. Так с утра и не ел, и голодный в камеру пришИл, и уже до утра ничего не дадут, все выдачи миновали. Плохой арестантский старт, перед первым днИм следствия. И даже не оказалось в кармане кошелька, ни рубля, ни копейки на ларИк, вот уж спешил! Хлеб? а как же вы? Да мы не хотим. Да его дают от пуза. От пуза?! Чудеса, неузнаваемо. Начинаю пощипывать. После средней московской черняшки - довольно мерзкий хлеб, глиноватый, специально пекут похуже. Ничего, втянусь. Но что ж это? Уже часа два прошло, а вещей моих нет. "Голосую" (палец подняв). Сразу с готовностью открывают кормушку: тут они все толкутся, и офицер один, второй. Тихо говорю, нисколько не шумя, не как бывало, звонко права качая, а лениво даже (тогда - вся сила была в этой звонкости, а сейчас - силища другая - книги ползут неуклонно): пора вещи вернуть, все сроки прожарки кончены. "Выясняется... Вопрос выясняется." Хрена тут выяснять? Ну, может быть, теперь всИ по-новому. (Упускаю у ребят спросить: а у них - долго прожаривали?) Ребята говорят: без пальто пропадИте, ночью под одним одеялом холодно. Вдруг распахивается дверь, подполковник принимает парад, а ещИ один чин несИт мне второе одеяло, со склада новое, ещИ не пользованное. Ребята изумлены - что я за птица?.. Так значит, прожарка - до утра? Странно. Ну ладно. Теперь чего мне только не хватает? - скорей бы спать. Привык я в 9 уже ложиться, не стыжусь и в 8, а здесь только в 10 формальный будет отбой, да пойди засни. К завтрашней первой схватке всИ решает первая ночь. Счастливое вечернее торможение, мысли вялые, - вот сейчас бы и выиграть час-два-три. Снотворных нет, и ночь будет бессонная, сейчас - самое спать. Но нельзя: разрешается лежать поверх одеяла, не раздеваясь, не укрываясь. Лежу, да только голова затекает. Как низко! (И как это скрыть, что я стал уязвим на низкое изголовье?) А ребята - ещИ по одной папиросе, ещИ, но каждый раз проветривают. Чернявый вертится у меня за головой: "Ну, кто мог сказать? Кто?? Вот что меня одно интересует." С любимой, видно, женой, устраивали они жизнь покрасивше, как понимали - что из мебели, а вот и машину купили - что в нормальной стране рабочий может просто заработать, а у нас надо исхитриться против закона. Какие-то монетки у него взяли при обыске, теперь эти монетки надо было объяснять. "Слышь, парень, ты вообще в камере вот это поменьше. Тут - микрофоны, не беспокойся. Может и не было ничего, понимаешь? Ты - про себя крути больше." Задумался. ЕщИ им из тюремного опыта кой-что рассказал, дотянуть до сна. Вдруг - замок гремит. Точно, как на Лубянке бывало - ближе к отбою на допрос. Но теперь-то ночами не допрашивают? (Я и днИм-то разговаривать не буду.) Однако подполковник, фамилии моей ни разу так и не назвав, и не спросив, приглашает меня пройти. После отбоя нипочИм бы не пошИл. Но сейчас - ладно, может тулупчик отдадут, - как хорошо в него укутаться - хоть на рельсах сидючи, хоть в краснухе, хоть на лагерных нарах. А идти мне оказывается - почти ничего, вот как камеру выбрали, не успеваешь глазами прошастать по этим полотнищам, офицер впереди, офицер позади, - а полковник, начальник Лефортова поперИк дороги: пожалуйте вбок. Вестибюльчик - вестибюльчик - дверь в кабинет. Ярко. Вкруговую по стульям: уже двое сидят (лиц не разглядываю - откуда, кто? ряженые?), а со мной пришедшими - пятеро их. А за главным столом, сверкая лысиной, - маленький, вострый, пригнулся, и ещИ под настольной лампой ярко-бело от бумаг. А посреди комнаты, на просторе, как нормальные люди не садятся, под самыми лампами - стул, к вострому лицом, и - туда мне показывают полковник и подполковник. Ничего, сидеть - лучше, чем стоять. Сел. И, чую, задние все уселись, полукругом за моей спиной. Молчим. Главный вострый - щуп, щуп меня глазами, как никогда людей не видавши. Ничего, пош-шупай. И остро, стараясь даже пронзительно: - Солженицын?? Ошибся. Ему бы: "фамилия?"... Ну, ладно, поймали, держите: - Он самый. Опять остро: - Александр Исаич? Успокоительно: - Именно. И - с возможной звонкостью и значением: - Я - заместитель генерального прокурора СССР - Маляров! - А-а-а... Слышал. У Сахарова читал. Да не написал Сахаров, что он маленький такой. По записи можно подумать - номенклатурная глыба, Осколупов. Но - не размазывает, деловой. А может быть, воздухом одной комнаты со мной дышать не может, торопится: - Зачитываю постановление... Не запомнил я, кто "утверждает" - он ли, или самый генеральный прокурор, а "постановил" всего навсего старший советник юстиции тот самый Зверев, в роскошной шубе, - на квартиру почти как милиционер приходил, а тут, вишь, за всИ политбюро управляется: - ...За...за... Предъявляется обвинение по статье 64-й! (ещИ там буква или часть?). Я - голосом дрИмным, я - с мужицким невежеством: - Вот этого нового кодекса... (он ведь только 13 лет)... совсем не знаю. Это - что, 64-я? То ли было в добрые времена, при Сталине-батюшке, как посидишь десятку, так шпарь любой подпункт в темноте наизусть. Маляров вылупился рачьи: - Измена родине! Не шевелюсь. (Они за спиной впятером засели - ждут, я кинусь на прокурора?) - Распишитесь! - поворачивает ко мне лист, приглашает к столу подойти. Без шевеленья, давно отдуманное, слово на вес: - Ни в вашем следствии, ни в вашем суде я принимать участия не буду. Делайте всИ без меня. Ожидал, наверно. Не так уж и удивляется: - Только расписаться, что - объявлено. - Я - сказал. Не спорит. ПовИртывает лист, и сам же расписывается. Ах, как меня жал следователь 29 лет назад, неопытного, зная, что в каждом человеке есть невыжатый объИм. И до чего ж хорошо - зарекомендовать себя камнем литым, даже и не пытаются, не прикасаются пожать, попробовать. Следствие - не будет трудным: напрягаться умом не надо. Всех, всех предупреждал: говорите, валите, что хотите, со мной противоречий не будет никогда, потому что я не отвечу ни на вопрос. Так - и надо. Вот она, лучшая тактика. ВсИ. Тем же чередом - встают сзади меня, встаю я, офицер впереди, офицер позади, через два вестибюля - руки назад! (не резко, мягко-напоминающе). Можно бы и не брать, конечно. Но я руки назад - беру. Для меня руки назад, если б вы знали, даже ещИ и уверенней: чего ж ими болтать, строить вольняшку недобитого, для меня руки назад - я железный зэк во мгновение, я сомкнулся с миллионами. Вы не знаете: вот такая маленькая пустая проходочка под конвоем насколько укрепляет зэка в себе. А тут и не долго, вот уже и в камере. Ребята: "Ну, что?". Говорить, не говорить?.. Я и действительно не помню: до пятнадцати лет - это точно. Но, конечно, и расстрел же есть. Да, осмелели, не ожидал от них. Вот тебе - и варианты. На всякого мудреца довольно простоты. ((Сейчас по минутам восстановить нельзя. Но вызывали меня - ещИ до 9 вечера. Жене позвонили: "ваш муж задержан" в 9.15. Заявка нашего посла министерству ин. дел ФРГ о том, что завтра утром он явится с важным заявлением, была довольно поздно вечером по-европейски, значит - ещИ позже этого. Такое сопоставление не исключает, что мои первые тюремные часы и когда меня вызывал Маляров - ещИ не до последней точки была у них высылка решена. (А если решена - нужна ли статья?) ЕщИ оставляли они себе шанс, что я дрогну - и можно будет начать выжимать из меня уступки? Если был такой расчИт, то каменность моя ленивая - задавила его. Полукультурный голос в трубке предложил моей жене справки наводить по телефону завтра утром у следователя Балашова, того самого, к которому меня якобы вызывали. Вот и всИ, арестован. Повесила трубку, - и снова уже другие набирали, разнося по Москве.)) Наконец, объявили в кормушку отбой. Ну, теперь побыстрей, это мы ловко когда-то умели: одеяла - откачены, куртку - прочь, брюки - прочь, да не очень-то: холодно, правда, ах, сволочи, замотали тулупчик! и носки шерстяные! Побыстрей. Так спешили обвиненье объявить - завтра, гляди, с утра и следствие покатят. И в общих движениях, в суматохе, незаметно, ботинки - под подушку - старый зэчий приИм - для сохранности, а сейчас мне для высоты. Лампа бьИт, полотенцем накрыть глаза, на Лубянке не запрещали. А потребуют ли руку наружу? - может, и нет. Спать! Дышать глубоко-глубоко- глубоко. (Чем дышать? в камере - не воздух, я забыл уже про такой.) Нет, собачий сын, заметил, что под моей кроватью пусто, откинул кормушку: - Опустите ботинки на пол! Строил, строил подушку без них. Потом дышал глубоко. Заснул. ((Дети не засыпали, пугались шума, света, многих голосов. ВсИ новые приходили, и Сахаровская группа от прокуратуры. (А всИ-таки вот это обилие бесстрашных сочувствующих в квартире арестованного - это новое время! Пропали вы, большевики, как ни считай!..) Из нашей квартиры Сахаров отвечал канадскому радио: "Арест Солженицына - месть за его книгу. Это оскорбление не только русской литературы, но и памяти погибших". К нам звонили Стокгольм, Амстердам, Гамбург, Париж, Нью-Йорк, гости брали трубку, подтверждали подробности. А в мыслях: если взяли заговорИнного Солженицына - то кого теперь запретно взять? то кого заметут завтра?.. Кто не знал конспирации, не разделит этих колебаний мучительных: где лучше хранить? Унести? Оставить? Сейчас гостей так много - раздать? Всех, пожалуй, не похватают. Упустишь этот момент - а утром нагрянут и всИ возьмут!? Но раздавать - людей губить. И удастся ли потом собрать? Ладно уж, пока не прояснится, понадеяться на захоронки домашние.)) С вечера заснуть не мудрено, мудрено заснуть после первого просыпа. ВсИ, что было плохое за день, прорывается в первом просыпе - и жжИт грудь, жжИт сердце, где тут спать. Не вздохи, не круговерть моего валютчика за головой, не куренье его всю ночь, ни даже лампа сатанячья, разрывающая глаза, - но свои просчеты, свои промахи, и откуда только выныривают они в ночной мозг, какой чередой подаются, подаются! Больше всего зажгло: как там обыск идИт, у Али? Почему- то с вечера хватило мне впечатлений и событий, или заторможенность, - на домашний обыск я не стянулся тревогой. А сейчас - всИ на нИм, и всИ - из моих ошибок. Зачем я дверь открыл?! Полчаса у нас быть могло на сжиганье, на сборы, на уговоры. Зачем я спешил уйти? Остались почти все, я тех, восьмерых, потом уже не видел, тот же Зверев и обыском руководит. И надо же так сложиться, два "Социализма" сразу - и Шафаревич при них, тут же. Портфель-то ещИ, может, не даст, - но один экземпляр вынул мне на стол, и уже не успеет спрятать! Хорошо, взял мои статьи для Сборника - но другие экземпляры - на столе же прямо! и ещИ других авторов проекты, полузаконченные, ай-ай-ай, пропал "Из-под Глыб", три года готовили - в прорву. Да! А письма с Запада! - просто на столе, и искать не надо, только руку протяни! никогда ни одно не попадалось, а эти - прочтут, все карты открываем!. Да много может быть там... Да! Исправления к "Письму вождям", в последнюю ночь сделанные. Да хуже! К "Тихому Дону" последнее приложение - мало, что не отправим, но - узнают всИ! Да! ЕщИ одна плИнка, полуиспорченная, дубликат от прошлой отсылки, нужно было сжечь, я забыл за город взять, а в доме сложно палить - уж этот трофей отдать совсем бессмысленно, совсем позорно. Да! А в несгораемом шкафу - ведь "ТелИнок" весь! "ТелИнок" весь, отпечатанный! - реветь хочется на всю камеру, вертеться, бегать! Ведь годы так, лотерея: то кажется, у меня всего безопаснее, и собираем ко мне, то кажется - я горю, и тащим, везИм куда- нибудь целый мешок, зарываем. Да "Декабристов" экземпляр не дома ли? А уж о Втором Узле и говорить нечего, и ленинские главы - всИ это теперь в их руках. Боже мой, Боже, стоял как скала, 25 лет конспирации, одни успехи, одни успехи - и такой провал. И всего-то надо было им, на что никогда не решались по трусости, - просто прийти ко мне прямо. И всИ. Вздыхал бедняга-валютчик за моим изголовьем, крутился, жИгся, папиросы жИг. "Спи, - говорил я ему, - спи, силы всего нужней пригодятся." Нет, - "кто продал?" - жгло его. Кроме своих промахов ещИ предательство близких больше всего и жжИт всегда. А второй спал спокойно. ((К полуночи налились ноги, голова, глаза, ушла вся ясность. Даже не отрывочные мысли, а какое-то месиво, но спать не хотелось Але нисколько. Думала по третьему заходу начать просматривать бумаги, но силы ушли. Тут вспомнила, что от завтрака не ела ничего, и мужа взяли без обеда. Прежний поднос для сжиганья бумажек стал слишком мал, поставили в кухне на пол большой таз под костИр, - стоять ему так полтора месяца. А обыск в эту ночь был - вели его 14 гебистов в Рязани - у Радугиных, моих знакомых, у которых отроду ничего я не держал, а пришли искать чего-то грандиозного, хуже "Архипелага", вот этого ТелИнка искали, всего, что ещИ не досталось им. И ничего не нашли.)) Жгло-жгло, да не непрерывно же. В чИм преимущество перед сидением прежним? Голова свободна от этих изнурительных расчИтов: а если так спросит? - а я так отвечу, а если так? - так. Какая свобода: ни единого ответа, ка-титесь!.. Глубоким дыханием себя успокаивал, молился - и благодетельно наплывали полоски сна. А после них - опять ясность жестокая. Голова пылает, затекает, уж оба кулака под подушкой - всИ равно низко. Обещал я жене: в тюрьме и в лагере 2 года выдержу, что б со мной ни было - 2 года выдержу. Чтобы знать, что всИ моИ напечатано и умереть спокойно: врезал. А теперь вижу - обещал не по силам. ЕщИ много лет я мог бы устоять в любых склонениях, но чтобы - воздух, тишина, писать бы можно. А здесь - в 2 месяца не кончусь ли? Минимальный срок следствия, в два месяца. Не страшно, и не уступлю ничуть, но - кончусь? И уже жизнь свою отстранИнно обозревал как законченную. Ничего, удалась. С тем, что я нагрохал - ни этим вождям, ни следующим не разделаться и за пятьдесят лет. Хотел, хотел ещИ Узлы, больше-то всего их, но что успел - и на том Богу слава. Если выше, выше подняться над мелкими неудачами обыска - всИ удалось, книги отправлены к печатанию, а что в движеньи, в набросках, вариантах, замысле - всИ в твИрдых верных Алиных руках. Хорошо уходить из жизни, оставив достойного наследника. Там и трое сыновей подрастут, в чИм- то батькину линию продолжат. ((Не спали всю ночь. Просматривали, жгли, но не много: жалко, ведь ничего этого не восстановить. Да придут ли утром? - отчего ж тогда не сразу вечером? Вдруг - вспомнила! Вспомнила - и стала искать: прошлым летом перед встречным боем было написано заявление о неправомочности суда над русской литературой, да и покинуто без применения, черновиком. А вчера на Страстном повторил: никаких допросов, следствия, суда не признает. Догадалась, где искать! Нашла!! [37] Так пустить! Среди ночи?.. Руки жжИт! как бы не опоздать! А с 6 утра, по "закону", могут придти - накроют, погасят, останется неизвестным. Надо пустить сейчас же, ночью!! Позвонить корреспонденту? Кому? По разным соображениям - "Фигаро" (Ляконтр). "Можете ли приехать? У меня к вам просьба". "Буду через 5 минут!" (Как? В дом арестованного, ночью, зовут по телефону иностранного корреспондента - и не задержат?? Нет, ослабли, ослабли большевики. О, где ты, пламенный Дзержинский?..) Аля садится за машинку и сразу стучит 10 экземпляров на тонкой бумаге. Ляконтр - корреспондент, почему новости не взять? Законно. Аккуратно сворачивает, заверяет, что раздаст всем агентствам. Уехал. Разбираются бумаги дальше. Сколько писем чужих надо жечь, сколько почерков надо спасать! А это что за ужас? Целых две плИнки. Надо протягивать, протягивать их долго через лупу, чтоб убедиться: ненужные, дубликаты, жечь. А горят - плохо. Около таза - очередь бумаг на сожжение. В общем - к обыску приготовились неплохо. Да если придут - не открывать (уже замок исправили): "Арест Солженицына считаю незаконным, тем более - обыск в его отсутствие. Ломайте!" 6 часов утра. Не приходят. А вот и 7, проснулись дети, некогда взрослым спать.)) Странно, в эту ночь в камере не было холодно, хотя форточка открывалась часто. Но и не от моего ж дыхания потеплело? Пощупать батарею невозможно, она вся в заградительном ящике, а регулируется, конечно, от вертухаев и вероятно - каждая камера отдельно, иначе как создашь нужный режим? (Вот, думаю теперь: для меня и подкрутили тепла.) ПодъИм самый обычный: под ночной лампочкой грохот кормушки. Конечно, к подъИму как раз все и спят, нет поворачивайся, подымайся быстро. Прохлопали все двери по разу, теперь по второму: кто дежурный по камере? ЩИтку, подметать. Но какие мягкости: оделся, постель застелил, сверху можно опять лечь. (От этих одеял какая-то мелкая нитка липнет на костюм.) Нет мрачней тюремного утра, об этом уже писано сколько раз, да и утр же сколько! При всИ том же свете ночном ярком из потолка, всИ том же тИмном окне - ждать теперь обычных тюремных событий: хлеба, кипятка, утренней поверки. На следствие раньше полдесятого не выдернут никого. Как бы не так! - грохот замка, и опять подполковник, в глубине капитан (слишком чины высоки для раннего утра, да ведь не знаю теперешних порядков, кто у них корпусной) - и без "кто на сы..?", без малейшего сомнения в моей фамилии - жестами и словами: пройти надо мне. Ну, пожарный порядок! В хорошей тюрьме за 12 часов ещИ из бани в камеру не попадИшь (а кстати, почему бани не было?), а тут уже и обвинение предъявлено и на первый допрос! Торопятся. Туда ж, где вчера, но перед самым "маляровским" кабинетом - в другую сторону. На тебе, санчасть! Два врача вчерашних, а офицеры задом-задом, и ретировались. БабИшка - вовсе не суИтся, держится как медсестра, мужчина же полон заботы: как я себя чувствую? А, звери, что-то всИ-таки вам мешает, инструкция какая- то. Но и открывать себя перед следствием? нельзя. Разденьтесь до пояса. Ляжьте. Где у вас опухоль была? ВсИ знает, стервец, и щупает неплохо, прямо идИт по краям петрификата. Значит, врач неподдельный. Опять давление мерит, и для утра высоко, да. "Что вы обычно от давления принимаете?" Не скроешься, да по телефонам сто раз уже слышали: "Травы". "А - какие?" Что они тут, будут мне заваривать? А что мне терять? Если при следствии буду давление сбрасывать, так ещИ как потяну!! И, обнаглев: "Некоторые в настойках готовые продаются: боярышник, пустырник". Он - взгляд на сестру, она - тык в шкаф, и уже несет пузырИчек родной, пустырника! (Да чего удивляться, из десяти арестантов тут восьмерых до давленья доводят.) Налили, выпил - натощак, как хорошо, самое лучшее! В камеру. Дивятся ребята: какой-то я привилегированный, не ихний. Мне и самому забава: сам легенды слышал про именитых арестантов, сам видал, как содержали полковника МВД ВоробьИва, - теперь на тот лад и меня? А вот и пайка. Не пайка: за кормушкой на подносе нарезанные буханки, отламывай и бери, сколь хошь. Ну, жизнь! У ребят - никакого аппетита, взяли с полбуханки. Я с кровати испугался: - Э, э! Что вы! - вскочил и нарушая все приличия привилегированных и омрачая все возможные легенды обо мне - сунулся в кормушку и захватил две полных буханки. Потом подумал - треть буханки сдал назад. - До вечера всИ смолотим, что вы! Тут же и начал. Впрочем, к Лефортовскому хлебушке в день не привыкнешь, одним сознаньем не ужуИшь, надо и доходить начать. Вот и сахар, и кипяток, даже чем-то подкрашенный. Сахара - как и в 45-м году, не разбогатела родина, и даже не пиленый светлый, а песок темноватый от Фиделя. На бумажке целый день хранить - ветром сдует, в кипяток его - и рассчитался. Нет, как бы не так! Кашу принесли! Утром - ещИ и кашу? Невероятно. Да сколько! Почти полная миска. Прежних лубянских обеденных порций - шесть или семь. Ну, на убой!.. Нет, не совсем-то убой: жира нет, это ясно, но - соли! - как бы не жмень. И при всИм арестантском высоком сознании - есть эту пшИнку я не могу. Вот чем просто они меня и доведут: всИ будет пересoленное. А тут - обход утренний. И приди мне в голову по растущей наглости, да для забавы больше: делаю формальное заявление, что нуждаюсь в бессолевой диете. (Уж всИ равно карты открыты, солоней не принесут, чем эта каша.) ((А жене бесконечно тянется время до девяти - когда можно будет звонить в прокуратуру. Магазин открылся - закупают продукты, на осаду. Ночью события внешнего мира как будто остановились, а вот утром - замирание, сжатие: что из трубки узнается, вломится сейчас? Руки виснут с утра - устала, как будто поздний вечер. Наконец - 9 часов. Звонит этому Балашову. Конечно, никто не подходит. Снова, снова - каждые 10 минут. Нет, нет... Что ж теперь думать? что сделали с ним? Провалы и гудки пустой телефонной трубки. Вот когда стемнело к дурноте: убили. Несуществующий телефон, и Балашова никакого не существует, никто никогда не снимет трубку, и никогда не ответят. Потому что - убили. Как же не поняла этого вчера? - суетилась, перепрятывала, сжигала. И куда ни бросься теперь - встретит стена. Рядом советуют: звонить Андропову. По советской логике - да. Но убийцу - просить дать справку? ни за что! Никуда не денутся, сами сообщат! Только как дождаться?.. Однако и с обыском не идут - почему? Ведь за сутки можем всИ запрятать. Или считают, что мы в руках, можно не спешить? Или - вообще не страшное что-то? Если б убили - как же не броситься, не захватить всИ до последней строки? - Пошла стирать, детское накопилось.)) Пришло время допросов - вызвали одного парня, вызвали другого, только не меня. Где-то светало, даже день наступал - не в лефортовском дворе, конечно, а над двором, во дворе же была пасмурь, а за камерным окном - какой-то жИлтый рассвет. И лампочка треклятая в потолке будет мИртво светить весь день, неотличимо от ночи. Эх, вспомнишь роскошные лубянские камеры, особенно верхних этажей! Сократили министерство в "Комитет при" - а штаты, небось, расширили, и все бессмертные славные камеры Внутрянки переделали себе под кабинеты. Метучего валютчика привели с первого допроса, а одутловатого взяли зуб рвать (да не оттого ль и был он такой вялый и сосредоточенный, всего лишь?). Парню моему объявили арест. Но после первого допроса он несколько успокоился (как бывает этот первый успокоительный: отрицаешь? - отрицаю! - ну, хорошо, распишись, иди, подумай. Следователю нужна исходная отметка, с которой он начал свою мастерскую работу. Предупредил я его, как может следствие пойти, как надо себе определить точные рубежи и на них стоять насмерть, а где отступать неизбежно - подготовить приличные объяснения. Какие бывают следовательские приИмы главные. (И зачем меня сунули к ним, не в одиночку? Соткровенничаю в чИм?) Уж он, после двух тюремных ночей понимая неизбежность: а что, как в лагерях? Да многое изменилось, о старых могу рассказать. Рассказываю. Кругозор его интересов быстро растИт (в перепуганного кролика уже заранивается бессмертная душа зэка). Первый признак - интерес к собеседнику: а когда я сидел? за что? Немного рассказываю, потом думаю: отчего след не оставить живой? проглотят меня, никто больше живого не увидит, а этот в лагере расскажет, дальше передадут. - Ты не читал такого "Ивана Денисовича"? - Н-не. Но говорили. А вы - и есть Иван Денисович? - Я-то не я... А такого Солженицына слышал? - Вот это... в "Правде" писали? - живей, но и стеснИнно, ведь предатель, небось обидно. Заинтересовался, вспоминает, спрашивает: так у меня что, капиталы за границей? А нельзя было туда уехать? - Можно. - И чего ж? - Не поехал. - Как?? Как??? - изумился, ноги на кровать, назвал я ему одну нобелевскую, 70 тысяч рублей, он за голову взялся, он стонал от боли - за меня, да как же я мог? да на эти деньги сколько машин можно купить! сколько... И в его восклицаниях, сожалениях не было корысти, ведь он - за меня, не за себя! Просто в советское миропонимание он не мог вместить такой дикости: иметь возможность уехать к 70 тысячам золотых рублей - и не уехать. (Чтоб и верхушку нашу понять, не надо забираться выше, не тем ли и заняты головы их всегда, как строить на казенный счИт дачи - сперва себе, потом детям? Отчего и ярились они на меня, искренне не понимая почему не уезжаю добровольно?) Он сидел с поджатыми ногами на кровати, а я ходил, ходил медленно, сколько было длины, в чужих деревянистых ботинках, при тускло-жИлтом дневном окне, и в голосе этого острого сожаления представилось мне правда, сам ведь я сюда пришИл, полной доброй волей, на самоубийство. В 70-м году через Стокгольм открыт мне был путь в старосветский писательский удел, как мои предшественники могли поселиться где-то в отъединИнном поместьи, лошади, речка, аллеи, камни, библиотека, пиши, пиши, 10 лет, 20 лет. Но всей той жизни, теперь непроглядываемой, я велел не состояться, всей главной работе моей жизни - не написаться, а сам ещИ три года побездомничал и пришИл околевать в тюрьму. И я - пожалел. Пожалел, что в 70-м году не поехал. За три года не пожалел я об этом ни разу, врезал им - чего только не сказал! Не произносилось подобное никогда при этом режиме. И вот теперь напечатал "Архипелаг", в самой лучшей позиции - отсюда! Выполнил долг. О чИм же жалеть? А легко принимать смерть неизбежную, тяжко - выбранную самим. Дверь. Опять подполковник. За мной, значит. Приглашающий жест. Вот и мой допрос. Повели - вниз, туда, где следовательские кабинеты были раньше. Но сейчас-то там приИмные боксы. И в соседнем с тем, где вчера меня шмонали, на столе лежит какое-то барахлишко. А вот что: шапка котиковая или как еИ там чИрта; пальто, понятия не имею, из чего, белая-белая рубашка, галстук, шнурки к ботинкам - тонкие, короткие, на них и воробья не удушишь, а всИ ж примета вольного человека; и вместо грубо-остевой моей майки - традиционное русское многовековое солдатское - тюремное бельИ. Подполковник как-то стеснительно: - Вот это - оденьте всИ. Вижу: заматывают мой тулупчик, да любимую кофту верблюжьей шерсти. - Зачем это мне? Вы - мои вещи верните! До каких пор прожаривать? Подполковник пуще смущИн: - Потом, потом... Сейчас никак нельзя. Вы сейчас - поедете... Поедете... Точно, как мне комбриг Травкин говорил при аресте. И поехал я из Германии - в московскую тюрьму. - ...А костюм оставьте на себе. Э-э!.. Ба, с костюмом-то что! В камере не видно было, а здесь при дневном свете: и пиджак, и брюки, как лежал я на тюремном одеяле - нарочно так не выделаешь, не в пухе, не в перье, в чИм-то мелком-мелком белом, не сотни, а тысячи, как собачья шерсть! Засуетился подполковник, позвал лейтенанта, щИтку одИжную, а кран благо тут, и велит лейтенанту чистить пиджак, да не так, ты воду стряхивай, а потом чисть, да в одну сторону, в одну сторону! Я - нисколько не помогаю им, мне-то что, мне - тулупчик верните, кофту верблюжью и брюки мои... Пиджак почистили, а брюки - уже на мне, и вот, приседая по очереди, спереди и сзади, лейтенант и подполковник чистят мне брюки, работа немалая, въедаются эти шерстинки, хоть каждую ногтями снимай отдельно, да видно и времени в обрез. Куда же? Сомненья у меня нет: в правительство, в это самое их политбюро, о котором так Маяковский мечтал. Вот когда, наконец, первый и последний раз - мы поговорим! Пожидал я такого момента порой - что просветятся, заинтересуются поговорить, ну неужели ж им не интересно? И когда "Письмо вождям" писал - это взамен такого разговора и не без расчИта на следующий: не хочется совсем покинуть надежду: что если отцы их были простые русские люди, многие - мужики, то не могут же детки ну совсем, совсем, совсем быть откидышами? ничего, кроме рвачества, только - себе, а страна - пропади? Надежду убедить - нельзя совсем потерять, это уже - не людское. Неужели же они последнего человеческого лишены? Разговор - серьИзный, может быть главный разговор жизни. Плана составлять не надо, он давно в душе и в голове, аргументы - найдутся сами, свободен буду - предельно, как подчинИнные с ними не разговаривают. Галстука? - не надену, возьмите назад. Одет. Суетня: выводить? Побежали, не возвращаются. Машины ждут, на Старую Площадь? Не идут. Не идут. Вернулся подполковник. Опять с извинением: - Немножко подождать придИтся..., - не выговаривает ужасного, неприличного слова "в камере", но по жестам, по маршруту вижу: возвращаемся в камеру. ВсИ те же переходы, начинаю подробно запоминать. Нет, пожалуй не цирк, а - корабль на ремонте, паруса плашмя. Валютчики мои аж откинули лбы: рубашка белая на всю камеру сверкает. И присел бы на одеяло, да труд подполковника жалко, похожу уж. Хожу - и мысленно разговариваю с политбюро. Вот так мне ощущается, что за два-три часа я в чИм-то их сдвину, продрогнут, фанатиков ленинского политбюро, баранов сталинского - пронять было невозможно. Но этих - смешно? - мне кажется, можно. Ведь Хрущ - уже что-то понимал. ((Да не постираешь долго, набегают вопросы, а голова помрачИнная. Что делать с Завещанием-программой? А - с "Жить не по лжи"? Оно заложено на несколько стартов, должно быть пущено, когда с автором случится: смерть, арест, ссылка. Но - что случилось сейчас? ЕщИ в колебании? ещИ клонится? ЕщИ есть ли арест? А может, уже и не жив? Э-э, если уж пришли, так решились. Только атаковать! Пускать! И метить вчерашнею датой. (Пошло через несколько часов.) Тут звонит и из Цюриха адвокат Хееб: "Чем может быть полезен мадам Солженицыной?". Сперва - даже смешно, хотя трогательно: чем же он может быть полезен?! Вдруг просверкнуло: да конечно же! Торжественно в телефон: "Прошу доктора Хееба немедленно приступить к публикации всех до сих пор хранимых произведений Солженицына!" - пусть слушает ГБ!.. А телефон - звонит, звонит, как будто в чужой квартире: в звонках этих ничего не может содержаться. Звонят из разных столиц, ни у них узнать, ни самой сказать.)) За мной. Выводят. С Богом! ПошИл быстро, ночным молчаливым цирком, идти далеко. Ничего подобного - опять ближайший боковой заворот, мимо врачебного кабинета, полковник Комаров, ещИ один полковник, - и в тот же кабинет, где вчера мне предъявили измену родине, - только светлый светлый сейчас от пасмурного дня, и за вчерашним столом - вчерашний же... Маляров, да, всего-навсего Маляров. Чего ж меня наряжали? И для меня - тот же стул посередь комнаты. И высшие офицеры рассаживаются позади, если кинусь на Малярова. И с той же остротой, как вчера, и с той же взвинченной значительностью читаемого, отчетливо выделяя все слова: - Указ президиума верховного... И с этих трИх слов - мне совершенно уже ясно всИ, в остальные вслушиваюсь слегка, просто для контроля. Эк они мне за 18 часов как меняют нагрузки - то на сжатие, то на растяжку. Но с радостью замечаю, что я не деформируюсь - и не сжался вчера, и не растянулся сейчас. Значит, говорить со мной не захотели, сами всИ знают. Сами знаете, но отчего же ваши ракеты, ваша мотопехота, и ваши гебистские подрывники и шантажисты, - почему все в отступлении, ведь - в отступлении, так? Бодался телИнок с дубом - кажется, бесплодная затея. Дуб не упал - но как будто отогнулся? но как будто малость подался? А у телИнка - лоб цел, и даже рожки, ну - отлетел, отлетит куда-то. Но секунды текут - надо быстро соображать. - Я могу - только с семьИй. Я должен вернуться в семью. Маляров - в черном торжественном костюме, сорочка белее моей, встал, стоит как актИр на просторе комнаты, с приподнятой головой: - Ваша семья последует за вами. - Мы должны ехать вместе. - Это невозможно. Вот как. Какая неожиданная форма высылки. А вдуматься - у них и другого пути нет, только такой: меня быстро-быстро убрать. - Но где гарантия? - Но кто же будет вас разлучать? Вообще-то, визгу не оберИтесь, верно. - Тогда я должен..., - секунду не сообразишь, обязательно что-нибудь упустишь, с ними так всегда..., - я должен заявление написать. Зачем заявление - до сих пор не понимаю, как будто заявление что-то весит, если они решатся иначе. А просто - время выиграть, старая арестантская уцепчивость. Подумал Маляров: - В ОВИР? Пишите. - Ни в какой ОВИР. Указ Подгорного. Ему. Подумал. К столу меня, сбоку. Бумагу. Пишу, пишу. Перечень семьи, года рождений. Зачем пишу - не знаю. (Ошибка: они боятся - я стекла буду бить, а я заявление мирно пишу.) Что б ещИ придумать? - СамолИтом - я не могу. - Почему? - Здоровье не позволяет. Неподвижно-торжественен (да ведь операция почти боевая, может и орден получить). То ли кивнул. В общем, подумает. Некогда мне проанализировать, что поездом они никак не могут рискнуть - а вдруг по дороге демонстрации, разные события? И - в камеру назад. Я - руки нарочно сзади держу, крепче так. ВошИл - свет погашен, разгар дня, от полудня до часу дают отдохнуть электричеству. Боже, какая темень, затхлость, гибельность. И будто ступни мои всИ легче, всИ легче касаются пола, я взмываю - и уплываю из этого гроба. Сегодня к утру я примирился, что жить осталось 2 месяца и то под следствием, с карцерами. И вдруг, оказывается, я ничем не болен, я ни в чИм не виновен, ни хирургического стола, ни плахи, я могу продолжать жизнь! Второго парня опять нет, а мой сочувствующий пялится на меня, ждИт рассказа. Но сказать ему - мне совестно. Из бутырских камер провожали меня на свободу (по ошибке), тогда я ликовал, выкрикивал приветы, а сейчас почему-то совестно. Да теперь ещИ чудо какое: в камере - ежедневная газета, фамилию мою знает, завтра сам прочтИт Указ. ВсплеснИтся пуще сегодняшнего: ай да-да, вот так наказали! Отваливается кормушка. Обед. Подходим брать. Щи и овсяная каша. Но в мои руки попадают миски не простые, я не сразу понял. Парень уносит к себе на кровать, я сажусь на единственное место за столик. Беру первую ложку щей - что это? Соли - вообще тут не бывало, как я и люблю, и как не могли по тюрьме готовить. Значит - по моему заказу, бессолевая! И я с наслаждением до конца выбираю, выхлИбываю тюремные, но они же и простые русские тощие щи, не баланду какую-нибудь. А потом и кашу овсянку, ничем не заправленную, но порция - пятерная, с Лубянкой сравнивая, да и круче насколько! У меня в "Декабристах без декабря" украденный из Европы наш парень на берлинском аэродроме по солдатской каше узнаИт возвращИнную горькую родину. Так и я теперь прощаюсь с Россией но каше, по вот этой лефортовской каше, последней русской еде. Доесть не дали, гром замка, выходить. Ну, хоть щи долопал. А хлеба-то я навалил на полку - кто теперь его одолеет? Сунул кус в карман пиджака, до этих Европ ещИ пожрать понадобится. Парню пожал, пожелал - пошИл. Не успел я подробно всех лефортовских переходов запомнить. Только в месте каком-то всИ предупреждали меня головой не стукнуться. В приИмном боксе вернули мне часы, крест, расписаться. Подполковник побеспокоился - что это мой карман оттопырен. Я показал хлеб. Поколебался, ну - ничего. Опять ждать. И провести время со мной зашИл хитроватый начальник лефортовской тюрьмы. Уже не давя своей наблещИнностью, а даже как-то задумчиво, как тянет его на меня. Как на всИ таинственное, необъяснимое, не подчиненное законам жизни, метеорит пролИтный. Даже как будто и улыбается мне приятно. Головой избочась, разглядывает: - Вы какое артиллерийское училище кончали? - Третье Ленинградское. - А я - Второе. И ровесник ваш. Смешно и мне. В одно и то же время бегали голодными курсантами, мечтали о скрещенных пушечках в петлицах. Только сейчас у него на погонах - эмведистский знак. - Да... Воевали на одной стороне, а теперь вы - по другую сторону баррикад. Эх, язычИк ленинско-троцкий, так и присохло на три поколения, весь мир у них в баррикадах, куста калины не увидят. Баррикады-баррикадами, но с вашей стороны что-то много мягкой мебели натащено. А с нашей - "руки назад!" Выходим. Опять - кольцо во дворе, опять на заднее сиденье меж двоих, тесно. И - штурман вчерашний, что из дому вИз, та же шапка, воротник, да что-то лицо слишком знакомо? Ба, растяпа я! это ж мой врач! - вчерашний, сегодняшний на рассвете. Вот неприглядчивость, я бы больше понял: от самой двери дома врач был неотлучно при мне, с чемоданчиком, в одном шаге, берегли. Разверзлись проклятые ворота, поехали. Две машины, и в той - четверо, значит восьмеро опять. Попробовал опять по гортани поводить - насторожились. День и сегодня ростепельный, на улицах грязно, машины друг друга обшлИпывают. Курский миновали. Три вокзала миновали. Выворачиваем, выворачиваем - на Ленинградский проспект. Белорусский? откуда и привезли меня когда-то арестованного, из Европы. Нет, мимо. По грязному-грязному проспекту, в неуютный грязный день - куда ж, как не в Шереметьево. Самую эту дорогу я ненавижу, с прошлого лета, с Фирсановки нашей грозной. Говорю врачу: - СамолИтом я не могу. Поворачивается, и вполне по-человечески, не по тюремному: - Ничего изменить нельзя, самолИт ждИт. (Да знал бы я - сколько ждИт! - три часа, пассажиры измучились, кто и с детьми, отчего задержка, никто не знает. И две комиссии, одна за другой, проверяли его состояние. И из Европы запрашивают, наши врут: туман.) - Но я буду с вами, и у меня все лекарства. Опять полукольцо - теперь вокруг трапа: а что, если буду нырять и в сторону бежать? Трап ведИт к переднему салону. В салоне - семеро штатских да восьмой - врач, со мною. Кроме врача все опять сменились (должны ж охрану подготовить, освоиться). Мне указывают точное место - у прохода и в среднем ряду, вот сюда. От меня к окну - сосед, позади нас двое, впереди один. И через проход двое. И позади них двое. Так что я окружен как поясом. А вот и врач: он склонился ко мне заботливо и объясняет, какое рекомендует мне лекарство принять сейчас, какое через полчаса, какое через два часа, и каждую таблетку на моих глазах отрывает от фабричной пачки, показывая мне, что - не отрава. Впрочем одна из таблеток по моей мерке - снотворное, и я еИ не беру. (Усыпить меня в дороге или одурить?) "А что, так долго лететь? - наивно спрашиваю я его. - Сколько часов?" ЕщИ более наивно озадачивается и он: "Вот, не знаю точно...". И больше уже не ждут: захлопнулись люки, зажглась надпись о ремнях. Мой сосед тоже очень заботливо: "Вы не летали? Вот так застИгивается. И - "взлИтных" берите, очень помогает". От стюардессы, в синем. А уж она - тем более невинна, совсем не знает, что тут за публика. Наши простые советские граждане. И рулит самолИт по пасмурному грязно-снежному аэродрому. Мимо других самолИтов или зданий каких, я ничего не замечаю отдельно: каждое из них отвратительно мне, как всякий аэродром, а всИ вместе - последнее, что я вижу в России. Уезжаю из России я второй раз: первый раз - на фронтовых машинах, с наступающими войсками: Расступись, земля чужая! Растворяй свои ворота! А приезжал - один раз: из Германии и до самой Москвы с тремя гебистами. И вот опять из Москвы с ними же, только уже с восемью. Арест наоборот. Когда самолИт вздрагивает, отрываясь, - я крещусь и кланяюсь уходящей зе