заплутали в вашей собственной судьбе,
и тем не менее прочтите: я б хотела
вам написать десяток строчек о себе.
Люблю работу (мне пока хватает силы),
читаю книги, езжу в лес, ращу внучат,
и суть не в том, что я кому-то там простила,
а что забыла тех, кому должна прощать.
И не сердитесь, что пишу об этом прямо,
я не умею растасовывать слова:
примерно то ж вам сказала б ваша мама.
Конечно, если бы она была жива...
Она б не стала жить остатком старой злобы,
ей настоящего достало б за глаза.
Найдите время, приезжайте в гости, чтобы
поговорить по-человечески. СА
Идите за Мною: с живыми живые.
Слова эти, знаю, звучат не впервые.
Но что-то должны же мы нашим отцам?!
Следят, не желая меня отпустить,
в толкучке метро и в безмолвии комнат
Эдип, не решившийся, стоит ли помнить,
и Гамлет, не знающий, стоит ли мстить.
Да где ж еще? Ну, разве что в саду.
Ага, вон там. Калитка вырезная.
Да нет! Давайте, лучше проведу.
Мужик хороший. Фронтовик. Медали
по всей груди. Он был в сорок втором
под Сталинградом ранен. А видали? --
глядите вон -- как машет топором!
Дрова готовит на зиму. Колхоз-то
всегда б ему помог, в любой момент,
а любит -- сам. Лукич, встречай-ка гостя,
вон из Москвы к тебе. Корреспондент.
Я на него смотрел. И жизнь лишалась смысла.
Мой неподъемный груз остался на плечах,
и даже сверху что-то новое повисло.
Я загодя любой вертуха╦в резон
ночами обсосал: про веру хоть во что-то
и про императив, что даже в пору зон
повелевает честно выполнять работу.
Я ждал вопроса: мол, а сам бы я посмел
иль скажем так: сумел? -- в текущем разобраться?
Мол, много вас таких, кто стал умен и смел,
но ни на день не раньше смены декораций.
И пограничный страх, и выбор в каждый миг,
и сотни сот иных вопросов Кьеркегора,
премудрость всю, что столь мучительно постиг,
я был давно готов вложить в уста Егора.
И на любой его резон или вопрос
такие я слова нашел ночами бдений,
что -- только б их сказать -- Слипчак бы в землю врос,
из области живых ушел бы в край видений.
Но вот лицо к лицу, и ясно: разговор
не склеится никак: различную природу...
Тысяча триста двадцать девять, донеслось уже издалека. Слипчак! выкрикнул Арсений. Тысяча триста тридцать!.. Так на чем мы остановились? Про то, как между ними не склеивается разговор. Да, действительно:
...разговор
не склеится никак: различную природу
имеют языки. Ну, разве что топор,
блестящий в чурбаке, послужит переводу.
Но мне ли брать топор?.. И ясность принесла
сознанье моего последнего крушенья,
а все казненные (им не было числа)
вокруг обстали нас и ждали разрешенья,
и в их измученных бессонницей очах
застыл немой вопрос, которым я томился
уже не первый год. А жизнь лишалась смысла,
поскольку предо мной стоял живой Слипчак.
Я ж вижу всегда, чуть закрою глаза:
лежат лагеря, как распятые дети
Учителя нашего, Бога, Отца.
Пусть давность времен размывает детали,
но не исчезает навязчивый сон:
терновые венчики тянутой стали
над серыми нимбами лагерных зон.
Глава
двадцать первая
И по каштановой аллее
МЕЖДУ ВОЛКОМ И СОБАКОЙ
Чудовищный мотор несется.
Стрекочет лента. Сердце бьется
Тревожнее и веселее.
О. Мандельштам
Терновые венчики тянутой стали
над серыми нимбами лагерных зон, --
повторила Вильгельмова последние строки поэмы. О! Это я вижу! Это я могу нарисовать. У меня дедушка, между прочим, тоже погиб в лагерях. Соратник Дзержинского, член партии с девятьсот девятого года. Я, знаете, оформляла как-то спектакль в Уфе, и образным решением было: мученик. Или Ангел, я не знаю точно. Белые стены, как два крыла, витраж над дверью -- голова, и книзу, по лестнице, -- длинный красный ковер: поток крови. А поверх всего -- вместо потолка -- эдакий белый нимб, опутанный колючей проволокою. Почти как у вас. Спектакль, конечно, не про наши лагеря, про Чили. Я думала: оформление зарубят, спектакль закроют. Ничего. До сих пор, кажется, идет. Проглядели намек. Долго я буду вертеть сигарету?! Вы мне огня подать можете?
Арсений автоматически полез в карман и вспомнил: ╚ронсон╩ у Лики, спички кончились, и вместо едких вопросов о страдальце-дедушке, всепрощении и христианстве пустился в оправдания: я, видите ли, оставил сегодня утром зажигалку в одном доме. И вот... пожал плечами, сделал выражение лица. У любовницы, ехидно утвердила Вильгельмова, тоже, казалось, забыв о своем христианстве навсегда. У знакомой, солгал зачем-то Арсений, и не в том было дело, что не хотел унижать Лику словом любовница, а в том, что отмежевывался от нее, предавал, так, во всяком случае, почувствовалось. А далеко она живет? Как вам сказать... Правдиво. Если правдиво: прилично. На Каширке. Одна? Одна, снова солгал Арсений. А зачем вам это надо? Поехали за зажигалкой, ответила Вильгельмова. Нельзя же всю ночь без огня мучиться. У Арсения оборвалось внутри. Я сейчас прикурю у кого-нибудь, засуетился он. Сейчас прикурите, припечатала, не оставляя надежды, Лена, а потом? И чаю заодно напьемся. Ваша знакомая (так, вразрядку, художница слово знакомая и произнесла) чаем напоить может? Поздно ведь, Лена, залепетал Арсений, неудобно. А по-моему, Вильгельмова торжествовала, ничего! Ей, пожалуй, приятно будет. И занимательно. Вот я, например, очень развлеклась бы, развлекалась художница, если б ко мне кто ночью приехал пить чай. Если, разумеется, не любовник с дамою. Но ведь вы сказали: знакомая? Выждала, не опровергнет ли собеседник сам себя, и добавила: и потом, Арсений, стоит ли отказывать, когда вас просит женщина? Если это даже просто ее каприз? Вы подумайте. Кстати, я правильно произнесла ваше имя?
Мудак, пробурчал про себя растерянный Арсений. И зачем я ей ляпнул, что на Каширке! Повез бы к себе и сказал, что дома никого нету. Хотя она, пожалуй, увязалась бы со мною и в подъезд. Характер неудержимый. Трезвонить бы начала, соседей перебудила. Еще хуже бы вышло! Зачем вообще было поминать проклятую зажигалку! Ну кончились спички и кончились. Ладно, слово не птица, бормотал и бормотал он, не допуская, что можно просто, безо лжи, без объяснений художнице отказать. К Лике так к Лике. Заодно посмотрим, как там наш Юрочка перемогает горе, и вдруг, хоть идея насчет Юры самому же казалась бредовою, пришедшей в голову ради красного словца, увлекся ею, явственно увидел друга в постели любовницы, даже от обиды слезы выступили. Чем хуже, тем лучше! Давно пора кончать бесконечную бодягу с несчастной, но благороднейшей алкоголичкою Леокадией Степановной д'Арк! Итак, в предполагаемой ночной поездке виновной оказывалась Лика, и на душе Арсения сразу полегчало: если вы, Лена, так настаиваете... Я ни на чем не настаиваю, улыбнулась художница. Я предлагаю увеселительную прогулку, род пикника. Где ваша машина? У меня, конечно, машина была, но... виновато развел Арсений руками. Ну вот, видите: род пикника на собственном транспорте. А перекличка когда? не очень активно схватился Арсений за последнюю соломинку. Что, еще перекличка будет? А вы думали! Еще и не одна! Вы, Лена, видать, в очередях не стаивали! Вильгельмова сморщила личико: дескать, вот еще!
Вокруг ╚волги╩ никого: двери заперты, стекла подняты. Вообще народ как-то рассосался по углам. Когда перекличка? спросил Арсений, которому уже почти что хотелось ехать к Лике, у случайного черта. В пять! Еще вагон времени! заметила Лена, высветив на электронных часиках красные цифры: 2.54. Так что никуда вы не денетесь. Садитесь, распахнула дверцу ступки. Поехали.
Внутри было странно, непривычно: правое переднее сиденье вынуто, вместо левого -- авиационное кресло без подлокотников, пространство позволяет вытянуть ноги с заднего диванчика, с правой его половины, зато на левую и не протиснешься. Холодно. Лена запустила двигатель -- с пол-оборота -- и щелкнула тумблерком: зажглись подфарники, озарились приборы. Слабенько, желтовато, но, надо думать, все же бросили нижний блик на Ленине лицо, чего Арсений, впрочем, не увидел сзади и сбоку. Включила подогреватель. Он завыл, и почему-то запахло соляркою. В черноте под панелью загорелась изумрудная точка. Единственная фара выхватила из темноты кусок капота ╚волги╩, переднее левое ее колесо, несколько теней вдалеке, которые тут же приблизились и расступились перед светом, деревья по краям выездной аллейки, серый кусок асфальта, вставшего дыбом перед взъездом на магистраль, -- и растворилась в ярком люминесцентном пламени последней.
От печки пошло тепло, встреченное сперва ногами. Мотор за Арсениевой спиною выл, разгоняясь до максимальных оборотов и вталкивая жестяночку в доступную для нее скорость, которая, впрочем, определялась только на глаз: спидометр не работал. Пустое полотно дороги манило в левый ряд, и Лена поддалась ему. Далекий, в нескольких километрах впереди, светофор переключал цветные пятнышки.
Про Лену можно было бы сказать, что ведет она машину уверенно, если б не чувствовалось в этой уверенности некоторой преувеличенности, дерганости. Однако лихо. Светофор приблизился и включил зеленый. Арсений в такой ситуации, пожалуй, сбросил бы газ, рассчитав, что при постоянной скорости как раз попадет под красный, Вильгельмова же давила на всю железку: следовательно, через минуту ей придется тормозить, потом разгоняться заново и потерять таким образом лишние бензин и время. Ишь ты! -- не затормозила, пошла под запрет. По ее спине Арсению показалось, что Лена ждет замечания -- именно потому и смолчал. Тогда Вильгельмова резко свернула к обочине и остановилась. Кто из нас в конце концов мужчина? спросила. Вы машину хоть водить умеете? Почему, собственно, хоть? возможно развязнее, и от этого получилось зажато, ответил Арсений. Чем придираться к словам, парировала художница, садитесь-ка лучше за руль! Дверцу, однако, не открыла, стала перебираться внутри салона, и Арсений столкнулся с Леною на секунду, прижался, вернее, ему показалось, что художница прижалась сама.
Салон тем временем ярко озарился: их обошли ╚жигули╩, переключив перед обгоном свет на дальний. Арсений плюхнулся в низкое глубокое сиденье, поерзал, попробовал ногами педали, положил руку на рычаг переключения передач. Перебросил налево тумблерок поворота, взглянул в зеркало, врубил первую. Года полтора уже не пробованное ощущение владения автомобилем создало в голове легкое кружение, как от утренней, до завтрака, сигареты, выкуренной после недельного перерыва.
А затем! взорвался вдруг, хотя прошло довольно много времени в молчании, и недавний разговор, казалось, прочно забыт. Затем, что я хочу иметь возможность, когда станет совсем не по себе, вскочить среди ночи с душной, смятой, нечистой постели, одолеть с лету заплеванные лестничные марши, запустить двигатель и на максимальной скорости рвануть куда глядят глаза. И если меня не задержит по дороге ГАИ, если я не попаду в ДТП, если машина не развалится на куски, то где-нибудь у черта на рогах, в казахских степях, например, я поставлю свою жестяную коробочку под одиноким случайным деревом и проживу в ней хотя бы два-три дня так, что ни одна собака в этой стране, в которой все обо всех всегда вс╦ знают, не будет и подозревать, где я в настоящий момент нахожусь! Задумался, что-то припоминая, по губам скользнула летучая улыбка, и добавил:
...я мчал, по пояс гол,
по крымским солонцам верхом на мотоцикле
и чувствовал себя вольнее, чем кентавр,
когда почти кипел в огромном горном тигле
моих колесоног расплавленный металл.
Впрочем, улыбнулся снова, это про мотоцикл.
Едва руки-ноги кое-как стали подчиняться Арсениеву мозгу, тот заставил их сделать несколько движений: из машины, наружу, к мягкому, скрючившемуся на разметочном пунктире телу. Вильгельмова, все еще ничего толком не понимая, следила, как Арсений вышел, приблизился к неподвижному темному предмету, наклонился, секундою позже выпрямился, принялся злобно, бешено колотить предмет ногами, и, когда художница открыла дверцу, чтобы подойти к Арсению, услышала летящий сквозь сжатые зубы попутчика черный, последний мат. Что вы делаете? крикнула, разобрав в лежащем предмете человека. Что вы делаете?! и схватила Арсения за плечи. Что я делаю?! Вот что я делаю! и, пнув тело еще пару раз, Арсений носком ноги перевернул его навзничь. Несмотря на только что полученные телом пинки, лицо его, тронутое кровоподтеками, пьяно-блаженно улыбалось. Алкаш! Видите -- алкаш! А если б я его переехал?! Помогите мне, сказала Вильгельмова, не ответив Арсению, и взяла подмышки, попыталась приподнять тяжелого, словно труп, человека. Надо оттащить хоть в кусты.
История разыгрывалась словно бы в пустыне, единственная машина, миновавшая их за все время, прошла по противоположной, за аллеею, стороне. Пережитые напряжение и злоба на стекляшку преобразили Арсения, обычно сравнительно мягкого. Он вырвал пьяного из Лениных рук, шмякнул об асфальт: пусть лежит где лежал! пусть издыхает как собака! Алкаш, еби его мать! и силою потащил Лену к машине, распахнул дверцу, пихнул Вильгельмову на заднее сиденье. Она подчинилась без слова, без обиды, чуть ли, кажется, не с оттенком восхищения. Арсений обошел капот, сел за руль и взял с места так, что колеса взвизгнули. В зеркале заднего вида мелькнул оставленный на дороге человек. Лена смотрела на Арсения, а назад не оборачивалась.
Напряжение мало-помалу спадало, уступая место стыду и раскаянью, которые в этот ненормальный для людей час, час между волком и собакой, как звали его древние, приняли химерический вид: явились Арсению сначала абсурдным допущением, потом -- убежденностью, что пьяный на дороге -- Лика. Несколько минут Арсений отмахивался от навязчивой нелепой идеи и гнал ╚запорожец╩ вперед, дальше, к Ликиному же дому, но, когда идея овладела сознанием до невозможности ей сопротивляться, резко развернулся и -- назад, по прежней полосе, против движения, которого, по счастью, в четвертом часу утра не было. Что вы делаете?! простонала Вильгельмова. Арсений только мотнул головою.
Мотор пронзительно свистел: ╚запорожец╩ выбивался из последних сил. Впереди показалась черная ╚волга╩ и, заметив Арсения, начала свирепо мигать желтыми, скрытыми за решеткою радиатора фарами и сигналить. Арсений, почти не обращая внимания, почти инстинктивно, чуть тронул руль вправо, и машины разъехались, едва не шаркнув друг по другу бортами. Зеленый глаз светофора, под которым Арсений проскочить не успел, сменился красным, и вдогон одноокому зверю понесся с перекрестка заливистый свисток постового, неизвестно как оказавшегося там о ею пору. Остановите же машину! Вильгельмова уже кричала. Что вы делаете! Остановите машину!
Где лежит Лика? -- единственная мысль занимает Арсения. Не Лика ли это? а именно: где лежит Лика? и ничего вокруг он не видит и не слышит. На каком же месте она лежит?! Дорога пуста, как взлетная полоса в туман. Может, дальше? И там ничего, кроме асфальта. Еще дальше? Еще? Нет, уже проскочил. Крутило до развилки. Если крутило вообще. Если не померещилось. Снова разворот и -- вперед, но уже по шерсти и медленнее, внимательнее. Лена примолкла. Дорога так и остается пустою. Никто на ней не лежит. Никто. Померещилось, с облегчением решает Арсений. Все померещилось. Никакого пьяного в реальности не существует. А тем более -- Лики. Бред. Галлюцинация. Игра расстроенных нервов. Как с автоматическим расстрелом в переходе на ╚Проспект Маркса╩. Или не померещилось? Спросить, что ли, у Вильгельмовой? вспоминает Арсений о ее присутствии. Лучше не надо. Идиота из себя разыгрывать! Никого не было -- вот и все! Ни-ко-го-не-бы-ло! Ни-ко-го!
Ну, как прокатились? с улыбкою обернулся Арсений. Не страшно? Ничего, сказала художница с облегчением, ибо подумала: конечно же никакой не сумасшедший! Просто решил покуражиться перед бабой.
Мы увидели бы лицо Арсения крупным планом: кривая усмешка от обиды, что заткнули рот, когда именно он, Арсений, уговорил дуру-режиссершу пригласить на место внезапно выбывшей со съемок актрисы всеми позабытую Лику; именно он, буквально оборвав директорский телефон, разыскал ее в Москве и соблазнил приехать; но Арсений, конечно, не скажет ничего подобного, а, как ни в чем не бывало, займется представлением движущихся за окнами таллиннских достопримечательностей. О, если б он заранее знал, что Лика не сумеет преодолеть зажим перед аппаратом, если б мог предугадать, как больно станет она переживать свои неудачи на площадке, как в конце концов напьется до положения риз и тихонько, воровато сбежит в Москву! Он, разумеется, не затеял бы эту авантюру, несмотря даже на то, что именно авантюра и принесла в подарок ту волшебную, ту удивительную, ту лучшую в его жизни ночь.
Почему пьяная Лика перед побегом -- Арсений в тот, первый раз толком и понять-то не сумел, что она не слегка подшофе, а именно что пьяная, во всяком случае, не на счет алкоголя отнес последовавшее -- постучалась именно в его дверь? заметила ли на себе вечный обожающий взгляд и невольно ответила взаимностью, или просто номера оказались рядом? Арсения до сих пор мучил этот вопрос, а Арсений, в свою очередь, время от времени мучил вопросом Лику. Так или иначе, но, когда Арсений прижался к ее горячему, красивому, маленькому телу, точно Арсению по размеру, так что спрятать под мышкою и хоть на край света унести, все мысли и вопросы вылетели из головы и внемысленно стало ясно: она, моя, единственная, мне Господом назначенная. Вот любовь! Вот счастье! Вот полное растворение и забвение себя. Господи! спасибо Тебе! И утром, чуть свет, в ╚мерседесе╩ по всему Таллинну -- за розами: положить на подушку, пока Лика не проснулась.
Розы назывались баккара.
Дома обшарила холодильник и все шкафчики в поисках выпивки, не доверяя собственному знанию, что взяться ей там неоткуда. Потом включила проигрыватель и поставила любимую, заезженную чуть не до дыр пластинку, которую слушала, впрочем, только по пьяному делу: Окуджаву. Возьмемся за руки, друзья, пел бард, возьмемся за руки, друзья, чтоб не пропасть поодиночке, и про виноградную косточку, и про комсомольскую богиню, а Лика сидела на корточках, не сняв даже синюю свою дубленку, и заливалась тихими слезами. Сентиментальное Ликино настроение достигло апогея, когда бард поведал о том, как кого-то сняли с креста и не пообещали воскресения. Жалко было и этого кого-то, и себя, и Олечку с Женею, даже недоброго Арсения, кажется, тоже было жалко, хотя больнее его никто в жизни Лику не обижал.
На звонок, открывать дверь. Лика шла в твердой уверенности, что увидит на пороге Арсения, и за те несколько секунд, что понадобились на путешествие через комнату и прихожую, успела -- очень смутно -- подумать и о вине перед любимым, что снова сорвалась, пьяна, и озлиться на него за предательство, и открывшийся проем стал свидетелем вызывающего Ликиного лица с выражением примерно таким: никому на сеете в своих поступках не обязана давать отчет, а если мне хочется пить, то я и буду!
Какой соли? спросила, не вдруг разобравшись, что, вместо ожидаемого Арсения, площадка предлагает усатого соседа в вытертых и латаных голубых джинсах и красной, с заграничной надписью, майке. Какой соли? Окуджава пел за спиною, потрескивая:
Давайте жить, во всем друг другу потакая,
тем более, что жизнь короткая такая.
Поваренной, объяснил сосед. Обыкновенной поваренной соли. А выпить у тебя найдется? поставила условие Лика. С солонкою в руках они пошли через этаж вниз, оставив в пустой квартире постукивающую о сход бороздки иглу проигрывателя, автостоп которого был давно и безнадежно поломан.
Прежде сосед считался художником, последние же полтора-два года торговал иконами, в чем и преуспел. Грязная квартира захламлена богатым хламом: валютными бутылками и сигаретами, датским пивом, японской системой и, конечно, основным соседовым товаром. Главное же: две афганские борзые, мама и дочка, с прямыми и длинными, как у Марины Влади, волосами и грустными выражениями морд. На кухне, где Лика с художником пили, стоял дорогой, семисотрублевый польский кухонный гарнитур: пластик, обшитый некрашеным натуральным деревом, деревянные стулья с прорезями для руки в сиденьях, большой деревянный же стол. Гарнитур купила жена; он раздражал художника донельзя. Стык дерева с пластиком, пытался втолковать Лике хозяин, придает мебели шутовской оттенок декорации провинциального театрика. Выпив полстакана, Лика принялась читать про мотороллер, а потом Цветаеву, ╚Поэму Горы╩. Все время забывала текст, плакала. Право слово, не унимался художник, лучше уж пленка под дерево, органичнее во всяком случае. Собаки, растянувшись у ног, на полу, заняли все его пространство; собак художнику было жальче всех: вот уже несколько недель он чувствовал, что его должны забрать за иконы, за валюту, за иностранцев, жену с сыном отправил к родителям в Астрахань и пил. И сейчас, не слушая Лику, все доливал себе в стакан и опрокидывал, доливал и опрокидывал. Словом, в более чем стандартной московской мизансцене непонятным оставалось только одно: зачем, собственно, стоит на столе солонка. Но художник достаточно твердо помнил, что поднимался к соседке именно за солью и никаких иных целей в голове не держал. Что же мне с нею делать? думал о Лике. Выгнать -- не по-христиански. Трахать -- не хочется. Скучно. Лень.
Однако приобнял и рукою полез под мышку, к груди. Лика не шевелилась, молчала и плакала. Тогда художник полез дальше. Лика снова не шевелилась, молчала и плакала. Тогда он взял ее на руки и отнес в комнату, уложил на матрас с грубыми самодельными ножками, прибитыми по углам, и лег рядом. Расстегнул молнию на джинсах, высвободил член, прижался к Лике. Но она спала.
Тогда заснул и художник.
Но довольно кино! жизнь продолжается: ╚запорожец╩ останавливается под Ликиными негорящими окнами. По нынешнему состоянию Арсению вполне хватило бы воли, чтобы, подчинясь нравственному чувству, пробужденному в погоне за призраком, и самой искренней, обновленной таллиннскими воспоминаниями любви, послать Вильгельмову куда ей будет угодно пойти или поехать, не втягивать Лику в скверный сюжет ночного чаепития, но, согласно той же логике, Вильгельмова уже превратилась в Арсениевом сознании из будущей любовницы в самую обыкновенную случайную попутчицу, появление которой никаким образом оскорбить Лику не может: торчит себе где-то в тени, на заднем плане, и Бог с нею, пускай торчит! К ним-то с Ликою какое она имеет отношение?
Лифт не работает. Подождите меня в машине, Лена, говорит Арсений. Чего вы потащитесь пешком на одиннадцатый этаж! А чашку чая вы мне выбросите из форточки? подъебывает художница. Ну, как знаете. Была бы честь предложена. Этажу к шестому в Арсении проявляется одышка, которую, впрочем, от Лены он не скрывает. Вильгельмова роскошь не скрывать одышку позволить себе не может: увы, женщинам в Раю всегда приходится тяжелее.
Поднимаясь, Лика услышала несколькими маршами ниже чьи-то двойные тяжелые шаги, и ей вдруг стало страшно: будто это идут за нею, ворвутся, выволокут, куда-нибудь умыкнут. Она стала на цыпочки и, невесомая, прибавила ходу, влетела в квартиру, заперла дверь, сползла по ней на пол, ощутив за деревом полотна, за металлом задвижки некоторую безопасность, замерла, сидя на корточках, -- проигрыватель все выстукивал по сходу бороздки -- и тут же снова возникли давешние недобрые шаги: приблизились, остановились, и прямо над головою звонок пропел резкую мелодию, заставил вздрогнуть, вскочить, закричать: уходите вон! Не открою! Никому на свете не открою! Ликуша, раздался с площадки Арсениев голос. Ликуша, что случилось, моя маленькая? Слышишь меня? Ты дьявол! заорала Лика. Оборотень! Не смей подделывать его голос! Вы меня не обманете! Вас много! Ликуша, маленькая, что с тобою, продолжал Арсений терпеливо. Открой. Открой мне, пожалуйста. Это же я. Вильгельмова из угла, привалясь к перилам и переводя дух после долгого подъема, наблюдала крайне познавательную сцену, вероятно, полагая, что и она пригодится для работы. Слышишь меня, открой!..
Зазвучал замок, и дверь приотворилась, только не Ликина, соседняя. Приотворилась узенько, на цепочке, и заспанный женский голос из темноты провещал едко-поощрительно: я уже вызвала милицию, так что вы шумите, шумите. Арсений очнулся, увидел щель, увидел вильгельмовское лицо, увидел себя со стороны: жалкого, упрашивающего. Вспомнил Нонну: как удивительно долго не желал верить в ее измену. Подумал: предала. И эта -- предала. Внутренне встряхнулся, настроился на бравурно-циничный лад: стало быть, говоришь, дьявол? оборотень? нас, говоришь, много? А сколько, интересно, там вас? Всего двое? Своему-то дьяволу ты уже хвост вылизала? Утешила после смерти супруги? А теперь решила передо мной картину прогнать? Артистка, блядь, погорелого театра! Пошли, Лена, ну ее на хуй! обернулся к Вильгельмовой и побежал вниз. Ступени перестукивали под ногами и отдавались в ушах Ликиными криками: не открою! Никому не открою! Ты оборотень! Ты дьявол!
Большие крупноблочные дома
стояли как публичные дома.
По вечерам снаружи и внутри
подъездов загорались фонари,
а на небе, распутна и пьяна,
висела красным фонарем луна.
Луны, впрочем, не было. Хотя стена дома занимала всю площадь обзора, Арсений знал точно: луны нету.
И чего мы сидим? спросила художница, когда пауза, урчащая лишь печкою да двигателем, перевалила за третью минуту. Переживаем измену знакомой? Я хочу вас, Лена, неожиданно для себя ответил Арсений. Мне кажется: я вас люблю. Только, если можно, избавьте от дальнейших разговоров на этот счет: да так да, нет так нет. Там слева рукоятка, сказала Лена. Сбоку от кресла. Нажми и разложи, и погладила Арсения сзади по щеке, по бороде. Он чуть повернул голову, мазнул губами по Лениной руке: что-то вроде летучего поцелуя -- кожа с тыла ладони шершавая, обветренная, -- и отклонился от Вильгельмовой в поисках рукоятки. Пальцы шарили в тесноте, в пыли, в масле, но ничего подходящего не нащупывали. Господи, какой ты бестолковый! сказала художница, но ласково, без тени раздражения. Подожди, я сейчас! и выбралась наружу, обошла автомобильчик спереди, открыла Арсениеву дверцу. Арсений, впрочем, уже полулежал, за несколько мгновений до Лениного появления нащупав-таки ручку и расцепив спинку с сиденьем. Подвинься, шепнула Вильгельмова. Боже, какой ты бестолковый! сняла неимоверную шляпу, оставила снаружи, на крыше ╚запорожца╩, а сама втиснулась в салон. Арсению пришлось изогнуться, чтобы высвободить место для художницы, и теперь, упираясь головою и плечами в задний диванчик, а ногами -- в пол, Арсений изображал что-то вроде мостика. Подожди, бормотала Вильгельмова, хотя Арсений никуда ее и не торопил, ни словом не торопил, ни делом, мне надо снять колготы, и снимала их лежа, неудобно, в тесноте и запахе солярки: сейчас, сейчас, только вот колготы сниму. Ну, чего ты лежишь? вопросила, освободясь, наконец, от пресловутых колгот и сунув их в бардачок, хотя к Арсениеву положению слово лежишь можно было отнести только с очень большою натяжкою. Становись на колени... Господи, какой непонятливый, какой бестолковый!
Наконец, мизансцена обоюдными стараниями устраивается: Арсений стоит на коленях на месте выброшенного переднего правого кресла, Лена изогнулась на оставшемся левом, разложенном, оперлась в пол раскинутыми в обхват партнера ногами, миди-юбка собрана на животе. Арсений входит в горячее, влажное, готовое принять его лоно художницы и почти тут же чувствует начало сладкой финальной судороги, которую обычно умеет задерживать сколько хочет, сколько нужно партнерше. Лена тоже чувствует близкий Арсениев финиш и шепчет умоляюще: ну, подожди минуточку!.. Ну подожди... дай кончить и мне... я быстро... я быс... ты слышишь?.. ты... слы... Однако почти сразу же причитания теряют призвук надежды, и Лена продолжает их по инерции, извиваясь вокруг извергшего семя и тут же опавшего, потерявшего способность со-чувствовать члена, отчаянно еще веря, что сумеет зацепиться за него петелькою какого-то глубинного своего нерва, к другому концу которого прикреплены все прочие нервы проголодавшегося тридцатипятилетнего тела. Извини, буркает Арсений, переползая с пола на заднее сиденье. И дай немножко поспать. Веди сама.
Боже, как хочется курить! думает дрожащая от возбуждения Вильгельмова, приводя кресло в нормальное состояние и устраиваясь за рулем. Колготы одной пустой ногою свисают из бардачка.
Как мишень остановилась, как выпустила из своих недр маленькую женскую фигурку, подобравшую яблочко с асфальта и водворившую на голову, Лика уже не увидела, ибо печальный просветленный голос:
Дай передышку щедрому хоть до исхода дня,
Каину дай раскаянье и не забудь про меня,
пытаясь приобщить ее к недостижимому для смертного человека миру, исторг из Лики искренние, хоть, увы, и пьяные слезы.
Охранить же Арсения от страшного сна голос не сумел, ибо тих и маломощен, тут даже электроника помочь не могла, -- а пространство, отделяющее голос от внутренностей одноглазой жестянки, слишком велико, разгорожено стеклами и стенами и все увеличивается, увеличивается и увеличивается...
Ниже названия Убийца шел текст: гражданин прокурор! Наш процесс, кажется, подходит к концу: в понедельник должны вынести приговоры, точнее: огласить их, ибо они, разумеется, вынесены давным-давно, еще до ареста.
так в небеса летящая душа,
чтобы за тело с Богом рассчитаться,
берет о собой взведенный ППШ.
Р. Уразаев