егодня, по прошествии
стольких лет, с уверенностью утверждать, что это была она? А может, все же
привидение? В ту ночь она присосалась ко мне, как... как вампир. Значит, это
была не Елизавета? Меня лихорадит от ужаса. Исаис Черная? Суккуб? Нет, у
Исаис Черной не может быть ничего общего с моей Елизаветой! А я?.. И все же
Елизавета, несомненно, что-то почувствовала -- да, да, она сама! То, что я
совершил с суккубом, если только это был он, каким-то непостижимым законом
магической аналогии передалось Елизавете. Но все равно: та Елизавета,
которая подошла ко мне в парке в ночь ущербной луны, была она сама, и ни в
коем случае не Исаис Черная!!!
В ту ночь черного искушения я потерял самую ценную для меня часть
наследства: мой талисман, кинжал -- наконечник копья Хоэла Дата. Потерял я
его там, на газоне парка, во время заклинаний; мне кажется, он был еще у
меня в руке -- так велел Бартлет Грин, -- когда призрак подошел и я подал
ему... руку?... Только руку?.. Во всяком случае, потом в ней уже ничего не
было! Итак, я на веки вечные оплатил услуги Исаис Черной... И все же,
сдается мне, цена за обман была слишком высокой.
Кажется, теперь понимаю: Исаис -- это вечно женское начало, кое
присутствует в каждой женщине, и вее многообразие женской креатуры заключено
в -- Исаис!
После той ночи я начисто утратил способность понимать Елизавету. Она
стала для меня совсем далекой -- и в то же время как никогда близкой.
Предельно близкой, -- это и есть предел удаленности, полюс мучительного
одиночества! Предельно близкое, но недосягаемое равнозначно смерти... Внешне
королева Елизавета была чрезвычайно милостива ко мне. Но ее ледяной взгляд
обжигал мне сердце. Ее Величество была так же бесконечно далека, как Сириус.
Приближаясь к ней, я ощущал какой-то великий... космический холод. Она часто
посылала за мной. Но когда я являлся в Виндзорский замок, пускалась в пустые
светские разговоры. Должно быть, ей доставляло удовольствие под прикрытием
этой легкомысленной болтовни медленно убивать меня взглядом. Поистине жутко
было это душевное безмолвие, исходящее от нее!..
Как-то она проезжала верхом мимо Мортлейка и в ответ на мое приветствие
ударила хлыстом по стволу липы, растущей у ворот, возле которых я стоял. С
тех пор липа стала хиреть, ветви ее поникли...
Потом я встретил Ее Величество у топи, простершейся рядом с Виндзорским
замком; Елизавета спускала на цапель своих королевских соколов. Со мной
рядом бежал мой верный бульдог. Королева поманила меня к себе. Благосклонно
кивнув мне, она погладила моего пса. В ту же ночь он издох...
А липа погибла, ствол иссох снизу доверху. Вид некогда прекрасного
дерева причинял мне боль, и я велел срубить его...
На этом наши встречи прекратились, и в течение всей поздней осени и
зимы я королеву не видел. Никаких приглашений, полное забвение моей персоны.
Лестер тоже держался на дистанции.
Остался я один с Элинор, которая ненавидела меня пуще прежнего.
Закрывшись в кабинете, я с чрезвычайным прилежанием погрузился в труды
Эвклида. И как только этот совершенно гениальный геометр не понимал, что наш
мир не исчерпывается тремя измерениями! Теория четвертого измерения уже
давно не дает мне покоя! Ибо не только мир, но и наша собственная
человеческая природа явно превышает возможности наших органов чувств.
Ясные зимние ночи!.. Нет ничего лучше для наблюдений звездного неба.
Душа моя постепенно крепла и обретала прежнюю незыблемость, подобно Полярной
звезде в беспредельном пространстве космоса. Тогда же я начал трактат "De
stella admiranda in Cassiopeia" . В высшей степени удивительное небесное
тело; часто всего за несколько часов оно меняет величину и яркость до
неузнаваемости, кажется, это уже совсем другая звезда. Сияние Кассиопеи
чем-то сродни свету в человеческой душе, который, медленно угасая, может
становиться совсем кротким... Поистине чудесны эти умиротворяющие эманации,
которые изливаются на нас из небесных глубин...
В середине марта королева Елизавета неожиданно и весьма загадочно
известила Лестера о своем визите в Мортлейк! С чего бы это? -- гадал я. Но
сначала прибыл Дадли. Я буквально оторопел, и не столько от удивления,
сколько от ужаса, когда он внезапно, прямо в лоб, спросил о некоем "глазке",
или магическом камне, на который бы охотно взглянула королева Елизавета.
Наверное, надо было скрывать правду и твердо стоять на том, что понятия не
имею, о каком таком "глазке" идет речь -- имелся, конечно, в виду кристалл
Бартлета Грина, который уже не раз выручал меня, -- но в первом
замешательстве я как-то не сообразил прибегнуть к этой хитрости. Кроме того,
Дадли сразу в нескольких словах дал понять бессмысленность каких-либо
отговорок, так как госпожа велела особо подчеркнуть, что как-то ночью,
минувшей осенью, сама видела во сне камень у меня в руке. Сердце мое на миг
перестало биться, но я, с трудом совладав с собою, виду не подал и,
рассыпавшись в любезных комплиментах Ее Величеству, заверил, что она может
располагать всем моим имуществом и домом как своим собственным.
Собираясь уходить, Дадли склонился -- о, как давно это было! -- к руке
Элинор, моей тогдашней супруги, которую та отдернула с почти невежливой
поспешностью; после его ухода она, скривив брезгливо рот, призналась, что
губы кавалера, когда они коснулись ее кожи, источали отвратительное дыхание
смерти. Я очень серьезно отчитал Элинор за такие слова.
Некоторое время спустя хозяйка Виндзорского замка явилась сама в
сопровождении неизменного Лестера и конного слуги. Не сходя с седла, она
громко и властно постучала рукояткой хлыста в окно. От этого внезапного
стука Элинор вздрогнула в испуге и, схватившись за сердце, в обмороке
опустилась на пол. Я отнес ее в постель и бросился во двор приветствовать
госпожу. Она сразу осведомилась о самочувствии леди Элинор и, услышав о
случившемся, велела мне вернуться и отдать необходимые распоряжения по уходу
за женой; сама же хотела отдохнуть в парке. И как я ни просил, в дом входить
не пожелала. Вернувшись к жене, я обнаружил ее умирающей; сердце мое
оледенело от ужаса, но я тихонько выскользнул вон, к моей госпоже, и вручил
ей "глазок"; больше об Элинор между нами не было сказано ни слова. Я видел
по Елизавете, что она и так все знает. Через час королева уехала. И в тот же
вечер Элинор не стало. Апоплексический удар подвел итог ее жизни...
Произошло это 21 марта 1575 года.
Сейчас-то я понимаю, что и до, и после смерти Элинор дела мои обстояли
из рук вон плохо. И кроме как возблагодарить небо за возможность оглянуться
сегодня в здравом рассудке и ясной памяти на те безумные дни, и сказать-то
больше нечего. Ибо, когда в наше бренное существование вторгаются демоны, мы
на волосок от смерти нашей плоти, или еще хуже -- души, и если уж удается
избежать печального жребия, то лишь благодаря безграничной милости
Всевышнего.
С тех пор королева больше не посещала Мортлейк. Да и гонцов, зовущих ко
двору, не стало видно, чему я был даже рад. К Елизавете я вообще перестал
что-либо чувствовать, кроме какой-то враждебной апатии, которая хуже
ненависти, ибо означает максимальное удаление при сокровенной близости --
будь она трижды проклята.
Дабы положить этому конец, я поступил именно так, как в свое время
сочла за благо поступить со мной королева: я женился, взяв в жены на третьем
году моего вдовства и пятьдесят четвертом жизни женщину, которая пленила мою
душу; ни Лондон, ни Елизавета, ни двор ее не знали и никогда не видели, Яна
Фромон была дочь трудолюбивого арендатора, происхождения, следовательно,
отнюдь не благородного и потому недостойная когда-либо предстать пред светлы
очи Ее Величества. Зато это невинное дитя природы двадцати четырех лет от
роду было предано мне душой и телом. Вскоре каким-то шестым безошибочным
чувством, наверное, то был голос крови, я понял, что мой выпад настиг
наконец королеву и отныне бессильный гнев будет отравлять ее дни вдали от
меня. Поэтому я испытывал двойное наслаждение в объятиях юной жены,
совершенно сознательно и с величайшей охотой заставляя страдать ту, которая
с такой беспредельной жестокостью терзала меня всю жизнь.
А спустя некоторое время Елизавета в приступе сильнейшей лихорадки
слегла в Ричмонде. Когда я узнал об этом, в меня словно вонзились
одновременно десятки мечей; вскочив на коня, я незваным примчался в Ричмонд,
и она меня не отвергла, даже велела подвести к своему ложу.
Все присутствующие, придворные и слуги, по ее знаку покинули покои, и
мы на полчаса остались наедине. Тут только я заметил, сколь опасно состояние
больной. Разговора, который тогда произошел, мне не забыть вовеки.
-- Немало огорчил ты меня, друг мой Джон, -- начала она. -- Не могу
вменить тебе в заслугу, что ты и на сей раз поставил меж нами ведьму; вновь
чужое разделило нас -- тогда напитком, теперь снами.
Неприятие глухой каменной стеной поднялось во мне, естественная и
простая любовь моей Яны сделала меня спокойным и удовлетворенным, и
двусмысленная игра капризной королевы, забавлявшейся тем, что из огня
страсти бросала меня, влюбленного до беспамятства, в полымя надменного
отторжения, ничего, кроме усталого раздражения, теперь во мне не вызывала.
Однако я ответил с подобающим политесом и, как мне кажется, очень разумно и
достойно:
-- Никакое приворотное зелье, добровольно выпитое по прихоти суетного
высокомерия, не способно влиять на законы природы, а уж тем более на
нетленные скрижали вышнего промысла. Мудрая природа изначально позаботилась
о том, чтобы враждебное телу либо умерщвляло его, либо само было умерщвлено
и отторгнуто им. А вот законы духа таковы, что дадена нам свобода воли, и,
следовательно, наши сны, пища ли они человеческого сознания или экскременты,
всегда лишь производные наших тайных желаний. Итак, то, что выпито нами без
ущерба для тела, рано или поздно выветрится, и то, что нам снится против
воли, выделяясь из здорового организма души, только оказывает на нее
благотворное действие; посему, уповая на Господа, будем надеяться, что Ваше
Величество поднимется после перенесенного испытания еще более сильной и
свободной.
Против моей воли тирада эта получилась чересчур холодной и рассудочной;
однако бледную и строгую маску, взиравшую с подушек с каким-то нездешним
спокойствием и отрешенным величием, при всем желании нельзя было назвать
гневной -- вот это-то и потрясло меня до глубины души, а когда она
заговорила, казалось, ее устами вещает сама "вечная" королева:
-- Потомок Родерика, ты сбился с .пути, предначертанного тебе
провидением. Ночью ты, умудренный знанием, наблюдаешь звезды небесные над
крышей твоего дома и не ведаешь, что путь к ним проходит чрез их подобие,
кое сокрыто в тебе самом; а тебе и в голову не приходит, что оттуда, сверху,
тебя приветствуют боги, дабы ты мог взойти на их высоты. Ты посвятил мне
чрезвычайно мудрый трактат "De stella admiranda in Cassiopeia". О Джон Ди,
всю свою долгую жизнь ты удивляешься слишком многим чудесам, вместо того
чтобы самому стать чудом во Вселенной. И все же ты прав: та чудесная звезда
в Кассиопее воистину двойная, она вращается вкруг самой себя, в постоянном
блаженном самоудовлетворении испуская таинственное мерцание и вновь и вновь,
в соответствии с природой вечной любви, вбирая себя в собственную самость.
Изучай же и дальше с прежним прилежанием двойную звезду в Кассиопее, а я,
видимо, очень скоро покину это маленькое островное королевство, дабы
собственными глазами узреть расколотую корону, которая ожидает меня по ту
сторону...
Тут я рухнул на колени пред ложем моей повелительницы, и все остальное,
что было между нами сказано, лишь самым краем коснулось моего сознания.
Болезнь королевы оказалась много серьезней, чем казалось вначале, и
врачи не слишком надеялись на выздоровление. Тогда я поехал в Голландию и
добрался до Германии, чтобы найти знаменитых медиков, известных мне по
Левену и Парижу, однако никого из них не застал и в полном отчаянье день и
ночь гонялся за ними на курьерских, пока во Франкфурте-на-Одере меня не
нагнала весть о счастливом выздоровлении моей госпожи.
И вот в третий раз вернулся я домой -- странно, но все мои поездки по
делам королевы оказывались почему-то бессмысленной и бесполезной тратой
времени и сил -- и нашел мою жену Яну разрешившейся от бремени мальчиком,
любимым сыночком Артуром, которого она мне родила на пятьдесят пятом году
моей жизни.
Отныне наши отношения с королевой Елизаветой свелись к редким встречам
во время моих случайных наездов в Лондон; все те страхи, восторги, страдания
и тайные брожения фантастических надежд, которые раньше обуревали меня,
как-то сами собой утихли, и жизнь моя в эти два последних года текла так же
спокойно, как ручей Ди там, снаружи, -- не без грациозных изгибов в
приветливые равнины, но и без авантюрных стремнин, без неистового напора
будущей великой реки, несущей свои воды к далеким, роковым горизонтам.
В прошлом году королева с милостивой снисходительностью восприняла
последнее напоминание о наших североамериканских планах, к которому я
принудил мое перо: посвященная Елизавете Tabula geografica Americae стала
итогом многолетних трудов, в ней я еще раз попытался указать на
неограниченные, но почти упущенные из-за бесконечных проволочек возможности
и выгоды этого грандиозного и досконально продуманного предприятия. Я сделал
лишь то, что велел мне мой долг. Если королеве угодно прислушиваться к
завистливому шепоту низколобого барана, а не к совету... друга, значит,
Англия упустила свой звездный час, и упустила безвозвратно. Ну что ж, еще
немного можно и подождать, чему-чему, а этому я за полвека научился! Уши
королевы сейчас принадлежат Барли. Уши, которые слишком доверчивы к советам
глаз, столь благосклонных к мужской красоте. Барли никогда не нравился мне.
Мало, очень мало я полагаюсь на его рассудительность, а уж на его
справедливость -- и того меньше.
Но есть еще и другое обстоятельство, которое позволяет мне вполне
хладнокровно, без лихорадочного озноба, ожидать решения королевского совета.
За годы всех этих выпавших на мою долю испытаний в меня вселилось сомнение,
вновь и вновь задаю я себе вопрос: земная ли Гренландия истинная цель моей
гиперборейской конкисты? Основания сомневаться в правильности того, как я
истолковал пророческие слова зеркала, возникали у меня с самого начала;
сатанинский Бартлет Грин тоже вызывает сильные подозрения, несмотря на его
многократно испытанное сверхъественное ясновидение! Поистине дьявольская его
хитрость заключается в следующем: говорить правду и только правду, но так,
что она неизбежно будет истолкована превратно... Этот мир еще не весь мир,
так учил он, когда явился ко мне в камеру сразу после своей смерти. Этот мир
имеет свой реверс с большим числом измерений, которое превосходит
возможности наших органов чувств. Итак, Гренландия тоже обладает своим
отражением, так же как и я сам -- по ту сторону. Грен-ланд! Не то же ли это
самое, что и Grune Land, Зеленая земля по-немецки? Быть может, мой Гренланд
и Новый Свет -- по ту сторону? Это заполняет мои мысли, питает предчувствия
с тех пор, как я... испытал Иное. И настойчивые понукания Бартлета: здесь,
на земле, и нигде больше, следует искать смысл бытия -- теперь скорее
активизируют подозрительность моей интуиции, чем стимулируют логические
построения моего разума. Ибо что бы там ни говорил Бартлет Грин, а доводам
разума и ссылкам на очевидность я научился не доверять в корне. И хоть
Бартлет и лезет из кожи вон, чтобы предстать предо мной эдаким спасителем и
благодетелем, но другом моим ему не бывать. В Тауэре он, быть может, и спас
меня, мое тело, но для того лишь, чтобы тем вернее погубить мою бессмертную
душу! А раскусил я его тогда, когда он свел меня с дьяволицей, которая, дабы
заполучить меня, преоблачилась в астральную оболочку Елизаветы. И тут из
сокровенной глубины души меня как будто озарило, и вся моя жизнь вдруг
предстала предо мной чужой, и увидел я ее словно в зеленом зеркале, и как
мне хотелось тогда разбить вдребезги то, другое зеркало, пророчество
которого когда-то дало первый толчок к кардинальному перевороту моего
сознания. Я стал абсолютно другим, а тот, прежний, который был куколкой, так
и остался висеть мертвой оболочкой в ветвях древа жизни.
С этого момента я перестал быть марионеткой, руководимой из зеленого
зеркала. Я свободен! Свободен для метаморфозы, полета, королевства,
"королевы" и "короны"!
На этом тетрадь с записями Джона Ди, охватывающими его жизнь со времени
освобождения из Тауэра и вплоть по 1581 год, кончается; итак, пятьдесят
семь... Обычная человеческая жизнь в этом возрасте, как правило, идет под
уклон, обретает спокойствие и самоуглубленность зрелости.
Да, действительно, мое участие в этой необыкновенной судьбе
естественным никак не назовешь, какой-то странный душевный резонанс с моим
предком, отдаваясь во мне многократно усиленным эхом, подсказывает, что
настоящие бури, роковые удары и титанические сражения только начинаются, что
они будут крепчать, ожесточаться, свирепеть... Боже, что за ужас охватывает
меня внезапно?! Я ли это пишу? Или это Джон Ди? Я что, превратился в Джона
Ди? И это моя рука? Моя?! Не его?.. Но во имя всего святого, кто стоит там?
Призрак? Там, там, у моего письменного стола!..
Силы мои на исходе... В эту ночь я не сомкнул глаз. Сумасшедшее
открытие и последующие часы отчаянной борьбы за мой рассудок теперь
позади... о, это просветленное спокойствие ландшафта, над которым совсем
недавно пронеслась гроза, карающая и благословляющая одновременно!
Сейчас, на заре нового дня, после изматывающей ночи, я попытаюсь
записать по крайней мере внешнюю канву вчерашних событий.
Где-то около семи вечера я закончил переводить дневник Джона Ди с
ретроспективой последних двадцати восьми лет его жизни. Фразы, которыми
обрываются мои вчерашние записи, свидетельствуют, что интрига истории этой
загадочной жизни поразила мое воображение гораздо глубже, чем по всей
видимости необходимо для хладнокровного интерпретатора старых фамильных
документов. Ведь что происходит, ни дать ни взять чистейшая фантастика: Джон
Ди, которого я, как наследник его крови, ношу в своих клетках, восстал из
мертвых. Из мертвых? Можно ли назвать мертвым того, кто все еще живет в
своем потомке?.. Однако я вовсе не пытаюсь во что бы то ни стало поскорее
объяснить мое чрезмерное участие в судьбе моего предка. Ладно если бы она
просто захватила меня...
А то ведь дошло до того, что я каким-то неописуемым образом не только
как бы внутренне, словно по памяти, принимаю участие во всех жизненных
перипетиях этого уединившегося с женой и маленьким сыном в Мортлейке
одержимого отшельника, не только начинаю чувствовать, почти осязать никогда
не виденные мною окрестности дома, комнаты, мебель, предметы, с которыми
были когда-то связаны ощущения Джона Ди, но и -- а это уже вообще идет
вразрез со всеми законами природы -- начинаю угадывать, даже видеть будущие,
еще только надвигающиеся события в жизни моего несчастного предка, этого
странного авантюриста, осуществлявшего свои авантюры далеко за пределами
нашего бренного мира; и все это с такой страшной, гнетущей, болезненной
остротой, словно неотвратимая рука судьбы черной тяжелой тучей затмила мое
внутреннее видение чем-то вроде ландшафта чужой души, который она выдает за
мое собственное сокровенное "я".
Остерегусь говорить дальше на эту тему, так как мысли мои вновь
становятся сумбурными, а язык отказывается повиноваться. Меня начинает
знобить от страха.
Поэтому о том, что приключилось впоследствии, я расскажу здесь в сугубо
протокольном стиле.
Итак, мое перо еще скользило по бумаге, записывая те последние фразы, а
я вдруг сам, своими глазами увидел продолжение истории Джона Ди с того
момента, на котором обрывался дневник. Видение столь яркое, словно я
вспоминал эпизод из собственной жизни. А может, я, еще не рожденный, прожил
вместе с Джоном Ди его жизнь? Ну что я говорю: вместе с Джоном Ди! Я
воплотился, я стал Джоном Ди! Я видел... глазами Джона Ди, я воочию
переживал те события, узнать о которых мне было неоткуда, ибо все, что
известно из документов, добросовестно записано мною на этих страницах.
Как только я идентифицировал мое "я" с Джоном Ди, меня пронзил
неописуемый ужас; кошмар, который преследовал меня во сне, становился явью:
на моем затылке, который сразу словно занемел, прорастало второе лицо...
Янус... Бафомет! И пока я сидел, в бесстрастном и мертвом оцепенении
вслушиваясь в самого себя, в ощущение моего "я", претерпевшего столь
головокружительную метаморфозу, в моем кабинете была разыграна в лицах сцена
из жизни Джона Ди.
Передо мной, между окном и письменным столом, возникнув прямо из
воздуха, стоял... Бартлет Грин -- на поросшей рыжим волосом груди
полурасстегнутый кожаный колет, на мощной шее опутанная огненной бородой
гигантская голова мясника, широкая дружеская ухмылка которой производила
жуткое впечатление.
Невольно я протер глаза, потом, когда миновал первый страх, в глубокой
задумчивости принялся их массировать с той основательностью, какая должна
была исключить малейшую возможность обмана зрения. Однако человек, стоявший
передо мной, упорно не желал растворяться в воздухе, -- не оставалось ничего
другого, как признать: это Бартлет Грин собственной персоной...
Тут-то и произошло самое непостижимое: я был уже не я, и тем не менее
это был я, я находился по ту и по сю сторону, присутствовал и отсутствовал
-- и все это одновременно. Я был "я" и Джон Ди; ожившие и ставшие
реальностью воспоминания заполнили меня, но невытеснили мое сознание
современного человека, и то и другое существовало во мне как бы параллельно.
По-другому выразить такое смещение словами я не могу. Да, пожалуй, это
наиболее удачное определение: пространство и время одинаково сместились во
мне, то же самое бывает, если долго и сильно давить на глазное яблоко, а
потом посмотреть на какой-нибудь предмет, он покажется странно
деформированным -- реальным и нереальным одновременно. Но какой из двух глаз
видит "правильно"?.. Подобно зрению, сместились и ощущения органов слуха.
Насмешливый голос Бартлета Грива доносился из глубины веков -- и звучал
непосредственно рядом:
-- Все еще в пути, брат Ди? Ведомо ли тебе, мой дорогой, как он долог?
Ты мог бы достичь цели гораздо проще.
"Я" хочет говорить. "Я" хочет изгнать призрак словом. Но мое горло
заложено, мой язык распух, какое-то отвратительное ощущение во всем теле; я
не говорю, а думаю чужим, не моим голосом через века, проникая сквозь
акустический фон, который фиксируется моими внешними органами слуха:
-- А ты, Бартлет, и здесь становишься у меня на пути, не хочешь, чтобы
я достиг своей цели. Посторонись и освободи мне путь к моему двойнику в
зеленом зеркале!
Рыжебородый призрак, то бишь Бартлет Грин, навел на меня свой мертвый
белый глаз и ухмыльнулся. Это скорее походило на зевок огромного кота.
-- Из зеленого зеркала, так же как и из черного угля, тебя приветствует
лик юной девы ущербной луны. Ты же знаешь, брат Ди, той самой доброй
госпожи, которой так хочется обладать копьем!
В немом оцепенении уставился я на Бартлета. Нахлынувший на меня с такой
устрашающей силой поток чужих мыслей, желаний, покаянных и агрессивных
образов в мгновение ока был сокрушен, отброшен на второй план
одним-единственным проблеском, сверкнувшим из моего собственного, спящего
летаргическим сном сознания:
"Липотин!.. Наконечник копья княгини!.. Значит, копье и здесь требуют
от меня!.."
И все... Что-то во мне переключилось, и я впал в какую-то мечтательную
прострацию, в которой словно под наркозом пережил ту лунную ночь заклинания
суккуба в саду Мортлейка. То, что я прочел в дневнике Джона Ди, воплотилось
в какую-то сверхотчетливую реальность; та, которую Джон Ди принял в угольном
кристалле за призрачный образ королевы Елизаветы, явилась мне сейчас в
облике княгини Шотокалунгиной, и стоявший передо мной Бартлет Грин сразу
исчез, вытесненный страстью моего предка к демоническому фантому своей
возлюбленной...
Вот и все, что еще могу я воспроизвести из фантастических переживаний
вчерашнего вечера. Остальное -- непроницаемый туман, кромешная мгла...
Итак, наследство Джона Роджера обрело вторую жизнь! Играть и далее роль
безучастного переводчика я уже не могу. Каким-то загадочным образом я теперь
ангажирован, причастен ко всем этим вещам, бумагам, книгам, амулетам... к
этому тульскому ларцу. Стоп, ларец не имеет никакого отношения к наследству!
Это подарок покойного барона, и принес его мне Липотин, потомок Маске!
Человек, который ищет у меня наконечник копья для княгини Шотокалунгиной!..
Все, все взаимосвязано! Но каким образом? Что это -- кольца дыма,
соединенные в цепи, нити тумана, свитые в веревки, которые пронизывают
столетия и вяжут мое сознание, сковывают мои мысли, лишают меня свободы?!
Сам я со всем, что меня здесь окружает, уже живу "по меридиану"! Мне
совершенно необходимо отдохнуть и собраться с мыслями. Валы бушующего хаоса
прокатываются надо мной, обдавая холодом. Чуть что -- и мое сознание
начинает колебаться. Это неразумно и опасно! Стоит только на секунду
утратить контроль над этими видениями, и...
Меня в жар бросает, когда думаю о Липотине, о его непроницаемом лице
циника, или о княгине, этой непредсказуемой женщине!.. Следовательно,
рассчитывать мне не на кого, я действительно совсем один и совершенно
беззащитен перед -- ну же, произнеси наконец, -- перед порождениями моей
фантазии, перед... призраками!
В общем, необходимо держать себя в руках.
Вторая половина дня.
Никак не могу решиться на вторжение в выдвижной ящик за очередной
тетрадью. Конечно, нервы мои все еще сверх всякой меры возбуждены, и это
понятно, но есть и другая причина: в полдень почта преподнесла приятный
сюрприз, и мне теперь в предвкушении нежданной встречи не сидится на месте.
Какое-то особое напряжение всегда примешивается к чувству радости от
свидания с другом юности, которого полжизни не видел, -- и вот сейчас,
кажется, вместе с ним к тебе вернется прошлое, такое же счастливое и
безоблачное. Такое же? Разумеется, это всего лишь иллюзия: конечно, он тоже
изменился, как и я сам, никто из нас не в состоянии остановить время! Но как
легко на смену иллюзии приходит разочарование, порожденное ею же! Нет, лучше
не воображать себе бог весть что, и мои ожидания останутся необманутыми.
Итак, ближе к делу: сегодня вечером мне нужно встретить Теодора Гертнера,
моего старинного университетского друга, который в поисках приключений
отправился в Чили и там, совсем еще юным химиком, снискал почет, богатство и
уважение. И вот теперь эдаким "американским дядюшкой" возвращается на
родину, чтобы в покое и довольстве проживать свои за тридевять земель
нажитые сокровища.
Вот только досадно, что именно сегодня, когда я ожидаю гостя, моя
экономка, без которой я как без рук, уезжает в отпуск в родную деревню. И,
увы, никак невозможно просить ее отсрочить свой отъезд. Если разобраться, я
ведь уже третий год обещаю ей этот отпуск! Постоянно что-нибудь мешало: то
ее не в меру щепетильная совестливость, то мой закоренелый эгоизм -- вот и
на сей раз он уже готов был вновь заявить о себе во весь голос... Нет, ни в
коем случае! Уж лучше довольствоваться тем, что есть, и, смирившись,
как-нибудь приспособиться к временной прислуге, с которой она договорилась и
которая явится завтра. Любопытно, как я уживусь с этой "госпожой доктор",
которая должна заменить мою экономку?..
Наверняка какая-нибудь разведенная "мадам", оказавшаяся без средств и
вынужденная искать места в приличном доме, -- во всем, конечно, виноват
деспот муж!.. Ну и прочая, прочая... В общем, более преданной кастелянши
мне, разумеется, не найти!..
Не исключено также:
"Приодевшись поутру,
Ленхен ловит на уду",
как поет Вильгельм Буш... Итак, надо быть начеку! Хотя мысль о том, что
я, старый холостяк, попадусь на приманку, ничего кроме смеха вызвать не
может! Впрочем, зовут ее не "Ленхен", а Иоганна Фромм! Но, с другой стороны,
этой "госпоже доктор" всего двадцать три года. Короче, бдительность и еще
раз бдительность! Зорко следи, дорогой мой, за всеми вылазками и обеспечь
надежную защиту своих холостяцких бастионов.
Господи, если бы она по крайней мере яичницу умела готовить!..
Вот и сегодня до наследства Джона Роджера руки, видимо, так и не
дойдут. Мне бы сначала разобраться с впечатлениями и событиями вчерашнего
вечера.
Судя по всему, каждому потомку Джона Ди вместе с кровью и гербом
переходит по наследству и привычка вести дневник. Если и дальше так пойдет,
я буду вынужден ежевечерне вести протокол о случившемся со мной за день!
Признаться, сейчас меня как никогда одолевает навязчивое желание поскорее
проникнуть в странные тайны Джона Ди, его затерявшейся во мгле веков жизни,
ибо чувствую, что где-то именно там должен скрываться ключ не только к
лабиринту его судьбы со всеми мыслимыми тупиками и ловушками, но и -- как
это ни парадоксально -- к тем хитросплетениям, в коих я сам сейчас оказался
запутанным. Лихорадочное любопытство подавляло все другие желания и мысли, у
меня так и чесались руку схватить очередную тетрадь либо еще лучше --
взломать этот серебряный тульский ларец, стоящий на письменном столе.
Сказывалось перенапряжение прошедшей ночи! Другого средства успокоить
расходившиеся нервы, кроме как со всей возможной тщательностью и
аккуратностью зафиксировать на бумаге происшедшее, я не нашел.
Итак, вчера, вечером -- ровно в шесть часов -- я стоял на Северном
вокзале, ожидая прибытия скорого поезда, которым мой друг Гертнер, согласно
телеграмме, должен был приехать. Я занял наиболее удобный наблюдательный
пункт у выхода с перрона, рядом с турникетом, так что ни один из покидающих
вокзал пассажиров меня никак миновать не мог.
Экспресс прибыл точно по расписанию, я спокойно и внимательно оглядывал
вновь прибывших, процеженных сквозь фильтр турникета, -- моего друга
Гертнера среди них не было. И вот уже последний пассажир нокинул перрон, уже
отогнали состав на другой путь, а я все ждал... Наконец, порядком
раздосадованный, я направился к выходу.
Тут объявили, что с минуты на минуту должен прибыть еще один скорый,
идущий почти по тому же маршруту, только не из-за границы. Я не поленился
вернуться на прежний наблюдательный пункт и дождаться и этого поезда.
Напрасный труд! Как видно, прежняя пунктуальность и обязательность
моего университетского друга, подумал я не без горечи, относятся как раз к
тем свойствам, которые с течением лет меняются отнюдь не в лучшую сторону. В
общем, вокзал я покинул сильно не в духе и направился домой, льстя себя
надеждой застать по крайней мере телеграмму с извинениями.
У турникета проторчал я почти целый час; было уже около семи, начинало
смеркаться, когда, бездумно свернув в какой-то случайный переулок, который
никоим образом не приближал меня к дому, я наткнулся на Липотина. Внезапная
встреча со старым антикваром почему-то настолько меня поразила, что я,
застыв на месте, довольно неуместно ответил на его приветствие нелепым
вопросом:
-- Как вы здесь оказались?
Настал черед удивляться Липотину -- очевидно, он заметил мое
замешательство, и тотчас характерная саркастическая усмешка, которая меня
всегда сбивала с толку, появилась на его лице; оглядевшись с подчеркнутой
озадаченностью, он сказал:
-- А что в этой улице особенного, почтеннейший? Примечательна она,
пожалуй, лишь тем, что, как по линейке, пересекает город с севера на юг,
напрямую соединяя кафе, в котором я обычно сижу, с моим домом. Вам, конечно,
известно: прямая есть кратчайшее расстояние между двумя точками... А вот вы,
мой благодетель, похоже, идете обходным путем, так как ума не приложу, что
вас могло занести в этот переулок! Влияние луны? Неужели в самом деле
сомнамбулизм?
И Липотин преувеличенно громко расхохотался. Его шутовской смех
болезненно задел меня. С отсутствующим видом, глядя куда-то мимо, я
пробормотал:
-- Совершенно верно, он самый. Я... я хочу домой.
Липотин снова засмеялся:
-- Поразительно, оказывается, лунатик может заблудиться даже в
собственном городе! Ну что ж, если вы хотите домой, мой друг, то вам нужно у
следующего перекрестка направо и назад... впрочем, если позволите, я вас
немного провожу.
Тут только я наконец стряхнул свою дурацкую скованность и смущенно
сказал:
-- У меня такое ощущение, Липотин, словно я в самом деле спал на ходу.
Хорошо еще, что хоть вы меня разбудили! И... и это вы мне позвольте в знак
признательности сопровождать вас.
Липотин с готовностью кивнул, и мы двинулись в сторону его дома.
Дорогой он по собственному почину рассказал, что княгиня Шотокалунгина на
днях весьма подробно расспрашивала обо мне, по всей видимости я ей чем-то
приглянулся, так что могу теперь записать на свой счет еще одно сраженное
сердце, покорить которое было бы лестно любому мужчине. Я же довел до
сведения Липотина, что не являюсь "покорителем сердец" и никогда не
собирался коллекционировать победы над слабым полом. Однако Липотин только
поднял, шутливо сдавшись, руки и засмеялся; потом вскользь, без видимого
намерения меня подразнить, добавил:
-- Кстати, о наконечнике копья она с тех пор не обмолвилась ни словом.
В этом вся княгиня! Сегодня упорствует, завтра забыла. Таковы все женщины,
не правда ли, мой друг?
Должен признаться, от этого сообщения у меня на душе сразу как-то
полегчало. Итак, всего-навсего обычный женский каприз!
Поэтому, когда Липотин предложил в один из ближайших дней захватить
меня с собой к княгине -- видимо, та намекнула ему, что после своего, надо
сказать, довольно бесцеремонного вторжения ждет ответного шага с моей
стороны, -- такой визит вежливости мне показался вполне уместным; заодно
положу конец этому антикварному недоразумению.
Между тем мы подошли к дому, в котором находилось липотинское логово --
крошечная лавочка с жилым помещением на задах. Я хотел было попрощаться, но
мой спутник внезапно сказал:
-- Кстати, вчера я получил посылочку с довольно милыми безделушками из
Бухареста; вы, конечно, в курсе, именно таким кружным путем доходят до меня
время от времени кое-какие антикварные вещицы из Совдепии. К сожалению,
ничего выдающегося, однако, быть может, что-нибудь все же окажется достойным
вашего внимания. Как у вас со временем? А то заскочим на минутку?
Мгновение я колебался: дома меня, возможно, ждала телеграмма от
Гертнера с коррективами дня и часа его приезда, однако мысль о
непунктуальности бывшего однокашника вызвала во мне новый прилив
раздражения, и я поспешно, стараясь заглушить трезвый голос рассудка,
сказал:
-- Конечно найдется, пойдемте.
Липотин извлек из кармана какой-то допотопный ключ, замок недовольно
огрызнулся, дверь лавки со скрипом, но приоткрылась, и я, спотыкаясь,
вступил в темноту.
При свете дня я неоднократно бывал в тесном закутке старого антиквара;
что касается романтики запустения, то лучшего и желать нельзя. Не будь этот
изъеденный вековечной сыростью полуподвал, с точки зрения любого
мало-мальски состоятельного европейца, непригодным для обитания, вряд ли
Липотин мог бы претендовать на эту нору при том дефиците жилья, который
сложился в послевоенное время.
Щелкнула зажигалка, и хозяин при свете крошечного огонька принялся
копаться в дальнем углу. Проникающего из переулка сумрачного освещения было
явно недостаточно, чтобы мои глаза могли сориентироваться в развалах
заплесневелой рухляди. Бензиновый язычок в руках Липотина дрожал и метался
подобно блуждающему огню над густо-коричневой трясиной, из которой
выглядывали отдельные детали мебели, какие-то крестовины, багеты, обломки
полузатонувших вещей... Наконец в углу через силу затеплился огарок свечи,
осветивший вначале лишь самые ближние предметы, и прежде всего жуткого,
непристойного идола из полированного, жирно лоснящегося стеатита, в кулаке
которого вместо отсутствующего фаллоса была зажата свеча. Липотин все еще
стоял перед ним согнувшись, видимо снимая нагар, но выглядело это так,
словно он исполнял перед идолом какую-то таинственную церемонию. В конце
концов он зажег керосиновую лампу, огонь которой через зеленый стеклянный
колпак относительно сносно осветил помещение. Все это время я стоял, боясь
пошевелиться, в ужасающей тесноте, и только теперь облегченно перевел дух.
-- У вас, как при сотворении мира, таинство под названием "Да будет
свет" происходит поэтапно! -- сказал я. -- До чего тривиальным и обыденным в
наше время, после такого троекратного откровения священного огня, кажется
прозаическое нажатие электрической кнопки!
Из угла, где Липотин все еще с чем-то возился, донесся сухой,
по-стариковски ворчливый голос:
-- Ваша правда, почтеннейший! Тот, кто слишком резко меняет благодатную
тьму на сияние дня, рискует испортить зрение. Такова роковая ошибка вас
всех, европейцев!
Я не выдержал и рассмеялся. Вот оно, снова то самое азиатское
высокомерие в чистом виде, которое изо всего умудряется извлечь
превосходство и даже убогую нищету жалкой городской дыры как по мановению
волшебной палочки превращает в ее достоинство! Меня так и подмывало затеять
налепый спор о благодати и проклятии столь популярной ныне электрификации,
поскольку я хорошо знал, что в подобных случаях Липотин всегда может
щегольнуть парой странно остроумных и едких замечаний, но тут мой рассеянно
блуждающий взор остановился на отсвечивающем тусклой позолотой контуре рамы:
искусная старофлорентийская резьба обрамляла потемневшее от времени, местами
и вовсе слепое зеркало. Подойдя ближе, я сразу признал в великолепной работе
старательную и тонко чувствующую руку семнадцатого века. Рама понравилась
мне исключительно, и мною тотчас овладело страстное желание обладать этой
вещью.
-- Да, да, оно как раз из того, что поступило вчера, -- подошел ко мне
Липотин, -- только эта вещь далеко не самая лучшая. За нее и деньги-то
просить стыдно.
-- Вы имеете в виду стекло? За него -- конечно.
-- Да и за раму тоже, -- сказал Липотин. Он энергично запыхтел своей
сигарой, и огненный отсвет, казалось, передернул его зеленоватое в мерцании
лампы лицо.
-- За раму?.. -- Я в нерешительности умолк. Липотин считает ее
неподлинной. Дело его! Но мне тотчас стало неловко за эту свойственную всем
коллекционерам алчность. Грешно обманывать такого нищего бедолагу, как
Липотин. Он не сводил с меня своего острого взора. Заметил ли он мое
смущение? Странно: на лице его мелькнуло что-то очень похожее на
разочарование. Недоброе предчувствие кольнуло меня. С некоторым усилием я
закончил фразу:
-- Но, на мой взгляд, с ней все в порядке.
-- В порядке? Разумеется! Если не считать того, что это копия.
Петербургская копия. Оригинал я много лет назад продал князю Юсупову.
Поднеся зеркало к лампе, я принялся внимательно рассматривать его. О
качестве петербургских подделок я знаю все. В искусности русские могут
вполне потягаться с китайцами. И все же эта зеркальная рама -- подлинник!..
Совершенно случайно я обнаружил скрытое глубоко в резьбе пышно разросшихся
завитков, полузамазанное старым болюсом флорентийское клеймо. Инстинкт
коллекционера и охотника яростно сопротивлялся, запрещая поделиться моим
открытием с Липотиным. С превеликим трудом я подавил в себе искус и честн