етвереньках. Еще метров двести осталось
внизу. Он опять повалился на снег, и к нему, побагровевшим лицом вниз,
ткнулся Ермаков Великолепная белизна хребта встала еще круче и выше Ко
кишлак чернел уже далеко внизу.
-- Сволочь гора!--сквозь зубы пробормотал Ермаков, вставая.
Бойцы со злобным упорством тащились вверх. Постепенно ощущение, что
сердце вдруг оборвется и камешком канет вниз, прошло. Дыхание
приспособлялось и работе сердца яростными скачками. Но зато от ног к спине,
к затылку, к обессилевающим рукам наплывало тяжелое оцепенение. Кони все
чаще и чаще падали на колени и все безразличней относились к попыткам
поставить их на ноги. Пар оседал на шерсти, взлохматил ее, ручейками стекал
по бокам. Пограничники продвигались в ожесточенном молчании. Прошло три
часа, и только половина подъема была взята. Прошло еще два часа, но еще
четверть высоты оставалась наверху. Скорость продвижения явно не
соответствовала потраченным на него часам. Солнце легло на хребет и все
вытекло внутрь его гребня. Снега посинели и сделались угрожающими. Люди
лежали, глотая снег, и отворачивались один от другого. Туловища лошадей
ходили, казалось, отдельно--взад и вперед--на раскоряченных, дрожащих ногах.
Предприятие оказывалось безнадежным.
И вот резким порывом ветра, одновременно с темнотой, навалился на людей
жесткий холод.
-- Помрем...--просипел, не отрывая лица от снега, Ермаков.--Товарищ
помнач... конец подошел... помрем.
Бойцы лежали не двигаясь.
Грач ничего не ответил и встал, шатаясь. Он прошел верх десять шагов,
словно поднял последние десять пудов.
Оглянулся, увидел, что бойцы лежат неподвижно на прежнем месте. Тогда
вдруг, бросив повод, одним прыжком спрыгнув к ним, Грач заорал:
-- Чего говоришь? Помрем?.. А по-твоему, Суворову легче было? Так нет,
братки, не помрем! Будем здесь ночевать!
Ермаков поднял голову и жалобно произнес:
-- Как будем ночевать, товарищ помнач? Смерзнем в ледышки и вниз
покатимся. Как кони тут устоят? Идти надо бы, да все пропало во мне, товарищ
помнач. Пошел бы, да не могу--невмочь...
Семен Грач присел на корточки и ласково заговорил. Он говорил хрипло,
отрывисто, но, видимо, убедительно, потому что, когда он привстал, бойцы
поднялись один за другим и взялись за дело. Связали лошадей мордами,
звездочкой, и лошади застыли неподвижно, удерживая от паденья одна другую.
Затем бойцы разгребли снег руками и нарыли из-под снега груду камней. Грач
сам сложил камни поперек склона барьером длиною в два метра. Вынув из
передних седельных кобур клевер, припасенный для лошадей, бойцы разложили
его по верхнему краю барьера. Сверху на клевер бойцы сложили винтовки и
покрыли их пятью торбами. Затем Грач сказал Ермакову:
-- Ложитесь-ка сюда, дорогой товарищ Ермаков! И Ермаков лег. Второй
боец лег на Ермакова, третий -- на второго, а на этого навалился Хохлов.
Собственно, лежали они на самом снежном склоне, но каждый из них упирался в
того, кто был ниже.
-- Теперь я сверху лягу,--сказал Грач.--Когда замерзну, будем меняться.
Ваша очередь первым наверх, товарищ Ермаков. Понятно теперь?
-- Как есть понятно, товарищ помнач, -- снизу сообщил Ермаков.
-- И не тяжело?
-- Не тяжело. В самый раз, товарищ помнач!
-- И не холодно?
-- Снизу ничего. А сверху он, как жена... Ишь раскормился на заставе,
тяжелый, черт! Греет!.. Из кучи людей послышался смех.
-- Не смейся, дурень, трясешься на мне!.. Тут заколыхалась от смеха вся
куча.
-- Спать, товарищи!--удовлетворенно самому себе улыбаясь, произнес
Грач.--А верхний будет дежурить. Все равно не спать верхнему.
Полчаса--смена. Сейчас--моя очередь... А только никто к нам сюда раньше утра
не сунется.
Снега наливались зеленым светом луны. Ветер ушел по склону и не
вернулся. Снизу донеслось похрапывание Ермакова. Так началась эта ночь.
Ночь шла так же, как началась. Только у Грача отчаянно мерзли ноги. Он
со злостью вспоминал Марью Степановну. Никакие растиранья не помогали.
Осторожно, чтоб не слететь, Грач прошел к лошадям. Они были белыми, потому
что их шерсть оледенела. Семен Грач покачал головой, зная, что эта ночь
даром им не пройдет. Он подошел к своему коню. Конь жалобно, чуть слышно
заржал. Грач снял с седла переметные сумки и отнес их к своему месту. Снял
ичиги, растер ноги, надел на них переметные сумки, обшитые изнутри фланелью,
и лег. Через несколько минут он понял, что ноги его останутся целы. Тогда он
посмотрел на часы: прошел час,--и разбудил бойцов. Теперь Ермаков полез
наверх, а Грач оказался под всеми бойцами.
Ночью шипучая лавина прошла в двух метрах от края барьера. Но Грач не
услышал ее.
Плохой, надо сказать, это был ночлег, и разве это сон, если он
прерывается каждые полчаса? Но самое главное, что все-таки пришло утро,
которое могло никогда не прийти, и все из-за того, что высоты снеговых
хребтов обманчивы, как миражи в восточных долинах.
Луна только что потеряла лучи и, бледная, пошла сторонкой. Над
Афганистаном наливались розоватым светом снежные пики. Лошади похрустывали
клевером и овсом. Это была обязательная задержка, без которой нельзя было
двигаться дальше. Бойцы разговаривали тихими хриплыми голосами. Грач
попытался надеть ичиги, но они были изорваны и, смерзшись, звенели, как
стеклянная посуда. Грач выругался про себя и оставил на ногах переметные
сумки.
Еще не выплыло солнце из круч ваханских хребтов, -- бойцы потянулись
наверх. Через десять минут от них валил пар, и они задыхались. Через два
часа Грач первый вытянул шатающегося коня на перевал и в последний раз
бессильно опустился на снег. По одному вытягивались на перевал бойцы.
Солнечный свет бежал вперед по гладкому снежному склону, выбирая из всех
выбоинок последние тени. Далеко впереди горели зубцы следующего хребта, а
под ним вытягивалась корытообразная, с белыми холмами, долина. В ее конце,
под льдистым отвесным обрывом, Ермаков заметил черные точки. Может быть, это
чернели камни, но вряд ли эго были камни, и, когда бойцы отдышались, Грач
повел их по склону, сторонкой, вдоль длинного снежного бугра, закрывшего от
них черные точки. Когда бугор кончился и бойцы осторожно глянули вдаль и
Грач два раза протер пальцами бинокль,--бойцы сняли винтовки с плеча и,
сбатовав коней, поползли на коленях вперед. И когда бойцы легли на животы и
осторожно, бесшумно задвинули затворы, Грач почти беззвучно промолвил:
-- Огонь...
И горы, непривычные к громким звукам, взбросили этот грохот и долго и
оглушительно им перебрасывались, словно тешась такою игрой.
И еще раз "огонь", и еще раз... Бойцы садили из винтовок все быстрее и
чаще, потому что каждая вылетающая на снег гильза отмечала расплату за
каждый мучительный вдох, за каждый свистящий и бешеный выдох, взятый у
бойцов преодоленным ими подъемом. А точки впереди разбегались и падали, и
многие лежали прочно, как черные камни. И оттуда тоже летели пули, но бойцы
не замечали, куда ложились эти встречные пули, потому что ложились они как
шалые, куда придется. И когда все было кончено, бойцы поползли по снегу
быстрее, чем это позволяет дыханье на такой высоте. И на этом пути лежал
первый неподвижный человек в белоснежном халате, оплетенном влажными
кровяными полосами и пятнами. Дальше лежали другие. Снег медленно впитывал
красные пятна. Хрипела подбитая лошадь и, беспомощно волоча по снегу зад,
рыла снег передними подогнутыми ногами. Еще несколько лошадей валялись
вокруг... :
Обратный путь был прост и стремителен. Кони съезжали на крупах, а бойцы
неслись вниз, сидя на собственных полушубках. По коней было не пять, а
двенадцать, а два пленных басмача катились вниз так же свободно, как и
бойцы, но катились впереди них. Из шестнадцати басмачей, ночевавших на
снегу, только эти два остались невредимы. Грач торопился вниз: не все
басмачи были налицо, и он беспокоился о двух бойцах, оставленных вчера в
засаде. Весь спуск к кишлаку занял час. В кишлаке Семен Грач нашел двух
бойцов и еще двух пленных связанных басмачей. И вразумительно для всех
Ермаков произнес:
-- А баня-то вышла не нам, товарищ помнач! Крепка баня!..
Пленные угрюмо молчали, но когда им пришлось рассказывать все, они
сообщили, что не все захотели ночевать наверху, иные боялись замерзнуть и
пустились обратно. Таких было девять, и семь человек были убиты при
перестрелке с двумя засевшими за камнями бойцами.
В кишлаке кипятился чай. После чая--первого чая со вчерашнего
утра--помначзаставы Грач выстроил в пешем строю шестерку своих бойцов и
скомандовал "смирно". И Ермаков, вытянувшись, нс сразу понял, к чему такая
официальность. Но он понял, к чему, и все вспомнил, когда помначзаставы
вышел вперед в оборванной бурке и в переметных сумках вместо обуви и
отчетливо произнес:
-- Товарищи! Сегодня тринадцатая годовщина боевой Рабоче-Крестьянской
Красной Армии. Поздравляю вас с поражением басмаческой шайки в славный день
годовщины!..
В пять часов дня оборванный, голодный, обутый в переметные сумки
помначзаставы Семен Грач, в сопровождении шести бойцов с четырьмя пленными и
с трофейными винтовками, подъезжал к комендатуре.
Над воротами старинной ханской крепости бились разнообразные красные
флаги. Ворота крепости раскрылись, и Семен Грач увидел усатого начальника
оперативной части в новой шинели, неторопливо идущего по двору под ручку с
женой Марьей Степановной.
Помначзаставы Грач мгновенно оглядел себя и, сердито поджав губы,
спешился перед начальником оперативной части, удивленно осматривающим его.
Марья Степановна отошла в сторону.
-- Разрешите доложить, товарищ начальник... Произошла маленькая
задержка... Я... я...--впервые за свою жизнь Семен Грач запнулся, произнося
рапорт.
Начальник хотел выслушать официальный рапорт, как полагается, до конца.
Но когда искривилось красное лицо Грача, он нечаянно, совершенно не
официально, улыбнулся и сказал:
-- Я вижу, у нас новый, интересный сорт обуви...Это по случаю
годовщины? Судя по пленным, у вас интересная задержка была?
-- Да... То есть так, чепуха... Товарищ нач...
Но едва Марья Степановна, старательно зажимавшая рот рукой, неожиданно
залилась смехом, круглое, доброе, умное лицо ее супруга побагровело. Он
гневно взглянул на жену и сказал:
-- Уйди!.. Тут люди подвиги совершают, а ты... -- И, дружески взяв
Семена Грача под руку, повел его в помещение комендатуры.
Когда бойцы вымылись в бане и, получив двойной обед, мгновенно его
уничтожили, когда были произнесены все речи и собрание кончилось,--Семен
Грач, в новых грубых яловых сапогах и в чужой неуклюжей шинели, вслед за
бойцами пошел в клуб смотреть "Сивку". Рядом с Грачом топотала каблучками
Марья Степановна, которой в первый раз очень хотелось оказать ему внимание.
Но Семен Грач впервые не пожелал идти с нею без ее мужа. Веселый,
добродушный начальник оперативной части шел в клуб с ними вместе, и Семен
Грач поглядывал на него с такой сердечностью, с какой никогда не глядел на
его супругу...
Старая "Сивка", исполнявшая в комендатуре должность главных актеров
всех не доставленных сюда вовремя кинофильмов, ходила по экрану с тяжелой
важностью танка. Но, не выдержав этой важности, она вдруг запрыгала так
весело и смешно, как это умеет делать сам Чарли Чаплин.
В этот вечер люди в Москве и во всех городах Союза смотрели в
великолепных кинотеатрах фильмы, посвященные гражданской войне и обороне
советских границ.
1933-1953
ПЕРЕПРАВА
Строительство Большого автомобильного тракта заканчивалось. Причудливо
извиваясь, бесконечной лентой, он опоясывал высочайшие горы, взбирался на
снежные перевалы, тянулся по пустынным каменистым долинам, перекидывался
через узкие ущелья и пенные реки. Он обрывался где-то между двумя
гигантскими осыпями, не одолев последней сотни километров, остававшейся до
конечного пункта. Там, словно головка исполинской змеи, пестрел целый город
зеленых и белых палаток, прилепившихся к склону осыпи. На протяжении второй
сотни километров от конечного пункта тракт, прерываемый скалами, еще не
сбитыми динамитом, был подобен пунктирной линии. Около таких скал ютились по
две, по три палатки подрывников--это были взрывные участки. И, хотя между
каждым из них уже пролегали десятки километров дороги, сквозного проезда не
существовало.
А на самой середине Большого тракта, там, где еще три месяца назад
находился головной участок, теперь опять было безлюдно и дико.
Впрочем, два глинобитных домика, крытый брезентом сарай да несколько
палаток все-таки здесь остались. В домиках жили десять водителей, под
брезентом стояли пять полуторок, в палатках громоздились грузы, привозимые
трехтонными машинами с севера. Дальше трехтонки ходить не могли, и потому
это место теперь называлось перевалочной базой. Кроме десятка водителей,
здесь жили еще только два человека: заведующий базой--благодушный толстяк
Пономарев и молодой синеглазый радист Колька, вечно потрескивавший своей
морзянкой и не дававший водителям покоя ни днем ни ночью...
В холодный, но сверкающий солнечным светом сентябрьский день к базе
подъехал всадник на лохматой киргизской лошади. Черный монгольский колпак с
угловатыми вырезами в полях, памирский белый суконный халат, из-под которого
алели бархатные галифе, русские сапоги, старая трехлинейка и зеленый рюкзак
за спиной ничуть не умаляли своей попуганной пестротой достоинства
мужественного обветренного лица всадника.
-- Эй, Курбанов,--сурово крикнул он,--скорее, скорее давай машины, все
пять!
Старший, заведующий гаражом, водитель Курбанов лениво и неуклюже
выбрался из маленьких дверей глинобитного домика.
-- А, заготовитель! Здорово! Куда машины? Зачем?.. Из домиков и из
сарая выбирались все обитатели базы.
-- Да понимаешь,--помахивая нагайкой, заговорил всадник,--с самой
границы я. Такой случай: стадо диких яков перебежало на нашу сторону--голов
шестьдесят! Мы их арканами пытались поймать, не даются: дикие. Ну,
постреляли мы их штук двадцать, остальные ушли. Свежее мясо! За полгода
первый случай такой!
Новость действительно была важная: на головном участке свежего мяса
давно уже нет. Страстные охотники сами, водители возбужденно заговорили с
заготовителем.
Ехать предстояло в сторону от дороги но моренным буграм, по солончакам
каменистых долин. Рейс--опасный и трудный -- не меньше чем на трое суток.
Первой вызвалась ехать сухощавая молчаливая девушка в замасленной синей
спецовке. Ее черные косы, закрученные вокруг головы, были туго забиты под
кепку, и потому кепка стояла торчком, подобная глубокому округлому колпаку.
Надломленный козырек затенял и большие черные внимательные глаза, и все
худощавое загорелое лицо девушки.
Курбанов, небрежно выслушав девушку, коротко заявил:
-- Нет, Нафнз, не поедешь.
-- Почему?--возмутилась девушка.
-- Мужчины поедут, ты здесь останешься!
Высокий спокойный водитель Вапя Стрельников вступился за девушку:
-- Брось, Курбанов! Хоть она у меня помощником ездит, а дело знает
лучше меня, на подсмене не растеряется!
Курбанов, насупившись и уставив на Стрельникова упрямые воловьи глаза,
повысил голос:
-- Сказал -- не поедет? Случится что, какая от нее помощь?
Девушка--руки слабые!
Дальнейший спор ни к чему не привел. Неисправная машина Курбанова
осталась в гараже, а сам Курбанов уселся на место Нафиз в машину
Стрельникова. И на прощание небрежно кивнул обозленной девушке:
-- Спи теперь! Все равно тебе делать нечего... А мою машину не трогай:
тут и первый класс с ремонтом не справится!
И четыре грузовика умчались, вытянувшись гуськом по долине. Уехавший с
ними заготовитель оставил свою лошадь на попечение заведующего базой
Пономарева.
...Утро следующего дня застало Нафиз в сарае. Все в тех же спецовке и
кепке, сердито сжав губы, орудуя отвертками, гаечными ключами, девушка
собирала двигатель оставшейся в гараже машины. Нафиз была в жестокой обиде
на своих товарищей, но больше всего на этого самодура--Курбанова, который не
пропускает ни одного случая, чтобы ущемить ее самолюбие. В самом деле, разве
это не величайшее свинство, что член партии ставит на каждом шагу палки под
ноги ей, таджикской комсомолке?
"Ты--третий класс,--говорит он ей,--а у нас даже шоферы второго класса
ездят помощниками!"
Конечно, условия работы здесь исключительно трудные; конечно, возразить
ему нечего: водителям третьего класса самостоятельно водить машины здесь не
разрешено. Но это не значит, что, вместо помощи ей в приобретении опыта,
Курбанов должен под любым предлогом отстранять ее от поездок! И тут дело не
только в ответственности, которой боится он. Тут дело похуже: в нем
сохранилось еще презрительное отношение к женщине, деспотическое стремление
проявлять над ней свою власть!..
"Вот и вчера,--скотина он: "руки слабые"!.. Просто самому прокатиться
хотелось. Сел в мою машину, уехал, а свою разваленную оставил... Вот покажу
ему,-- со злобой думает девушка, налаживая его машину, -- как с ремонтом не
справится и первый класс! Приедет, -- не скажет, что мне кто-нибудь помогал.
Перед всеми смеяться буду над ним!"
Головка блока цилиндров уже приболчена. Кольца оказались в порядке,
масла еще не гонят. Можно было и не снимать головку блока, все дело-то, как
выяснила Нафиз,--в карбюраторе.
"Дурак он, этот Курбанов, -- расковырял жиклер! Из-за такого пустяка
машину в гараже держит! Запасного, конечно, нет, вот и кричит, что сложный
ремонт!.. Свой ему запасной поставила, черт с ним, лишь бы не знал, куда ему
глаза деть! Теперь только отрегулирую клапана, зажиганье налажу, и готова
будет машина!.."
Нафиз в злобном вдохновении возится с частями двигателя. Ей жарко,
капельки пота выбегают из-под кепки, струятся по ее измазанному автолом
лицу. Где-то за пределами сарая опять пощелкивает морзянка. "Наверно, Колька
за семьсот километров в любви объясняется!"--прислушавшись к морзянке,
размышляет Нафиз; как и всем здесь, ей известны любовные сомнения Кольки в
благосклонности той Клавочки, которая служит радисткой на центральной рации
строительства.
Но вот морзянка умолкла, Колька вместе с Пономаревым входит в сарай.
-- Нафиз! Ты что делаешь тут? Ремонтируешь?
-- Ага!--не оборачиваясь, отвечает Нафиз.
-- Курбанову хочешь нос утереть?--добродушно усмехается Пономарев,
положив тяжелую руку на плечо Нафиз.
Нафиз выпрямляется, строго глядит на него:
-- А рука твоя здесь при чем?
-- Погоди, не в руке дело! -- серьезно отвечает Пономарев, принимая,
однако, руку.--Как машина? Годится? Понимаешь, Колька принял сейчас...
Рассказывай сам, что принял!
Коренастый синеглазый радист глядит на девушку прямым, испытующим
взглядом.
-- На взрывном участке номер семьдесят девять, первом, значит,
отсюда,--обвал...
-- Убило кого-нибудь?
-- Не убило. Подрывнику Гульмамадову ногу сломало, а Терентьич--прораба
знаешь?--спрыгнул на снег, с ним вместе в реку скатился. Вылез-то целый, но,
кажется, воспаление легких схватил... Фельдшер с восьмидесятого уже верхом
выехал, а медикаменты, целый ящик, понимаешь,--у нас. Курбанов неделю назад
взял его на свою машину, а сейчас глядим -- ящик этот за палаткой лежит.
Рассуждения о том, может ли Нафиз, не дожидаясь возвращения водителей,
выехать в самостоятельный рейс, были недолгими. Пономарев брал
ответственность на себя, но Колька решил запросить управление.
Начальник строительства, узнав, что погода хорошая и что уехавшие за
мясом машины вернутся не раньше чем через два дня, разрешил Нафиз выехать.
Час спустя машина была к рейсу готова. Радостная, заранее торжествующая
Нафиз, накинув на плечи ватник, вывела грузовик из сарая. Колька и Пономарев
взвалили на платформу ящик с медикаментами, несколько длинных бревен,
закрепив их крест-накрест на кузове, три круга веревок, топор и несколько
кайл. Бревна, веревки и инструмент нужны были участку для закрепления
оползня.
Путь предстоял большой. Нафиз прихватила с собой запасные канистры с
горючим и маслом.
-- Счастливо!--промолвила Нафиз, нажав на педаль стартера.--Колька,
уйди с дороги!
-- Постой, постой, а с фарами что у тебя, понимаешь?
-- Ладно там--с фарами. До темноты успею вполне! -- насмешливо
отозвалась Нафиз, давая ход.
Колька отскочил от машины.
-- Нехорошо это, понимаешь! -- крикнул он, припустившись рядом с
машиной.
-- Понимаешь, понимаешь,--передразнила его Нафиз.--Все понимаю, но
только нет у нас лампочки ни одной!
Этих слов Колька, оставшийся сзади, уже не услышал. Нафиз, прибавив
газа, вывела машину на тракт и помчалась к лиловеющему на юге перевальному
гребню, которым замыкалась широкая и ровная каменная долина нагорья.
Солнце стояло в зените, дорога по долине была прямой и гладкой, и, хотя
впереди высились два перевала, весь путь до участка требовал не больше
восьми часов. Нафиз не беспокоилась ни о чем: перевалы разделаны хорошо, а
четырехкилометровая высота долины над уровнем моря могла бы сказаться на ком
угодно, но только не на таджичке, рожденной в здешних горах. С первых дней
своей жизни привыкла Нафиз и к разреженному воздуху, и к резким сменам
температуры, и к одиночеству в безмерных горных пространствах.
Первые минуты пути Нафиз внимательно прислушивалась к рокоту
двигателя,--он был монотонным и ровным. Окончательно умиротворенная, Нафнз
стала поглядывать на дали широкой долины.
Обтесанные ледниками, проползавшими здесь в самую последнюю
геологическую эпоху, горы справа и слева были округлыми, отдельными, будто
плавающими в каменном океане долины. Глубокие ущелья начинались дальше. За
вторым перевалом тракт скатывался в одно из таких ущелий вместе с
пропилившей его рекой.
Сколько раз уже Нафиз проделала этот путь! Кажется, каждый камень был
ей знаком! Но никогда до сих пор она не сидела в кабине одна: неизменным
соседом слева ли, справа ли бывал Ваня Стрельников, всегда охотно уступавший
руль, чтоб дать ей побольше практики... Впрочем, однажды Нафиз проехала
здесь в одиночестве. Трудно даже представить себе, как давно это было и
каким бесконечным в тот раз показался ей этот путь! Тогда, впервые покинув
родное ущелье, она качалась на верблюде, направляясь в Ош и дальше, в
Ленинабад,--к неведомым северным городам, чтобы начать новую жизнь. Сколько
споров, сколько скандалов с родными, сколько тревог и сомнений потом -- в
этом одиноком и бесконечном пути на верблюжьей спине!.. Но все оправдалось!
Как хотела бы Нафиз, чтоб се старая мать, камнем размалывавшая в муку
сухие ягоды тутовника, живущая в селении, куда и сейчас добраться можно
только пешком, взглянула на нее сейчас! Что сказала бы ей мать, увидев, как
уверенно и спокойно ведет Нафиз эту большую, дрожащую от силы мотора
машину?!
И, вспомнив свою--конечно же, по-прежнему любимую -- мать, худую,
похожую на жесткий стебель высохшего растения камоль, Нафиз, склоненная над
рулем, улыбнулась: старуха перепугалась бы до полусмерти, приняв эту машину
за грозного дьявола. Но скоро-- теперь уже скоро--автомобильная дорога
доберется и до селения, в котором все так же, как и прежде, живут
богобоязненные родственники Нафиз, и они не умрут от страха, конечно:
поудивляются и привыкнут,--то ли еще предстоит им увидеть, прежде чем
закроются их глаза? А Нафиз обязательно прокатит их на своей машине! Так вот
и будут они сидеть на платформе кузова: старики--покачивая чалмами, сутулясь
в белых и черных халатах, с собранными в складочки длинными рукавами;
женщины -- перебирая привязные красные и черные косы; босоногие ребятишки,
которым пора уже в школу,--егозя, любопытствуя, смеясь!.. И уж, конечно,
мать теперь иначе отнесется к Нафиз: ни бить ее, ни кричать на нее и в
голову нс придет старухе, -- сама удивляясь своей почтительности, станет она
рассказывать дочке какие-нибудь древние новости!..
Час за часом машина, пыля, подминает под себя быструю ленту дороги.
Вглядываясь в эту словно серой волной текущую под колеса дорогу, обводя,
кажется, самим точным рулем каждую выбоинку, Нафиз размышляет: то о странной
судьбе своей; то о Ване Стрельникове, который, быть может, войдет в ее жизнь
не только как сосед по кабине; то о непорядках на перевалочной базе; то об
этом невзлюбившем ее Курбанове--еще долго с ним, наверно, придется работать,
но рано или поздно, а докатится он до исключения из партии, обязательно
докатится, слишком уж зазнался, слишком ленив и неряшлив в своей работе!..
Ну, ладно ж!.. А в этот вот раз лицо его вытянется, как у сурка, когда он
вернется на базу и не найдет ни Нафиз, ни своей машины, которую "даже шофер
первого класса не может исправить?..".
Час за часом бежит, и Нафиз приближается к пере валу. Подъем заметно
сказывается на работе двигателя лента дороги начинает шататься из стороны в
сторону юлить, вилять, а впереди складывается по склону крутыми зигзагами.
Нужно обеднить смесь, дать ей побольше воздуха. Нафиз на минуту
останавливает машину, поднимает капот, на четверть оборота поворачиваем
отверткой регулировочный винт в карбюраторе. Удовлетворенная своей
предусмотрительностью, едет дальше. Долина остается позади, горы стеснились
вокруг, над грядой перевала уже видны острые зубцы следующего хребта. Нафиз
переводит рычаг на вторую скорость, но и ее уже недостаточно. Нафиз
внимательно ждет момента, когда двигатель "попросит" первой скорости. Нажав
на мгновение педаль сцепления, включает первую скорость. Грузовик тяжело, но
уверенно ползет в гору.
Ледяные зубцы дальнего хребта поднимаются над преодолеваемым машиною
перевалом. Нафиз с неудовольствием глядит на тяжелые темные облака,
спадающие с фирновых склонов хребта в узкую распростертую внизу лощину.
Облака плывут быстро, клубясь, захватывая все новые и новые склоны, забив
всю лощину как будто грязноватой, сбитой в комок ватой. Нафиз слишком хорошо
знает, что ей теперь предстоит: под этими облаками--липкий туман, дождь со
снегом, пронзительный ветер, холод. Солончаковая почва разбухнет, машина
начнет буксовать, и--самое главное--темнота навалится раньше, чем нужно. А в
этой лощине--река, через которую моста нет!
Сосредоточенная Нафиз осторожно ведет машину вниз, прямо в облако,
быстро поднимающееся навстречу. Вот первый порыв холодного ветра швыряет
песок в открытые окна кабины. Нафиз, поежившись и подумав, что ей следовало
бы взять с собою тулуп, вращает рукоятку, поднимающую стекло. Но стекла
почему-то нет.
-- Да совьет дэв гнездо в его сердце!--с досадой бормочет Нафиз,
вспомнив, что это машина Курба-нова.
Первый же язык тумана слизывает придорожный склон. Но небо еще
голубеет, солнце еще прожигает туман. Нафиз уменьшает ход. Встречная волна
тумана сразу скрывает весь мир,
-- Ну, теперь прощай! --сердито кидает Нафиз то ли скрывшемуся солнцу с
его теплом, то ли утраченному ощущению спокойствия. Плотнее охватив баранку
руля, напряженнее согнувшись над нею, зорче всматриваясь в туман, она уже
готова мгновенно найтись при любой неожиданности, при любом препятствии.
Тот, кто сам никогда не сидел за рулем, не поймет этой особой, вызывающей
занывание сердца, но упрямой напряженности водителя, которому каждую секунду
недобрым подарком грозит дорога... Нафиз, однако, уверена и в умении своем,
и в зоркости. Мысль о возвращении не возникает. Нафиз привыкла к любой
погоде и даже в разгуле стихий всегда находит своеобразное
удовольствие,--ведь почти всю свою молодую жизнь Нафиз провела в горах.
Машина, облепленная туманом, спускается медленно. Дорога выпрямляется,
поворотов все меньше,--значит, Нафиз уже выезжает в лощину. Но зато на
переднем стекле мокрыми хлопьями начинает налипать снег, а стеклоочистителей
(ведь машина Курбанова!) нет. Снег вваливается в кабину и сбоку, вместе с
пронзительным ветром, заставляющим Нафиз застегнуть на все пуговицы ватную
куртку. Счетчик, на счастье, работает. Нафиз представляет себе окружающую
местность на память, по счету километров; через пять километров должна быть
река. Левее дороги она выбегает из узкого каньона, образованного двумя
гладкими каменными террасами, правее дороги--разливается широко. Вправо и
надо свернуть: пока моста через каньон нет, реку легко переехать вброд, ее
струи так растеклись по широкому галечному ложу, что воды будет не выше, чем
по ступицы колес.
Осторожно, внимательно управляя, Нафиз оставляет за собой эти пять
километров... Вот-вот перед радиатором должна появиться вода.
И вода появляется мутно-рыжею полосой: с дороги Нафиз не сбилась!
Нафиз останавливает машину, выходит из кабины и, сразу охваченная
ледяным ветром, облепленная липкими хлопьями снега, поднимает вырываемый из
рук ветром капот: надо снять ремень с вентилятора, чтобы крыльчатка не
забрызгала двигатель водой, которая может проникнуть снизу при переправе.
Сняв ремень, обвернув на всякий случай трамблер и свечи кусками резины
и с трудом опустив давимый ветром капот, Нафиз бежит к кабине, потирая
сразу. озябшие руки. Теперь--малым ходом по старым колеям, намеченным в
прибрежной гальке... Они быстро заносятся снегом, но пока Нафиз их еще
угадывает. Машина, тяжело переваливаясь с боку на бок, подходит к воде.
Медленно--вся внимание--Нафиз направляет машину в воду. Передние колеса
ныряют в рыжую муть, вода, зашипев, дробно стучит по ним галькой.
Высунувшись из кабины, Нафиз сквозь бунтующие снежные хлопья глядит на
подножку. Все пока хорошо, -- войдя в воду и погрузившись едва до подножки,
машина, гудя и завывая, ползет по дну. "Только бы не яма, только бы не
яма!"--как заклинанье, мысленно повторяет Нафиз, ощущая всем напряженным
телом каждый удар скрежещущих под машиной камней. Стихия головокружительно
мчащейся воды и снега, вьющегося в тумане, скрывает весь мир; автомобиль
похож на живое, ревущее чудовище, борющееся с этой стихией.
Легкий толчок -- передние колеса вылезают на гравий. Но это не берег,
это только мель после первого рукава. Машина переползает ее и снова ныряет в
воду. И вдруг--сразу--резкий удар, передние колеса проваливаются, крылья,
двигатель до половины--в воде, и она мутным изогнувшимся гребнем хлещет
через капот. Ноги Нафиз сразу в холодной струе, бегущей над полом кабины.
"Яма!" И, напрягая сбиваемые с педалей ноги, Нафиз мгновенно дает задний
ход. Машина дергается, стремясь податься назад, дергается еще и еще... Нафиз
дает полный газ... Дрожа и стуча, машина ползет назад... Вода освобождает
капот, но все еще перехлестывает через крыло... Еще немного, -- и все
обойдется, но тут, даже не чихнув, разом глохнет мотор...
В нежданной тишине -- резкий и угрожающий скрежет камней, злобное
шипенье воды. Нафиз торопливо жмет ногой на педаль стартера. Движенья ее
поспешны. Но стартер урчит вхолостую, мотор не работает, а вода все шипит,
шипит и колотит камнями по обшивке машины... Отчаявшись, Нафиз откидывается
на спинку сиденья, проводит ладонью по влажному лбу. И с новой энергией жмет
на стартер, зная уже, что рискует "посадить" аккумулятор.
-- Скисла!--наконец со злобой произносит она. Помедлив минуту в
размышлении, вынимает из-под сиденья заводную ручку, распахивает правую
дверцу кабины--с этой стороны не так бьет вода... Становится на подножку,
через которую переливаются мутные струи. Выбора нет: надо лезть в воду! И
сразу, по колени в воде, пробирается, держась за крыло, к передку машины.
Мгновенно залившись за голенища сапог, вымочив брюки выше колен, вода
холодит Нафиз. Девушка крутит и крутит заводную ручку. Тщетно!
Что же ей теперь делать? Ей холодно, мокрые ноги ее заледенели, ветер
пронизывает ее. В досаде, в злобе, почти в отчаянии, она признается себе,
что рейс сорван и что ей предстоят долгие часы, может быть, дни ожидания
здесь, пока кто-нибудь не явится ей на помощь. Вернутся на базу машины с
мясом, поедут за ней, найдут ее здесь, и вот на длинном зажигании", на
буксире холодно издевающийся над ней Курбанов потянет аварийную машину
обратно к базе...
А прораб Терентьич на семьдесят девятом? А Гульмамадов со сломанной
ногой?.. А если Терентьич без медикаментов умрет? Что же делать, что
делать?.. Пойти пешком обратно на базу? Или взять из ящика нужные
медикаменты и пойти на участок? Во-первых, какие нужны? Во-вторых, до
участка--восемьдесят километров: три часа на машине или... или двое суток
пешком!.. Обратно на базу--сто пять!.. И вокруг--ничего, ничего, каменная
пустыня, раздираемая снежной бурей. Ни зверя, ни птицы--все живое
попряталось по расщелинам скал.
Нафиз пробирается обратно в кабину. Она не думает о себе, но еды она с
собой не взяла,--всегдашнее глупое шоферское легкомыслие! Кроме ватника, уже
почти промокшего, на ней нет ничего, а в кузове нет даже брезента... Бревна,
веревки, инструмент--холодные, мокрые,-- кому это нужно здесь?
Снежная буря разыгрывается все пуще, мокрые хлопья больно шлепаются в
лицо, леденящими струйками стекают за ворот; ветер воет, взвизгивая, как
старый ущельный дэв, в каких Нафиз верила в детстве. Шумит река, и машина,
застрявшая в ней, стоит, наклонившись вперед: мрачное, безмерно тяжелое
чудище. Слепая вода кружит и кружит, омывая его...
Поджав под себя ноги на мокром сиденье, вся сжавшись от холода, девушка
чувствует, что руки и ноги ее начинают неметь. Нет, в неподвижности дальше
оставаться нельзя! Нафиз выходит из кабины и, опять по воде, выскакивает на
галечную мель. Прыгает по ней, бьет себя руками, стараясь согреться, бегает,
кружится... Но на четырехкилометровой высоте даже горному жителю бегать
долго нельзя: сердце колотится так, что Нафиз начинает за него опасаться...
"Костер! --соображает она.--Надо разжечь костер!"
Переходит вброд мелкий рукав, выходит на берег. Под снегом должен быть
кизяк--здесь летом часто останавливались караваны верблюдов; последний из
них прошел месяц назад. Разрывая руками снег, Нафиз долго собирает кизяк.
Спички пока сухи; костер, раздуваемый ветром, разгорается сразу. Сняв
сапоги, Нафиз тянет к нему руки и ноги, приближает к пламени грудь,
поворачивается спиной. Пар валит от мокрого ватника, он становится теплым,
почти горячим, но костер начинает уже прогорать. Нафиз бежит босиком по
снегу, снова собирает кизяк, но все, что она приносит к костру, сгорает
сразу, снег и ветер глушат, забивают костер, и Нафиз, поняв, что
поддерживать пламя ей не удастся, устало подсаживается к дымящим остаткам
костра. Пригретой, усталой, ей теперь хочется спать. Спать нельзя,--она это
знает, но и делать еще что-либо энергии нет. Нафиз замирает, обняв руками
колени. Костер затухает совсем. В сером, помрачнелом тумане извиваются
хлопья летящего снега. Холод, жестокий холод постепенно пронизывает все тело
Нафиз. В полуоцепенении она думает только об этом холоде...
Вот так--да, вот так, как сейчас,--ей бывало холодно в детстве. Прошлое
встает в закрытых глазах Нафиз. С кувшином на голове она спускается к горной
реке. Крошечные площадки посевов усеяны неубранными камнями, прикрытыми
снегом. Камни падали всю зиму с той гигантской осыпи, что высится над
селением. Они крепко смерзлись, но под снегом не видно их острых ребер. И
идти по ним босиком очень больно. С площадки на площадку, как по огромной
лестнице, цепляясь за выступы грубо сложенных стен, спускается Нафиз к реке.
Вся ее забота о том, чтоб не уронить большой глиняный кувшин, -- она то
ставит его себе на голову, то прижимает к груди, обнимая тоненькими
ручонками. С гор дует острый ледяной ветер. А на ней только рваная
домотканая рубашонка! Нафиз спускается к бурной реке за водой, спрыгивает на
большой плоский камень, охваченный бурлящею пеной, наклоняется, крепко держа
руками кувшин. Вода закипает у его горлышка, стремится вырвать его из рук. С
трудом подняв его сначала на плечо, потом на голову, Нафиз устремляется в
обратный путь. Вода струится по руке вниз, добегает по лицу и по шее до
голых плеч, замерзает на леденящем ветру, Льдинки жгут, колют плечи Нафиз, а
рук от кувшина отнять нельзя... Вот холодно... вот холодно было тогда,
пожалуй, совсем так, как сейчас!
Еще раз было холодно так спустя несколько лет, когда зимой мать послала
Нафиз пригнать убежавшего из дома козленка. Мать думала, что он где-нибудь
недалеко, а он, проклятый, удрал вверх по тропинке, туда, где над селением
нависли желоба оросительного канала; эти желоба, перекинутые от одной
отвесной скалы к другой, упирались концами в крошечные площадки. Там всегда
было много травы,--вода капала с желобов, козленок в летнее время прыгал там
по камням, находя себе вкусный корм. В этот раз он тоже устремился туда,
глупый, не зная, что под снегом травы давно уже нет...
Нафиз полезла за ним, а скалы обледенели, Нафиз поскользнулась,
сорвалась, упала в узкую расщелину между скал. Расщелина внизу была забита
снегом. Если б не снег, Нафиз, конечно, разбилась бы насмерть, Нафиз
уцелела, провалившись с головой в снег, но выбраться сама оттуда никак не
могла. Долго она кричала, звала на помощь,--никто не слышал. И если бы
козленок сам не надумал вернуться домой, никто не пошел бы искать ее. Отец
нашел Нафиз по следам, она совсем окоченела, была в беспамятстве...
Отец потом рассказывал, что, неся ее на руках, он уже думал, о том, где
взять муки, чтоб мать могла испечь похоронные лепешки, которые нужно класть
в мазар на тот плоский камень, под которым будет вместе с первой его дочкой
лежать и Нафиз,--ведь эти лепешки необходимы всем ушедшим на небо! И Нафиз
потом удивлялась: как же так--ведь небо вверху, а положить ее собирались
вниз, в землю, под камень? Или, может быть, путь на небо просверлен под той
горой, к которой пристроен мазар? Холодно и страшно, наверно, идти тем
путем,--не проще ли лезть на небо прямо по горе, до самого гребня, а потом
-- сразу вверх по солнечному лучу?
Какой маленькой, какой глупой тогда была Нафиз, чему только не верила!
А еще холодней,, конечно холодней, чем сейчас, было, когда уже
комсомолкой Нафиз шла с матерью за быками, что волочили по каменистому
склону сделанные из кривых тополевых жердей сани, тяжело нагруженные
домашним скарбом... Шли вместе со всеми женщинами селения, покинув родной
кишлак, шли куда глаза глядят--подальше от басмачей, с которыми у пустынной
границы сражались мужчины. Шли всю ночь, и дул леденящий ветер, а время ведь
было весеннее! Но так высоко в горы зашли они, что холодно было там даже в
полдень, и тоже падал снег, как сейчас, туман был таким же непроглядным.
Только ручейки талого снега на потных спинах быков различала спереди Нафиз
да ледяные сосульки, свисавшие по бокам с их темной шерсти...
Ах, никогда больше после этого пути не увидела Нафиз своего отца.
Вернувшись в селение, узнала, что басмачи убили его. Туман остался на ее
сердце, холодно было душе, пока не уехала она на далекий север, где отогрели
ее душу другие люди... Вот сама, своими руками, всего добилась Нафиз!.. А
этот дурак Курбанов сказал: "Слабые руки!" Как смел он эти сказать, толстый
и жирный байбак!
И в новом приливе злобы Нафиз отрывает лицо от дрожащих колен,
оглядывается: все, как прежде,-- машина, поникшая над мрачной водой, снег,
ветер, туман совсем Посерел,--наверно, солнце зашло за гребень хребта... Н
Нафиз начинает мысленно разбираться во всех деталях мотора. Почему он не
работает? Ведь зажигание в порядке, карбюрация--тоже, свечи водою не
залиты... Перебрала в мыслях все,--должен он заработать, -- а ведь вот не
работает!..
Но холодно, холодно так, что кажется: все внутри отмирает. Надо
согреться во что бы то ни стало, иначе--это ясно уже--замерзнешь! И,