Ну, что говорят врачи о вашем здоровье, Джон?
-- А мне не нужны врачи. Я здоров. Только в ушах все время жужжит.
-- Вам все-таки следовало бы зайти к врачу, Джон.
-- Я был. Он не понимает. Говорит -- нет направления.
-- Я скажу им. Я там всех знаю. Что, этот доктор -- немец?
-- Так точно,-- сказал Джон.-- Немец. Английский говорит плохо.
Тут снова подошел официант. Это был старик с лысой головой и весьма
старомодными манерами, которых не изменила и война. Он был очень озабочен.
-- У меня сын на фронте,-- сказал он.-- Другого убили. Как же быть?
-- Это ваше дело.
-- А вы? Ведь раз уж я вам сказал...
-- Я зашел сюда выпить перед ужином.
-- Ну, а я работаю здесь. Но скажите, как быть?
-- Это ваше дело,-- сказал я.-- В политику я не мешаюсь. Вы понимаете
по-испански? -- спросил я греческого товарища.
-- Нет. Только несколько слов. Но я говорю по-гречески, английски,
по-арабски. Давно я хорошо знал арабский. Вы знаете, как меня засыпало?
Нет. Я знаю только, что вы попали под бомбежку. И все.
У него было смуглое, красивое лицо и очень темные руки, которые все
время двигались. Он был родом с какого-то греческого острова и говорил очень
напористо.
- Ну, так я вам расскажу. У меня большой военный опыт. Прежде я был
капитаном греческой армии тоже. Я хороший солдат. И когда увидел, как
аэроплан летает над нашими окопами в Фуентес-дель-Эбро, я стал следить. Я
видел, что аэроплан прошел, сделал вираж, и сделал круг (он показал это
руками), и смотрел на нас. Я говорю себе: "Ага! Это для штаба. Произвел
наблюдения. Сейчас прилетят еще".
И вот, как я и говорил, прилетели другие. Я стою и смотрю. Смотрю все
время. Смотрю наверх и объясняю роте, что делается. Они шли по три и по три.
Один впереди, а два сзади. Прошли еще три, и я говорю роте: "Теперь о'кей.
Теперь ол райт. Теперь нечего бояться". И очнулся через две недели.
-- А когда это случилось?
-- Уже месяц. Понимаете, каска мне налезла на лицо, когда меня
засыпало, и там сохранился воздух, и, пока меня не откопали, я мог дышать.
Но с этим воздухом был дым от взрыва, и я от этого долго болел. Теперь я
0'кей, только в ушах звенит. Как, вы говорите, называется то, что вы пьете?
-- Джин с хинной. Индийская хинная. Тут, знаете, было до войны очень
шикарное кафе, и это стоило пять песет, но тогда за семь песет давали
доллар. Мы недавно обнаружили здесь эту хинную, а цену они не подняли.
Остался только один ящик.
-- Очень хороший напиток. Расскажите мне, как тут было, в Мадриде, до
войны?
-- Превосходно. Вроде как сейчас, только еды вдоволь. Подошел официант
и наклонился над столом.
-- А если я этого не сделаю? -- сказал он.-- Я же отвечаю.
-- Если хотите, подите и позвоните по этому номеру. Запишите.-- Он
записал.-- Спросите Пепе,-- сказал я.
-- Я против него ничего не имею,-- сказал официант.-- Но дело в
Республике. Такой человек опасен для нашей Республики.
-- А другие официанты его тоже узнали?
-- Должно быть. Но никто ничего не сказал. Он старый клиент.
-- Я тоже старый клиент.
-- Так, может быть, он теперь тоже на нашей стороне?
-- Нет,-- сказал я.-- Я знаю, что нет.
-- Я никогда никого не выдавал.
-- Это уж вы решайте сами. Может быть, о нем сообщит кто-нибудь из
официантов.
-- Нет. Знают его только старые служащие, а они не донесут.
-- Дайте еще желтого джина и пива,-- сказал я.-- А хинной еще немного
осталось в бутылке.
-- О чем он говорит? -- спросил Джон.-- Я совсем мало понимаю.
-- Здесь сейчас человек, которого мы оба знали в прежнее время. Он был
замечательным стрелком по голубям, и я его встречал на состязаниях. Он
фашист, и для него явиться сейчас сюда было очень глупо, чем бы это ни было
вызвано. Но он всегда был очень храбр и очень глуп.
-- Покажите мне его.
-- Вон там, за столом с летчиками.
-- А который из них?
-- Самый загорелый, пилотка надвинута на глаз. Тот, который сейчас
смеется.
-- Он фашист?
-- Да.
-- С самого Фуентес-дель-Эбро не видел близко фашистов. А их тут много?
-- Изредка попадаются.
-- И они пьют то же, что и вы? -- сказал Джон.-- Мы пьем, а другие
думают, мы фашисты. Что? Слушайте, были вы в Южной Америке, Западный берег,
в Магальянесе?
-- Нет.
-- Вот где хорошо. Только слишком много восьме-ро-но-гов.
-- Чего много?
-- Восьмероногов.-- Он произносил это по-своему.-- Знаете, у них восемь
ног.
-- А,-- сказал я.-- Осьминог.
-- Да. Осьминог,-- повторил Джон.-- Понимаете, я и водолаз. Там можно
много заработать, но только слишком много восьмеро-ногов.
-- А что, они вам досаждали?
- Я не знаю, как это? Первый раз я спускался в гавани Магальянес, и
сразу восьмероног. И стоит на всех своих ногах, вот так.-- Джон уперся
пальцами в стол, приподнял локти и плечи и округлил глаза.-- Стоял выше меня
и смотрел прямо в глаза. Я дернул за веревку, чтобы подняли.
-- А какого он был размера, Джон?
-- Не могу сказать точно, потому что стекло в шлеме мешает Но голова у
него была не меньше четырех футов. И он стоял на своих ногах, как на
цы-пучках, и смотрел на меня вот так (он выпялился мне в лицо). Когда меня
подняли и сняли шлем, я сказал, что больше не спущусь. Тогда старший
говорит: "Что с тобой, Джон? Восьмероног, он больше испугался тебя, чем ты
восьмеронога". Тогда я ему говорю: "Это невозможно!" Может, выпьем еще этого
фашистского напитка?
-- Идет,-- сказал я.
Я следил за человеком у того стола. Его звали Луис Дельгадо. и в
последний раз я видел его в 1933-м в Сан-Себастьяне на стрельбе по голубям.
И помню, мы стояли с ним рядом на верхней трибуне и смотрели на финал
розыгрыша большого приза. Мы с ним держали пари на сумму, превышавшую мои
возможности, да, как мне казалось, превосходившую и его платежеспособность в
том году. Когда он, спускаясь по лестнице, все-таки заплатил проигрыш, я
подумал, до чего же он хорошо себя держит и все старается показать, что
считает за честь проиграть мне пари. Я вспомнил, как мы тогда стояли в баре,
потягивая мартини, у меня было удивительное чувство облегчения, как если бы
я сухим выбрался из воды, и вместе с тем мне хотелось узнать, насколько
тяжел для него проигрыш. Я всю неделю стрелял из рук вон плохо, а он
превосходно, хотя выбирал почти недосягаемых голубей и все время держал пари
на себя.
-- Хотите реванш на счастье? -- спросил он.
-- Как вам угодно.
-- Да, если вы не возражаете.
-- А на сколько?
Он вытащил бумажник, заглянул в него и расхохотался.
-- Собственно, для меня все равно,-- сказал он.-- Ну, скажем, на восемь
тысяч песет. Тут, кажется, наберется.
Это по тогдашнему курсу равнялось почти тысяче долларов.
-- Идет,-- сказал я, и все чувство внутреннего покоя мигом исчезло и
опять сменилось пустым холодком риска.-- Кто начинает?
-- Раскрывайте вы.
Мы потрясли тяжелые серебряные монеты по пяти песет в сложенных
ладонях. Потом каждый оставил свою монету лежать на левой ладони, прикрывая
ее правой.
-- Что у вас? -- спросил он.
Я открыл профиль Альфонса XIII в младенчестве
-- Король,-- сказал я.
-- Берите все эти бумажонки и, сделайте одолжение, закажите еще
выпить.-- Он опорожнил свой бумажник.-- Не купите ли у меня хорошую
двустволку?
-- Нет,-- сказал я.-- Но, послушайте, Луис, если вам нужны деньги...
Я протянул ему туго сложенную пачку толстых глянцевито-зеленых тысячных
банкнот.
-- Не дурите, Энрике,-- сказал он.-- Мы ведь поспорили, не так ли?
-- Разумеется. Но мы достаточно знаем друг друга.
-- Видимо, недостаточно.
-- Ладно,-- сказал я.-- Ваше дело. А что будем пить?
-- Как вы насчет джина с хинной? Очень славный напиток. Мы выпили джина
с хинной, и хотя мне было ужасно неприятно, что я его обыграл, я все же был
очень рад, что выиграл эти деньги; и джин с хинной казались мне вкусными как
никогда. К чему лгать о таких вещах и притворяться, что не радуешься
выигрышу, но этот Луис Дельгадо был классный игрок.
-- Не думаю, чтобы игра по средствам могла доставлять людям
удовольствие. Как по-вашему, Энрике?
Не знаю. Никогда не играл по средствам
Будет выдумывать. Ведь у вас куча денег.
Если бы,-- сказал я. - Но их нет.
-- О, у каждого могут быть деньги,-- сказал он.-- Стоит только
что-нибудь продать, вот вам и деньги.
-- Но мне и продавать нечего. В том-то и дело.
-- Выдумаете тоже. Я еще не встречал такого американца" Вы все богачи.
По-своему он был прав. В те дни других американцев он не встретил бы ни
в "Ритце", ни у Чикоте. А теперь, оказавшись у Чикоте, ън мог встретить
таких американцев, каких раньше никогда не встречал, не считая меня, но я
был исключением. И много бы я дал, чтобы не видеть его здесь.
Ну, а если уж он пошел на такое полнейшее идиотство, так пусть пеняет
на себя. И все-таки, поглядывая на его столик и вспоминая прошлое, я жалел
его, и мне было очень неприятно, что я дал официанту телефон отдела
контрразведки Управления безопасности. Конечно, он узнал бы этот телефон,
позвонив в справочное. Но я указал ему кратчайший путь для того, чтобы
задержать Дельгадо, и сделал это в приступе объективной справедливости и
невмешательства и нечистого желания поглядеть, как поведет себя человек в
момент острого эмоционального конфликта,-- словом, под влиянием того
свойства, которое делает писателей такими привлекательными друзьями.
Подошел официант
-- Как же вы думаете? -- спросил он.
-- Я никогда не донес бы на него сам,-- сказал я, стремясь оправдать
перед самим собой то, что я сделал.-- Но я иностранец, а это ваша война, и
вам решать.
-- Но вы-то с нами!
-- Всецело и навсегда. Но это не означает, что я могу доносить на
старых друзей.
-- Ну, а я?
-- Это совсем другое дело.
Я понимал, что все это так, и ничего другого не оставалось сказать ему,
но я предпочел бы ничего об этом не слышать.
Моя любознательность насчет того, как ведут себя люди в подобных
случаях, была давно и прискорбно удовлетворена. Я повернулся к Джону и не
смотрел на стол, за которым сидел Луис Дельгадо. Я знал, что он более года
был летчиком у фашистов, а здесь он оказался в форме республиканской армии,
в компании трех молодых республиканских летчиков последнего набора,
проходившего обучение во Франции.
Никто из этих юнцов не мог знать его, и он, может быть, явился сюда,
чтобы угнать самолет или еще как-нибудь навредить. Но зачем бы его сюда ни
принесло, глупо было ему показываться у Чикоте.
-- Как себя чувствуете, Джон? -- спросил я.
-- Чувствую хорошо,-- сказал он.-- Хороший напиток, о'кей. От него я
немножко пьян. Но это хорошо от шума в голове.
Подошел официант. Он был очень взволнован.
-- Я сообщил о нем,-- сказал он.
-- Ну что ж,-- сказал я.-- Значит, теперь для вас все ясно.
-- Да,-- сказал он с достоинством.-- Я на него донес. Они уже выехали
арестовать его.
-- Пойдем,-- сказал я Джону.-- Тут будет неспокойно.
-- Тогда лучше уйти,-- сказал Джон.-- Всегда и всюду беспокойно, хоть и
стараешься уйти. Сколько я должен?
-- Так вы не останетесь? -- спросил официант
-- Нет.
-- Но вы же дали мне номер телефона...
-- Ну что ж. Побудешь в вашем городе, узнаешь кучу всяких телефонов.
-- Но ведь это был мой долг.
-- Конечно. А то как же. Долг -- великое дело.
-- А теперь?
-- Теперь вы этим гордитесь, не правда ли? Может быть, и еще будете
гордиться. Может быть, вам это понравится.
-- Вы забыли сверток,-- сказал официант. Он подал мне мясо, завернутое
в бумагу от бандеролей журнала "Шпора", кипы которого громоздились на горы
других журналов в одной из комнат посольства.
-- Я вас понимаю,-- сказал я официанту.-- Хорошо понимаю.
-- Он был нашим давним клиентом, и хорошим клиентом. И я еще ни разу ни
на кого не доносил. Я донес не ради удовольствия.
-- И я бы на вашем месте не старался быть ни циничным, ни грубым.
Скажите ему, что донес я. Он, должно быть, и так ненавидит меня, как
политического противника. Ему было бы тяжело узнать, что это сделали вы.
-- Нет. Каждый должен отвечать за себя. Но вы-то понимаете?
-- Да,-- сказал я. Потом солгал: -- Понимаю и одобряю.
На войне очень часто приходится лгать, и, если солгать необходимо, надо
это делать быстро и как можно лучше.
Мы пожали друг другу руки, и я вышел вместе с Джоном. Я оглянулся на
столик Дельгадо. Перед ним стояли джин с хинной, и все за столом смеялись
его словам. У него было очень веселое смуглое лицо и глаза стрелка, и мне
интересно было, за кого он себя выдавал.
Все-таки глупо было показываться у Чикоте. Но это было как раз то, чем
он мог похвастать, возвратись к своим.
Когда мы вышли и свернули вверх по улице, к подъезду Чикоте подъехала
большая машина, и из нее выскочили восемь человек. Шестеро с автоматами
стали по обеим сторонам двери. Двое в штатском вошли в бар. Один из
приехавших спросил у нас документы, и, когда я сказал: "Иностранцы",-- он
сказал, что все в порядке и чтобы мы проходили дальше.
Выше по Гран-Виа под ногами было много свежеразбитого стекла на
тротуарах и много щебня из свежих пробоин. В воздухе еще не рассеялся дым, а
на улице пахло взрывчаткой и дробленым гранитом.
-- Вы где будете обедать? -- спросил Джон.
-- У меня есть мясо на всех, а приготовить можно у меня в номере.
-- Я поджарю,-- сказал Джон.-- Я хороший повар. Помню, раз я готовил на
корабле...
-- Боюсь, оно очень жесткое,-- сказал я.-- Только что закололи.
-- Ничего,-- сказал Джон.-- На войне не бывает жесткого мяса.
В темноте мимо нас сновало много народу, спешившего домой из
кинотеатров, где они пережидали обстрел.
-- Почему этот фашист пришел в бар, где его знают?
-- С ума сошел, должно быть.
-- Война это делает,-- сказал Джон.-- Слишком много сумасшедших.
-- Джон,-- сказал я,-- вы как раз попали в точку. Придя в отель, мы
прошли мимо мешков с песком, наваленных перед конторкой портье, и я спросил
ключ, но портье сказал, что у меня в номере два товарища принимают ванну.
Ключ он отдал им.
-- Поднимайтесь наверх. Джон,-- сказал я.-- Мне еще надо позвонить по
телефону.
Я прошел в будку и набрал тот же номер, что давал официанту.
-- Хэлло, Пепе.
В трубке прозвучал сдержанный голос:
-- Олла. Аuе tal (как дела? (исп.).) Энрике?
-- Слушайте, Пепе, задержали вы у Чикоте такого Луиса Дельгадо?
-- Si, hombre. Si. Sin novedad (Да, дружище. Да. Ничего нового
(исп.).). Без осложнений.
-- Знает он что-нибудь об официанте?
-- No, hombre, no(нет, дружище, нет (исп.)).
-- Тогда и не говорите о нем. Скажите, что сообщил я, понимаете? Ни
слова об официанте.
-- А почему? Не все ли равно. Он шпион. Его расстреляют Вопрос ясный.
-- Я знаю,-- сказал я.-- Но для меня не все равно.
-- Как хотите, hombre. Как хотите. Когда увидимся?
-- Заходите завтра. Выдали мяса.
-- А перед мясом виски. Ладно, hombre, ладно.
-- Salud, Пепе, спасибо.
-- Salud, Энрике, не за что.
Странный это был, тусклый голос, и я никак не мог привыкнуть к нему, но
теперь, поднимаясь в номер, я чувствовал, что мне полегчало.
Все мы, старые клиенты Чикоте, относились к бару по-особому. Должно
быть, поэтому Луис Дельгадо и решился на такую глупость. Мог бы обделывать
свои дела где-нибудь в другом месте. Но, попав в Мадрид, он не мог туда не
зайти. По словам официанта, он был хороший клиент, и мы когда-то дружили.
Если в жизни можно оказать хоть маленькую услугу, не надо уклоняться от
этого. Так что я доволен был, что позвонил своему другу Пепе в Сегуридад,
потому что Луис Дельгадо был старым клиентом Чикоте и я не хотел, чтобы
перед смертью он разочаровался в официантах своего бара.
АМЕРИКАНСКИЙ БОЕЦ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.:
Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.-
OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Окно в номере отеля открыто, и, лежа в постели, слышишь стрельбу на
передовой линии, за семнадцать кварталов отсюда. Всю ночь не прекращается
перестрелка. Винтовки потрескивают - "такронг, каронг, краанг, такронг", а
потом вступает пулемет. Калибр его крупнее, и он трещит гораздо громче:
"ронг, караронг, ронг, ронг". Потом слышен нарастающий гул летящей мины и
дробь пулеметной очереди. Лежишь и прислушиваешься -- и как хорошо
вытянуться в постели, постепенно согревая холодные простыни в ногах кровати,
а не быть там, в Университетском городке или Карабанчеле. Кто-то хриплым
голосом распевает под окном, а трое пьяных переругиваются, но ты уже
засыпаешь.
Утром, раньше, чем тебя разбудит телефонный звонок портье, просыпаешься
от оглушительного взрыва и идешь к окну, высовываешься и видишь человека,
который с поднятым воротником, втянув голову в плечи, бежит по мощеной
площади. В воздухе стоит едкий запах разорвавшегося снаряда, который ты
надеялся никогда больше не вдыхать, и в купальном халате и ночных туфлях ты
сбегаешь по мраморной лестнице и чуть не сбиваешь с ног пожилую женщину,
раненную в живот; двое мужчин в синих рабочих блузах вводят ее в двери
отеля. Обеими руками она зажимает рану пониже полной груди, и между пальцев
тоненькой струйкой стекает кровь. На углу, в двадцати шагах от отеля --
груда щебня, осколки бетона и взрытая земля, убитый в изорванной, запыленной
одежде, и глубокая воронка на тротуаре, откуда подымается газ из разбитой
трубы,-- в холодном утреннем воздухе это кажется маревом знойной пустыни.
-- Сколько убитых? -- спрашиваешь полицейского.
-- Только один,-- отвечает он.-- Снаряд пробил тротуар и разорвался под
землей. Если бы он разорвался на камнях мостовой, могло бы быть пятьдесят.
Другой полицейский чем-нибудь накрывает верхний конец туловища,-- где
раньше была голова; посылают за рабочим, чтобы он починил газовую трубу, а
ты возвращаешься в отель -- завтракать. Уборщица с покрасневшими глазами
замывает пятна крови на мраморном полу вестибюля. Убитый -- не ты, и не
кто-нибудь из твоих знакомых, и все очень проголодались после холодной ночи
и долгого вчерашнего дня на Гвадалахарском фронте.
-- Вы видели его? -- спрашивает кто-то за завтраком.
-- Видел,-- отвечаешь ты.
-- Ведь мы по десять раз в день проходим там. На самом углу.-- Кто-то
шутит, что так можно и без зубов остаться, и еще кто-то говорит, что этим не
шутят. И у всех столь свойственное людям на войне чувство. Не меня, ага! He
меня.
Убитые итальянцы там, под Гвадалахарой, тоже были не ты, хотя убитые
итальянцы из-за воспоминаний молодости все еще кажутся "нашими убитыми".
Нет, не ты. Ты по-прежнему ранним утрам выезжал на фронт в жалком
автомобильчике с еще более жалким шофериком, который, видимо, терзался все
сильнее по мере приближения к передовой. А вечером, иногда уже в темноте,
без огней, ехал обратно, и твою машину с грохотом обгоняли тяжелые
грузовики, и ты возвращался в хороший отель, где тебя ждала чистая постель и
где ты за доллар в сутки занимал один из лучших номеров окнами на улицу.
Номера поменьше, в глубине, с той стороны, куда не попадали снаряды, стоили
гораздо дороже. А после того случая, когда снаряд разорвался на тротуаре
перед самым отелем, ты получил прекрасный угловой номер из двух комнат,
вдвое больше того, который ты раньше занимал, и дешевле, чем за доллар в
сутки. Не меня убили. Ага! Нет, не меня. На этот раз не меня.
Потом в госпитале Американского общества друзей испанской демократии,
расположенном в тылу Мораты, на Валенсийской дороге, мне сказали:
-- Вас хочет видеть Рэвен.
-- А я его знаю?
-- Кажется, нет,-- ответили мне,-- но он хочет вас видеть.
-- Где он?
-- Наверху.
В палате наверху делали переливание крови какому-то человеку с очень
серым лицом, который лежал на койке, вытянув руку, и, не глядя на булькающую
бутылку, бесстрастным голосом стонал. Он стонал как-то механически, через
правильные промежутки, и казалось, что стоны исходят не от него. Губы его не
шевелились.
-- Где тут Рэвен? -- спросил я.
-- Я здесь,-- сказал Рэвен.
Голос раздался из-за бугра, покрытого грубым серым одеялом. Две руки
были скрещены над бугром, а в верхнем конце его виднелось нечто, что
когда-то было лицом, а теперь представляло собой желтую струпчатую
поверхность, пересеченную широким бантом на том месте, где раньше были
глаза.
-- Кто это? -- спросил Рэвен. Губ у него не было, но он говорил
довольно отчетливо, мягким, приятным голосом.
-- Хемингуэй,-- сказал я.-- Я пришел узнать, как ваше здоровье.
-- С лицом было очень плохо,-- ответил он.-- Обожгло гранатой, но кожа
сходила несколько раз, и теперь все заживает.
-- Оно и видно. Отлично заживает. Говоря это, я не смотрел на его лицо.
-- Что слышно в Америке? -- спросил он.-- Что там говорят о таких, как
мы?
-- Настроение резко изменилось,--сказал я.-- Там начинают понимать, что
Республиканское правительство победит.
-- И вы так думаете?
-- Конечно,-- сказал я.
-- Это меня ужасно радует,-- сказал он.-- Знаете, я бы не огорчался,
если бы только мог следить за событиями. Боль -- это пустяки. Я, знаете,
никогда не обращал внимания на боль. Но я страшно всем интересуюсь, и пусть
болит, только бы я мог понимать, что происходит. Может быть, я еще пригожусь
на что-нибудь. Знаете, я совсем не боялся войны. Я хорошо воевал. Я уже раз
был ранен и через две недели вернулся в наш батальон. Мне не терпелось
вернуться. А потом со мной случилось вот это.
Он вложил свою руку в мою. Это не была рука рабочего. Не чувствовалось
мозолей, и ногти на длинных, лапчатых пальцах были гладкие и закругленные.
-- Как вас ранило? -- спросил я.
-- Да одна часть дрогнула, ну мы и пошли остановить ее и остановили, а
потом мы дрались с фашистами и побили их. Трудно, знаете ли, пришлось, но мы
побили их, и тут кто-то пустил в меня гранатой.
Я держал его за руку, слушал его рассказ и не верил ни единому слову.
Глядя на то, что от него осталось, я как-то не мог представить себе, что
передо мной изувеченный солдат. Я не знал, при каких обстоятельствах он был
ранен, но рассказ его звучал неубедительно. Каждый желал бы получить ранение
в таком бою. Но мне хотелось, чтобы он думал, что я ему верю.
-- Откуда вы приехали? -- спросил я.
-- Из Питсбурга. Я там окончил университет.
-- А что вы делали до того, как приехали сюда?
-- Я служил в благотворительном обществе,-- сказал он. Тут я
окончательно уверился, что он говорит неправду, и с удивлением подумал, как
же он все-таки получил такое страшное ранение? Но ложь его меня не смущала.
В ту войну, которую я знал, люди часто привирали, рассказывая о том, как они
были ранены. Не сразу -- после. Я сам в свое время немного привирал.
Особенно поздно вечером. Но он думал, что я верю ему, и меня это радовало, и
мы заговорили о книгах, он хотел стать писателем, и я рассказал ему, что
произошло севернее Гвадалахары, и обещал, когда снова попаду сюда, привезти
что-нибудь из Мадрида. Я сказал, что, может быть, мне удастся достать
радиоприемник.
-- Я слышал, что Дос Пассос и Синклер Льюис тоже сюда собираются,--
сказал он.
-- Да,-- подтвердил я.-- Когда они приедут, я приведу их к вам.
-- Вот это чудесно,-- сказал on.-- Вы даже не знаете, какая это для
меня будет радость.
-- Приведу непременно,-- сказал я.
-- А скоро они приедут?
-- Как только приедут, приведу их к вам.
-- Спасибо, Эрнест,-- сказал он.-- Вы не обидитесь, что я зову вас
Эрнестом?
Голос мягко и очень ясно подымался от его лица, которое походило на
холм, изрытый сражением в дождливую погоду и затем спекшийся на солнце.
-- Ну что вы,-- сказал я.-- Пожалуйста. Послушайте, дружище, вы скоро
поправитесь. И еще очень пригодитесь. Вы можете выступать по радио.
-- Может быть,-- сказал он.-- Вы еще придете?
-- Конечно,-- сказал я.-- Непременно.
-- До свидания, Эрнест,-- сказал он.
-- До свидания,-- сказал я ему.
Внизу мне сообщили, что оба глаза и лицо погибли и что, кроме того, у
него глубокие раны на бедрах и ступнях.
-- Он еще лишился нескольких пальцев на ногах,-- сказал врач.-- Но
этого он не знает.
-- Пожалуй, никогда и не узнает.
-- Почему? Конечно, узнает,-- сказал врач.-- Он поправится.
Все еще -- не ты ранен, но теперь это твой соотечественник. Твой
соотечественник из Пенсильвании, где мы когда-то бились под Геттисбергом.
Потом я увидел, что по дороге навстречу мне -- с присущей кадровому
британскому офицеру осанкой боевого петуха, которой не смогли сокрушить ни
десять лет партийной работы, ни торчащие края металлической шины,
охватывающей подвязанную руку,-- идет батальонный Рэвена Джон Кэннингхем. У
него три пулевые раны в левую руку выше локтя (я видел их, одна гноится), а
еще одна пробила грудь и застряла под левой лопаткой. Он рассказал мне точно
и кратко, языком военных сводок, о том, как они остановили отступающую часть
на правом фланге батальона, о сражении в окопе, один конец которого держали
фашистские, а другой -- республиканские войска; о том, как они захватили
этот окоп, и как шесть бойцов с одним пулеметом отрезали около восьмидесяти
фашистов от их позиций, и как отчаянно оборонялись эти шесть бойцов до тех
пор, пока не подошли республиканские части и, перейдя в наступление, не
выровняли линию фронта. Он изложил все это ясно, убедительно, с
исчерпывающей полнотой и сильным шотландским акцентом. У него были острые,
глубоко сидящие ястребиные глаза, и, слушая его, можно было сразу
почувствовать, каков он в бою. В прошлую войну за такую операцию он получил
бы крест Виктории. В эту войну не дают орденов. Единственные знаки отличия
-- раны, и даже нашивок за ранение не полагается.
-- Рэвен был в этом бою,-- сказал он.-- Я и не знал, что он ранен. Он
молодчина. Он был ранен позже, чем я. Фашисты, которых мы отрезали, были
хорошо обучены. Они не выпустили даром ни одного заряда. Они выжидали в
темноте, пока не нащупали нас, а потом открыли огонь залпами. Вот почему я
получил четыре пули в одно и то же место.
Мы еще поговорили, и он многое сообщил мне. Все это было важно, но
ничто не могло сравниться с тем, что рассказ Дж. Рэвена, клерка
Питсбургского благотворительного общества, не имевшего никакой военной
подготовки, оказался правдой. Это какая-то новая, удивительная война, и
многое узнаешь в этой войне -- все то, во что ты способен поверить.
НИКТО НИКОГДА НЕ УМИРАЕТ
Хемингуэй Э. Избранное/Послесл. сост. и примеч. Б. Грибанова.-- М.:
Просвещение, 1984.-- 304 с., ил.-
OCR: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Spellcheck: Шур Алексей, shuralex@online.ru
Дом был покрыт розовой штукатуркой; она облупилась и выцвела от
сырости, и с веранды видно было в конце улицы море, очень синее. Вдоль
тротуара росли лавры, такие высокие, что затеняли верхнюю веранду, и в тени
их было прохладно. В дальнем углу веранды в клетке висел дрозд, и сейчас он
не пел, даже не щебетал, потому что клетка была прикрыта, ее закрыл снятым
свитером молодой человек лет двадцати восьми, худой, загорелый, с синевой
под глазами и густой щетиной на лице. Он стоял, полуоткрыв рот, и
прислушивался. Кто-то пробовал открыть парадную дверь, запертую на замок и
на засов.
Прислушиваясь, он уловил, как над верандой шумит ветер в лаврах,
услышал гудок проезжавшего мимо такси, голоса ребятишек, игравших на
соседнем пустыре. Потом он услышал, как поворачивается ключ в замке парадной
двери. Он слышал, как дверь отперлась, но засов держал ее, и замок снова
щелкнул. Одновременно он услышал, как шлепнула бита по бейсбольному мячу, и
как пронзительно закричали голоса на пустыре. Он стоял, облизывая губы, и
слушал, как кто-то пробовал теперь открыть заднюю дверь.
Молодой человек -- его звали Энрике -- снял башмаки и, осторожно
поставив их, прокрался туда, откуда видно было заднее крылечко. Там никого
не было. Он скользнул обратно и, стараясь не обнаруживать себя, поглядел на
улицу.
По тротуару под лаврами прошел негр в соломенной шляпе с плоской тульей
и короткими прямыми полями, в серой шерстяной куртке и черных брюках. Энрике
продолжал наблюдать, но больше никого не было. Постояв так, приглядываясь и
прислушиваясь, Энрике взял свитер с клетки и надел его.
Стоя тут, он весь взмок, и теперь ему было холодно в тени, на холодном
северо-восточном ветру. Под свитером у него была кожаная кобура на плечевом
ремне. Кожа стерлась и от пота подернулась белесым налетом соли. Тяжелый
кольт сорок пятого калибра постоянным давлением намял ему нарыв под мышкой.
Энрике лег на холщовую койку у самой стены. Он все еще прислушивался.
Дрозд щебетал и прыгал в клетке, и Энрике посмотрел на него. Потом
встал и открыл дверцу клетки. Дрозд скосил глаз на дверцу и втянул голову,
потом вытянул шею и задрал клюв.
-- Не бойся,-- мягко сказал Энрике.-- Никакого подвоха. Он засунул руку
в клетку, и дрозд забился о перекладины.
-- Дурень,-- сказал Энрике и вынул руку из клетки. -- Ну, смотри:
открыта.
Он лег на койку ничком, уткнув подбородок в скрещенные руки, и опять
прислушался. Он слышал, как дрозд вылетел из клетки и потом запел, уже в
ветвях лавра
"Надо же было оставить птицу в доме, который считают необитаемым! --
думал Энрике. -- Вот из-за таких глупостей случается беда. И нечего винить
других, сам такой"
На пустыре ребятишки продолжали играть в бейсбол. Становилось
прохладно. Энрике отстегнул кобуру и положил тяжелый пистолет рядом с собой.
Потом он заснул.
Когда он проснулся, было уже совсем темно и с угла улицы сквозь густую
листву светил фонарь. Энрике встал, прокрался к фасаду и, держась в тени,
прижимаясь к стене, огляделся. На одном из углов под деревом стоял человек в
шляпе с плоской тульей и короткими прямыми полями. Цвета его пиджака и брюк
Энрике не разглядел, но, что это негр, было несомненно. Энрике быстро
перешел к задней стене, но там было темно, и только на пустырь светили окна
двух соседних домов. Тут в темноте могло скрываться сколько угодно народу.
Он знал это, но услышать ничего не мог: через дом от него громко кричало
радио.
Вдруг взвыла сирена, и Энрике почувствовал, как дрожь волной прошла по
коже на голове. Так внезапно румянец сразу заливает лицо, так обжигает жар
из распахнутой топки, и так же быстро все прошло. Сирена звучала по радио --
это было вступление к рекламе, и голос диктора стал убеждать: "Покупайте
зубную пасту "Гэвис"! Невыдыхающаяся, непревзойденная, наилучшая!"
Энрике улыбнулся. А ведь пора бы кому-нибудь и прийти.
Опять сирена, потом плач младенца, которого, по уверениям диктора,
можно унять только детской мукой "Мальта-Мальта", а потом автомобильный
гудок, и голос шофера требует этиловый газолин "Зеленый крест": "Не
заговаривай мне зубы! Мне надо "Зеленый крест", высокооктановый,
экономичный, наилучший".
Рекламы эти Энрике знал наизусть. За пятнадцать месяцев, что провел на
войне, они ни капельки не изменились: должно быть, все те же пластинки
запускают,-- и все-таки звук сирены каждый раз вызывал у него эту дрожь,
такую же привычную реакцию на опасность, как стойка охотничьей собаки,
почуявшей перепела.
Поначалу было не так. От опасности и страха у него когда-то сосало под
ложечкой. Он тогда чувствовал слабость, как от лихорадки, и лишался
способности двинуться именно тогда, когда надо было заставить ноги идти
вперед, а они не шли. Теперь все не так, и он может теперь делать все, что
понадобится. Дрожь -- вот все, что осталось из многочисленных проявлений
страха, через которые проходят даже самые смелые люди. Это была теперь его
единственная реакция на опасность, да разве еще испарина, которая, как он
знал, останется навсегда и теперь служит предупреждением, и только.
Стоя и наблюдая за человеком в соломенной шляпе, который уселся под
деревом на перекрестке, Энрике услышал, что на пол веранды упал камень.
Энрике пытался найти его, но безуспешно. Он пошарил под койкой -- и там нет.
Не успел он подняться с колен, как еще один камешек упал на плиточный пол,
подпрыгнул и закатился в угол. Энрике поднял его. Это был простой, гладкий
на ощупь голыш; он сунул его в карман, пошел в дом и спустился к задней
двери.
Он стоял, прижимаясь к косяку и держа в правой руке тяжелый кольт.
-- Победа,-- сказал он вполголоса; рот его презрительно выговорил это
слово, а босые ноги бесшумно перенесли его на другую сторону дверного
проема.
-- Для тех, кто ее заслуживает,-- ответил ему кто-то из-за двери.
Это был женский голос, и произнес он отзыв быстро и невнятно.
Энрике отодвинул засов и распахнул дверь левой рукой, не выпуская
кольта из правой.
В темноте перед ним стояла девушка с корзинкой. Голова у нее была
повязана платком.
Здравствуй,-- сказал он, запер дверь и задвинул засов.
В темноте он слышал ее дыхание. Он взял у нее корзинку и потрепал ее по
плечу.
-- Энрике,-- сказала она, и он не видел, как горели ее глаза, и как
светилось лицо.
-- Пойдем наверх,-- сказал он.-- За домом кто-то следит с улицы. Ты его
видела?
-- Нет,-- сказала она.-- Я шла через пустырь.
-- Я тебе его покажу. Пойдем на веранду.
Они поднялись по лестнице. Энрике нес корзину, потом поставил ее у
кровати, а сам подошел к углу и выглянул. Негра в шляпе не было.
-- Так,-- спокойно заметил Энрике.
-- Что так? -- спросила девушка, тронув его руку и, в свою очередь,
выглядывая.
-- Он ушел. Что там у тебя из еды?
-- Мне так обидно, что ты тут целый день просидел один,-- сказала
она.-- Так глупо, что пришлось дождаться темноты. Мне так хотелось к тебе
весь день!
-- Глупо было вообще сидеть здесь. Они еще до рассвета высадили меня с
лодки и привели сюда. Оставили один пароль и ни крошки поесть, да еще в
доме, за которым следят. Паролем сыт не будешь. И не надо было сажать меня в
дом, за которым по каким-то причинам наблюдают. Очень это по-кубински. Но в
мое время мы, по крайней мере, не голодали. Ну, как ты, Мария?
В темноте она крепко поцеловала его. Он почувствовал ее тугие полные
губы и то, как задрожало прижавшееся к нему тело, и тут его пронзила
нестерпимая боль в пояснице.
-- Ой! Осторожней!
-- А что с тобой?
-- Спина.
-- Что спина? Ты ранен?
-- Увидишь,-- сказал он.
-- Покажи сейчас.
-- Нет. Потом. Надо поесть и скорее вон отсюда. А что тут спрятано?
Уйма всего. То, что уцелело после апрельского поражения, то, что надо
сохранить на будущее.
Он сказал:
-- Ну, это -- отдаленное будущее. А наши знают про слежку?
Конечно, нет.
Ну, а все-таки, что тут?
Ящики с винтовками. Патроны
Все надо вывезти сегодня же.-- Рот его был набит.-- Годы придется
работать, прежде чем это опять пригодится. Тебе нравится эскабече
(маринованная рыба -- прим.)? Очень вкусно. Сядь сюда.
-- Энрике!-- сказала она, прижимаясь к нему. Она положила руку на его
колено, а другой поглаживала его затылок.-- Мой Энрике!
Только осторожней,-- сказал он, жуя. -- Спина очень болит.
Ну, ты доволен, что вернулся с войны?
-- Об этом я не думал,-- сказал он
-- Энрике, а как Чучо?
-- Убит под Леридой.
-- А Фелипе?
-- Убит. Тоже под Леридой.
-- Артуро?
-- Убит под Теруэлем.
-- А Висенте?-- сказала она, не меняя выражения, и обе руки ее теперь
лежали на его колене.
-- Убит. При атаке на дороге у Селадас.
-- Висенте -- мой брат.--Она отодвинулась от него, убрала руки и
сидела, вся напрягшись, одна в темноте.
-- Я знаю, -- сказал Энрике. Он продолжал есть.
-- Мой единственный брат.
-- Я думал, ты знаешь,-- сказал Энрике.
-- Я не знала, и он мой брат.
-- Мне очень жаль, Мария. Мне надо было сказать об этом по-другому.
-- А он в самом деле убит? Почему ты знаешь? Может быть, это только в
приказе?
-- Слушай. В живых остались Рожелио, Базилио, Эстебан, Фело и я.
Остальные убиты.
-- Все?
-- Все,-- сказал Энрике.
-- Нет, я не могу,-- сказала Мария,-- не могу поверить!
-- Что толку спорить? Их нет в живых.
-- Но Висенте не только мой брат. Я бы пожертвовала братом. Он был
надеждой нашей партии.
-- Да. Надеждой нашей партии
-- Стоило ли? Там погибли все лучшие.
-- Да. Стоило!
-- Как ты можешь говорить так? Это -- преступление.
-- Нет. Стоило!
Она плакала, а Энрике продолжал есть.
-- Не плачь,-- сказал он.-- Теперь надо думать о том, как нам
возместить их потерю.
-- Но он мой брат. Пойми это: мой брат.
-- Мы все братья. Одни умерли, а другие еще живы. Нас отослали домой,
так что кое-кто останется. А то никого бы не было. И нам надо работать.
-- Но почему же все они убиты?
-- Мы были в ударной части. Там или ранят, иди убивают. Мы, остальные,
ранены.
-- А как убили Висенте?
-- Он перебегал дорогу, и его скосило очередью из дома справа. Оттуда
простреливалась дорога.
-- И ты был там?
-- Да. Я вел первую роту. Мы двигались справа от них. Мы захватили дом,
но не сразу. Там было три пулемета. Два в доме и один на конюшне. Нельзя
было подступиться. Пришлось вызывать танк и бить прямой наводкой в окно.
Вышибать последний пулемет. Я потерял восьмерых.
-- А где это было?
-- Селадас.
-- Никогда не слышала.
-- Не мудрено,-- сказал Энрике.-- Операция была неудачной. Никто о ней
никогда и не узнает. Там и убили Висенте и Игнасио.
-- И ты говоришь, что так надо? Что такие люди должны умирать при
неудачах в чужой стране?
-- Нет чужих стран, Мария, когда там говорят по-испански. Где ты
умрешь, не имеет значения, если ты умираешь за свободу. И, во всяком случае,
главное -- жить, а не умирать.
-- Но подумай, сколько их умерло... вдали от родины... и в неудачных
операциях...
-- Они пошли не умирать. Они пошли сражаться. Их смерть -- это
случайность.
-- Но неудачи! Мой брат убит в неудачной операции. Чучо -- тоже.
Игнасио -- тоже.
-- Ну, это частность. Нам надо было иногда делать невозможное. И
многое, на иной взгляд, невозможное мы сделали. Но иногда сосед не
поддерживал атаку на твоем фланге. Иногда не хватало артиллерии. Иногда нам
давали задание не по силам, как при Селадас. Так получаются неудачи. Но в
целом это не была неудача.
Она не ответила, и он стал доедать, что осталось. Ветер в деревьях все
свежел, и на веранде стало холодно. Он сложил тарелки обратно в корзину и
вытер рот салфеткой. Потом тщательно обтер пальцы и одной рукой обнял
девушку. Она плакала.
-- Не плачь, Мария,-- сказал он.-- Что случилось -- случилось. Надо
думать, как нам быть дальше. Впереди много работы
Она ничего не ответила, и в свете уличного фонаря он увидел, что она
глядит прямо перед собой.
-- Нам надо покончить со всей этой романтикой. Пример такой романтики
-- этот дом. Надо покончить с тактикой террора. Никогда больше не пускаться
в авантюры.
Девушка все молчала, и он смотрел на ее лицо, о котором думал все эти
месяцы всякий раз, когда мог думать о чем-нибудь, кроме своей работы.
-- Ты словно по книге читаешь,-- сказала она.-- На человеческий язык не
похоже.
-- Очень жаль,-- сказал он.-- Жизнь научила. Это то, что должно быть
сделано. И это для меня важнее всего.
-- Для меня важнее всего мертвые,-- сказала она.
-- Мертвым почет. Но не это важно.
-- Опять как по книге!-- гневно сказала она.-- У тебя вместо сердца
книга.
-- Очень жаль, Мария. Я думал, ты поймешь.
Все, что я понимаю,-- это мертвые,-- сказала она.
Он знал, что это неправда. Она не видела, как они умирали под дождем в
оливковых рощах Харамы, в жару в разбитых домах