не в общежитие, мне будет очень-очень плохо. Г. Б.". Я ПРИХОЖУ в общежитие. Стучусь. -- Войдите! Высокий ломкий голос, в нем словно слезы. Галя стоит у окна. Она в брюках и в белой накрахмаленной блузке. Такая блузка вроде мужской рубашки. Галя причесана (волосы соответствующим образом спутаны), и губы намазаны. Пальцы сцеплены так, что побелели кончики. По комнате ходит толстая, похожая на борца женщина. Больше никого нет. Я стою у дверей. Галя у окна. Женщина хватает утюг, груду белья и уходит. Галя отрывается от окна. -- Садись, Дима. Сажусь. -- Хочешь чаю? -- Ужасно хочу чаю. Она сервирует мне стол. Блюдечки, вареньице, сахарочек, тьфу ты, черт побери! -- Дима, я понимаю, что ты не можешь меня простить. Я втоптала в грязь то, что у нас было. Я не могу сейчас вспомнить обо всем этом без ужаса. Ты прав, что презираешь меня, и ребята правы, но скажи: могу ли я надеяться, что когда-то ты меня простишь? Тьфу ты! Хоть бы помолчала. Хоть бы села рядом и помолчала часа два. Тараторит, как заученное: "Втоптала в грязь", "Могу ли надеяться?". Я встаю и делаю трагический жест. -- Нет! -- сурово ору я. -- Нет, ты не можешь надеяться. Ты втоптала в грязь! О несчастная! Все разбито! Разбитого не склеишь! Ха! Ха! Ха! -- И иду к двери. Она обгоняет меня и встает в дверях. -- Не уходи. Останься, пожалуйста. Издевайся надо мной, ругайся, делай, что хочешь, но только не уходи. -- Ну-ка пусти, -- говорю я. -- Нет, мы должны поговорить. -- О чем нам говорить? -- Разве не о чем? Разве мы с тобой чужие? Смотрит на меня совершенно кинематографически. Глазками работает, дурища. Я усмехаюсь и басом произношу так страстно: -- Бери меня, срывай нейлоны, в груди моей страстей мильены. Смотрит на меня и плачет. Дурацкое положение. Я не могу уйти, она стоит в дверях. И не знаю, что мне делать. Обнять ее хочется. А в следующий момент хочется дать ей по шее. -- Если ты уйдешь... -- Что тогда? -- Мне будет очень плохо. И вдруг бросается мне на шею. Целует. Бормочет: -- Люблю, люблю. Только тебя. Прости меня, Димка. Ничего не соображая, я обнимаю ее и целую со всей своей злостью, со всей ненавистью и презрением. Она оборачивается в моих руках и щелкает замком. Я ничего не соображаю... НА СТЕНЕ покачивается тень елочки. Галина голова лежит на моей руке. Другой рукой я глажу ее волосы. Она плачет и бормочет: -- Но ты понимаешь, что это не просто так? Да не молчи ты. Ты понимаешь, что сейчас это не просто так? Если ты будешь молчать, значит, ты подлец. -- Понимаю, -- говорю я и снова молчу. Как она не понимает, что нужно именно молчать? Ведь все эти слова -- блеф. Нет, она этого не понимает. -- Тебе нужно уходить, -- говорит она, -- скоро придут девочки из кино. На крыльце она целует меня и говорит: -- Только ты мне нужен и больше никто. И ничто. Ты не знаешь, как мне трудно было сюда приехать! И сейчас эти бочки, килька... Но я привыкну, вот увидишь. Я не могла иначе поступить, когда поняла, что только ты мой любимый. Она стоит растрепанная, теплая, красавица, любимая... Девочка, предназначенная мне с самого детства. Я УХОЖУ по дорожке, не оборачиваясь, а когда сворачиваю, пускаюсь бегом. Бегу в кромешной темноте по дорожке и по лужам, спотыкаюсь и снова бегу мимо изгородей и слабых огоньков туда, где слышен грохот моря. Ветер на берегу страшный. Наверное, мы завтра не сможем выйти. Ветер пронизывает меня. Я хожу по песку и спотыкаюсь о камни. С грохотом идут в кромешной тьме белые волны, бесконечные, белые, грохочущие цепи. Словно лед плывет из какой-то черной смертельной бездны. Эх, если бы к утру стало немного потише! Эх, если бы завтра уйти к Синему острову! Я снова попался. Я снова попал в плен. И неожиданно я начинаю сочинять стихи: Вот так настигает тебя врасплох Случайный взгляд, нечаянный вздох. Они преграды городят, Они, как целый полк палят, В тебя, и нет спасенья. Попробуй снова в мир ребят, В просторный мир простых ребят Уйти из окруженья. Хоть разорвись на части, Ты окружен и... Окружен и... И что же? "Счастлив" -- просится рифма. Окружен и счастлив. Счастлив? Черт с ним, пускай это будет для рифмы. Счастлив я? Кажется, да. И так все дальше и пойдет, как было совсем недавно: встречи в темноте и Галкин лепет, птичий разговор. Так все это и будет, а нам еще нет восемнадцати. Поцелуи и эти мгновения, когда исчезаешь. Счастье такое, что даже страшно. Где мы будем --здесь или в Москве? Или где- нибудь еще? А потом снова появится какая-нибудь сложная личность, и снова все прахом. Сейчас она драит пол и катает бочки. Засольщица -- вот ее должность. Димка с 88-го крутит любовь с Галкой-засольщицей. Меня это устраивает, а ее? Она привыкнет. Ой ли? Нет уж, простите, я теперь стреляный воробей, я больше не попадусь. Хватит с меня. Я человек современный. Ночью я написал записку: "Дорогая мисс! Благодарю вас за волшебный вечер, проведенный в вашем обществе. Я согласен к вам иногда захаживать, если девочки будут вовремя уходить в кино. Далеко в море под рокот волн и ветра свист, как сказал поэт, я буду иногда наряду с другими вспоминать и вас. Примите за верения в совершеннейшем к вам почтении. Д. Д." К утру стало немного потише. Волнение было пять баллов. Прогноз на неделю хороший. Мы вышли на пять дней в экспедиционный лов к Синему острову. За час до ухода я опустил записку в почтовый ящик на дверях Галиного общежития. Глава тринадцатая Я ХОТЕЛ ШТОРМИКА -- вот он! Мы попали к черту в зубы. Это случилось на третий день. Два дня мы болтались в десяти милях к северо-западу от Синего острова. Секла ледяная крупа, мы были мокрыми до последней нитки, но лов шел хорошо -- трал распирало от рыбы. И вот на третий день мы попали к черту в зубы. Чудовищный грохот. Нас поднимает в небо. Море тянет нас вверх, видно, для того, чтобы вытряхнуть из сейнера наш улов и нас вместе с ним. А может, для того, чтобы вышвырнуть вон с этой планеты? Я не могу больше быть в кубрике. Здесь чувствуешь себя, как в чемодане, который без конца швыряют пьяные грузчики. Лезу вверх и высовываюсь по грудь. Мы где-то очень высоко. Серое небо близко, а растрепанные, как ведьмы, тучи несутся совсем рядом. Куда они мчатся? Не знаю, как старых моряков, но меня шторм поражает своей бессмыслен ностью. По палубе бегают два пустых ящика. Мелькают за стеклом рубки лица Игоря и Ильвара. Игорь грозит мне кулаком и показывает вниз. Ох! Мы падаем вниз. Падаем-падаем-падаем... Что с нами хотят сделать? Шмякнуть о дно? Я вижу, как серо-зеленая стена вырастает над нами, качаясь. Скорее закрыть люк! Вниз! Не успеваю. Нас накрывает. Вода мощным штопором ввинчивается в люк, и я оказываюсь внутри этого штопора. Считаю ступеньки, бьюсь головой о переборки. Неужели все? Нет, надо мной снова безумные тучи. В кубрике матерится по моему адресу Стебельков. Напустил воды, уникум. Я лезу вверх. Ящиков на палубе как не было. Выскакиваю на палубу, захлопываю люк и бегу в рубку. Дело двух секунд. На секунду больше, и я бы уже был там, в этих пенных водоворотах. Нас снова накрыло. Потом потащило вверх. -- Ты что, чокнулся? -- орет Игорь. -- Зачем сюда пришел? -- Так просто. -- Идиот! Игорь держит штурвал. Глаза у него блестят, фуражка съехала на затылок. Мы снова ухаем вниз, нас накрывает, и мы взлетаем на новый бугор. На палубе кипит вода. Игорь улыбается показывая все зубы. У него сейчас совершенно необычный, какой то разбойничий вид. По-моему, он счастлив. А Ильвар спокойно потягивает замусленную сигаретку. Вынимает из кармана флягу, протягивает ее мне. Спирт сразу согревает. Мы идем под защиту острова. Иначе нам конец. Иначе конец нам всем, и мне в том числе. И у Виктора не будет брата, а у его сына дяди, а у мамы и папы не будет беспутного сына Димки. Проблема "выбора жизненного пути" уже не будет для меня существовать. У Джульетты не будет Ромео, а у Гали останется от меня только подлая пижонская записка. Черти морские, высеките меня и выверните наизнанку, но только оставьте в живых! Нельзя, чтобы у Гали осталась от меня только эта чудовищная записка. -- Ильвар, дай-ка еще раз хлебнуть. И вот наш сейнер пляшет под защитой лесистого мыса. Видно, как гнутся на краю мыса низкие сосны. Толстым валом белеет сзади грань грохочущего моря. Мы пляшем на месте два часа, четыре, десять, сутки. Наступает четвертая ночь нашей экспедиции. Недалеко от нас прыгают огоньки 80-го -- там Алик. А подальше огоньки 93-го -- там Юрка. Я иду спать. Качается над головой лампочка в железной решетке. Слабое наше солнышко в хлябком и неустойчивом мире! Жизнь проходит под светом разных светил: жирное и благодушное солнце пляжа; яростное солнце молодости, когда просто куда-нибудь бежишь, задыхаясь (часто мы забываем про естественные источники света, какой-нибудь светоч ума озаряет наш путь или асимметричные звезды на потолке в баре). А есть и вот это -- == наше слабое солнышко. Ворочаются, пытаясь уснуть, ребята. Злятся, что лова не получилось. Съели ужин, который я им сварил и пытаются уснуть. И я засыпаю под нашим слабым солнышком на утлой коробке, пляшущей в ночи. Шторм утихнет. На берегу меня ждут. Все еще можно исправить. -- МАЛЬЧИКИ, ПОДЪЕМ! В кубрике стоит капитан. -- Получен сигнал бедствия. Норвежец-лесовоз потерял управление. Его отнесло к нашим берегам. Напоролся на каменную банку. Говорят, что дело плохо. Собираются покидать судно. Мы все садимся на койках и смотрим на капитана. -- Надо идти к ним. Это в десяти милях отсюда. -- Недалеко, -- улыбается Антс. -- Недалеко! -- взвизгивает Стебельков. -- Больше одного раза не перевернемся кверху донышком. Он слезает с койки. -- Пошли, Петька, запустим машинку. Эх, не жизнь, ребята, а сплошная мультипликация. -- Аврал! -- орет этот бешеный пират, наш капитан Игорь Баулин. Мы все выскакиваем наверх. И вот в кромешной темноте мы идем к горловине бухты, за которой снова начнется адская пляска. С каждой минутой грохот нарастает. Слева по борту движутся огоньки 80-го и 93-го. Они тоже идут на спасение норвежцев. Здесь недалеко, каких-нибудь десять миль. Больше одного раза не перевернемся. Больше одного раза этого не бывает. Соседи в "Барселоне" будут шептаться за спиной у мамы: "Непутевый был мальчишка, этот Димка. Плохо кончил. Убег из дома и плохо кончил. Ох, дети -- изверги! Бедная Валентина Петровна!" Он плохо кончил, -- странно, когда так говорят. Как будто можно кончить хорошо, если речь действительно идет о конце. Грохот все ближе. Минут через десять нас самих может бросить на камни. Я впервые об этом подумал сегодня. О том, что случается только один раз. И больше потом уже ничего никогда не случается. Это немыслимо... Минут через десять... Раньше я боялся только боли. Боялся, но все-таки шел драться, когда нужно было. Сейчас я не боюсь самой страшной боли. Ведь после этого уже не будет никогда никакой боли. Немыслимо. Минут через девять... Хана -- есть такое слово. И все. Разговоров в коридоре хватит ненадолго. А что ты оставил после себя? Ты только харкал, сморкался и блевал в этом мире. И писал записки, которые хуже любой блевотины. И ничего земного, по-настоящему земного от тебя не останется. Минут через восемь... -- 80-й! Редер! -- Это Игорь вызывает по радио нашего соседа. -- Мы первыми проходим горловину. Понял? Прием. ...Нет, останется. Мы идем на спасение. Мы заняты сейчас самым земным занятием: мы идем на спасение. Спасем мы кого-нибудь из норвежцев или нет, останемся мы живы или нет, -- все равно произойдет еще один рейс спасения. Минут через семь... -- Игорь, разреши мне радировать в колхоз. -- Там уже знают. -- Нет, мне надо самому радировать. -- Не глупи. -- Мне надо. Игорь поворачивает ко мне жестокое заострившееся лицо, смотрит секунду и подмигивает весело, ох, как весело: -- Валяй! Минут через шесть... -- Прожектор, запишите радиограмму, -- хрипло говорю я. -- "Галине Бодровой. Галя, я тебя люблю. Дима". Прошу передать как можно скорей. В свисте, в шипении, в страшном шорохе и шуме мы проходим горловину. Через полтора часа мы увидели на фоне разорванных туч черный несущийся силуэт эсминца. Он выразил нам благодарность и посоветовал немедленно топать назад, к Синему острову. Оказалось, что он только что снял людей с норвежского лесовоза. -- ДОСТАЛОСЬ НАМ, ПРАВДА? -- Немного досталось. -- Ну и рейс был, а? -- Бывает и хуже. -- В самом деле бывает? -- Ага. -- А улов-то за столько дней-курам на смех, а? -- Не говори. -- Половим еще, правда? -- Что за вопрос! -- В Атлантике на следующий год половим, да? -- Возможно. -- Как ты думаешь, возьмут меня матросом в Атлантику? -- Почему бы нет? Ты парень крепкий. -- Вот ты железный парень, Игорь. Я это понял раз и навсегда в этом рейсе. -- Кукушка хвалит петуха... -- Ты уж прости, я в каком-то возбуждении. -- А это зря. Я действительно в каком-то странном возбуждении. Беспрерывно задаю Игорю дурацкие вопросы. Зубы у меня постукивают, а фляжка у Ильвара пуста. Мне холодно и есть хочется, но самое главное -- это то, что ужа виден колхозный причал и кучка людей на нем. ГАЛИ ЗДЕСЬ НЕТ. Передо мной уже мелькают лица женские и мужские, а Гали здесь нет. Неужели она не получила мою радиограмму? Неужели она уехала? Вот Ульви здесь, и все здесь; и Алька уже появился, и Юрка ковыляет, а Гали здесь нет. Гали нет. Может, ее вообще нет? Подходит Ульви. -- Дима, Галя в больнице. Не бойся. Ей уже лучше. -- Что с ней случилось? -- Она простудилась. Когда вы ушли в экспедицию, вечером она выбежала из общежития в одном платье. Бежала долго-долго. Ее нашли на берегу. Она лежала в одном платье. Ульви когда-нибудь простит меня за этот толчок. Может быть, она и не сердится. Она же видела, как я побежал. Не замечаю, как взлетаю в гору. Собаки сходят с ума за заборами. Почему они безумствуют, когда видят бегущего человека? Ведь я бегу спасать свою любовь. Вот это пес, в сущности добрый, готов меня разорвать. Вот волкодав вздымается на дыбы. Жарко в ватнике. Сбрасываю ватник. Волкодав на задних лапах прыгает за штакетником. Тьфу ты, мразь! Плюю ему в зверскую морду. По лужам и по битому кирпичу вперед, а гнусные шавки под ноги. За забором оттопыренный зад "Икаруса". Эй! Он уходит. Подождите, черти! Моя любовь лежит в больнице. Что у вас, сердца нет? Одни моторы? Уходит, а я бегу за ним, как будто можно догнать. Наверное, сейчас развалюсь на куски. Не могу больше. Останавливаюсь. За ухом у меня колотится сердце. Не замечаю, что сзади налетает вонючий и грозный "МАЗ". Обгоняет меня. Подожди, черт! -- Можешь побыстрее? -- спрашиваю водителя. -- Дай, друг, газу! "МАЗ" довозит меня до нужной остановки. Еще полкилометра нужно бежать вдоль берега речушки туда, где за шеренгой елок белеет здание участковой больницы. Как быстро я лечу в своих резиновых ботфортах! Может быть, это семимильные сапоги? -- СОСТОЯНИЕ ЗДОРОВЬЯ ВПОЛНЕ УДОВЛЕТВОРИТЕЛЬНОЕ. Свидания разрешить не могу. Сейчас тихий час. Носик у доктора пуговкой, а лоб крутой. Такого не уговоришь. И все-таки я его уговариваю. -- Сначала умойтесь, -- говорит доктор и подносит к моему лицу зеркало. Такой простой карикатурный черт с типичной для чертей дикостью глядит на меня. Я умываюсь и снимаю сапоги. Мне дают шлепанцы и халат. Когда я вхожу в палату, Галя спит. Ладошка под щекой, волосы по подушке. Так весь день я бы и сидел, смотрел бы, как она спит. Когда она спит, мне кажется, что никаких этих ужасов у нас не было. Но она открывает глаза. Вскрикивает, и садится, и снова ныряет под одеяло. Смотрит, как на черта, хотя я уже умыт. Потом начинает смотреть по-другому. -- Ты получила мою радиограмму? Она кивает. И молчит. Теперь она молчит. Правильно. А мне надо поговорить. Я рассказываю ей, какой был плохой улов и какой страшный штормяга, и как мы шли спасать норвежцев, и какой замечательный моряк Игорь Баулин, и все наши ребята просто золото... Она молчит. Оглянувшись, я целую ее. Она закрывается с головой и трясется под одеялом. Не пойму, плачет или смеется. Осторожно тяну к себе одеяло. Смеется. -- Актриса ты моя, -- говорю я. -- Я не актриса, -- шепчет Галка, и теперь она готова заплакать. Я это вижу, очень хочу этого и боюсь. Я вижу, что она готова на любое унижение. Зря я назвал ее актрисой, но все-таки я что-то хотел этим сказать. -- Не расстраивайся, -- говорю я, -- поступишь на следующий год. Масса людей сначала проваливается, а потом поступает. И ты поступишь. Этим я хочу сказать очень многое. Не знаю только, понимает ли она? -- А я не проваливалась, если хочешь знать, -- шепчет Галка. -- Я и не поступала, так и знай. -- Как не поступала? -- восклицаю я. -- Так вот. Забрала документы перед самыми экзаменами. О, как много она сказала этим! -- Не может быть! -- Можешь не верить. Снова она готова заплакать. -- Все равно, -- говорю я, -- ты поступишь на следующий год. -- Нет, не буду. -- Нет, будешь. Оглянувшись, я снова целую ее. И тут меня выгоняет санитарка. Как много мы с Галкой сказали друг другу за эти несколько минут! Я выхожу на крыльцо, смотрю на серые холмы и ельник, на всю долину, уходящую к морю, на голубенькие жилочки в небе и на красные черепичные крыши, и сердце мое распирает жалость. За окнами мелькает доктор. Нос пуговкой, а лоб крутой. Мне жалко доктора. Мне жалко мою Галку и жалко санитарку. Я с детства знаю. что жалость унижает человека, но сейчас я с этим не согласен. Однажды в Москве я увидел на бульваре старенькую пару. Старичок и старушка, обоим лет по сто, шли под руку. Я чуть не заплакал тогда, глядя на них. Я отогнал тогда это чувство, потому что шел на танцы. А сейчас я весь растворяюсь в жалости. Музыка жалости гремит во мне, как шторм. По берегу реки вразвалочку жмут мои друзья, Алик и Юрка. Алик тащит мой ватник. -- Не торопитесь, мужики, -- говорю я им. -- Все равно вас не пустят. Там сейчас тихий час. -- А ты там был? -- спрашивает Алька. -- Что ты, не видишь? -- говорит Юрка. -- Посмотри на его рожу. Мы садимся на крыльцо и закуриваем. Так и сидим некоторое время, два карикатурных черта и я, успевший умыться. -- Ну как? -- спрашиваю я. -- Штормик понравился? -- Штормик был славный! -- бодро восклицает Алька. Ему все нипочем. -- А я думал, ребята, всем нам кранты, -- говорит Юрка. -- Да я тоже так думал, -- признается Алька. -- Нет, ребята, -- говорит Юрка, -- море не моя стихия. Уеду я отсюда. -- Куда? Юрка молчит, сидит такой большущий и сгорбленный. Потом, решившись, поворачивается к нам. -- Уезжаю в Таллин. Поступаю на завод "Вольта". Учеником токаря, к Густаву в подмастерья. Общежитие дают, в перспективе комната. Команда там вполне приличная... -- И Линда рядом, -- говорю я. -- А что? -- Да нет, ничего, все правильно. Мы сидим, курим. Странно, мы с ребятами совсем не говорили о будущем, ловили кильку, а вечерами резались в пинг-понг, но сейчас я понимаю, что они оба пришли к какому-то рубежу. -- А ты, Алька, что собираешься делать? -- спрашиваю. -- Я, ребята, на следующий год все-таки буду куда-нибудь поступать, -- говорит Алька. -- Надо учиться, я это понял. Недавно, помните, я ночью засмеялся? Ты в меня подушкой тогда бросил. Это я над собой смеялся. "Ах ты, гад, -- думаю, -- знаешь, что такое супрематизм, ташизм, экзистенциализм, а не сможешь отличить Рубенса от Рембрандта". И в литературе также, только современность. Хемингуэй, Белль назубок, слышал кое-что про Ионеско, а Тургенева читал только "Певцы" в хрестоматии. Для сочинений в школе ведь вовсе не обязательно было читать. Детки, хотите, я вам сознаюсь? -- Алька снял очки и вылупился на нас: страшными глазами. -- "Анну Каренину" я не читал! -- Он снял колпак и наклонил голову. -- Готов принять казнь. -- Думаешь, стоит ее почитать, "Анну Каренину"? -- спросил Юрка. -- Стоит, ребята, -- говорю я. -- Неужели ты читал ее? -- В детстве, -- говорю я. И правда, в детстве я читал "Анну Каренину". В детстве я вообще читал то, что мне не полагалось. Ну вот, ребятам уже все ясно. Теперь они сами все решили для себя. И не нужно подбрасывать монетки, это тоже ясно. А я? Прискорбный факт. Прискорбнейший случай затянувшегося развития. Я до сих пор не выработал себе жизненной программы. Есть несколько вещей, которыми я бы хотел зани маться: бить ломом старые стены, которые никому не нужны, перекрашивать то, что красили скучные люди, идти на спасение, варить обеды ребятам (сейчас все жрут с удовольствием), танцевать, шататься из ресторана в ресторан, любить Галку и никому не давать ее в обиду (никогда больше не дам ее в обиду!), много еще разных вещей я хотел бы делать, но все ведь это не жизненная программа. Стихийность какая-то, самотек... Дмитрий Денисов пустил свою жизнь на самотек. Хорошая повестка дня для комсомольского собрания. -- Может быть, тебе в мореходку поступить? -- говорит Юрка. -- На штурмана учиться, а? -- На кой мне черт мореходка? В Атлантику я на следующий год и так выйду. Игорь обещал. -- Я думаю, если уж быть моряком... -- Почему ты решил, что я хочу быть моряком? -- А кем же? -- Клоуном, -- говорю я. -- Знаешь, как в детстве, сначала хочешь стать моряком, потом летчиком, потом дворником, ну, а потом уже клоуном. Так вот, я на высшей фазе развития. После тихого часа Галка появляется в окне. Ребята корчат ей разные рожи и приплясывают, а она им улыбается. Стоит бледная и под глазами круги, а все-таки можно ее хоть сейчас поместить на обложку какого-нибудь польского журнала. Потом мы едем в ближайший городок, в магазин, и возвращаемся к больнице, нагруженные разными кондитерскими пряностями. Эстонцы -- отличные кондитеры. Любят полакомиться. А Галка за окном уже какая-то другая, уже прежняя. Надувает щеки и показывает мне язык. Сзади подходит санитарка, а она ее не видит. Санитарка тоже смеется и шлепает Галку по одному месту. Вечером мы сидим все в кофике, 18 рыбаков с сейнеров "СТБ". Все свои ребята, ребята -- золото. И все-таки мы обставим экипаж 93-го. НОЧЬЮ Я СЛЫШУ ШАГИ за окном. Почему-то мне становится страшно. За окном шумят деревья, свистит ветер, в комнате темно, похрапывает Юрка -- и вдруг шаги. Кто-то взбегает на крыльцо, барабанит в дверь общежития. Бегут по коридору, по том обратно. Останавливаются у нашей двери. Стучат. -- Денисову срочная телеграмма. Ошибка, наверное. Конечно, ошибка. Почему вдруг мне срочная телеграмма? Почему вдруг именно мне? Почему ни с того ни с сего стрела, пущенная малышом, попадает прямо в лоб? Что ей мало места на земле? ЭСТОНСКАЯ ССР КОЛХОЗ ПРОЖЕКТОР ДЕНИСОВУ ДМИТРИЮ ЯКОВЛЕВИЧУ МОСКВЫ (какие-то цифры) В РЕЗУЛЬТАТЕ АВИАЦИОННОЙ КАТАСТРОФЫ ПРИ ИСПОЛНЕНИИ СЛУЖЕБНЫХ ОБЯЗАННОСТЕЙ ПОГИБ ВАШ БРАТ ВИКТОР ДЕНИСОВ ТЧК ПО ВОЗМОЖНО СТИ НЕМЕДЛЕННО ВЫЕЗЖАЙТЕ МОСКВУ ТЧК ГОЛУБЕВ Какой еще Голубев? Боже мой, что это за Голубев? При чем тут какой-то Голубев? Я ИДУ ОДИН ПО МОСКВЕ. Все, в общем, здесь по-старому. Иду по Пироговке, дохожу до Садового. Из-за угла высыпает на полном ходу волчья стая машин. Перекрыли красный сигнал. Не в моих привычках ждать, и я жму через Садовое. А куда? На Кропоткинской беру такси и еду в центр. И тут все, в общем, по-старому, только не видно тех рыл, с которыми я некогда контактировал. Спускаюсь в метро. Пью воду из автомата. Еду на эскалаторе вниз. О, навстречу поднимается парень из нашего класса, Володька Дедык. Книжку какую-то читает. Не замечает меня. И я его поздно заметил. Ищи его теперь, свищи. Все-таки я поднимаюсь по эскалатору вверх. Нет там Дедыка. Опять беру билет и снова еду вниз. Прошло два дня после похорон Виктора. Как это дико звучит! Все равно, что сказать: прошло два дня после пожара Москвы-реки. И тем не менее это так: прошло два дня после похорон моего старшего брата, Виктора. -- Витька! -- орал тот волосатый грузин (у него на груди была такая шерсть, что в бассейне все шутили: "бюстгальтеры на меху"). -- Витька! -- орал он и, как торпеда, плыл к воротам. А Виктор высовывался по пояс из воды и давал ему пас на выход. Прошло два дня после похорон. Шура, жена Виктора, стояла совершенно каменная и с желтыми пятнами на лице. Говорят, что будет маленький Витька. Кажется, в старину женились на вдовах братьев. Я бы тоже женился на Шуре, если бы жил в те времена. В те времена ведь не могло быть Гали. А сейчас я буду считать себя отцом маленького Витьки, даже если Шура снова выйдет замуж. Прошло два дня. -- Простите, как доехать до Ботанического сада? -- До Комсомольской, там пересадка. Я не знаю, при исполнении каких служебных обязанностей погиб Виктор. Об этом не говорили даже на похоронах. Андрей Иванович, огромный профессор, сказал, что Виктор -- герой, что он слава нашей научной молодежи, что когда-нибудь его имя... Дальше он не смог говорить, этот огромный профессор. Кто-то сказал, что через месяц у Виктора должен был кончиться комсомольский возраст, ему должно было исполниться 28 лет. Давайте будем считать, что Виктор погиб уже коммунистом. Виктор, слышишь ты меня? Я тобой горжусь. Я буду счастлив, когда время придет, и твое имя... Запишут куда-то золотом, наверное, это хотел сказать профессор. Но знаешь, старик, я любил, когда ты меня "подзаводил", любил стрелять у тебя деньги и боксировать с тобой после душа. Помнишь, в Таллине в номере гостиницы? А как мы ехали с тобой в такси? И шлялись из одного кафе в другое, а ты все плел что-то возвышенное? И мы как раз собирались поехать на стадион?.. Прошло два дня после... Борька, друг Виктора, а потом его недруг, стоял, подняв голову, и кадык у него ходил вверх-вниз. Потом он отошел в сторону, отвернулся и весь задергался-задергался. Два дня. Не могу вспомнить о том, что было с папой и мамой. Они сразу стали старенькие. Будут гулять теперь под руку на бульваре, и у какого-нибудь парня вроде меня сожмется при их виде сердце. Прошло два дня после похорон Виктора. Я уже два дня бесцельно езжу по городу. Мои старики теперь живут на Юго-Западе. За две недели до этой истории они переехали в новую квартиру. А "Барселону", говорят, уже начали ломать. Вот мне куда надо -- в "Барселону"! Да-да, именно туда я и еду уже второй день. Выхожу на нашей станции. Все здесь по-старому. Торчат, как всегда, какие-то знакомые типы. Суета у киосков. Суета сует и всяческая суета, говорила одна старушка на даче. И вот они, руины нашей "Барселоны". Она уже наполовину сломана. За заборчиком на груде битого кирпича стоит бульдозер. Луна отсвечивает от его лопаты. Плакат на заборчике: "работы ведет СМУ N40". Я перелезаю через забор и проникаю в уцелевшую половину дома. На этой лестнице Виктор целовался с одной девчонкой, а я их застукал и немного шантажировал. Я лезу вверх по лестнице и иду по коридору третьего этажа к нашей квартире. То тут, то там в распахнутые двери, выбитые стекла и в проломы стен проглядывает ночное небо. Дверь нашей квартиры висит на одной петле. Мне нужно туда, нужно просто постоять там пару минут. Я вхожу в столовую, потом в комнату родителей, потом иду к Виктору. Не знаю, сколько минут я стою здесь. Виктор провел здесь 28 лет и погиб "при исполнении служебных обязанностей". 28 лет спал, читал, делал зарядку, выпивал с друзьями в этой комнате. Иногда ходит-ходит. МАМА: Витя, что ты все ходишь? А он ни гу-гу. Иногда он ложился на подоконник, вот так, и смотрел в небо. Долго-долго. Где же он тут видел небо? Кругом стены. А, вот оно. Я лежу на спине и смотрю на маленький кусочек неба, на который все время смотрел Виктор. И вдруг я замечаю, что эта продолговатая полоска неба похожа по своим пропорциям на железнодорожный билет, пробитый звездами. Интересно. Интересно, Виктор замечал это или нет? Я смотрю туда, смотрю, и голова начинает кружиться, и все-все, все, что было в жизни и что еще будет, -- все начинает кружиться, и я уже не понимаю, я это лежу на подоконнике или не я. И кружатся, кружатся надо мной настоящие звезды, исполненные высочайшего смысла. Так или иначе ЭТО ТЕПЕРЬ МОЙ ЗВЕЗДНЫЙ БИЛЕТ! Знал Виктор про него или нет, но он оставил его мне. Билет, но куда?