лобовые параллели? Обыкновенные у них жалкие человеческие ноги. Вон ступня торчит, залитая гипсом. Зачем их держат под сетками? Один лежал недвижно и безмолвно, и лишь лицевые мускулы его мерно, через ровное количество секунд сжимались в гримасе и расправлялись, мерно, как маяк-мигалка. Второй хрипел, голова его была закинута за подушку, а на горле ходил взад-вперед острый большой кадык. Один только третий высказывался: - Сережка, фары включай! Куда ты, пиздорванец? Семь уже без десяти! Фары включай, поехали! Весь в черных гематомах и порезах, с заклеенным глазом, он поднимал было руки, чтобы что-то схватить, что-то выдернуть из своего делирия, но руки тут же бессильно падали. Сетка и ему была ни к чему. ...Мы ждали атаки, грома, диких вспышек и прочих психических эффектов, на которые так падок Зевс, но все было тихо, бесконечно тихо. Даже не чавкала вода в необозримых Флегрейских болотах. Вот наш мир -- необозримое болото, серая вода, серая трава, и здесь мы взбунтовались! Мы стояли и ждали, и нам уже казалось, что ничего не будет, не будет нам ответа, а значит, не будет и бунта, как вдруг в отдалении, где только что никого не было, возник огромный, как дуб, человек, и это был бог. Короткое, как всхлип, рыдание прошло по нашим рядам. Здравствуй, карательный бог, огромный и золотистый! Несокрушимый, с непонятной улыбкой, ты стоишь под низким серым небом, скрестив руки на груди. Сильно вооруженный, ты не двигаешься с места. Как твое имя, бог? Гефест? Аполлон? Гермес? Мы никогда еще не видели живого бога, пока не взбунтовались, и вот мы видим тебя, карательный неизвестный бог. Почему ты молчишь? ...Подошли санитары, без всяких церемоний, со скрежетом развернули три койки по кафельному полу и покатили их в глубь института. - Сережка! Сережка! Ты не прав, хуй собачий! - завопил тут один из троицы, да так страшно, что Самсик на миг потерял сознание и так, без сознания, дошел до дверей и только там, оглянувшись, понял, что сеточки вешают не зря: Сережкин друг бился под сеточкой, как уссурийский тигр. Самсик бросился всей грудью на тяжелую дверь. Прохладный воздух ранней ночи вырвал его из больничной безнадюги и вернул к деятельной жизни. С крыльца института он увидел огромную толпу автомобилей, подползающую к перекрестку. Сползая по перилам, он вновь попытался представить поле боя, на этот раз в том ключе, который им дал по телефону писатель Пантелей. - Вот, - говорил он им откуда-то издалека гулко и трезво, как настоящий классик. - Вообразите улицы Запада перед революцией. Улицы европейских столиц, жужжащие революцией, пицца под острой специей, фунт протухших яиц. Далее - соображаете, ребята? - каждому по бутылке, по бутылке шампанского, "Мумм", каждому по затылку резиновой пулей "дум-дум". Перед нами резиновые революции, шоу ночных столиц, сгустки ночной поллюции, рев электронных ослиц. Теперь возвращаемся в светлый греческий мир, окруженный полным отсутствием цивилизации, тo есть мраком. Там тоже было все не очень-то просто. Тантал оскорблял богов и был за это наказан тем, что мы сейчас можем назвать суходрочкой. Деметра же, скорбя по Персефоне, съела плечо Пелопса, и ничего. Дочь Тантала, Ниоба, тоже проявила гордыню (прав был Тараканище - "яблоко от яблони недалеко падает"), а за это Аполлон и Артемида побили стрелами ее детей. Значит, товарищи смело отбросили принципы бескрылого абстрактного гуманизма, а к формуле "сын за отца не ответчик" в данной ситуации смело подошли как к тактической. Как видите, чуваки, раздражение против Олимпа накопилось не в один день, и это вы должны знать, когда будете играть тему Неизвестного Бога. ...Вид одинокого среди болот молчаливого бога способен взволновать любого смертного, пусть даже и высиженного матушкой Герой из капель крови Урана. Иным из гигантов уже казалось, что их дикая нелепая жизнь теперь оправдана, когда они увидели одного из олимпийского сонма. Для чего мы были рождены? Бунт и гибель в нем - смысл нашей болотной жизни. Что же мы не бунтуем дальше? Что же мы дрожим от благоговения при виде первого же бога, богаразведчика? Да бунтуем ли мы вообще? ...Ультрасовременная карета реанимации, пульсируя задними и верхними огнями, приближалась к крыльцу института. Из нее выпрыгнул некто неразличимый в темноте, взбежал по лестнице, крикнул деловито, но с некоторым привкусом истерии: - Немедленно звоните Зильберанскому! Просите приехать! Я прошу! Исчез. Фургончик демонстрировал свои спасательные способности- жужжал, фурыкал, раскрывался... от него отделялась клетка-каталка с лежащим на ней грузным телом. Потом фургон отъехал, медики куда-то скрылись, и Самсик на несколько секунд остался наедине с грузным телом. Он понял в полной тишине, что эта аудиенция вышла из-под власти секунд. Грузное тело на каталке лежало неподвижно, словно каменная баба из скифских курганов. Бог-кузнец Гефест тихо спустился по ступеням и поднял фонарь. Тусклый огонь высветил из мрака жлобское волевое лицо с преувеличенными надбровными дугами и верхней губой, с недотянутыми лбом и носиком. Лицо это, быть может карикатурное в жизни, в смерти носило черты туповатого величия, свойственного сторожам подземных арсеналов. После освобождения мамы а также тети Вари, вернее, после перевода их в категорию вечной ссылки странное семейство в Третьем Сангородке возликовало. Матерым троцкисткам разрешалось передвижение лишь в радиусе семи километров от их духовного центра, "Дома Васькова", но ведь и в этом радиусе сколько можно было найти возможностей для "нормальной человеческой жизни"! Можно ходить в магазины и делать в них покупки, в аптеках заказывать лекарства, шить одежду у портных, слушать радио и получать от этого всего огромнейшее удовольствие. Однажды, в погожий день. Толя с мамой отправились в фотографию, чтобы сделать себе на память снимок. В салоне они увидели капитана Чепцова. Он позировал фотографу, сидя прямо и руки держа на коленях, фараонская поза. В другой раз Толя столкнулся с Чепцовым лицом к лицу в городской библиотеке. Капитан набирал себе для чтения литературу, главным образом классику-Тургенев, Некрасов, Горький... В третий раз, летом в бухте Талая Толя с мамой и тетей Варей гуляли в зарослях стланика и вдруг вышли на лужайку, где капитан Чепцов в шелковой майке играл с дамами в волейбол. Словом, в этом малом радиусе (+7) встречи с капитаном Чепцовым происходили довольно часто, и всякий раз капитан не удостаивал ни Толю, ни маму даже взглядом. А может быть, он их просто не замечал? Может быть, он их просто позабыл? Все-таки не забыл. Толя понял это на первомайской демонстрации 1950 года. Толя вместе с двумя друзьями-баскетболистами волокли огромный портрет Знаменосца Мира. Толя тащил левой рукой за правую палку и таким образом оказался вроде бы правофланговым перед трибуной, на которой стояли магаданские вожди, золотопогонная сволочь. Под трибуной находилась целая толпа офицеров помельче, и из нее, конечно, на Толино счастье, огромнейшей ватной грудью выпирал капитан Чепцов. Тогда они встретились взглядами, и Чепцов показал, что узнал. Конечно, он всегда узнавал его, но не считал за человека. Сейчас он переводил взгляд со Знаменосца на Толино мрачное лицо и улыбался своей мясной глумливой улыбкой. Фон Штейнбок тогда почти выдержал этот взгляд, почти. До конца его выдержать нельзя - надо было бы броситься, выломать палку из Знаменосца и молотить, молотить по этому взгляду, по улыбке за все: за сопли и рыдания, за то, как подал маме пальто, за избиение Ринго Кида, за пендель фон Штейнбоку под задницу, и за фотографию, и за библиотеку, и за волейбол, и вот за эту первомайскую демонстрацию. "Мы рождены, чтоб сказку сделать былью, преодолеть пространство и простор, нам разум дал стальные руки-крылья, а вместо сердца пламенный мотор!" Кто мог тогда с магаданского плаца заглянуть в будущее и увидеть: мрак во дворе госпиталя святого Николая, фонарь Гефеста над окаменевшим уже Чепцовым? Всем нам кажется, что жизнь лишь череда мгновений, и мы не думаем о промысле богов. ...Вдруг вспыхнул яркий свет, прибежали санитары, укатили каталку, а с улицы во двор больницы ворвалась Самсиковая рвань, хипня, "Гиганты", молодое поколение. - Самс! - завопил бегущий впереди в разлетающихся космах, в клубящихся парчовых клешах двадцатилетний "темповый" Маккар. - Не по делу выступаешь, дадди! - Не по делу, не клево, не кайфово! - закричали пацаны, а девятнадцатилетний "ударный" Деготь-бой даже бесцеремонно тряхнул лидера. - Кадры к холодильнику съезжаются, мамочка! Уже звонили из американского посольства! Потом копыта отбросишь, маза Самс! Сильвер-анкл хэз энкшез, понял? Икру мечет! Аппаратуру без тебя не ставим, дадди! Самсик тут заголосил петухом от счастья. Ему было хорошо среди молодых парней, ему действительно хотелось осуществить смычку, соединить этих "фирмачей", детей московского чертополоха, с теми питерцами, призраками своей юности, "Самсиками" 56-го года в самодельных "гэ-дэ" на толстой подошве и в узких брючатах. Хотите не хотите, номенклатурщики-протокольщики, дьячки марксистские, но не искоренить вам эту "ничтожную часть нашей в целом духовно здоровой молодежи" и никогда вам Европу в России до конца не задавить! - Вы, чилдренята, фуи моржовые! - обратился он к гигантам. - Вы, наследники плесени пятидесятых, ржавчины шестидесятых, вы - коррозия семидесятых, к вам обращаюсь я, друзья мои! В чем смысл бунта и есть ли в нем смысл? - Да он вроде банку взял, гайз! - изумился Маккар. - Дадди, ты развязал? А может, ширанулся? Самсик поднял руки, приглашая всю шарагу во Флегрейские болота, на полуостров Пеллену, что Не так уж и далеко отсюда Первым очнулся зачинщик бунта Порфирион и волосатыми руками смазал с лица блаженную улыбку. - Эй ты, большой! - проорал он одинокому богу. - Ты кто? Нэйм? Уот'с юр нэйм? Даже если ты и Аполлон, мы тебя попотчуем в сраку! Мы отомстим! - За что? - спросил неподвижный бог, спросил молча, одним лишь малым колебанием своего света. - За все! Отомстим! Гиганты захлебнулись в кровавом слове. Запахло парными потрохами. Зубами, зубами в печенку бога! Мсти! Мсти Зевсу за огромность, за мудрость, за чванство, за его бесконечное семя, за трон, за молнии, за наши члены, не знавшие любви, мсти им всем за их нектар, за их амброзию, хоть она нам и до феньки, мсти за непохожесть, за солнечную мифологию, по которой они, видите ли, гуляют! Мсти! И тут все пространство болот покрылось сверкающей ратью. Бог-разведчик затерялся в толпе золотых богов и богинь, идущих на гигантов в шуршащих одеждах, в легком звоне мечей, стрел и лат. В небе образовалось окно, и мощный столб солнечных лучей опустился на болото, как бы освещая поле боя для будущего скульптора. Боги шли деловито, без особой торжественности, явно не собираясь долго возиться с грязной мразью, пузырями земного воображения. Пузыри! Мы полопались Над Европою, Но пока мы сюда плыли. Не ныли! Ураган над готикой! Пузыри! Приготовьте дротики! До зари! Он знал, конечно, что на концерт явится вся ИХ Москва, весь "пипл", но, когда еще за несколько кварталов до НИИ стали появляться кучки хиппонов, сидящих на бетонных плитах, ему стало слегка не по себе. НИИ рефрижераторных установок располагался на задах большого жилого массива, среди хаотически разбросанной мелкой индустрии, среди заборов, котлованов, вырытых еще в прошлую пятилетку, среди забытых кем-то бульдозеров, кранов и генераторов и кем-то свежепривезенных бетонных блоков. Такси осторожно пробиралось по этому "Шанхаю". Шофер поглядывал на мелькающие в свете редких фонарей фигуры хиппи, а однажды даже остановился, когда из мрака выплыла бетонная труба и сидящие на ней три сестрички Макс-Раевские в широкополых шляпах и бабкиных боа, с намазанными до полнейшей подлости кукольными личиками. - Во заделались! - бурно захохотал таксист. - Во, минетчицы! Во, табор! Ну, дают! Он так резко отпустил педаль сцепления, что "Волга" перепрыгнула через теплотраншею, расплескала лужу, разбросала какую-то проволоку и шлепнулась на неожиданную полоску асфальта, по которой и доехала до стеклянно-металлического здания НИИ, сияющего всеми этажами, словно призрак ФРГ. Здесь уже стояла толпа. Стояла мирно, дверей не ломала. Вообще было сухо, тепло, мирно, мило, вполне приятная лондонская атмосфера. Несколько "Жигулей", два "Фольксвагена" и четырехспальный "Форд" завершали иллюзию. - Кто форинов пригласил? Ты, Маккар? - строго спросил Самсик. - Зачем, ребята? Зачем гусей-то дразнить? "Зачем гусей дразнить?" - это, можно сказать, было лозунгом их поколения. Конечно, играй, конечно, лабай, но только гусиков смотри не раздразни! Живи, твори, дерзай, но только смотри не раздразни могущественное стадо! Дети репейника пока еще гусей не боялись. Не то что были особенно храбрыми, а просто еще не очень-то встречались с яростью пернатых. Не было еще достаточного опыта у московской хиппи. Мир казался им вполне естественным, нормальным: мы - хиппоны, клевые ребята, и они - дружинники, "квадраты", неклевые товарищи, которые нас гоняют. Есть еще - форины, штатники, бундес, фарцовка... легкие, как медосбор, половые контакты - все в кайфе! В прошлом году собрались было демонстрировать против войны во Вьетнаме, чтобы, значит, показать солидарность с нашими ребятами unsquare people, что волынят на Трафальгарской площади. Явились к американскому эмбасси с лозунгами на английском: "Get out of Vietnam!", "We demand troops withdrowal!" Показывали пальцами рогульку V- victory! В общем, клево получилось, как в Беркли, а также против империализма и за мир. И какого хера милиции было надо? Подъехали три "воронка" с родной советской милицией, и демонстрация прогрессивной молодежи была ликвидирована. Пиздили вас? Конечно, пиздили. А за что, вы не спрашивали? Как за что- за демонстрацию против войны во Вьетнаме. Да ведь на всех же заводах митинги. Ага, на заводах можно, а нашего брата во всем мире милиция-полиция старается отпиздить. Ну вот, зачем было гусей дразнить? А кто же их дразнил? Просто Деготь позвонил - айда, говорит, к эмбасси, погужуемся. Вот и погужевались. Значит, все нормально? Все нормально, дадди. А с демократией у нас как, чуваки? С демократией, дадди, у нас херовато. ...Сильвер был уже на сцене, ставил аппаратуру, перекрикивался со звукотехниками, близнецами-братьями Векслер, пощелкивал пальцами, иногда подпрыгивал, иногда замирал, что-то бормоча. Увидев Самсика, бросился к нему. - Слава Богу, ты здесь! Дай поцелую! Сыграешь, Самс? Попробуй тему Алкиноя. Дай поцелую! Старый Самс, помнишь, Маккар поет его текст, а ты подходишь, и здесь у тебя три квадрата импровизации. Старый желтоглазый Самс, дай поцелую! Помнишь Алкиноя? - Еще бы не помнить. - Саблер взял саксофон и закрыл глаза. ...Они надвигались на нас, как волны. Каждый их шаг был, как волна, неуловим и, как волна, незабываем. Полчище светлоликих, таких благородных! О как уродливы были наши змееподобные ноги и как отвратительны были наши космы со следами болотных ночевок, и вздутые ревматизмом суставы, и мускулы, похожие на замшелые камни! - Ой, братцы!.- сказал молодой Алкиной. - Ей-ей, даже во сне не видал такого красивого бога, как тот с собачками! Гляньте, братцы, какие у него на груди выпуклости! Я даже, ейей, не представляю, что это такое, но они меня сводят с ума! Гляньте, гиганты, как он смело несет эти свои чуть подрагивающие выпуклости, словно это обычные вещи! - Ты смерти, что ли, боишься, Алкиной? - хмуро спросил Порфирион. - Да нет же, Порфирион, не то! Мне просто стало казаться. что я понимаю, зачем... зачем мне дан этот третий змееныш, что болтается между двух моих змей. Глянь-ка, Порфирион, он поднял голову, ему тоже нравится тот бог с нежнейшими выпуклостями! Ой, Порфирион... Звон пролетел над болотом. Геракл отпустил тетиву, и стрела, пропитанная ядом лернейской гидры, пробила грудь могучему, но наивному Алкиною. - Бедный малый, - вздохнул Порфирион. - Ему даже не довелось встретить хотя бы одну коровенку за Западными бочагами. Камень, брошенный Порфирионом, кувыркаясь, полетел на светлое войско. Сражение началось. ...Самсик бросил играть и улыбнулся ребятам своей не оченьто голливудской улыбочкой. - Ничо сыграл, а? Мальчишки смотрели на него с удовольствием. - Вот они, фифтис, - сказал Маккар. - А что? - забеспокоился Самсик. - Что-нибудь не так? - Все в кайфе, лидер, - успокоили его ребята. - Прикольно сыграл. Золотые пятидесятые. Сыграл ностальгию. - Интересно, - шмыгнул носом Самсик, - вот уж не думал, что ностальгию играю. Просто играл, старался, чтобы было получше. - Между прочим, товарищи, я интересуюсь следующим вопросом.- Гривастый, усастый, весь в медальонах, брелоках и колечках Деготь-бой заговорил весьма странным для себя тоном технического полуинтеллигента. Заметно было, что он волнуется. - Я, конечно, музыкант не такого класса, как Самсон Аполлинариевич, но меня интересует следующий вопрос. Вот я играю в этой драме, но должен признаться, что совсем не думаю о гигантах. Больше того, товарищи, я вообще ни о чем не думаю, когда играю. Я что-то чувствую очень сильное, и этого мне достаточно. А может быть, нам на всю эту литературу положить? Если я ошибаюсь, пусть товарищи меня поправят. - Деготь! - вскричал тут, как бешеный, Сильвестр и набросился на молодого музыканта, размахивая руками. - Ты прав и не прав! Пойдем, я тебе все объясню! Я тебе открою глаза! Такой вот энтузиазм, такие вот наскоки, брызги слюны, захваты вдохновенными потными руками, все это было в духе старого Сильвера, и Самсик это все очень любил. Вообще, любил атмосферу репетиции, когда кто-то орет, кто-то хохмит и все бродят по-домашнему, вот это кайф. Публике Самсик, честно говоря, так и не ответил взаимностью. Все-таки так и остался он, как был, мешковатым дрочилой из Бармалеева переулка. Репетиции - вот был его конек. Здесь он и играть любил, и на комплименты напрашивался. - Сильвер, может, я что-то не так сыграл?- спросил он старого друга, зная прекрасно, что похвалит. - Старый желтозубый, ты гениально сыграл, - похвалил Сильвестр, а потом хлопнул себя ладонью по лбу. - Совсем зафоргетил. Тут тебе была масса звонков. Академик Фокусов передавал привет и обещал приехать с женой и друзьями... кто еще?.. Да, Володя Высоцкий... он тоже приедет на наш концерт вместе с Мариной Влади. Самсика тут же замутило. Идиотский организм, как реагирует на радостное событие - тошнота, скачки кровяного давления... Что такое Марина Влади? Мираж ведь, французский дым. Вот сегодня встретил ведь Арину Белякову, свою первую женщину, и ничего, даже виду не показал, чтобы не облажаться. Да ведь кто она теперь, Марина Влади? Член ЦК ФКП! Пора уже забыть старый имидж! Что ж, пусть приезжают, буду только рад, постараюсь лицом в грязь не ударить, когда придет далекий друг. - Они уже в зале, - шепнул ему Миша Векслер. - Обалдеть! Первый раз вижу живого Высоцкого! Самсик увидел в пустом еще зале что-то розовое, или голубое, или лимонное, а рядом с этим - Высоцкого. - Привет, Саблер! - крикнул Высоцкий. - Мы не помешаем? Самсик долго кланялся, отведя в сторону саксофон на вытянутой руке. - У меня сегодня зубы болят. Я не в форме. Утром брякнулся в обморок, - жаловался он со сцены, а сам думал: "Что делаю, паразит?" - Питание, конечно, виновато. В столовых воровство уже выше всякой нормы. Иногда между котлетой и хлебным мякишем не улавливаешь никакой разницы. Холостая жизнь. Изжога, колики - вот издержки свободы. - Кончай, старик, кончай, - спокойно сказал Высоцкий. - Чего это ты? Цветное пятно рядом с ним засмеялось. Тот самый далекий смех девушки золотого западного берега! Снимите очки, мадам! Вы не на пленуме ЦК" ФКП! Вы у меня в гостях, во дворце джаза и холодильных фреоновых систем! Встаньте, мадам, геноссе Влади, и к черту эту вашу шаль, меняющую цвета! У нас с вами один цвет и мы ему никогда не изменим! Помнишь, за площадью Льва Толстого на Петроградской стороне некогда был маленький завиток Большого проспекта: две стены шестиэтажных домов, мраморные фигуры венецианцев, камень, кафель и бронза, память "серебряного века"? Ты помнишь - сумрачные подъезды с цветными витражами... ряд подстриженных лип... оттуда было два шага до твоего института, помнишь? Ты вечно торопилась на коллоквиумы, но я, храбрый городской партизан, всегда тебя перехватывал и заворачивал, и мы проходили по этому, забытому властями хвосту проспекта, где не было городского движения и где всегда было гулко и пустынно, как будто большевики победили и ушли, а город остался без их капиталовложений, а только со своей памятью. Ты обычно говорила: "Ладно уж, похиляли на Бармалеев. Бели уж коллоквиум погорел, то хоть..." Рука твоя непроизвольно сжималась. Мы шли оттуда на Бармалеев и делали это "хоть", но, знаешь ли, я мечтал всегда не об этом. Я всегда мечтал встретить тебя снова среди огромных мраморных домов в гулкой тишине и пройти вместе по внутренней стороне, переводя взгляд с твоего лица на закопченные фигуры венецианцев, с тебя на венецианцев. Не уверен, понимала ли ты ту улицу так же, как я. Не уверен, помнишь ли ты ее сейчас. Ты ли тогда была со мной? А не Арина ли обычная Белякова? А не мифическая ли Алиса, что растворилась в лесотундре 49-го года? Я не уверен в тебе. Все это Самсик вспоминал, уже не обращаясь к высоким гостям, а тихо сидя за занавесом в углу сцены и глядя на щиты задника, которые сейчас устанавливались ребятами в глубине. На задниках среди фантазий Радия Хвастищева можно было увидеть и снимки Пергамского фриза, в том виде, в каком он сохранился сейчас на Музейном острове в Восточном Берлине. Безголовый Зевс борется с тремя гигантами. Нет у него и левой руки, а от правой остался лишь плечевой сустав и кисть, сжимающая хвост погибших молний. Конечно же, не гиганты нанесли богу этот страшный урон. Глубокая трещина расколола бедро гиганта, куски мрамора отвалились от ягодицы Порфириона, он потерял руку и кончик носа, но, конечно же, не боги так его покалечили... ...Мгновение за мгновением. Битва. Злодеяния. Жест летит за жестом: удар копьем, пуск стрелы, метание камней из пращи - все является в мир. Все возникает, как из моря, и тут же пропадает в море и остается лишь в зыбкой памяти очевидцев и в воображении артистов, больше нигде. Но память и воображение можно запечатлеть в мраморе или записать на магнитную пленку. Они были врагами на Флегрейских болотах, на полуострове Пеллена, и стали союзниками в Пергаме. Подняли мраморную волну и так остановились перед напором Времени: вздыбленные кони, оскаленные рты, надувшиеся мускулы, летящие волосы, оружие... В Пергаме в мраморе вместе схватились против Кронуса боги и гиганты. Леди и джентльмены, уважаемое паньство, дорогие товарищи, перед вами поле боя. Вы видите, что барельеф основательно пострадал за эти долгие века. Извольте, вот остаток поясницы, волос пучок и рукоять меча... пустое, обреченное пространство... Любой из посетителей может мысленно приложить к фризу собственную персону. По мысли скульптора Хвастищева, почему-то так и не явившегося на концерт, в пустотах Пергамского фриза в ходе музыкальной драматургии будут появляться дети двадцатого векаСталин, Гитлер, Мамлакат, Че Гевара, Брижит Бардо, Сальвадор Альенде, Кассиус Клей, Хайле Селассие, Кристиан Бернар, Валентина Терешкова, Хрущев, Нил Армстронг, Солженицын, а также фрагменты выдающихся событий современности типа драки на бульваре Гей-Люссак или митинга трудящихся завода имени Ильича против злодеяний Тель-Авива, ...И вот они построились на сцене под лозунгом "Идеи XXIV съезда- в жизнь!" и на фоне Пергамского фриза, ансамбль "Гиганты" под руководством Саблера и Сильвестра, все в разноцветных джинсах и ярких рубашках, а Маккар в парчовых штанах и жилетке на голое тело. - Совсем как у нас, - сказала Марина Влади и подумала, что вот был бы хороший удар по критикам советского социализма- где же скука? где голая пропаганда? где же притеснения творческой молодежи? Самсик посмотрел в зал и вдруг чуть не задохнулся от счастья. Вот его звездный час! Вот перед ним зал, полный людей, бесконечно близких ему и бесконечно далеких от тебя, капитан Чепцов! Вон девушка его юности Марина Влади, а вон сидит докторша Арина Белякова, его первая любовь, которой он ничего сегодня не открыл, кроме кровяного давления, но которая, конечно же, его узнала, иначе бы не пришла. Все, что в эту ночь окружает меня - Запад, Москва, джаз, молодежь, - все это близко мне и все это даже не помнит тебя. Чепцов! Вокруг мои друзья, и наши инструменты, и наши мощные усилители, мы сомкнули наши тела, наши поколения, соединились с электричеством, с энергетической системой всего свободного, включая нашу Родину, мира! Сгиньте, полоумные тупые выблядки! Сегодня мы играем джаз! Зилъберанский явился в госпиталь святого Николая то есть в Институт "Скорой помощи" им. Семашко, лишь через полчаса после вызова. - Я тебе нужен, Генаша? - спросил он с порога и, отведя поданный сестрой халат, подошел к столу. Очевидно, он приехал сюда прямо с какого-то веселого дела, с коктейль-парти или от любовницы. От него пахло полным плеибойским букетом: чуть-чуть коньяком "Греми", чуть-чуть лосьоном "Ярдлей", сигаретами "Кент". Потягивало также и спермой, и женской любовной секрецией. Малькольмов кивком показал ему на стол, где лежал неподвижный и все более каменеющий Чепцов. Джунгли трубок тянулись от тела к целому "манхеттену" ультрасовременных спасательных приборов, окружавших стол. Зильберанский быстрым взглядом окинул приборы. Все стрелки лежали неподвижно, и лишь мигали разноцветные индикаторы исправности. Зильберанский подтянул свой твидовый рукав и, оттянув Чепцову веки на дедовский манер, проверил зрачки на свет. - Готов, - сказал. - Это уже не клиническая, Генаша, а на- стоящая. - Мы сделали все, - проговорил Малькольмов. - Все записано. Есть свидетели. Я сделал все, у меня совесть чиста. Все записано. Зильберанский внимательно посмотрел на Малькольмова, пытаясь поймать его блуждающий по приборам и по записям взгляд. Потом повернулся к сестрам: - Я попрошу всех отсюда уйти. Они остались вдвоем над трупом Чепцова. Зильберанский протянул Малькольмову "Кент". Они закурили. - Кто этот человек? - спросил Зильберанский. - Не понимаю, как это он отвалился, - бормотал Малькольмов. - Он должен был остаться в живых. Я его спасал. Все системы работали исправно, и мы все сделали по правилам. - Кто этот человек? - Зильберанский обошел вокруг стола и положил руки на плечи старому другу. - Отвечай, не бегай глазами! Я почти уже догадался. Не темни, Генка! Ты столько раз описывал мне это лицо. Это он? Твое назойливое воспоминание? Тот магаданский чекист? - Садист! Сталинист! Кобло животное! - вырвалось у Малькольмова, и он затрясся с искаженным мокрым лицом. - Почему я не смог его спасти? - Ты хотел ему отомстить, - тихо сказал Зильберанский. - Пощечиной, может быть! Насмешкой! Презрением! - продолжал кричать Малькольмов. - Но не отбирать жизнь! Не нужна мне его темная жизнь! Мне нужно было его обязательно спасти! - Любой другой врач на твоем месте спас бы его. - Зильберанский задумчиво поблескивал глазами сквозь табачный дым. Малькольмов затягивался так, словно сосал кислород. - Любой другой? - говорил он между затяжками. - У любого другого есть такой. Тебе не кажется? У тебя нет? - Ну, хватит, к черту, курить! - крикнул Зильберанский, распахнул окно и тряхнул Малькольмова.- Успокойся! Садись! Слушай меня внимательно. Ты, старый средневековый обскурант, алхимик и шарлатан, я попытаюсь говорить с тобой на твоем языке. У этого трупа ослабли жилы, связывающие душу с телом. Из него вытекло нечто важное для души. Душа отошла, быть может, она испугалась мести... - На что похожа его душа? - спросил Малькольмов. - На нетопыря? - Вряд ли на нетопыря, - задумчиво сказал Зильберанский. - Не на медузу ли? Впрочем, это не важно. Если ты хочешь его спасти, если это все-таки тебе необходимо, то подумай, милый Аполлинарьич, что нужно для этого сделать? Малькольмов уже все понял. Он влез головой под кран и сквозь воду, текущую по лицу, спросил: - А ты бы это сделал на моем месте? - Никогда,- последовал твердый ответ.- Я бы сделал только то, что полагается по инструкции. Я атеист. - Просто у тебя в жизни не было такого. - Может быть, и потому. Однако ты понял, что я имею в виду? - Понял. Он имел в виду малькольмовскую Лимфу-Д, ту самую, что сам назвал недавно "струящейся душой". Ту ампулу, что здесь была неподалеку, в подвале института, в малькольмовской лаборатории, в темнице сейфа. Там она ждет меня, думал Малькольмов, ждет очередного взрыва, ждет творческого возрождения. А я ее жду везде, где бы я ни был за эти годы, во всех сточных ямах, на всех склонах и виражах, и Машка моя ждет ее, таскаясь по чужим постелям в чужих городах, и дети мои ее ждут, те ребята, что еще не видели своего отца и ничего не слышали о нем... и, между прочим, ждет ее все просвещенное человечество. - Ты уверен, Зильбер? - спросил Малькольмов, постукивая мокрыми зубами. Теперь уже друг его, процветающий, могущественный, уверенный в себе Зильберанский, юлил глазами. - Знаешь, катись в ... - пробормотал он. - Ищи своих католических патеров и с ними решай такие проблемы. Я не патер. - Ну хорошо, - сказал Малькольмов, - тогда я о другом тебя спрошу. Ты уверен, что Лимфа-Д ему, этому, - он кивнул на каменное тело, - поможет? Зильберанский открыл еще одно окно и там застыл спиной к Малькольмову. Спустя минуту пожал плечами. Малькольмов вышел из процедурной, процокал по звонкому кафельку большого коридора, улыбнулся своей бригаде - вы чего, ребята? идите, отдыхайте! - спустился по лестнице в вестибюль, встретил знакомую докторшу, похожую на Марину Влади, попросил у нее три копейки для автомата газированной воды, напился грушевым напитком, прошаркал из вестибюля в подвал, открыл ключом свою каморку, вздохнул - ой, пылища! - открыл сейф, достал ампулу и тем же путем вернулся обратно, похлопав в вестибюле по боку автомата - трудись, старик! Зильберанский сидел на окне, покуривал, и профиль его был благороден на фоне ночной московской пыли. "Ты еще подумаешь, Генка, что я тебе советую избавиться от Лимфы-Д из каких-то низких сальеристских побуждений", - думал он. "Рехнулся, Зильбер? Как я могу такое предположить? - подумал Малькольмов. - Кому же мне верить тогда?" Зильберанский слез с подоконника и помог Малькольмову наладить систему с капельницей. Сквозь каменную кожу Малькольмов еле отыскал иглой проволочный жгут вены. Так или иначе, он ввел иглу, открыл кран на капельнице, отошел от трупа и отыскал себе стул поближе к стеклянному шкафу с инструментами и материалами. Когда первый вздох слетел с губ Чепцова и полезла вверх первая стрелка, стрелка артериального давления, Малькольмов открыл шкафчик, достал оттуда круглую бутыль, открутил притирающуюся пробочку и стал глотать прозрачное содержимое. - Ты что пьешь? - спросил Зильберанский. - Спиртягу, - сказал Малькольмов, отдуваясь. - Чистый, неразбавленный... Ух, пробирает! Три пальца в Кларку вложил Радий Аполлинарневич Хвастищев и там их сгибал. Другой рукой он сжимал ее груди, то левую, то правую, или нежно подергивал за соски. Радий Аполлинариевич лежал на спине, имея в головах Кларку, а в ногах Тамарку. Последняя занималась непарным органом Радия Аполлинариевича, мурчала и постанывала. Правая стопа Радия Аполлинариевича тем временем играла в Тамаркиной промежности. Особая роль в игре, конечно, досталась большому пальцу стопы скульптора. "Премилая получилась форма, но композиционно не очень стройная, - думал скульптор. - Какой-то в этом есть дилетантизм". Он быстро все перегруппировал. Центром композиции оказалась Тамарка. Он вошел в нее сзади, лег животом на ее изогнутую, как лук Артемиды, спину и снизу обхватил ладонями опустившиеся груди. Кларка же, визжа от ревности, залепила всей своей нижней частью лицо Тамарки, а палец свой указательный вонзила в кормовой просвет Радия Аполлинариевича. По движениям Тамаркиной головы скульптор понял, что девушки тоже соединились. "Вот это старый добрый шедевр, - подумал он, кося глазом в зеркало. - Банально, но прекрасно! Эллада, мать родная!" - Девочки, утверждаем! - крикнул он, и форма пришла в начальное мерное, полное поэтической взрывной силы, движение. Радий Аполлинариевич из-за любовной сытости работал хоть и сильно, но несколько механически. Все чаще он ловил себя на том, что эти тройные игры, начатые, безусловно, из-за его развращенности и артистического свинства, устраивает он теперь не столько даже для себя, сколько для девочек. Они, все трое, так уже прекрасно понимали друг друга, что малейшее движение даже где-нибудь на периферии сейчас же пронизывало током всю форму, а момент истины всегда приходил ко всем одновременно, и тогда, еще в самом начале спазматической внесекундной радости уже возникала тоска перед разлукой, перед распадом, и долго-долго еще форма шевелилась, изнывала от нежности, от благодарности, и все они покрывали горячие еще части-формы летучими поцелуями и шептали: - Радик, Радик, солнышко мое... - Кларчик, зайчик мои, Кларчик... - Тамарочка, козочка моя, Тамарочка... -Ах, Радик-Радик, Кларчик, Тамарчик... Радий Аполлинариевич гладит взволнованные, еще тяжело дышащие головки, копошащиеся на его богатырской груди, и испытывает к ним чуть ли не отеческие чувства. . Забавно получилось, но вот именно этот "ужасный разврат" хранит теперь их душевный покой: и Кларка, самаркандская блядища, прекратила свои бесконечные случки с цветными студентами в общежитии МГУ и учится "на хорошо и отлично", и Тамарка, нежная дочь Днепра, завязала с постыдной службой в валютном баре, меньше употребляет алкоголя и не подкладывается под жалких шведских купчиков для добывания их никчемных, но очень нужных органам секретов, и Радий успокоился - любовь к двум дешевочкам совпала с нынешней попыткой возрождения. Теперь уж не надо было ему рыскать в слепых лихорадочных поисках по всем помойкам Москвы. Наконец-то маститый художник нашел свой сексуальный идеал. Иногда он даже думал, что в двух юных сучках воплотился для него и романтический образ женщины, в поисках которого ранее столько было совершено мерзких глупостей! Страшно вспомнить! Вот, например, сравнительно недавно Хвастищев был снят отделением внутренних войск с водосточной трубы высотного здания Министерства путей сообщения. Что его туда занесло? Цепь гнусных приключений, поиски золотоволосой Алисы Фокусовой, которая мелькнула однажды тревожным полднем за рулем своего "Фольксвагена" и озарила сумеречные мозги застрявшего у светофора на площади Восстания Хвастищева, - вот она, моя мечта! Весь день тогда колобродил, искал "координаты", хотел ваять, увековечить в бронзе остренькое личико и ниспадающие волосы, худенькое плечико- линия богини Изиды... Молчание, ночь, женщина, бегущая у подножия каменного тридцатиэтажного истукана, мгновенный поворот, вспышка лица, исчезновение за дубовой дверью великой эпохи... подрался с плейбоем армяшкоитальяшкой, что оскорблял Изиду намеками на половой контакт... плюнул в ухо швейцару, который не пускал в клуб, где, конечно, сидела она, "дыша духами и туманами"... был бит тремя подлейшими сыскными псами-официантами бара "Лабиринт"... и наконец- ночь, молчание, каменный истукан, памятник культа личности, и на десятом этаже светящиеся окна, конечно, там она, там бал, прием, утонченная нервная обстановка, сейчас он появится в окне, "таинственный в ночи"... оказалось- МПС, и в окнах горюет совсем иное существо, министр транспорта Бещев. Теперь все это позади, все прежние очарования, включая Алису, жену лауреата и любовницу всей московской сволочи. Теперь и любовь, и похоть у него под крышей, два таких близких существа, сучки, котята... Он больше не пьет, он трудится, зарабатывает деньги, он не распутник, а глава семьи, он спокойно и мудро думает о творчестве, как и подобает большим мастерам, даже раза два в неделю подходит к мраморному боку своего любимого детища - динозавра "Смирение", бьет по нему резцом, а девки в эти минуты затихают, как мышки, понимают- Искусство! Их постель, вернее, ложе, помещалась в маленькой комнатке под самым потолком мастерской, и сейчас, покуривая и похлопывая подружек по влажным ягодицам, он мог видеть в маленькое окошечко освещенное с улицы неоновым фонарем простое рязанское лицо динозавра. Надо бы еще немного закруглить носогубные складки, а то вот при таком освещении появляется сардоническая мина, а это недопустимо: никакой сардоники, травоядное простое существо! Зазвонил телефон. Кларка сняла трубку. - Радия Аполлинариевича? Нет-нет, пожалуйста! Да, он работал, но сейчас уже, к сожалению, не работает. - Она потянула властелина за непарный орган. - Тебя, Радичек! В трубке слышался знакомый или незнакомый, но, во всяком случае, "свой" голос. По первому же звуку Хвастищев понял - кто-то из "своих". - Радий, простите, мы с вами незнакомы, но у нас много общих друзей. Говорит Пантелей Пантелей, писатель. - Позвольте, Пантелей, разве мы с вами незнакомы? Мне кажется, что ты был, старик, у меня в мастерской. - Возможно. Не помню. Я сейчас в завязке и со всеми знакомлюсь заново. - Похожая ситуация. Хочешь заехать? - Спасибо, обязательно заеду, давно собираюсь, но сейчас я вам звоню по другому поводу. "Вот тип, я его на "ты", а он меня на "вы", не подпускает", - подумал Хвастищев. - У вас есть транзистор? Найдите Би-би-си, передают нечто важное для вас. Я потом вам перезвоню. - Пантелей дал отбой. Хвастищев в последние годы не слушал иностранных радиостанций, не видел в этом никакой нужды: никто там за кордоном не мог ему сообщить ничего нового о его собственной стране, а что касается арабских шейхов, то пусть они заебутся со своим керосином! Он даже и не знал, где у них валяется приемник, однако не успел положить трубку, как услышал, что Кларка уже включила радио и бойко шарит по волне. - Ну и слух у тебя, татарчонок. - Он пощекотал Кларке пупок. - Профессиональный, - усмехнулась в темноте Тамарка. Хвастищев не успел осознать и эту реплику, как ему показалось, что на живот наступила мраморная стопа динозавра. Перехватило дыхание. Совсем близко, прямо под ухом зазвучал голос его друга, Игореши Серебро: - ...что вам сказать? Конечно, это всегда было моим тайным мучением. Они ошельмовали меня. Оказалось, что вся моя жизнь, и творческая и личная, зависит от их благорасположения... - Значит ли это, Игорь Евстигнеевич, что вы в течение двенадцати лет являлись тайным сотрудником? - Голос английского интервьюера звучал, как голос врача-психиатра. - Понимаете ли, они никогда не называли меня своим сотрудником, а, напротив, всегда подчеркивали, что я - свободный художник, что они ценят мой талант и уважают мой патриотизм, но... что уж там... надо называть