модильяни, спросила:
"Иосиф, что ты по этому поводу думаешь?". Я говорю: "Ну, Анна Андреевна...
Это - "Ромео и Джульетта" в исполнении особ царствующего дома". Что ее
чрезвычайно развеселило. Оценивать сейчас тогдашние отношения Ахматовой и
Модильяни - дело сложное и, скорее всего, ненужное. Юная Ахматова,
заграничная жизнь. В ту пору о себе она имела чрезвычайно смутные
представления. Просто человек живет и мало ли чего представляет себе про
будущее. В бытность Ахматовой в Париже за ней не только Модильяни ухаживал.
Не кто иной, как знаменитый летчик Блерио... Вы знаете эту историю? Не помню
уж, где они там в Париже обедают втроем: Гумилев, Анна Андреевна и Блерио.
Анна Андреевна рассказывала: "В тот день я купила себе новые туфли, которые
немного жали. И под столом сбросила их с ног. После обеда возвращаемся с
Гумилевым домой, я снимаю туфли - и нахожу в одной туфле записку с адресом
Блерио".
СВ: Что называется не растерялся!
ИБ: Француз, летчик!
СВ: Вам не кажется, что в жизни Ахматовой сравнительно большое
место занимали иноземные мужчины: Модильяни, Юзеф Чапский, Исайя Берлин? Для
русской поэтессы это довольно-таки необычно.
ИБ: Ну какие же они иноземные! Сэр Исайя - родом из Риги
(которая, кстати, много замечательных людей дала миру). Чапский - поляк,
человек славянской культуры. Какой же он для русской поэтессы иностранец! Да
и вообще отношения с Чапским могли быть только очень осторожными. Ведь он,
насколько я знаю, занимался контрразведкой у генерала Андерса. О чем вообще
могла идти речь, особенно по тем замечательным знойным временам! В Ташкенте,
я думаю, за их каждым шагом следила целая орава. Большинство разговоров
Ахматовой с сэром Исайей сводилось, как я понимаю, к тому - кто, что, где,
как? Она пыталась - двадцать лет спустя - узнать о Борисе Анрепе, Артуре
Лурье, Судейкиной и прочих своих друзьях юности. Обо всех, кто оказался на
Западе. За двадцать почти лет он был первым человеком оттуда - и шесть лет
из этих двадцати ушли на Вторую мировую войну.
СВ: Сэр Исайя напечатал свои воспоминания о встречах с Ахматовой
в 1943-1946 годах. Об этих же встречах говорится во многих стихах Ахматовой.
Если эти две версии сравнить, то создается впечатление, что речь идет о двух
разных событиях. В трактовке Анны Андреевны их встреча послужила одной из
причин начала "холодной войны". Да и в чисто эмоциональном плане, посудите
сами: "Он не станет мне милым мужем, / Но мы с ним такое заслужим, / Что
смутится Двадцатый Век". Ничего похожего у сэра Исайи вы не прочтете.
ИБ: Я думаю, что в оценке последствий ее встречи в 1945 году с
сэром Исайей Ахматова была не так уж далека от истины. Во всяком случае,
ближе к истине, чем многим кажется. Что до воспоминаний Берлина, то они тоже
чрезвычайно красноречивы, но вы не можете писать по-английски, расплескивая
эмоции по столу. Хотя, конечно, вы правы, что он не придавал встрече с
Ахматовой столь уж глобального значения.
СВ: В своих воспоминаниях Берлин настаивает, что шпионом - в чем
обвинил его Сталин - он никогда не был. Но его рапорты из британского
посольства в Москве - а ранее из британского посольства в Вашингтоне -
вполне соответствуют советским представлениям о шпионской деятельности.
ИБ: Советским, но не ахматовским. Хотя общение с дипломатом
всегда опасно, и Ахматова, думаю, догадывалась о служебных обязанностях
Берлина. Я думаю, его несколько скептическая оценка ахматовской версии вот
еще на чем основана: как дипломат на службе Британской империи Берлин имел
дело с людьми, чья государственная деятельность не подвержена капризам. В то
время как поведение Иосифа Виссарионовича диктовалось иногда совершенно
посторонними соображениями.
СВ: Тот взрыв бешенства, с которым Сталин встретил известие о
встрече Ахматовой и Берлина, кажется сейчас совершенно иррациональным. По
сведениям Ахматовой, он ругался последними словами. Впечатление такое, что
она задела нечто очень личное в нем. Похоже, что Сталин ревновал Ахматову!
ИБ: Почему бы и нет? Но не столько к Берлину, сколько, думаю, к
Рандольфу Черчиллю - сыну Уинстона и журналисту; сопутствовавшему Берлину в
этой поездке. Вполне возможно, что Сталин считал, что Рандольф должен
видеться с ним и только с ним, что в России - он главное шоу.
СВ: Вся эта история чрезвычайно напоминает романы Дюма-отца. В
которых империи начинают трещать из-за неосторожного взгляда, брошенного
королевой. Или из-за уроненной перчатки.
ИБ: Совершенно верно, так это и должно быть, так это и должно
быть. Ведь что такое была Россия в 1945 году? Классическая империя. Да и
вообще ситуация "поэт и царь" - это имперская ситуация. Сегодня все это
понемногу меняется даже и в России. И все-таки там имперские замашки все еще
сильны.
СВ: Ахматова описывала развитие событий примерно так. Ее встреча
с Берлином, затянувшаяся до утра, взбесила Сталина. Сталин отомстил ей
особым постановлением ЦК ВКП(б), которое, по твердому убеждению Анны
Андреевны, самим же Сталиным было и написано (как замечает Лидия Чуковская,
"из каждого абзаца торчат августейшие усы"). Это постановление, когда оно
было опубликовано в 1946 году, произвело шоковое впечатление на
интеллектуалов Запада. До этого вполне благодушно взиравших на Советский
Союз. Атмосфера была испорчена - и надолго. Стартовала "холодная война". Вы
согласны с такой интерпретацией событий?
ИБ: Очень похоже. Конечно, я не думаю, что "холодная война"
возникла только из-за встречи Ахматовой с Берлиным. Но что гонения на
Ахматову и Зощенко сильно отравили атмосферу - на этот счет у меня никакого
сомнения нет.
СВ: Уже здесь, на Западе, я выяснил, что по крайней мере в одном
отношении Анна Андреевна была абсолютно права: постановление 1946 года
ошарашило интеллигенцию Запада, точно гром с ясного неба. Всем им хотелось
дружить с Советским Союзом, а тут - нате... Кстати, вам цикл Ахматовой
"Шиповник цветет", посвященный Берлину, нравится?
ИБ: Это замечательные стихи. В них тоже есть это - Ромео и
Джульетта в исполнении особ царствующего дома. Хотя, конечно, это скорее
"Дидона и Эней", чем "Ромео и Джульетта". По своему трагизму цикл этот в
русской поэзии равных не имеет. Разве что "денисьевский" цикл Тютчева. Но в
"Шиповнике" вы слышите нечто новое по своей чудовищности: вы слышите голос
истории.
СВ: Существует любопытная история о том, как Анна Андреевна
узнала о направленном против нее и Зощенко постановлении 1946 года. Она в
тот день газет не читала, но встретила на улице Зощенко, который спросил ее:
"Что же теперь делать, Анна Андреевна?" Ахматова, не понимая, что Зощенко
имеет в виду конкретно, но полагая, что он задает метафизический вопрос,
отвечала: "Терпеть". С тем они и разошлись. Это маленький город - Петербург.
ИБ: Она очень его любила, Зощенко. Довольно много о нем
рассказывала. Он в последние годы не мог есть - боялся, что его отравят.
Анна Андреевна считала, что Зощенко потерял рассудок. И объясняла гибель
Зощенко его собственной, если угодно, неосторожностью. Им обоим устроили
встречу с группой английских студентов, приехавших в Ленинград. И кто-то из
студентов задал весьма нелепый вопрос о том, как Ахматова и Зощенко
относятся к постановлению 1946 года. Ахматова встала и коротко ответила, что
с этим постановлением согласна, и все тут. Зощенко же начал объясняться:
"Сначала я постановления не понял, потом с чем-то согласился, а с чем-то
нет". В итоге Ахматовой дали возможность существовать литературным трудом -
переводами и так далее. А у Зощенко все отобрали окончательно.
СВ: Ахматова любила повторять, что она к постановлению 1946 года
была готова хотя бы уж потому, что это была не первая касающаяся ее
партийная резолюция: первая была в 1935 году. И это действительно так,
только об этом все забыли. Еще она говорила, что Сталин обиделся на ее
стихотворение "Клевета", не заметив даты - 1921 год. Он воспринял его как
личное оскорбление. Лишнее свидетельство того, насколько Сталин
"персонально" воспринимал свои отношения с поэтами. Они разочаровывали
Сталина в его лучших ожиданиях.
ИБ: Да, я думаю, что Мандельштам, например, тоже сильно его
разочаровал своей одой. Говорите что хотите, но я повторяю и настаиваю: его
стихотворение о Сталине гениально. Быть может, эта ода Иосифу Виссарионовичу
- самые потрясающие стихи, которые Мандельштамом написаны. Я думаю, что
Сталин сообразил, в чем дело. Сталин вдруг сообразил, что это не Мандельштам
- его тезка, а он, Сталин, - тезка Мандельштама.
СВ: Понял, кто чей современник.
ИБ: Да, думаю, именно это вдруг до Сталина дошло. И послужило
причиной гибели Мандельштама. Иосиф Виссарионович, видимо, почувствовал, что
кто-то подошел к нему слишком близко.
СВ: Четверостишие Ахматовой "О своем я уже не заплачу..."
посвящено вам?
ИБ: Не знаю. Говорят, но я никогда не интересовался.
СВ: К стихотворению Ахматовой "Последняя роза" эпиграфом
поставлена ваша строка, обращенная к Ахматовой: "Вы напишете о нас
наискосок". Вы помните историю появления "Последней розы"?
ИБ: Ахматова очень любила розы. И всякий раз, когда я шел или
ехал к ней, я покупал цветы - почти всегда розы. В городе это было или не в
городе. Когда деньги были, конечно; хотя это были не такие уж большие
деньги.
СВ: А как вы узнали, что Ахматова выбрала эпиграфом вашу строку?
ИБ: Я не помню.
СВ: Что? Не помните вашей первой реакции?!
ИБ: Ей-богу, не помню! В этом смысле я, действительно, в сильной
степени не профессионал. Ну конечно, когда о таком узнаешь, это приятно. Но
и только. Строчка эта - "Вы напишете о нас наискосок" - взята из
стихотворения, которое я написал Ахматовой на день рождения. (Там было два
стихотворения- оба в общем довольно безнадежные, с