й российско-цыганской романтики, словом, самая что ни на есть "ресторанщина", а рестораны в те годы хоть и существовали, однако всенародно считались капищами греха, пережитками капитализма. В кругах ресторанных завсегдатаев, то есть людей не идеальных, с которых не следовало брать пример подрастающему поколению, о Вере Горде говорили: "Вы слышали, как Горда поет "Караван" Айвазяна? Это, знаете ли, нечто!" ..."Хорьх" шел к намеченной цели с опущенным боковым стеклом. Борис этого не замечал и весь покрылся инеем и снегом. Вспоминалось даже нечто блоковское: "кружится снег, мчится мгновенный век, снится блаженный брег..." При всем моторном направлении ума не чурался иной раз в захламленности квартиры подцепить с полки томик стихов из маминой коллекции. Она, наверное, там и русские стихи забыла, зачем ей теперь русские стихи? Не заметил, как вдруг совершенно протрезвел и оробел. Не надо мне туда идти. Ну что туда идти на посмешище? Ну как я к ней подойду, что скажу? Простите, Вера, но я вас хочу. Но это же совершенно немыслимо -- от меня к ней. Любой барыга может ей так сказать, будет нормально. Для меня -- абсолютно ненормально. Чудовищно. Немыслимо. С девчонками все это получается естественно и как будто между прочим, а эта блядь почему-то за каким-то барьером недоступности... Был уже почти час ночи. Надо домой пилить, повыть в одиночестве и отключиться. Два раза он объехал вокруг центрального московского квартала: гигантская гостиница, кинотеатр "Стереокино" со своей вечной и единственной картиной "Машина 22-12", потом "Гранд-отель", потом снова "Москва"... Хмель совсем прошел, остался только стыд за гусарство в коктейль-холле: в конце концов добьюсь того, что все меня будут держать за дешевого пижона. Черт, я сам себя загнал в ловушку этой ночью, вьюга залепила мне мозги. Я не могу уйти и не могу кружить здесь без конца; в конце концов меня в МГБ поволокут за это кружение. В конце концов надо с этим покончить раз и навсегда! У входа стояли только две "Победы" -- такси с работающими моторами. Не видно было даже обычной очереди. Швейцар зевал за полузамерзшими стеклышками двери. Внутри, в вестибюле, бузил какой-то пьяный. Два официанта, бульдог и мартышка, обшаривали его карманы: видно, хорошо погулял по буфету Ваня-золотишник, а расплатиться позабыл. Обычно уже здесь слышен был грохот оркестра, сейчас стояла тишина. Борис оставил пальто швейцару, который, разумеется, его знал. Тоже под знаменами легендарного батеньки служил на Резервном фронте. Бегом поднялся в зал. Оркестр, очевидно, был на перерыве, сцена пустовала, если не считать нескольких оставленных инструментов: раскрытый рояль, горка ударных, многозначительные вопросительные знаки саксофонов. Буржуазная загогулина, ничего не скажешь. Не так давно газета "Культура и жизнь" объявила игру на саксофоне злостным хулиганством. Борис пошел меж столов, пытаясь найти местечко с видом на сцену. К этому часу все в зале были уже более или менее пьяны. Салаты разрушены и размазаны. Торчали окурки из неожиданных мест, например из апельсина. Много обнажалось металлических ртов, преобладало червонное золото. Где-то было слишком много вина, где-то не хватало. Кого-то выводили под руки. Кто-то сам мчался, шатаясь, закрыв ладонями рот, пытаясь донести до сортира свое праздничное откровение. В основном, однако, царило некоторое остекленение, вызванное, по всей вероятности, тридцатиминутным отсутствием оркестра. В час ночи, конечно, всем хотелось двигаться, прижиматься телами, качаться, как романисты той поры писали о загранице, "в ударном трансе". Вдруг кто-то его окликнул. Из-за колонны махал рукой цэдэковский гонщик Сева Земляникин: -- Привет, Боб! Слушай, вали к нам, тут мой одноклассник, летчик-испытатель, гуляет. Грошей привез с Дальнего Востока вагон и маленькую тележку! Прикинув, что сцена отсюда будет видна как на ладони, Борис шагнул за колонну и сразу увидел Веру Горду. Она сидела за дальним концом большого стола рядом с капитаном ВВС. Тот что-то ей шептал на ухо, она улыбалась. Там, в темном углу, на фоне какой-то бордовой портьеры, за скопищем пустых, полупустых и непочатых еще бутылок, в каких-нибудь трех шагах от него, как будто вдруг материализовавшаяся с киноэкрана, сидит она, один голый локоть на столе, вторая рука с отставленной длинной папиросой возле левого уха, глаза надменно полуприкрыты, а красный рот полуоткрыт так, как будто она уже в постели с этим гадом, летчиком-испытателем, чья рука. запущенная под скатерть, давно уже, наверное, путешествует меж ее колен. Вокруг стола еще сидело персон не менее десяти, но Борис ровным счетом никого из них не заметил и даже не слышал обращенных к нему слов. Он руки чьи-то пожимал, не отрывая взгляда от Горды, с жадностью фиксируя все детали: опасно полуоторванную бретельку концертного платья, крупные кольца завивки, серьги, браслет, маленькую бородавочку на виске. Она вдруг чуть отодвинулась от летчика, вдруг улыбнулась прямо новоприбывшему, окатила вдруг теплой синевой очей, вот именно: "очей-синевою-сейчас-я-завою". Пронзило и мгновенно отлетело ощущение, что этот момент уже был когда-то в его жизни. -- Простите, я не расслышала, как ваше имя? -- спросила она. -- Борис Градов, -- произнес он так, как будто она могла это немедленно опровергнуть. -- Борис Градов, неплохо звучит, -- сказала она как маленькому мальчику. -- А я Вера, если вы не расслышали. -- Я расслышал, -- сказал он. -- Давайте выпьем! -- вскричал летчик, бухая себе в фужер сразу из двух бутылок водку и шампанское, то есть формируя популярный в те годы напиток "Северное сияние". -- В Горду врезался Эдька, -- сказал про него Сева Земляникин Боре Градову. -- Как услышал "В запыленной пачке старых писем", так сразу в пике вошел, все свои шиши готов отдать за одну ночку. -- Мало ли что он готов отдать, -- сказал Боря и сразу же, резко, пошел на опасное сближение с летчиком-испытателем. -- А что же вы испытываете, Эдуард, если это не государственный секрет? Большие самолеты или маленькие? Летчик с хмельным оскалом погрозил пальцем Борису, хотя тот вряд ли отчетливо в данный момент для него фокусировался. -- А вот это и есть как раз большой секрет, молодой человек. Маленький самолет под большим секретом. -- Наклонив голову, он явно боролся с алкогольными перегрузками, потом, очевидно победив, весело осветился и вывалил самый уж что ни есть чудовищный государственный секрет: -- Я этот самолетик, друзья и Верочка, на практике испытываю. Спросите где? Строго между нами, в Корее. Нелегкая там у нас работа, Верочка и вы, остальные. Одной рукой гашетки нажимаешь, а другой рукой глаза растягиваешь, под корейца косишь, вот такие дела. Таким образом вдруг совершенно неожиданно подтвердилась грязная клевета империалистической прессы о том, что советские летчики якобы участвуют в боях на стороне Корейской Народно-Демократической Республики. Все присутствующие, хоть и под газом, не поддержали этой темы, только Горда, засмеявшись, прикрыла ладошкой рот гусарствующему авиатору. Боря же Градов вдруг почувствовал некоторую симпатию к пьяному дураку: свой все-таки, спецназ, с американцами воюет, вот нервы и не выдерживают. На эстраде вдруг зазвучал рояль. Вера приподнялась и заглянула за колонну: -- Ну, мне уже пора работать. Музыкантов на эстраде еще не было, один только пианист в медленном темпе наигрывал "Сент-Луис блюз". Летчик было приподнялся, чтобы проводить свою гостью, однако рука у него сорвалась со стола, и он чуть не упал. В этот момент Боря Градов быстро прошел за стульями, взял певицу под локоток и повел к эстраде. -- Профессионально сделано. Боб! -- хохотнул за спиной Сева Земляникин. -- Давайте потанцуем, -- предложил Борис. -- Ну что ж. -- Она положила ему руку на плечо. Они начали танцевать под пианино. Она что-то напевала под нос по-английски, потом спросила: -- Кто вы такой? Я давно вас заметила. Поворачивая ее в танце, он касался ее груди и бедер. На высоких каблуках она была почти одного с ним роста. Спина у нее была влажная, пот добавлял к ее духам какую-то совсем уже убийственную нотку. -- Я... я... -- забормотал он, -- я офицер разведки в запасе, мастер спорта по мотогонкам, кроме того... кроме того, знаете ли, я -- сын маршала Градова... у меня пустая пятикомнатная квартира на улице Горького... и еще, еще... автомашина "хорьх", и все это... Она на мгновение прижалась к нему: -- Ну что вы дрожите, мальчик? Не волнуйтесь, я буду с вами. Лабухи уже возвращались и рассаживались. Пианист, подмигнув Горде, продолжал играть, Борис уже не мог вымолвить ни слова. Наконец дирижер, пожилой павиан в торчащей коробом крахмальной манишке, объявил: -- Уважаемые товарищи, эстрадный оркестр ресторана "Москва" начинает завершающее отделение своей программы. -- После концерта ждите в вестибюле гостиницы! -- шепнула она. Снова погас весь свет, закрутился под потолком стеклянный шар, поплыли над быстро сбежавшейся толпой танцоров разноцветные блики. Борис не вернулся к столу авиатора, а плюхнулся на какой-то стул поближе к эстраде. Горда стояла в глубине, весело болтала с пианистом, может быть, о нем, может быть, как раз о том "сумасшедшем мальчике", с которым она танцевала, пока тот наигрывал "Сент-Луис". Потом луч прожектора вывел ее вперед, и она, почти прижав губы к микрофону, запела, плечами и коленками поддерживая медленный и пружинящий ритм: Когда-нибудь пройдет пора ненастья, Сумеем мы вернуть былое счастье, И мы пройдем весь этот путь Когда-нибудь, Когда-нибудь! Ну да, она пела теперь для него, только для него, вовсе не для денежного капитана, которому так трудно нажимать на гашетки, когда приходится растягивать глаза "под корейца", вовсе не для еще более денежных, извечных своих грузинских поклонников, которые так горячо ей сейчас аплодируют, стуча перстнями, ни для кого из этой нажравшейся толпы, а только для Бори Градова, которому она обещала быть с ним, назвав его именно так, как ему мучительно хотелось, -- мальчиком! Подошел официант. Борис заказал бутылку "Гурджаани" и тарелку сыра. Оглядевшись, увидел, что сидит среди каких-то чужых мужиков, никто из которых не обращал внимания ни него, ни на его мечту. Разговор шел, разумеется, о "гребле с пляской". Один какой-то, уверенный в своих статях крупный лет тридцати, рассказывал, как он целый вечер маялся с "шалавой", никак не мог найти "станка", чтобы "пистон поставить". Остальные очень серьезно внимали. Ну, как на зло, дома нету, у Гачика в карты играют, к Семичастному сестра с дочкой приехала. Весь вечер таскаемся, обжимаемся, мороз, бля, яйца трещат от натуги. Ну не "стояка" же играть под забором. Наконец, она говорит, берите тачку, Николай, поехали ко мне. "Шалаву", очевидно, в этой компании знали: какой-то, фиксатый, сказал: "Она в Сокольниках живет". Другой какой-то, в очках, подтвердил: "Да-да, в Сокольниках". Один, третий какой-то, бородатый, только хохотнул, рассказчик подтвердил: "Вот именно, в Сокольниках, в аварийной хате. Дверь открываешь, а за ней прямо яма с водой. Вот такая шикарная шалава, а живет в таких жилищных условиях, хатенка крохотная, одна только полутораспальная койка помещается, а на ней бабка ее лежит, дрожит под лоскутным одеялом. Потом-то я узнал, что у них батарея в ту ночь от мороза лопнула. "А ну, давай! -- кричит она бабке. -- Пошла отсюда!" Сбросила бабку на пол, тянет меня на себя. Ну тут, товарищи, я забыл обо всех нормах мировой литературы. Спустил с нее трусики, вогнал свой шатун и пошел вперед на полных оборотах. И смех и грех, ей-ей! Койка короткая, ноги у меня в заднюю спинку упираются, капэдэ от этого еще увеличивается, шалава визжит, пузыри пускает, бабка плачет, только и бормочет: "Боже, какой кошмар!"... "К чему вы все рассказываете?" -- вдруг, совершенно неожиданно себя, громко спросил Борис. Все тут повернулись к нему, будто только что заметили. Бородатый выдохнул "ха!" с улыбкой в глубине своей растительности. "А вам какое дело?" -- с интересом обратился к Борису красивый сильный мужик, рассказчик Николай. "А просто противно стало, -- еще громче и даже с некоторой звонкостью ответил Борис. Снова возникло ощущение быстро увеличивающейся скорости. -- Вас девушка от отчаянья в свою трущобу привела, унизила из-за вас свою бабушку, может быть, единственное любимое существо, а вы "шалавой", а вы про нее "визжит, пузыри пускает"!" Тут сразу несколько человек зашумели: "Вот наглый, стиляга сраный... Вас кто-нибудь приглашал слушать?.. Сидишь тут со своим сыром, с "Гурджаани", ну и сиди, только пасть не открывайте, молодой человек!.." Все были очень рассержены, один лишь только бородатый с каким-то почему-то весьма знакомым выражением хохотал гулким, неестественным баском, выговаривал: "А в нем что-то есть, братцы, ей-ей, что-то есть, все по Достоевскому обрисовал!" Борис спокойно под этот хор выпил фужер вина, закусил сыром. -- Простите, что случайно подслушал вашу беседу, джентльмены, однако стою на своем, а если бы я знал ту девушку, о которой вы так рассказывали, разговор вообще пошел бы иначе! Все даже задохнулись от такой, еще пущей, наглости. Герой Сокольников хлопнул лопатистой ладонью по столу: -- Вы что, не понимаете, ребята? Товарищ напрашивается. Он тут ходит туда-сюда, ищет приключений на собственную жопу, напрашивается. -- Напрашивается, так напросится, -- сказал фиксатый. -- Мы тебя подождем, -- сказал он Борису. Только этого мне не хватает, подумал Борис, вместо свидания с Гордой влезаю в кабацкую драку. Он забрал недопитую бутылку и пошел назад, к Севе Земляникину. -- А где Вера?! -- закричал, увидев его, летчик. -- Ты куда мою любовь затащил, гад?! -- А ты что, не видишь, где Вера?! -- закричал ему в ответ Борис. -- Вон, на сцене поет! Не видишь, не слышишь? Ослеп, оглох на корейской войне?! -- Да что такое, весь вечер пошел наперекосяк! -- огорченно восклицал Сева Земляникин. -- Банку разучились держать в вооруженных силах! Когда программа, после нескольких персональных заказов "для наших гостей из солнечного Узбекистана, из солнечной Молдавии, из солнечной Тьмутаракани", наконец закончилась и свет над эстрадой погас, Борис быстро вышел из зала и сбежал вниз, в вестибюль гостиницы. Там в креслах спали люди, которым обещали на завтра номера. Свирепые морозные пары врывались с улицы, когда открывались двери. По всему обширному помещению звучали пьяные голоса: народ упорно выяснял отношения; естественно, кто-то кричал, что его никто не уважает. Бориса ждали. Человек пять-шесть кучковалось вокруг героя Сокольников, который оказался не менее двух метров ростом. Все рухнуло, и Веру опять другой уведет. Может быть, вот этот двухметровый со своим "шатуном" ее и увезет после того, как раздавит мне горло своим ботинком сорок пятого размера. Может быть, на этот-то раз у Гачика в карты не играют. Ходу! Быстро пройти так, как будто их не замечаешь. Оркестр выходит вон через ту дверь, под лестницей, оттуда и Вера минут через десять появится. Тогда вихрем с ней к верному "хорьху"! -- Слушайте, ребята, я вам не советую с Борисом связываться, -- уговаривал один из компании, некто бородатый, остальных. -- Этот человек отлично владеет приемами самообороны без оружия! -- Отскочи, Саня! -- говорил ему сильный Николай. -- Не хочешь, не ввязывайся. Все знают, что у тебя есть уважительная причина. Даже, как выясняется, две. Эй, молодой человек! -- крикнул он якобы спокойно дефилирующему мимо "искателю приключений". -- Эй, Борис, я к вам обращаюсь! Градов запнулся: -- А вы откуда знаете мое имя, черт бы вас побрал?! -- Слухом земля полнится, -- усмехнулся Николай. -- Давай-ка сближаться! Он сделал шаг к сближению. И Борис сделал шаг к сближению. И в этот как раз момент в шубке, накинутой прямо на концертное платье, из артистической дверцы выпорхнула Вера Горда. -- Борис, я здесь! Градов бросился, схватил ее за руку, вихрем помчал красавицу через огромный вестибюль к верному "хорьху", который, согласно некоторой информации, возил когда-то эсэсовского ублюдка Оскара Дирлевангера. Компании Николая Сокольнического в силу ее стратегического расположения ничего не стоило перехватить влюбленных, и она это, без сомнения, сделала бы, не окажись в ее рядах предателя. Бородатый мужик Саня, сильно хромая, выскочил вперед и встретил набегавших друзей двумя мощными ударами: правым хуком по скуле фиксатому, левым апперкотом Николаю в живот. Оба на мгновение отключились, каждый в соответствующей позиции. Это дало возможность Борису проскочить мимо. Изумленный, он оглянулся на бородатого, однако бега не замедлил. Неслась и Вера, хохотала, придерживала рукой летящие волосы. Ей, конечно, казалось, что это, как нередко тут и раньше бывало, в ее честь разыгрывается битва. Впрочем, она была недалека от истины: из другого угла вестибюля пикировал на них "сталинский сокол" Эдуард. По привычке, приобретенной во время реактивных полетов над Корейским полуостровом, он одной рукой нажимал воображаемые гашетки, другой растягивал глаза, становясь и в самом деле похожим на азиата. Тут уже самому Борису пришлось применить прием, отлично разработанный во время борьбы за становление социализма в братской Польше, а именно швырнуть капитана через бедро, став на долю секунды невольным пособником американского империализма. После этого выпростался вместе с певицей, будто выпрыгнул из "Дугласа", в завывающую пургу. Ну, заводись, эсэсовская сволочь! Колымага, знавшая немало черных дел, и в этом деле, не совсем светлом, не подкачала: взревела, будто целая колонна танков, идущая на форсаже брать Дюнкерк. Руки обиженных мужиков рвали дверцы, в боковые стекла лезли хари недогулявших хлопцев, среди них вдруг прилипло к стеклу некое любимое, вдруг пронзительно узнанное, хоть и бородатое лицо: брат по оружию Александр Шереметьев! Ну и ночка! -- Сашка, вы знаете, я все там же! -- проорал Борис в щелку ветровика. Бородатая физиономия кивнула. "Дворники" расчистили снег с ветрового стекла для того, чтобы явить в позе Маяковского стоящего перед машиной Николая Сокольнического: -- "Пою мое отечество, республику мою!" -- Прикажете давить?! -- оскалился Борис. -- Этого ни в коем случае! Задний ход, командир! -- хохотала Вера Горда. -- Благодарю за альтернативу! -- прорычал отставной диверсант. Развернувшись посредине Охотного ряда, превращенного пургой в пугачевское русское поле, "хорьх" двинулся к улице Горького и через мгновение исчез из поля зрения анархического мужичья. Николай Высокий уцелел для того, чтобы еще раз появиться в этом романе. Все последующие телесные и душевные движения -- а последние тоже весьма сильно присутствовали, хоть и скажут иные критики, что ничего тут душевного не было, один голый животный секс; присутствовали, милостивые государи, хоть и в немыслимо спутанном, недоступном для раскручивания -- все это потом вспоминалось Борису как продолжение той же пурги, только теперь в горячем варианте. Уже в лифте он потерял способность отвечать на вопросы Веры Горды. Войдя в квартиру, он сильно взял ее за руку и, не говоря ни слова, повлек через переднюю, столовую и кабинет в родительскую спальню. "Боже мой, что это за квартира!.. -- бормотала она, -- что это за немыслимая квартира!" В спальне, не зажигая и ночничка -- залепленные снегом фонари ночной улицы бросали внутрь метельные несущиеся тени, -- прямо в шубке положил ее на широченную, столь любовно маменькой добытую у антикваров "павловскую" кровать, начал стаскивать из-под длинной юбки шелковое белье, запутался, дернул, потянул, какую-то гирлянду обрывков, после чего все, он так сокрушительно жаждал, открылось перед ним волшебным цветком, просящим лишь одного -- войти поглубже в сердцевину. Она стонала, гладила его по голове и бормотала: "Боренька, Боренька, мальчик мой!" От этих обращений у него совсем мозги пошли набекрень, и он едва сдерживался, чтобы не выкрикнуть заветное слово. Потом она совсем прекратила его называть и только вскрикивала раз за разом с нарастающей дикостью, пока вдруг не произнесла сквозь дрожь презрительной сомнамбулой: "Ты меня заеб совсем, а ни разу даже не поцеловал, ебарь подлый! Что же, для тебя, кроме пизды, ничего не существует?" Он понял, что именно в этот момент ей нужно было сказать что-то грязное, что оба они приближаются к оргазму, и вмазался губами в горячий рот. Губы, да, конечно же, губы ее, которые шептали в микрофон эти пошлейшие дурманящие слова. Длинные ногти вцепились ему в затылок, Вера Горда заметалась, будто пытаясь сорваться, убежать, а он тут же слился с ее судорогой, как бы умоляя ее каждым новым ударом остаться со своим "мальчиком", с "Боренькой"... И вот наконец с торжествующими воплями, словно встреча союзников на реке Эльбе, подошел триумф, и не воробушком проскочил, а длился взмахами и клекотом, будто полет орла, и переливался постепенно в блаженнейшую и нежнейшую, безгрешную благодарнейшую заливную пойму. Когда и это прошло, он почувствовал мимолетный стыд -- чем я лучше того Николая? Но тут же отогнал его -- разве это можно сравнить с той гадостью? Они лежат теперь рядом, не прикасаясь друг к дружке, оба еще в верхней одежде и в туфлях. -- Сколько вам лет, Борис? -- спросила она. -- Двадцать четыре, -- ответил он. -- Боже мой! -- вздохнула она. -- А вам, Вера? -- Тридцать пять, -- хохотнула она. -- Что, испугались? -- Я не хочу, чтобы вы были моложе, -- пробормотал он. -- Вот как? Это интересно. -- Она начала подниматься, свесила ноги, встала, -- Ой, вы мне там все порвали, все мое дорогое белье... Он вытащил из кармана пачку с переломанными сигаретами, нашел обломок подлиннее, чиркнул спичкой. -- Там, в шкафу, -- сказал он, -- еще осталось много хорошего белья, и, по-моему, ваш размер... Тут он испугался, что сказал, кажется, слишком много, что она сейчас начнет расспрашивать, от кого осталось, что и как... Горда, однако, ничего не сказав, зажгла ночник, открыла шкаф, подцепила пальцем что-то из маменькиного белья, присвистнула -- неплохо! -- юмористически и весело посмотрела на него. Он засмеялся радостно: ах, как с ней, наверное, будет легко! Она посмотрела на себя в зеркало, все еще в шубке, в концертном платье с помятым и задранным подолом. -- Ну и ну, -- опять присвистнула она. -- Изнасилованная тридцатипятилетняя певица... -- Затем она приблизилась к телефону, набрала номер, проговорила: -- Меня сегодня не будет, -- и тут же повесила трубку. -- Кому вы звонили? -- спросил Борис и тут же устыдился вопроса: она меня ни о чем ведь еще не спросила, а я уже лезу в личную жизнь. -- Какая разница, -- с легкой печалью сказала она. -- Ну мужу. От этого "ну мужу" ему опять захотелось немедленно затащить ее в постель. С восхищением он наблюдал, как она двигается по комнате, снимает шубку, змеей вылезает из серебристо-черного платья. -- У вас, наверное, тут и ванна работает? -- вдруг спросила она с какой-то странной, как бы несколько задирающей и в то же время униженной интонацией. -- Почему же нет, конечно, -- удивился Борис. -- Вон по тому коридорчику до конца и направо. Извините за всеобщий бардак, Вера, но я тут один живу, и ребята, мотоциклисты, все время таскаются. -- Ничего, ничего, -- весело крикнула она и пробарабанила на каблучках, подтягивая оборванный пояс с чулками, прямо в ванную. Пока она плескалась, он перестелил постель (к счастью, нашлась чистая простыня), разделся, лег под одеяло в ожидании и не заметил, как заснул. Разбудили его какие-то ярчайшие ощущения. Голая Горда сидела у него в ногах и облизывала его член, брала его целиком в рот, сосала, потом снова облизывала, все время глядя Борису в лицо большущими и невиннейшими глазами. Потом она подвинулась и с замечательной ловкостью, впустив член в себя, оседлала Бориса, будто дама высшего света, привыкшая к галопированию на чистопородных жеребцах. Склонившись, предложила "мальчику Бореньке" свои груди с острыми сосками. "Боренька" начал сосать одну грудь, нежно пожимая другую, потом, вспоминая о принципах справедливости, сосал слегка обиженный второй парный орган, гладил и пощипывал первый, чтобы не обижался. -- Ну вот, а теперь давайте спать, мальчик Боренька, -- сказала Горда после того, как ровная скачка, закончившаяся сумасшедшим стипль-чезом, наконец завершилась. Доверчиво положила голову на его плечо, обняла правой рукой и правой ногой и немедленно заснула, засвистела носом. Блаженно потягиваясь в теплейшем и нежнейшем объятии, он тоже засыпал, или, может быть, скорее, растворялся, это ли не нирвана, пока вдруг не проснулся вместе со всеми своими членами. -- Ну вот, опять, -- сквозь сон забормотала она. -- Хватит тебе, уймись, Боря... Ну что, что... ну, хорошо, делай, что хочешь, только меня не буди, я устала... ну, как ты еще хочешь... попкой кверху, да?.. ну, пожалуйста... Ну, Боря, ну сколько же можно, ну, уймись же наконец, оставь себе немного на утро... Он снова засыпал и снова просыпался, чтобы услышать увещевания: "Уймись, Боря!" Как она умудряется найти именно те слова, что он жаждет услышать? Наконец отключился, но только лишь для того, чтобы через полчаса вылететь из кровати, бессознательно броситься к комоду, вытащить из-под белья спецназовскую игрушку, именной парабеллум. В дверях заливался звонок. На часах без десяти пять. Вера даже не шелохнулась, блаженно посвистывала, что-то бессвязное проборматывала. Первое, что пришло Борису в голову: неужели Сашка Шереметьев привел сюда ту шарагу? Сейчас шугану их пистолетом, церемониться не буду! Натянул халат, помчался босой ко входу. Звонок между тем затих. Он посмотрел в глазок. Под мутным плафоном тускло отсвечивал кафель лестничной площадки. Никого. Осторожно, с пистолетом в руке, открыл дверь. Пусто, гулко; подвывание бури из вентиляции. Под дверью стоял туго набитый большой бумажный мешок. Именно стоял этот странный мешок, а не лежал, как подобает обыкновенному мешку. Стоял поставленный на попа, то есть на свое плоское плотное днище. Это был не наш мешок. Россия не может произвести такой мешок. России нужно еще сто лет, чтобы построить такой мешок с нервущимися двойными стенками и плотной коричневой бумаги, с плоским днищем, с синими завязочными шнурами. Он внес мешок в столовую, поставил на стол и развязал синие шнуры. Первое, что он извлек, было теплейшим и мягчайшим. Два свитера, свернутых вместе, один темно-красный, другой темно-синий, с одинаковыми этикетками, на которых выделялось одно слово: "cashmere". Затем появились две теплые плотные рубахи, одна в большую зеленую клетку, другая -- в коричневую. Две пары кожаных перчаток. Часы на металлическом браслете. Невиданный аппарат, в котором впоследствии была опознана электробритва, толстые шерстяные носки, красная пара, голубая, желтая. Мокасины с бахромой и сапоги на меху. Зимнее белье -- комбинезон. И наконец, последнее, то, что примято было к самому дну -- в реальное существование таких вещей поверить было трудно, -- пилотская кожаная куртка с цигейкой внутри, с огромными карманами там и сям, с маленькими кармашками там и сям, с молниями там и сям, с вешалкой-цепочкой и большой кожаной этикеткой, на которой была изображена "летающая крепость", а для уточнения написано: "Bomber jacket, large". Черт побери, черт побери, я ничего не понимаю с перепоя, с перегреба, от усталости, что это за ночь, что это за вещи, кому они предназначаются, что это за... вдруг отчетливо и страшно оформилось в сознании: что это за провокация? Покрывшись потом, дрожащими пальцами он стал расстегивать молнии, обыскивать карманы; ничего не нашел. Заглянул в опустошенный мешок -- там что-то еще было, большая глянцевитая картинка, изображающая зимний поздний пополудень на окраине западного городка с уже освещенными окнами, ранний закат, лед пруда, и на нем катающихся на коньках детей, дам и господ в одеждах XIX века, и между ними, разумеется, несколько простодушно и самозабвенно развлекающихся собак. На обороте серебристой выпуклой вязью было начертано "Merry Christmas and Happy New Year!", а под этим круглым детским, ее почерком: "Мой мальчик, как я тебя люблю!" Это она подарок сыночку посылает к прошедшему Новому году, и кто-то, крадучись, среди ночи, как диверсант, подарочек этот доставляет. Кто-то из американцев, может, из тех, что сидели в коктейль-холле, а может быть, и из других, тайных американцев. Не сошла ли она с ума? Ее мальчика, которого она так любит, за такой подарок могут загнать на Колыму. Тайный, в ночи, засыл из вражеской, шпионской, агрессивной Америки; контакт! Нет, за такие штучки Колымой не отделаешься, застрелят в подвале. Ей лишь бы удовлетворение получить: дескать, послала сыну подарок к Новому году, а в остальном -- хоть трава не расти. Может быть, в таких буколических городках, на таких коннектикутских прудах забыла, где четыре года отгрохала, откуда своего Шевчука привезла? В ярости он швырнул бесценную бомбовозку в угол. Это резкое движение вдруг вызвало поток мыслей в противоположную сторону. С каких это пор я стал таким трусом? Кажется, в Польше я научился ничего не бояться, ни автомата, ни штыка, а тут испугался подарка от матери! От своей любимой матери, которая вовсе не виновата в том, что мир вокруг сошел с ума, раздробил и расшвырял ее семью. Ты посмотри лучше, как все это любовно собиралось, одно к одному, все первоклассное, а главное, все такое теплое, как будто именно свое тепло она хотела мне послать в этом мешке, сгусток своего тепла. Все буду носить, и куртку буду носить с гордостью, а на вопросы буду отвечать: мать из Америки прислала! Он подошел к окну, отдернул шторы и увидел, что снежная буря кончилась и небо стремительно очищается. В темно-лиловом небе в сторону Кремля, в каком-то симфоническом бравурном аллегро, быстро, ладьями, плывут продолговатые белые тучки. Вдруг от счастья перехватило дыхание. Захоти только, и вот так же поплывешь вместе с этими белыми тучками в темно-лиловом послеметельном небе! -- Боренька, куда же ты ушел? -- донесся из спальни голос эстрадной певицы Веры Горды. ГЛАВА V НУ И ЗИГЗАГИ! Через месяц с мелочью после только что описанной бурной ночи мы попадаем в край застывшей голубизны; солнечные блики и сверху, и снизу, ледяное неподвижное небо и залитая льдом чаша столичного стадиона "Динамо". Морозам нет конца, однако теперь над Москвой уже которую неделю застаивается антициклон, сухой слежавшийся снег скрипит под ногами. Мороз вымораживает из воздуха микробов, в аптеках залеживается аспирин, публика, во всяком случае здесь, на "Динамо", демонстрирует здоровые, привыкшие к зиме русские физиономии. Каждый понимает, что жить ему досталось именно сейчас, что до оттепели еще пять лет, а до перестройки и все тридцать пять и, если тебе довелось уцелеть в войне, не попасть в тюрьму, значит, можно вполне прожить в сухом, безмикробном воздухе позднего сталинизма и даже получить некоторое удовольствие от жизни, в частности наблюдая тренировки к предстоящим соревнованиям по мотогонкам на льду. Несколько знатоков, разумеется, завзятые бездельники, пенсионеры внутренней службы и физкультурного ведомства, притоптывая фетрами, наблюдали с трибуны, как на шипованных колесах проносились внизу, будто весенние кабаны, ревущие мотоциклы, как они закладывали виражи, поднимая вееры ледяной пыли. -- Что же, Черемискин-то, видать, с "Арды" на НСУ пересел? -- обсуждали знатоки. -- А Грингаут, говорят, на льду больше не катается. -- Да как же не катается, когда я сам видел, как он свой ИЖ-350-Й на шины ставил. -- А это кто там, такой борзой? -- А это-то Боря такой Градов. Он летом-то второе место в Москве взял по кроссу, а сейчас, вишь, на лед тоже пошел. -- И какие прикидки дает, приличные? -- А вот я засекал: девяносто с полтиной с места дает, сто двадцать пять и сорок пять на ходу. -- Прилично! Все мастера, делавшие в тот день прикидки по ледяному кольцу "Динамо", работали со своими тренерами, и у Бориса тоже был его личный тренер, который замерял хронометром его отрезки и подбрасывал цэу, то есть ценные указания. Тренер был очень вежливый, кричал своему подопечному на "вы": -- Какого же хера, Борька, вы не подгазовали на вираже, как я вам говорил? Борис с засыпанной ледяной пылью счастливой красной мордой медленно подъезжал к аляповатой фигуре в вахтенном тулупе и в валенках с галошами. -- Простите, Сашка, вовремя не включился, пропустил момент. Давайте сначала. Разумеется, он виду не показывал, что ему немного смешна серьезность, с которой Шереметьев относился к своей новой работе. В мотоциклах пока что этот бывший боксер разбирался на сугубо любительском уровне. Их дружба восстановилась вскоре после только что описанной метельной ночи. В одно прекрасное утро Борис, со скрежетом зубовным одолевавший ненавистный учебник биохимии, пошел открывать на звонок и увидел за дверью молодого человека во флотской шинели, с чистым и интеллигентным, хотя немного квадратным лицом. Бороды как не бывало. Оказалось, сбрил ее сразу после битвы в вестибюле "Москвы". -- Увидев вас, сукин сын, я посмотрел на себя в зеркало и понял, как я гнусно опустился. Сбрил бороду и перестал ходить по пивным, даже от приглашений в рестораны отказываюсь. И все-таки такая встреча через шесть с половиной лет, ну как тут не отречься от зарока. Друзья пошли в "Есенинскую", как называли тогда в Москве сводчатый подвал под Лубянским пассажем. Лучшего места не найдешь для грустных повествований. Пиво подают без заказа, как только увидят, что у тебя на донышке. Слабеющие нравственные силы всегда можно поддержать граненым стопариком. Вот вам в лапидарном изложении история последних шести с половиной лет из жизни Александра Шереметьева. Разможженную ногу ему ампутировали сразу после эвакуации из Варшавы. Однако коленный сустав удалось спасти, значит, нога все-таки живая. В торжественной обстановке был вручен секретному герою -- меня ведь тогда к званию героя представили -- американский поколенный протез, потрясающая вечная штука, вот посмотри, можешь потрогать, не бойся, дар медицинской секции еврейского общества "Бнай Брит". Очень быстро привыкнув к нему, Александр даже начал думать о возвращении на ринг, надо было только весу поднабрать, чтобы перейти в менее подвижную категорию. -- Ну, это, конечно, шутка, главная проблема стояла передо мной -- не спиться! Тогда я приковылял к командованию и попросил не списывать меня в инвалиды. Война еще идет, я могу принести пользу, да и в мирное время понадоблюсь. Знаете, Борька, все что угодно можно сказать о ГРУ, однако своих, особенно таких головорезов, какими мы были с вами, они стараются не предавать. Меня послали в школу военных переводчиков на Дальний Восток специализироваться по английскому языку в американском варианте. Ну, естественно, я воспрял духом, нафантазировал там себе сорок бочек арестантов: международный шпионаж, отели на Карибском побережье, слегка прихрамывающий молодой американец, душа общества, пловец и ныряльщик, который на деле оказывается советским разведчиком, ну, и так далее в этом духе; разрешите напомнить, что, несмотря на весь польский опыт, нам с вами было тогда восемнадцать лет. Короче говоря, в этой школе я старался превзойти всех и во всем, ну, конечно, за исключением бега с барьерами. И преуспел, черт побери! Английский у меня и раньше, как вы помните, был вполне приличный, а через год в этой школе, где нам вообще запрещали даже в бане говорить по-русски, я уже спикал, как янки, и даже мог и даже мог имитировать южный акцент, техасский акцент, бруклинский еврейский говорок. В стрельбе, как вы помните, я даже и в отряде был не последний человек, а здесь, компенсируя свое увечье, стал абсолютным и непререкаемым чемпионом. Особенно всех удивляло мое плаванье. Я плавал в заливе среди льдин, нередко со стадом моржей, мог ложиться на дно и там впадать в какой-то парабиоз, позволяя течению медленно влачить неполноценное тело, чтобы потом вдруг бурно вынырнуть из глубины прямо под сторожевой вышкой. Начполит училища был, между прочим, весьма озабочен этими способностями человека-амфибии. Не надо преувеличивать беспечность потенциального противника, нередко говорил он мне, в том смысле, что объект наших занятий, поселившийся на японских островах американский империализм, может меня когда-нибудь заманить в свои сети. Короче говоря, к окончанию двухгодичного курса я рассчитывал, не без основания, что меня направят либо "нелегалом" за границу, либо уж в крайнем случае каким-нибудь сверхсекретным консультантом в генштаб. И вдруг все полетело в пропасть, в глубокую задницу, мой друг. Этому предшествовала одна романтическая история, о которой я вам сейчас не расскажу. Ну, не расскажу и все. Потом расскажу, не сейчас. Потому что просто не хочу сейчас об этом рассказывать. Я знаю, что вам, Борька-гад, больше всего на свете хочется слушать романтические истории и в ответ рассказывать свои романтические истории, потому что вы у нас сейчас такой счастливый любовник, покоритель Веры Горды, но, может, поэтому я вам сейчас как раз ничего и не расскажу про свою романтическую историю. Нет, нет, вовсе не поэтому. Причина более веская: мне просто хочется побыть с вами, а если я вам расскажу эту немного страшненькую, романтическую в кавычках, историю, мне тогда придется вас немедленно оставить. Когда я вызываю в памяти всю эту "романтическую историю", мне потом три дня не хочется никого видеть. Ну, я вижу, вы совсем заинтригованы, хер моржовый, вот именно моржовый, поверьте, я знаю, о чем говорю, и больше ни о чем другом уже не хотите слышать. Ну, а если хотите, тогда закажите еще триста и по тарелке карбонада с огурцом. Короче говоря, я перешел дорогу одному гаду с тремя звездочками на двух просветах и поплатился за это. Короче говоря, вместо Карибских отелей в колониальном стиле меня закинули на остров Итуруп, в такую глухую жопу, что выброс на берег дохлой лошади считается там событием тихоокеанского значения. Там была станция слежения за американскими самолетами, и я должен был по двенадцать часов в смену работать на радиоперехвате, то есть подслушивать разговоры летчиков с наземными базами и между собой. Как вы догадываетесь, для этого вовсе не обязательно было в течение двух лет прочесывать оксфордские словари, читать Шекспира и современных американских писателей. Словарь кокпита насчитывает не больше трехсот entries, включая всю мыслимую матерщину. Созерцание катящихся на остров волн через три месяца превращается в назойливую бредовину. Сатанеешь от сослуживцев с их спиртом и домино, волком начинаешь выть от этой нашей пресловутой секретности... -- Кстати, Сашка, -- прервал его в этом месте Борис. -- Вы, конечно, понимаете, что, рассказывая все эти вещи здесь, в "Есенинке", вы со страшной силой нарушаете эту нашу пресловутую секретность? -- А пошла бы она подальше! -- загорелся Шереметьев. -- С этой секретностью мы все становимся параноиками! -- Еще чего-нибудь желаете, молодые люди? -- спросил проносящий мимо свое пузо завзалом, которому как раз и полагалось в этом месте, весьма близком к штаб-квартире "вооруженного отряда партии", следить за неразглашением секретов. -- Да нет, вы только под