на друга и не могли оторвать глаз. Бабье в колонне продолжало гоготать, но он уже ничего не слышал. - Проше пана, цо то ест за место гдзе мы пшиехали? - вдруг прошелестел ее голос. - Это Магадан, Алиса, - сказал я, - это столица Колымского края. Сейчас вас обработают в санпропускнике, а потом перегонят на две недели в карантинный лагерь. Там вас изнасилуют санитары-уголовники, восемь человек. Вы заболеете нервной горячкой, а когда поправитесь, вас отправят на трассу в женский лагерь Эльген, что значит "мертвый", и там на лесоповале вы заболеете снова, на этот раз уже окончательно. Вы полька или англичанка? - Мой ойтец поляк, а матка английка, - дрожа, отвечала она. - Увы, ни отец ваш, ни мать ничего не узнают о судьбе дочки... - Але то ни повинно быть! - в ужасе воскликнула она. - Итс импоссибл, мой коханый! Самсик, Гена, Арик, Радик, Пантелей, спасите меня, этого не должно случиться! - Это и не случится! - воскликнул я. - Я вас спасу! Я протянул ей руку, и она, вцепившись в нее мертвой хваткой, перепрыгнула через кювет, и я потащил ее за угол ближайшей зоны, то есть за забор. - Молчи, только молчи, Алиса, - шептал я, снимая с нее некогда шикарное, но провонявшее потом и мочой пальто, потом кофту, ватные штаны, бахилы. - Теперь ты голая, Алиса, теперь ты близка к спасению. Я сунул ее к себе за пазуху, под свитер, и она прильнула к моему телу своей атласной, нежной, уже теплой кожей, полной электрических зарядов кожей, и волосы ее разметались по моей груди, и губы зашептали что-то невнятное на всех тридцати европейских языках прямо над моим сердцем, и она спаслась. - Проше пана, цо то ест за место, гдзе мы пшиехали? - прошелестел ее голос. О Боже, какая она была робкая, эта девушка, и как она была близка! Я мог бы протянуть ей руку, она перепрыгнула бы через кювет и пошла бы рядом со мной по мосткам. Толя отвернулся и услышал сдавленное, еле слышное рыдание. Она поняла, что здешний комсомолец ей не ответит. Она бормотала, все еще обращаясь к нему, но уже без всякой надежды, уже предвидя и карантинку, и уголовников, и лесоповал: - ...мы ехали целый месяц, эти кобеты делали со мной ужасные вещи, я на грани гибели, куда нас гонят, мне всего семнадцать лет, я никого не знаю в этой стране, мне страшно... Так она бормотала то ли по-польски, то ли по-русски, то ли по-англ... В это время этап, а вместе с ним и Толя, поравнялись с городской "вольной" баней. Здесь, на ледяном бугре, под фонарем стояло десятка два мужиков весьма бывалого вида, очевидные "блатари", подбоченившиеся, словно генералы, принимающие парад. - Физкультпривет, девчата! С приездом!- гаркнул кто-то из них. - Ой, да это Серега Волчок, лопни мои глаза! - завизжал в колонне голос резкий, как электропила. Движение вдруг затормозилось. Конвой заметался. С бугра вопили: - Нинка, снова к нам причимчиковала?! Машку Серегину на пересылке не встречали, девки? Эй, девки, вас на "Феликсе" везли? Симку Прыскину не видали? Девки, ловите папиросы! Конфеты ловите, марухи ебаные! - Девочки, да ведь это же хахаль мой стоит! Худя, красавчик! Здорово, хуй моржовый! А Юрка Лепехин еще здеся? Мужчины, есть тут кто с прииска Серебристый? Мальчики, мыла киньте! Умоляю, мыла! Так вопила вся женская колонна, в которой окончательно уже расстроились ряды. - Тамарка, там в свертке подштанники трикотажные! С бугра летели свертки, пачки папирос, куски мыла, одеколон, консервы, хлеб. Толю отбросили к какому-то покосившемуся заборчику, он провалился в снег и, потрясенный, наблюдал за этой невероятной сценой. Что это за бесстрашные мужики и кто их подвигнул на такое отчаянное дело? А женщины были счастливы! Они колготели здесь, на краю земли, под густым темно-зеленым небом, в котором только что прорезалась молодая луна, и глаза их молодо сверкали, они ловили нежданные подарки и выкрикивали какие-то, может быть, случайные имена: - Фимка! Жора! Хасан, фраер голожопый! Мальчишки! Конвоиры носились в этой сумятице с белыми от страха глазами, щелкали затворами, орали что-то, замахивались прикладами. Наконец начальник конвоя выстрелил в воздух из пистолета. Толя вдруг увидел Свою Девушку. Она лежала в снегу на боку и дрожала. Волосы ее совсем выбились из-под платка и золотой волной закрывали лицо, острый локоток был задран вверх, как у горниста. Толя сделал шаг к ней и заметил, что она лихорадочно вытягивает из узкого винтового горлышка одеколон "Русалка". - Алиса! - позвал я ее. Она не слышала. Зло, отчаянно она вдруг откусила горлышко "Русалки", окровавилась, но пить стало легче, и она, быстробыстро опорожнив флакон, уткнулась лицом в снег. Тут с ледяного бугра прямо к ней, к так называемой Алисе, соскользнул молодой парень в меховых унтах и телогрейке, туго перехваченной в талии военным ремнем. Он встал на колени перед девушкой и положил ей руки на плечи. - Ты ниц не бойся, Алиска! Донт би эфрейд! Сифилиса не бойся! Тайги не бойся! Стоп край! У меня есть крючок в карантинном УРЧе! Я блатной малый, ничего не бойся! Але мы еще бендземы вдома энд ю уил би сингинг "Червоны маки на МонтеКассино"! Алиса улыбалась бессмысленной счастливой улыбкой. - Ах, Мачек, Мачек, ты помнишь папу и маму? Донт фогет сестрицу Эльжбету, Мачек! Парень стал жадно, неистово гладить ее волосы и окровавленное лицо. Голова его была непокрыта, смерзшиеся сосульками лохмы свисали на лоб, но сквозь них ясно и дерзко поблескивали его глаза, обращенные к месяцу в небе. Подбежал конвоир и замахнулся на него прикладом. Я видел, как приклад опускается на голову смельчака, но непостижимым образом никак не может опуститься. Я увидел потом, как смельчак ударом ноги подкосил "ванька", а сам отпрыгнул к забору. Я видел, как лейтенант, начальник конвоя, стрелял ему в спину, раз за разом, несколько раз, но мазал, непостижимым образом мазал. - Подними доски, пацан! - приказал смельчак Толе. Толя поднял доски, оттащил в сторону пучок ржавой колючей проволоки, и парень тут же проскользнул в отверстие. Прежде чем последовать за ним. Толя оглянулся и увидел, что девушка уже стоит в толпе колготящихся и хохочущих баб, стоит, вытянувшись в струнку, и ни на кого не обращает внимания. Он пролез в дыру и опустил доски. Теперь перед ним был голубоватый снежный пустырь, по которому бежал, проваливаясь на каждом шагу, тот странный смельчак. Его по пятам догоняла надрывающаяся от злобы конвойная овчарка. Толя вообразил тут себя на месте этого парня и так ослабел от внезапного страха, что сел на снег. Парень же вдруг остановился, резко обернулся и, оскалившись, бросился навстречу псу. Пес от этой неожиданной атаки явно струхнул, сел на задние лапы. Парень схватил его руками за горло, оторвал от земли, швырнул в сторону и, уже не обращая на собаку никакого внимания, зашагал к Толе. - Человек сильнее хунда, - сказал он. - Даже самый большой хунд все-таки меньше человека. Он протянул Толе руку и помог встать. Они нащупали в снегу тропинку и быстро вышли к пустому магаданскому рынку, где чуть отсвечивали в ночи ряды прилавков, а между ними желтый от мочи лед. На рынке, как всегда, стоял лишь безумный глухонемой якут Перфиша. Круглые сутки он торговал здесь мороженым морзверем, топтался все время на одном месте, не спал, не ел и улыбался узкой, как серп месяца, обнадеживающей улыбкой. Окаменевшие нерпы лежали перед ним на прилавке, подняв усатые добродушные мордочки, три больших нерпы и один маленький нерпенок. Никто никогда не покупал морзверя у Перфиши, даже не приценивался, но он, как видно, на судьбу не роптал, вечно топтался возле прилавка, улыбался и тихо что-то мычал. Смельчак поздоровался с Перфишей за руку, вытащил из-под прилавка ящик с плотницким инструментом, потом быстро взглянул на Толю, улыбнулся, с хрустом извлек из-за пазухи большую сторублевку с видом Кремля, положил ее перед Перфишей и взял за бока одного морзверя. - Зачем вам нерпа? - спросил Толя. - Купить хочу! - лукаво засмеялся он. Перфиша отрицательно замычал, смахнул с прилавка сотню, потянул к себе свою нерпу, дернул раз, другой и вдруг, оскалившись, выхватил нож и замахнулся на смельчака. Тот расхохотался, отпустил морзверя и угостил Перфишу папиросой. - Думаешь, он продает свою падаль? - таинственно спросил он Толю. - Он тут с ними ворожит, колдует. Это вроде бы для него костел, этот базар, а морзвери вроде бы боги. Понял? Перфиша снова уже топтался с блаженной улыбкой за прилавком, и Толя тогда сообразил, что это не бессмысленное топтанье, а некий ритуальный танец. Окаменевшие животные и впрямь были похожи на неких добродушных божков из раскопок. - Никому их не отдает, - с непонятной гордостью сказал смельчак. - Костьми ляжет! Люблю этого Перфишу! Он подхватил свои инструменты и зашагал к выходу. Толя двинулся за ним. Вскоре они снова оказались на узкой тропинке. Они шли теперь рядом, плечом к плечу и часто соскальзывали с тропинки в снег. - Случайно не знаешь такую улицу- Третий Сангородок? - спросил смельчак. - Я как раз там живу, - ответил Толя. - Проводишь? - Конечно. - Тогда давай познакомимся,- предложил смельчак. - Меня зовут Саня Гурченко. - Толя Боков. - Очень приятно. Это твоя настоящая фамилия? Ужасный этот вопрос был задан таким легким и простым тоном, что фон Штейнбок неожиданно признался: - Не совсем. - И у меня не совсем, - усмехнулся Саня Гурченко. Они пожали друг другу руки. - А та девушка, с которой вы... которая вас... которую я... - пробормотал Толя. - Это, брат, совсем из другой оперы, - суховато ответил Гурченко и, отвернув свое лицо от Толи, что-то тихонько засвистел. Снег хрустел под их ногами. Задами, пустырями они прошли мимо санпропускника, перед которым уже сидел на корточках усмиренный женский этап. Толя то и дело поглядывал на резко очерченный профиль своего нового знакомого, весьма неожиданный в этом городе дерзкий и насмешливый профиль. - Я спецпоселенец, - сказал Гурченко. - А ты кто будешь? - Я школьник всего лишь, - почему-то смутился Толя. - Учусь в здешней школе, в девятом классе. - Неужели "вольняга"? - Саня оттопырил нижнюю губу и прищурился. Впервые в жизни Толя понял вдруг, что может не стыдиться своих родителей, а напротив - этот человек будет презирать его, если он окажется обыкновенным "вольнягой". - Мать отсидела десять лет, в прошлом году вышла. - Значит, свой! - весело засмеялся Саня. - Пятьдесят восьмая? И снова Толя понял нечто новое для себя: то, что он привык скрывать, чего он стыдился, словно какого-то гнойного свища, вот это самое "пятьдесят восьмая", - для Сани-то Гурченко вовсе не позор, пожалуй, даже и не очень большая беда, для него это, пожалуй, самое естественное состояние человека, а все остальное - уже с душком, уже что-то не совсем нормальное. - Конечно, пятьдесят восьмая, - ответил он небрежно. Саня уже с полной доверительностью хлопнул тогда его по плечу, коротко хохотнул и заглянул в лицо. - Парле франсе? - Не. - Толя шмыгнул носом. - Спик инглиш? - Соу-соу. - Шпрехен зи дойч? - Ферштеен вениг. А вы, Саня, неужели три языка знаете? - Еще итальяно. Знаешь, Толик, у меня талант к языкам. Меня фрицы в пятнадцать лет вывезли из Ростова, а через месяц на ферме под Баденом я уже шпрехал, как бог. Потом я во французской команде процовал, так и по-французски научился. Пришли американцы, сам не заметил, как начал спикать. Ох, Толик, весело тогда было в Европе! Боже ж ты мой! Ты бы знал! - Неужели вам пришлось путешествовать по Европе? Где же? - Толя изумленно и восхищенно смотрел на своего спутника. Он чувствовал к нему полное доверие, он уже чуть ли не обожал его. - Спроси, где я не был! - воскликнул Саня. - Мюнхен, Гамбург, Париж, Ницца... - Тут он запнулся, и Толя сразу понял, почему он запнулся. - А сюда как же? - осторожно спросил он. - А это меня комми объебали, как последнего фраера! - воскликнул тогда Саня с прежней веселостью. - Мы с Доменико, кореш у меня там был, итальянец, в Аргентину намыливались за длинным рублем и приехали в Рому. В Роме как раз вербовка шла на строительство в Кордову, в Аргентину. Идем мы - понял? - по Виа дель Корсо, оба в американских шмотках, курим "Честер", девки под нас падают, и вдруг я вижу - фак майселф! - огромный плакат, и на нем пожилая женщина в платке тянет ко мне руки и смотрит в глаза, куда бы я ни повернулся. Понял, Толик? Задешево меня купили комми! - Что за "комми"? - Ну, коммунисты. И понял, Толик, либер фройнд, надпись на плакате по-нашему: "Сынку! Родина-мать зовет!" Хочешь верь, хочешь нет, но я сел возле этого плаката и заплакал, правда, сильно выпивши был. Плачу и плачу, и представь себе, не маму вспоминаю и не папу, а какой-то сраный футбол в темноте на помойке, запах этой помойки, голый тополь, армяшку на велосипеде, песенку "День погас...". Понимаешь? - Я тебя понимаю, Саня, - тихо сказал Толя. - Короче, через две недели меня и еще пятьсот гавриков, русских ди-пи со всей Европы, посадили в Неаполе на пароход, с оркестром, суки, сажали, с речами, и поплыли мы в Одессу, а там нас уже вагон-заки ждали, и загремели мы с матюком по одной шестой части земной суши прямо до порта Ванино, а оттуда на "Феликсе", как сегодняшние бабы... - Фантастика! - воскликнул Толя. - Ты мог бы сейчас преспокойно жить в Аргентине! - Навряд ли, - задумчиво проговорил Саня, - после этой Кордовы мы с Доменико еще в Австралию намыливались. Для Толи все эти Парижи, Аргентины и Неаполи были дальше, чем планеты Солнечной системы. Всем юным жителям Одной Шестой география казалась вполне отвлеченной наукой, а в изучении иностранных языков никто не видел никакой серьезной нужды. "Не нужен нам берег турецкий и Африка нам не нужна..." - так пели по радио. Что там творится за бронированной гранью, нас не интересует: здесь Мы - люди, русские, советские, там Они - призраки, фантомы, иностранцы. - Эка, по цитрусовым Мы в этом году размахнулись! - говорит после ужина полковник Гулий и благодушно откладывает газету, благодушно сочувствуя Им, трудящимся Европы, что стонут под сапогом Плана Маршалла, а американские оккупанты опаивают их дурманной кока-колой, оглушают нервным джастом, насилуют их дочерей. - Поди-ка, Людмилка, принеси дневник! - Да ну вас, папка, в самом деле! Супруга (с тахты): - Георгий, ты опять за свое? - Поди, поди, Людмила, проверим твои успехи на фронте боевой и политической! Глядя вслед уходящей за дневником дочке - ох, попка кругленькая! - полковник думал не без удовольствия, что кровь у него молодая, так и бьет вот сейчас, так и толкает в главную жилу! Не сводя глаз с подходящей уже дочки - и грудки, и животик, все на месте! - полковник уже расстегивал офицерский пояс. Все равно у ленивицы обнаружится промашка- по образу Печорина, что ли, или по дарвинизму окаянному, - и тогда будет несколько сладостных моментов: завалка на койку, задирание юбчонки, несколько отцовских поучений по розовым выпуклостям. Не нужен нам - раз! Берег турецкий - два! И Африка нам - три! Не нужна, не нужна, не нужна!!! Сопка уже вставала перед Толей и Саней гигантской черной стеной, словно тот самый пресловутый "железный занавес", за которым скрывается Запад. Ярчайший серпик торчал на ее гребне, как вертухай-соглядатай. У подножия сопки, вдоль белой дороги, чернело несколько бараков. Ночью не видно было их омерзительных изъянов, и они казались вполне надежными и даже уютными убежищами, окна светились по-родному, видно было сразу, что всетаки не лагерные, а жилые постройки. - Ишь ты, месяц-то, как вертухай на стене, - усмехнулся Саня. - Того и гляди, пальнет! Толя очень удивился, что они одинаково подумали про месяц. - Саня, а вдруг это не вертухай? Вдруг это разведчик с той стороны? - С какой? - Гурченко быстро взглянул на Толю. - С какой стороны? Темный страх вдруг захлестнул Толю. Ноги ослабли от страха. - Да это я так, просто так... поэтически, что ли... как бы метафора... Вот, между прочим, это и есть Третий Сангородок. Вам какой нужен дом? - Шестой. - Гурченко вынул какую-то бумажку, чиркнул спичкой и прочел: - Дом шесть, квартира восемь. Темный страх расширился внутри, даже живот свело. Это был их адрес. Кто он, этот парень, и что ему нужно у них? Вдруг он ОТТУДА? Из того маленького уютного дворянского особнячка с колоннами, из ТОГО учреждения? А ведь сейчас, наверное, Мартин дома, и, наверное, он сейчас... Конечно, этот Гурченко оттуда, ишь ведь смелый какой! А хитрьш какой- как заговорил зубы! Что делать? Как предупредить Мартина? - Меня туда раму починить пригласили, - сказал Саня. - Рама там поехала. Он тряхнул своим плотницким инструментом и пошел вперед, словно бы забыв о Толе, и что-то снова засвистел, что-то печальное, не оформленное в мелодию, какую-то щемящую ерунду. Толя стыдливо отбросил свои подозрения. Когда они вошли в комнату No 8, Мартин стоял на коленях перед раскрытым алтариком и молился. Тихо, но вполне внятно он читал по-латыни: - Pater noster, quiest in celli, santificera nomen Tuum! Он глянул через плечо и улыбнулся. - А, Саня! Толя увидел, как он протягивает Гурченко руку, явно не для рукопожатия, тыльной стороной ладони вверх, и как Гурченко преклоняет колени и целует эту здоровенную, опутанную венами кисть. Мартин перекрестил Гурченко. Потом оба они встали на колени перед алтарем и закончили молитву: - Adveniat regnum Tuum! Fiat voluntas Tuum sicud celli et in terra! Paner nostrum quoti diano donobis bodies et demita nobis debit nostra sicud et nos debitimus deditorius nostra! Et ne nos indicus in tentantione sed libero nos a malo! Amen! Алтарик состоял из трех частей, как зеркало-трельяж. На левой дощечке была наклеена открытка-репродукция картины "Снятие с креста", на правой - репродукция "Сикстинской мадонны", а в середине не очень-то умелой рукой прямо на фанере было нарисовано распятие. Толя стоял в дверях за спинами коленопреклоненных и смотрел на голую, гладко выбритую голову Мартина и буйную шевелюру Сани Гурченко. Он знал уже давно, что Мартин верующий, что он молится, что у него есть этот складной алтарик и крохотная Библия и четки. Все это было в таком немыслимом диком противоречии с Толиным спортивно-комсомольским идеалом, с его желанием стать средним "здоровым членом общества", все это было так стыдно, что Толя старался этого как бы не замечать и, уж конечно, не задавать никаких вопросов. Между тем Мартин ему нравился. Он был всегда очень бодр, этот Мартин: переступал порог, сдирал с бровей сосульки, показывал большие зубы, весело говорил: - Мороз весьма крепчал, дети мои! Он приносил из начальственных домов вкусные продукты, деньги, кое-какие шмотки. Иногда он играл на флейте, сидел перед морозным окном и выводил какую-нибудь тихую старомодную мелодию. Толя привязался к нему, хотя и отчаянно стыдился этого члена своей новой семьи, которого уж никак не предполагал здесь встретить, когда летел с материка к маме. Какой неожиданный человек- немец, зек, гомеопат, католик! Церковь, католичество казались Толе чем-то старым и порочным, какой-то немочью с дурным запахом. Ладно, Толя решил не задавать вопросов, он уже обжегся здесь на вопросах, ладно, оставим это Мартину, ведь он все-таки достаточно уже старый. И вдруг сегодня Толя увидел, как ловкий дерзкий парень почти его лет, эдакий Ринго Кид из фильма "Путешествие будет опасным", преклоняет колени перед католическим алтарем, и Мартин осеняет его крестом, и вместе они шепчут латинские слова молитвы! Неужели Саня тоже верующий католик? А Мартин? Быть может, он не просто католик, но еще и священник, патер? Куда я попал? - Вот эта рама у вас поехала, Филипп Егорович? - спросил Саня, вставая. Мартин выложил из баула на стол коробку шпротов и бутылку портвейна. - Я вижу, вы уже познакомились с Анатолием? - Между прочим, при довольно странных обстоятельствах, - пробормотал Толя. - Что произошло? - насторожился Мартин. - Да ничего особенного! - махнул рукой Саня и лукаво подмигнул Толе - не выдавай, мол. - Возле бани кто-то бросил пачку чая в женский этап, ну вертухаи и подняли там хипеш... - Надеюсь, это не ты бросил, Саня? - Что вы, Филипп Егорович! - Будьте осторожны, дети мои. - Мартин снял очки, протер их и снова водрузил на нос. - Будьте весьма осторожны! - Это вы кому рекомендуете? - с неожиданной для самого себя злостью спросил Толя. Злость его была понята. Саня посмотрел на него очень пристально, заметил на пиджаке комсомольский значок, усмехнулся, ничего не сказал и полез на подоконник со своим инструментом. Мартин тоже ничего не сказал, а только лишь быстро взглянул на часы и сел к столу, положив перед собой на скатерть свои руки. Вино и шпроты остались неоткрытыми. Что касается полноправного ученика магаданской средней школы, члена ВЛКСМ, игрока сборной молодежной команды города по баскетболу, то он удалился в свой угол, за ширму, сел на койку и открыл учебник литературы академика Тимофеева. Не видя букв, он держал перед собой книгу и думал о событиях последних дней: о позоре с брюками и о разбитой губе, о ремне полковника Гулия, об одеколоне "Русалка", о храме якута Перфиши, об алтаре, о распятии... Кто Его распял?! Почему Он Сын Божий? Как Он воскрес? Почему к Нему обращаются униженные люди? Кто я и к кому мне обращаться? Откуда я пришел в этот мир и куда уйду? Я чувствовал близость ужаснейшего порога, за которым - пронзительный страх непонимания, мучительное сознание своей малости, ничтожности, никчемности в невероятном мире солнц и планет. От мыслей этих можно было избавиться, лишь только сильно тряхнув головой. Стучал молоток. Дребезжали стекла. Флейта где-то в отдалении тоненько-тоненько выводила мелодию "Шотландской песни" Бетховена. Потом наступила тишина. Толя понял, что в комнате никого нет, и приступил к приготовлениям. Частично годился электропровод. Он и пошел в дело. Толя нарастил его поясом маминого халата, полотенцем и вдруг нашел за батареей целый моток бельевой веревки. Ура! Теперь обойдусь без ухищрений! Отличная эта веревка без труда выдержит мои шестьдесят пять! Теперь главное - снять с крюка лампу. Все надо сделать быстро, ловко, деловито, пока не пришли мама и тетя Варя. Толя погасил свет, залез на стол, кухонным ножом перерезал шнур и осторожно опустил тяжелый розовый абажур с бахромой. Зачем портить вещи? Когда тело снимут, лампой можно будет снова пользоваться. За окном круто и дико вздымалась Волчья сопка, закрывая собой три четверти неба. Оставшегося неба, однако, хватало на то, чтобы освещать комнату сильным ночным светом. Все предметы бросали резкие тени, и тень петли на стене была до смешного четкой. Неужели луна нынче такая сильная? Тень головы пролезла в теневое кольцо бельевой веревки. Заскрипела дверь, и на пороге возникла фигура Мартина. Он стоял, молча вглядываясь в торжественно сияющий мрак комнаты, а за его спиной в желтом дымном чаду кишела омерзительная коридорная суета барака: кто-то проносился с жаревом, кто-то с варевом, кто с помоями, кто со шваброй, и совсем близко стояла соседская женщина Полина. Она стояла в странной позе, то ли спиной, то ли боком, во всяком случае, ею были выпячены вперед до судороги желанные груди и оттопырен до позора желанный зад. - Я, юный пионер Союза Советских Социалистических Республик, перед лицом своих товарищей торжественно клянусь, - торопливо забормотал Толя, боясь, что сейчас все сорвется, еще миг - и будет поздно. - Пойдем со мной. Толя, - тихо сказал Мартин. - За сопку? - догадался мальчик. Он остался стоять с петлей на шее и пошел с Мартином по скрипучему коридору и по лестнице вниз, а потом извилистой тропинкой на сопку. Они шли в густой темноте под сверкающим небом. - Что тебя потянуло в петлю? - спросил, не оборачиваясь, Мартин. - Да разве же вы не знаете?! - вскричал Толя и ликующе запел: - Пятьдесят восемь восемь и четырнадцать ка эр тэ дэ и пятьдесят восемь десять и одиннадцать с поражением и без и брюки мои лопнули у нее на глазах а та девушка откусила горлышко флакона и у Перфиши замороженные боги а вы гомеопат и католический патер а я комсомолец и мне шестнадцать лет! Он разрыдался и подошел к краю стола. Носки ботинок повисли над пропастью. - Этого нельзя делать, - строго сказал Мартин. - Да почему же? - Это великий грех. Бог этого не велит! - Я в Него не верю, - засмеялся Толя. - Что Ему до меня? - Ему нужен каждый человек, - с прежней строгостью сказал Мартин и провалился в пушистый голубой снег по грудь. Толя остался стоять над ним на краю твердой дорожки, а также и на краешке обеденного стола. - Ты веришь в Него, хотя и не знаешь этого, - продолжал Мартин, не делая никаких попыток выбраться из пушистой ямы и только потирая свою крутую лысину в глубокой задумчивости. - Знаешь ли. Толя, в Мире, - он обвел рукой сверкающее, без единой звездочки, небо и странно измененный, изрезанный и дикий, но явно не колымский пейзаж, - в Мире идет великая битва. Бог борется с тем, что называют Чертом, с Мраком, с Ничем, с Пустотой. Каждый человек нужен Богу для этой борьбы. Поступки человека нужны Богу. - Откуда вы знаете? - Я не знаю, я верю. - Может быть. Ему нужно, чтобы я шагнул со стола? - Нет, нет, нет, этого Ему не нужно, - забормотал Мартин, поднимаясь из снежной ямы. - Это грех, грех, грех... - А может быть, мне это нужно больше, чем Ему этого не нужно?! - со злостью закричал Толя. - Ты так не думаешь! - Мартин испуганно воздел руки. - Сознайся, ты просто бравируешь атеизмом! Толя ничего не ответил и быстро стал карабкаться по тропе вверх, к серебристо светящемуся гребню. Теперь уже Мартин шел по его стопам, тяжело дыша. Долго или недолго он балансировал на краешке стола, неизвестно, во всяком случае, они перевалили гребень, и перед ними возникла бесконечная холмистая страна, над которой в полном спокойствии висело некое светящееся тело. - Зачем мы пришли сюда? - спросил Толя Мартина. - Не знаю, - тихо ответил тот. - Пойми, я всего лишь человек, как и ты... Светящееся тело без малейшего движения пристально наблюдало за ними. - Что мы увидим здесь? Будущую жизнь или прошлую? Мимо них, беззвучно хохоча, прошагал отряд мародеров в разношерстном обмундировании, в кирасах, в обрывках дорогого бархата, жилистые, пьяные, в жутком волчьем веселье, измазанные в крови,глине и вине. Навстречу этому отряду через заросли низкорослого кедрастланика медленно двигалась другая группа людей, бледных, смертельно усталых, тоже выпачканных кровью, но своей, со скрещенными руками на груди, в достоинстве и мире. Вот сейчас что-то произойдет, подумал Толя, вот сейчас грянет битва, вот сейчас я получу хотя бы один ответ. Увы, обе группы безмолвно разошлись и теперь удалялись в бескрайние снега. Никто ничего не знает, а мороз на этом плоскогорье продирает меня до костей. Стыд и мороз, слишком много для шестнадцати лет... Толя качнулся ближе к краю, веревка нажала снизу на адамово яблоко, на это совсем недавно появившееся у него хрящевое образование. - А мама?! - вскричал тогда Мартин громко-громко, и голос его разнесся в пространстве. Мародеры и праведники на мгновение обернулись, а Толя сел на снег и захныкал, как маленький. ...Они сразу вернулись в барак. Мартин вел Толю за руку, а Толя все хлюпал носом и ныл в страшной, но уже детской, безопасной тоске. Гордыня его испарилась от одного лишь слова "мама". Конечно, юный фон Штейнбок все еще покачивался на краешке стола с головой в петле и читал свое пионерское заклятье "торжественно клянусь служить делу Ленина-Сталина", но это было, право же, не очень серьезно. В коридоре приплясывал шаман Перфиша, и приплясывали, постукивая каменными боками, его божки, морские звери. Перфиша пел арию Каварадосси, но пел по-своему, с каким-то уханьем, со шлепками по заду и ляжкам. Вся наша скромная публика приплясывала вокруг со своей утварью, и только лишь женщина Полина стояла в прежней выпяченной позе и говорила гулким голосом, как радио: - В этом году в плановом порядке мы резко повысили урожаи цитрусовых культур! Страна будет вскоре наводнена плодами наших солнечных плантаций! Толя повернулся к Мартину: - Можно я ее обниму, Филипп Егорович? - Можно, Толя, можно. Толя обхватил Полину сзади за груди, а пах свой прижал к ее заду. Немыслимое блаженство пронизало его. Близился миг позора. Там, вдалеке, у юного фон Штеннбока в глазах полоскался шелковый пионерский галстук. Старшие братья идут в колоннах, каждому двадцать лет, ветер над ними колышет знамена, лучше которых нет! Могучие и ровные колонны, и ты приобщен к барабанному бою, к великой армии! Я пионер, я такой же, как все! Женщина Полина вильнула задом, и разразился, толчками совершился блаженный и отчаянный миг позора. Весь мокрый. Толя лежал на своей узкой койке, боясь пошевелиться: скрип пружин, конечно, мог выдать присутствующим за ширмой его тайну. Сквозь щели ширмы он видел ярко освещенный стол, за которым сидела их странная семья: мама, ее муж, заключенный врач Мартин, ее тюремная подруга, а следовательно, Толина тетка Варя. С ними был и гость, плотник-спецпоселенец Саня Гурченко. Они пили портвейн и ели шпроты. Мама весело рассказывала, как начальник отдела кадров детских учреждений, мадам Ступицына, случайно услышала ее игру на пианино и предложила ей повышение из кастелянш в музруководители, а замзавотделом, мадам Иханина, резко возражала, что это будет идеологически неверно - доверять бывшей зечке музыкальное воспитание дошколят, но телефон в ответ на запросы двух дам пробурчал, что в условиях резкой нехватки квалифицированных кадров такие вопросы надо решать по-деловому, и, стало быть, скоро мама оставит записанные простынки и закаканные штанишки и вознесется к новой ступени общественного доверия, благородному инструменту фабрики "Красный Октябрь", что "стоит древесно, к стене приткнуто, звучит прелестно, быв пальцем ткнуто...". Все засмеялись, а тетя Варя вдруг спохватилась, что Мартин уже опоздал к разводу. Теперь жди беды - его посадят в карцер, а потом отправят на прииск! Че-пу-ха! Мартин расхохотался и объяснил, что вахта на Карантинке так уже им смазана, что он может вообще не ночевать в зоне, а ходит туда, просто чтоб не дразнить гусей и потому что порядок есть порядок, der Ordnung! - Я вас провожу, Филипп Егорович, - сказал, вставая, Гурченко и с удовольствием заметил: - Рама у вас, товарищи, теперь в полном порядке, се манифик! Саня и мама, прощаясь, заговорили друг с другом по-французски, и было очевидно, что оба получают большое удовольствие, говоря на иностранном языке. Когда мужчины ушли, мама тихо спросила тетю Варю: - Как ты думаешь, что происходит с Толькой? - По-моему, он влюблен, - сказала тетя Варя. - О Господи! - вздохнула мама. - Вот уже и сын мой влюблен... О Боже, Боже... В один из дней 197... года гвардейский офицер Серафим Игнатьевич Кулаго, заканчивая вечернюю прогулку в Кенсингтонском парке города Лондона, обратил внимание на катящийся по небу в сторону заката анонимный спутник. Когда-то Серафим Игнатьевич, бесстрашный юноша гумилевского направления, мечтал появиться в небе Кенигсберга на бомбардировщике "Русский витязь", и потому всю последующую жизнь любой летающий предмет привлекал к себе его взгляд, хоть и оскорбленный навеки Октябрьской революцией, но попрежнему пылкий и любопытный. - Дети! Чилдрен! Пей аттеншн, бесенята! - позвал старик, и дети, прижитые Манечкой неизвестно от кого, возможно даже частично и от большевиков, сбежались к мосластым ногам офицера. - Perhaps it's a Russian bomb, isn't it, grandpa? - смеясь, предположил старший внучонок, следя за дедушкиным пальцем. В тот же день скульптор Хвастищев Радий Аполлинариевич, в халате, заляпанном глиной, алебастром, вчерашним тортом, тушью, губной помадой, берлинской лазурью и болгарским винегретом, сидел на хвосте своего мраморного детища и мудрил над паяльной лампой. Руки его занимались неловкой механической работой, но дух его, тем временем оседлав мысль, в творческом поиске витал над площадями Москвы, выискивая подходящее место для невиданной еще в мире гигантской скульптурной группы, кругового фриза "Мебиус", модель вечности, путь человечества. Вчерашние соблазнительные предложения техасского магната, нефтяного упыря, сегодня утром были коротко и грубовато отвергнуты по телефону. Только Родине, только Москве принадлежали творения Хвастищева, ибо пуповина, по которой он получал из родной почвы творческие соки, отнюдь еще не пересохла, любезный магнат! В тот же день Самсон Аполлинариевич Саблер с обычным своим недоделанным видом тихо хилял по Сивцеву Вражку, тихо гудел в малость подбухший юношеский нос, тихо скорбел по разбрызганным в кабаках творческим замыслам, тихо алкал фунт ветчинно-рубленой колбасы, упрятанный в футляре под саксом, и тихо, смиренно, как апельсиновая ветвь, озирал закат своей карьеры, молодости и мечты. Как вдруг над огромным серым домом, похожим на какой-то жуткий парламент, он увидал в синеве воздушного вьюна. Вьюн выводил начало минорной, но полной эроса темы и жеманно снижался прямо Самсику в руки. Оказался этот вьюн ни больше ни меньше, как лентой кардиограммы. Откуда же он вылетел? Не из окон ли цэковской поликлиники? Разглядывая загадочные зубцы, Самсик зашел в полуфабрикатное заведение и уселся за детский столик. - Тоже мне доктор, - сказала кем-то обиженная разливальщица полуготового бульона, и не сказала даже, а пробунькала юными колбасками губ. Самсику вдруг стало весело, он открыл футляр и, никого не стесняясь, закусил ветчинно-рубленой, а потом вынул сакс и проиграл начало новой темы, пустил ее по рукам. Пусть носится теперь весь день по Москве, и пусть под утро где-нибудь на Солянке ее сожрет шакал-плагиатор, не жалко. - Тоже мне музыкант, - пробунькала разливальщица. - Это для тебя, дура, - сказал ей в сакс Самсик. Эх, он снова, хоть на миг, почувствовал себя юношей, прыщавым онанистом, "печальным бродягой из лунных гуляк", европейским шампиньоном, народившимся от сырости в аварийном углу. В тот же день в качестве консультанта прибыл Геннадий Аполлинариевич Малькольмов в секретный сектор спецполиклиники УПВДОСИВАДО иЧИС. Монументальное гранитное сооружение, с цоколем черного мрамора, напоминало парламент какой-нибудь небольшой тоталитарной страны с дурным и жестоким населением. Разумеется, никакой вывески на учреждении этом не было, но длинный ряд черных лимузинов с бордельными шторками, протянувшийся вдоль фасада и чугунной решетки, красноречиво говорил вездесущему обывателю - сюда не суйся, если жизнь дорога! Сановные врачи этого весьма внутреннего ведомства с недоверием смотрели на длинные плохо промытые волосы и богемные усы консультанта, когда он в их сопровождении шел по бесконечным коридорам кузницы здоровья. Его привели в просторный кабинет и показали новенькую жесткую кардиограмму, только что выползшую из ультрасовременного фээргэшного аппарата. - Ну-с, профессор, каковы мои зубцы? - услышал он командирский снисходительный басок и увидел сквозь паутину проводов розовое в точечках, сочное, пожилое тело, а рядом с телом требовательные глазки, горячие бусинки и презрительную складку жлобской волевой губы. Малькольмов отошел с кардиограммой к окну. За окном внизу, в теснине переулка брела щуплая фигурка музыканта с инструментом в футляре. Малькольмов с высоты послал мысленный привет этой родственной фигуре, а потом выпустил к ней навстречу глянцевитую импортную кардиограмму. Кардиограмма быстро вошла в роль московского воздушного вьюна, тут же приковала к себе внимание музыканта и, жеманно извиваясь, стала снижаться прямо к нему в руки. Малькольмов грустно улыбнулся. - Так что же все-таки о моих зубцах, профессор? Поторопитесь с заключением, я опаздываю на сеанс скульптурного портрета. - Вашим зубцам, товарищ гвардии товарищ, могла бы позавидовать и кремлевская стена, - сказал Малькольмов, не обращая внимания на предупреждающие жесты местных врачей, на их ошарашенные глаза. - Это меня устраивает, - хохотнул пациент. Малькольмов посмотрел ему в глаза и тут же по ирису определил, что у пациента в организме катастрофическая нехватка Лимфы-Д, но промолчал - не для этого его сюда вызывали, да и нужна ли таким пациентам Лимфа-Д, идеалистическая субстанция, разоблаченная на последнем заседании Президиума АМН? В тот же день во дворе университетского кампуса в графстве Сассекс готовился революционный штурм. Всю ночь революционеры жгли костры, танцевали хулу, играли в скат, курили "грасс", подкалывались, пели революционные песни, обсуждали проблему смычки с рабочим классом, который этой смычки очень почему-то не хотел, ну, и, конечно, факовались на всех ступеньках ректорской лестницы. Ждали, когда приедут средства массовой информации, ибо какая же нынче революция без телевидения? Сопредседатели ревкома Джонни Диор и Эвридика Клико совместно с депутатами половых меньшинств разработали план восстания. Как только телевизионщики расставят осветительные приборы, начнется штурм библиотеки. Одновременно вспыхнут чучела профессоров и старших преподавателей. Вознесутся в рассветное небо портреты святых: Ленин, Мао, Сталин, Троцкий, Гитлер, Че Гевара, Арафат. Затем будет подорван тотемный столб буржуазного либерализма, пятидесятиметровый обелиск с именами буржуазных ученых. И вот первые лучи румяного пасторального солнышка осветили курчавые сусальные облака над графством Сассекс. Истерически крикнула в соседнем болоте мифическая птица выпь. Эвридика в последний раз провела юным пупырчатым языком по уставшему еще до революции отростку Дома Диора, глянула в небо и... закричала от изумления и ярости. На вершине университетского обелиска отчетливо была видна койка-раскладушка, а на ней сидел профессор кафедры славистики Патрик Перси Тандерджет. Явление непристойного алкоголика-профессора на недоступной высоте было столь же волшебным, сколь и скандальным. Революционеры шокировались. Телеобъективы полезли вверх, и вкус к штурму пустой библиотеки тут же испарился. Каким образом реакционер оказался на вершине гладкого столба, да еще с койкой, ящиком пива и толстенной книгой, так и осталось невыясненным. Цель его восхождения в течение нескольких часов тоже оставалась неясной. - Пытаюсь навести мост между двумя десятилетиями, - туманно ответил Тандерджет со столба в ответ на телефонный запрос философа Сартра из Парижа. Наконец в разгаре дня профессор встал и попросил внимания. - От имени и по поручению молодежи Симферополя и Ялты, я сейчас обоссу всю вашу революцию, - сказал он в тишине и, попросив извинения у девушек, тут же исполнил обещанное. В тот же день руководство "ящика", научное, административное, политическое и секретное, совещалось в святая святых, в верхнем этаже угловой башни, похожей на верхушку сливочного торта. - Я бы, товарищи, еще трижды подумал, оставлять ли его во главе столь ответственного участка, как лаборатория номер 4, - сказал Партком. - Есть мне