правда, удалось закрыть, хотя и с огромным трудом. Об этом
деле говорил, что ему просто повезло. Его поддержали партийные и советские
руководители района, и дело в суд не попало. Если бы попало, - добавлял он,
- сидеть бы мне, так как директиву я нарушил: посеял черный пар до получения
указаний о времени начала сева.
То, что от этого нарушения получился урожай вдвое, никого не
интересовало. С возмущением отец говорил:
- Ну кому и зачем нужно, чтоб сроки сева указывала Москва? Да сколько я
хозяйничал, я никогда не сеял в одно время в первом и четвертом поделе. А
кому помешал "букер"? Почему запретили его использовать для пахоты и сева?
Ведь в засушливый год это наше спасение. А люди почему не работают? Наша
артель дружная, работали хорошо, а соседи ничего не делали. Хлеб не
обмолотили. Так район и за них выполнил хлебосдачу нашим хлебом. В
результате мы остались без хлеба, а соседи свой молотили и ели после
хлебосдачи. Кто же станет работать после этого? А вообще система: за все
отвечает добросовестный труженник, ответа за государственные дурости
спросить не с кого. Не выполнил дурацкую директиву - под суд за
невыполнение, выполнил и тем вред большой нанес - отвечаешь за ущерб
государству.
Много еще было разговоров. Во всех я терпел полное поражение. Но это
меня не только не убеждало, не отвращало от сложившихся коммунистических
взглядов, но злило, понуждало к поискам возражений, к отпору любым способом.
Однако отцовские доказательства были настолько убедительны, что, несмотря на
их неприемлемость для меня, непроизвольно проникали в какие-то далекие
уголки моей души и, потом, с течением времени, с появлением новых фактов
вдруг всплывали и прочно ложились в фундамент моих новых мировоззрений.
Вспомнил я и отцовский разговор о букере, когда в хрущевские времена
Академия сельскохозяйственных наук провела научную сессию с докладом
сибирского колхозного полевода Терентия Мальцева о безотвальной пахоте.
Терентий оказался хитрее моего отца. Именно хитрее, а не умнее. Он не
защищал букер, так как это было бы выступлением против партии, "мудро"
угробившей его несколько десятилетий тому назад. Он обращался к ученым с
просьбой разработать сельскохозяйственные орудия для безотвальной пахоты.
Ученые, безусловно знавшие, что такое букер, если они ученые, конечно, ни
единым словом не заикнулись о букере и практике безотвальной пахоты в
дореволюционной России. Никто не сказал, что нечего "изобретать порох", что
в царские времена во всех засушливых степных районах такие орудия (букера)
были основными.
Только жил дореволюционный крестьянин экономнее. Он не мог отдельно
иметь одно орудие для безотвальной и другое для отвальной пахоты. Букер был
пригоден для того и другого. Требовалось не более получаса, чтобы перейти от
безотвальной пахоты к отвальной или наоборот.
Оглядываясь на прошлое, я вижу, что влияние отцовских бесед в расчете
на перспективу, оказало на меня огромнейшее влияние. Посеянные им зерна не
погибли, а проросли с новой силой в иных условиях. В 1963 году я написал
листовку - ответ на письмо ЦК о необходимости экономить хлеб. Листовка
называлась: "Почему нет хлеба". Она произвела впечатление разорвавшейся
бомбы в ЦК и КГБ. С поисков ее автора и началось раскрытие меня, как
"антисоветчика". Хотя впоследствии она была использована при подготовке
доклада Брежнева о сельском хозяйстве на мартовском пленуме ЦК, в 1965 году.
Большой моей заслуги в ее создании нет. Она написана на основе отцовских
бесед со мной.
Очевидно, что имея столь основательную предварительную подготовку, в
виде отцовских бесед, я уже мог воспринимать косиоровский инструктаж с
известной долей критичности. Что ждало меня в селе, где мне предстояло быть
уполномоченным ЦК, я тоже представлял примерно правильно. Но то, что я
увидел, превзошло все мои, самые худшие ожидания. Огромное, более 2000
дворов, степное село на Херсонщине - Архангелка - в горячую уборочную пору
было мертво. Работала одна молотарка, в одну смену (8 человек). Остальная
рать трудовая - мужчины, женщины, подростки - сидели, лежали, полулежали в
"холодку". Я прошелся по селу - из конца в конец - мне стало жутко. Я
пытался затевать разговоры. Отвечали медленно, неохотно. И с полным
безразличием. Я говорил:
- Хлеб же в валках лежит, а кое где и стоит. Этот уже осыпался и
пропал, а тот, который в валках, сгинет.
- Ну известно сгинет, - с абсолютным равнодушием отвечали мне.
Я был не в силах пробить эту стену равнодушия. Говоришь людям - у них
тоска во взгляде, а в ответ - молчание. Я не верю, чтобы крестьянину была
безразлична гибель хлеба. Значит, какая же сила протеста взросла в людях,
что они пошли на то, чтобы оставить хлеб в поле. Я абсолютно уверен, что
этим протестом никто не управлял. По сути это и не было протестом. Людьми
просто овладела полная апатия. Значит, как же противно было народному
характеру затеянное партией объединение крестьянских хозяйств.
Это было противонародное действие. Если бы у крестьянина тогда нашелся
вождь, партийная диктатура на этом и закончилась бы. Но вождя не было,
понятной программы тоже, и народом завладела апатия. Именно такой вывод
следовал из того, что я увидел в Архангелке. Но я такого вывода тогда не
сделал. Объяснил все несознательностью крестьян и в одиночку стал бороться с
народной апатией. И кое что сделал. Примерно то, что делает камень,
брошенный в озеро с абсолютно гладкой поверхностью. За полтора месяца,
которые я там пробыл, темпы обмолота увеличились почти втрое - начали
убирать кукурузу, подсолнухи, пахать зябь. Но это не благодаря мне. Людям
просто надоело сидеть без дела. И они - сегодня один, завтра другой -
выходили на работу. Что касается меня, то втиснуться в их среду мне так и не
удалось. Они вежливо слушали, но не воспринимали моих убеждений.
Только возвратился из Архангелки - новая командировка: Уполномоченным
ЦК Комсомола Украины в Донбасс, на уголь. Стране не хватает угля. Чтобы
увеличить его добычу не машины дают, не организацию труда улучшают, а шлют
уполномоченных. На комбинат "Юный коммунар" ехали мы двое уполномоченных ЦК
КП(б)У - нарком (министр) коммунального хозяйства Украины - старый коммунист
Владимирский и я - уполномоченный ЦК комсомола. Ни он, ни я в шахте никогда
не работали, а шахту с крутопадающими пластами, каковой был "Юнком" я даже
не видел. Понятно, какую пользу мы могли принести. Но от нас это наверное, и
не нужно было. Бюрократа вполне устраивала цифра в отчете: количество
посланных уполномоченных. Я тогда в этих тонкостях не разбирался и изо всех
сил старался что-то делать: спускался в шахту, обходил комсомольцев в лавах
и штреках, выступал с докладами и беседами. Но в целом похвалиться чем-то
положительным невозможно. Из всей этой поездки только и запомнилось, что на
обратном пути у нас на подъезде к станции Изюм унесли чемоданы. Я выпрыгнул
вслед за ворами и с помощью пистолетика "Смит-Вессон" (тогда коммунистам
ношение оружия еще разрешалось) задержал их и сдал железнодорожной охране.
Затем догнал Владимирского, который ожидал меня на станции Лозовая.
Езда по железной дороге в те годы была истинным мучением. Поезда ходили
не по расписанию и были переполнены. На станциях битком набито людей. Такое
впечатление, что вся страна тронулась с места. Оборванные, голодные и
полуголодные люди, нагруженные мешками, чемоданами, баулами, куда-то
торопятся, едут, бегут, сидят на станциях и около них. Воровство, что
называется, непрерывное. То и дело слышишь захлебывающийся плачущий голос:
"Ой, лышенко, укралы! Останне укралы" Так украли и у нас. Хоть и не
последнее, но тоже необходимое, то что везли мы для семей. В те времена, при
поездке в село или рабочий район, городские жители стремились достать
дефицитное продовольствие и промтовары. Я, например, вез в тот раз такую
величайшую для того времени ценность как примус.
Но бывали потери и похуже. В октябре 1931 года мы с зав. учебным
отделом института комсомольцем Васей Фетисовым возвращались в Харьков из
Донбасса тем же путем, каким ехали мы с Владимирским, ровно год назад. Нам
удалось захватить две третьих полки, и мы пристроились поспать. Довольный
удачей Вася расшутился:
- Как в первом классе! С удобствами! Разувайся. Нечего парить ноги.
- Нет, я предпочитаю без удобств, но вернуться домой в ботинках...
- Ну, а я с удобствами, - и Вася разулся, поставив ботинки рядом с
головой.
Утром их не оказалось. До самого Харькова, до момента выхода из вагона,
Вася, сбитый с толку тем, что я потешаюсь над сном "с удобствами", думал,
что ботинки прячу я, но в последний момент отдам. В Харькове погода была
препакостной. Моросил холодный дождь со снегом. И только тут Вася понял, что
шуток не предвидится. Странный вид имела эта фигура - худой, почти
двухметрового роста мужчина в дорогом плаще, в галстуке, в шляпе, с
портфелем в руках, а ноги в носках.
Я сжалился над ним. Усадил в зал ожиданий и съездил за ботинками к нему
на квартиру. Благо у него дома были запасные. Крали же и у тех, кто в запасе
ничего не имел - ни ботинок, ни нужных денег.
В общем, что же мы имели в 1930-1931 годах, если оценивать положение
объективно. Полностью разрушенное сельское хозяйство и дезорганизованный
транспорт. Но такие, как я, этого не видели. Они были загипнотизированы
старыми идеями и новыми великими стройками. На стройках тоже было далеко не
так блестяще, как писалось в газетах, но мы этого не знали, да и знать не
хотели. Я, например, кое-что увидел, но обобщить виденное не мог. В 1930
году я был на строительной практике в Сталинo. Мне поручили продолжить
стройку бани-проходной на заводе. Когда я разобрался, то увидел, что между
выстроенной частью бани и чертежами нет ничего общего. Прораб
просто-напросто не мог читать чертежи. Пришлось все переделывать. На
следующий год повторилось подобное, но в больших масштабах. Меня послали на
практику на строительство Енакиевского химического завода - прорабом
газгольдерного цеха. Какой это цех в действительности - покрыто тайной, все
наименования на той стройке были условные. В цехе шло строительство
фундаментов под какие-то машины. Каждый фундамент - стройка, величиной с
четырех или пятиэтажный дом. 9 фундаментов закончены, отдельные частично
подготовлены к бетонированию, частично ведется опалубка. Имея опыт прошлого,
я внимательно сверил законченное с чертежами. Возникло много вопросов и
сомнений. Чтобы разобраться окончательно надо было смотреть монтажные
чертежи. Мне их дать отказались - они секретные. Тогда я отказался принять
назначение. Вызвали к главному инженеру, и я легко доказал, что мне те
чертежи необходимы. И получил их. Что же оказалось? Монтажные и строительные
чертежи во многом не совпадают. Построенные фундаменты пришлось
переделывать, опалубку менять. Главный инженер, хватаясь за голову, говорил:
"Разве за всем уследишь? Если у меня б прорабом были нынешние практиканты, я
бы горя не знал". Выходит, даже мы, студенты 2-го курса института, были
квалифицированнее тех, кто работал "на великих стройках".
Во время работы на этой стройке я в последний раз общался с дядей
Александром. После изгнания его из села, с маленькими детишками, он
устроился в Енакиевском животноводческом совхозе. К нему приехала старшая
сестра его умершей жены и взяла на себя уход за детишками. Жили они - беднее
невозможно. Ни постелей, ни одежды, ни хлеба в достатке. Я несколько раз
ходил к нему в семью, носил туда свой паек, а сам обходился столовой (без
хлеба). Мы много говорили. После пережитого мы как-то незаметно отбросили,
сложившийся под конец в Борисовке, острый и раздраженный тон. Дядя говорил
тихо, раздумчиво, медленно. Я хотя и не соглашался с ним, но как-то у меня
нечего было возразить, и я больше слушал.
Он говорил о своем совхозе, как о ярчайшем примере полной
безхозяйственности советской системы. Он показывал мне, как содержатся
свиньи и говорил:
- Ведь это ж чудо, что они еще не дохнут. Но они обязательно начнут
болеть и дохнуть. И директор, который один ответственен за такое состояние,
не будет привлечен к ответственности. Отыграются на "подкулачниках", на мне
и других свинарях. Обзовут нас врагами и ничего не докажешь, не
оправдаешься.
Я советовал дяде уйти из совхоза. Но он резонно отвечал:
- Меня тогда тем более арестуют, скажут, что хотел скрыться от
ответственности. Пока я здесь, то буду хоть свиней своих спасать, и с
директором воевать. Хотя, - добавил он, много не навоюешь. Они все такие -
друг за друга держатся. Вот ты, помнишь, говорил, что я на советскую власть
за кобылу рассердился (речь о том, что у дяди в 1920 году "красные" забрали
жеребую - на сносях - кобылу). Я тогда обозвал тебя дураком. Ну, а теперь я
тебе расскажу, что тогда случилось. Кобылу я нашел, и мне ее вернули, да
только она уже подняться не смогла. Сдохла и кобыла, и погиб лошонок. Но это
ничего еще. Это война. А на войне и люди гибнут. Самое страшное, что я
увидел, так это то, что эти люди человеческого языка не понимают.
Я пожаловался. Но не наказание мне надо было для кого-то и не
компенсацию для себя. Я хотел, чтобы они поняли, что хозяйство нельзя рушить
и разъяснили бы это своим подчиненным. Но они меня так и не поняли, хотя я
дошел до самого высокого начальства.
- Вот тогда, придя домой, я и сказал - нет, это не хозяева. Хватим мы с
ними горя. - Я, продолжал он, - посмотрел как брали заложников. Потом в
1925-26 году восемь месяцев просидел в мелитопольской тюрьме - "спасиби
тоби, вытяг ты мэнэ видтиль". Разъясню: Дядю обвинили в поджоге дома одного
сельского жулика, который воспользовался новым тогда делом - государственным
страхованием - и заработал на этом. Застраховал свою хату, а затем сжег.
Дядя был освобожден благодаря моему вмешательству. Кстати, допрашивали его
меньше всего о поджоге. В основном разбирали его разговоры. Первую встречу
следователь начал словами:
- Ну, так что, Александр Иванович, "кось, кось! - пока на уздечку".
- Потом видел, как раскулачивали, да и меня из моей собственной хаты с
детками несчастными выбросили. А теперь вот здесь вижу этого директора и уже
не скажу: "Не хозяева" Нет! Это хуже - грабители и палачи.
Я ничего не мог возразить, но и согласиться с его выводами не мог. Мы
расстались, когда я уезжал, закончив практику. Я еще не знал, что меня ждет
новая жизнь, что предсказание цыганки уже сбывается. Не знал я так же, что
над дядей уже висит арест и, что сразу после этого его семья, в декабрьские
морозы, будет выброшена из той лачуги, в которой они жили в совхозе. Страшно
подумать, что было бы с ними, беспомощными, если бы мой младший брат Максим
не разыскал их и не приютил у себя.
Я узнал об аресте дяди месяцев через шесть. Бросился разыскивать.
Прошел по его тюремному пути, начавшемуся в Енакиево и, затем, через
Сталинo, Харьков, Москву дошел до Омска. Там этот путь и оборвался навсегда.
Арестован он был за экономическую диверсию. Но затем почему-то стал
проходить, как антисоветчик, а в Омске оказался владельцем золота. Умер,
сообщалось из Омска, от сердечного приступа. Но если верно то, что его
обвинили в хранении золота, то он попросту убит на допросах.
32 года спустя я проходил психиатрическую экспертизу в институте им.
Сербского. Одновременно там проходил экспертизу уголовник с 34-летним стажем
заключения. Ему больше всего запомнились золотовладельцы. Он говорит, били
их валенками, наполненными кирпичем. Били тех, у кого золота не было или кто
не сознавался - до смерти. Тех, кто признавался прекращали бить, пока не
забирали золото. Потом говорили, что он не все отдал, и начинали снова бить.
Если человек опять сдавал что-то, история повторялась. В конце концов каждый
доходил до того, что выдавать больше нечего и его били до смерти. Так,
наверное, забили и моего дядю Александра.
Таким образом, жизнь подставляла мне все новые уроки. В декабре 1931
года, уже будучи слушателем Военно-технической академии в Ленинграде, я
получил телеграмму, подписанную мачехой: "Приезжай, тяжело болен отец". В
тот же день я оформил краткосрочный отпуск и выехал. Не успел получить
только паек. Вместо него взял аттестат.
Когда поезд стал подъезжать к Белгороду, у меня закралась в сердце
тревога. Станции были забиты полураздетыми людьми и худющие детишки
буквально осаждали вагоны: "Хлеба, хлеба, хлеба!" И чем дальше на Украину
шел наш поезд, тем больше голодных рвалось к нему. Поэтому, прибыв в
Бердянск я первым долгом помчался в военкомат, обменять аттестат на
продукты. Но не тут-то было. Меня направили лично к военкому. Тот удивленно
посмотрев на меня, сказал:
- Да ты, наверное, с ума сошел. Из Ленинграда ехал сюда с бумажкой,
вместо продуктов. Я своим пайки не выдаю, а ты хочешь, чтобы я тебе выдал...
После долгих уговоров он разрешил за двухнедельный аттестат на
курсантский паек, предусматривающий белый хлеб, масло, рыбу, икру, сыр,
печенье, конфеты, папиросы... выдать две буханки неизвестно из чего
сделанного, совершенно сырого хлеба.
После всего этого я уже не удивился увиденному в Борисовке. А увидел я
совершенно пустынные улицы села. Несколько человек попавшихся навстречу,
равнодушно прошли мимо, даже не ответив на приветствие (случай совершенно
невероятный для прежнего украинского села). Отец был дома. Он с большим
трудом мог встать на ноги. У него явно начинался безбелковый (голодный)
отек. Из съедобного в доме оставалась одна небольшая тыква. Это в середине
декабря 1931 года.
Мне было ясно, чтобы спасти отца, его надо немедленно вывезти. Поэтому
я сказал: "Иду в колхоз за подводой. А вы соберитесь, чтобы сразу грузиться
и ехать". Отец возражал, впрочем довольно безразлично, что нужно бы отобрать
необходимое и упаковаться. Я ответил, чтобы брали лишь то, что нужно в
дороге. Все остальное - бросить.
В правлении колхоза сидел один единственный человек. Это был Коля
Сезоненко - первый секретарь нашей Борисовской ячейки комсомола. Теперь он
был колхозным счетоводом. Сидел он за совершенно пустым столом, если не
считать старенькие канцелярские счеты, чуть опустив голову и уставившись
взглядом в стол.
- Здравствуй, Микола! - приветствовал я его.
- А-а, Пэтро! - не глядя на меня и не двинув ни одним членом, произнес
он. - За отцом приехал. Спасибо, что не забыл. Забирай, вывози, может и
спасешь. Ну, а нам уже не спастись. - Он продолжал говорить, сидя
по-прежнему совершенно неподвижно, ровным голосом, тоном абсолютного
безразличия.
- Мне бы подводу, Микола.
- Да ты иди на конюшню. Скажи, что я велел. Да они и сами тебя
послушают.
Я подошел проститься. Он задержал мою руку: "Постой. Тебе же еще нужна
справка, что колхоз отпустил твоего отца на заработки, а то ж в городе его
не пропишут. - И он написал мне справку, подписав за председателя и за себя,
и пристукнул гербовой печатью.
- Ну, а теперь иди, а то можешь живым не довезти своего "заробитника".
- Спасибо, Микола. Я о вашей беде ничего не знал и приехал без
продуктов. Как возвращусь в Ленинград, то сразу же напишу в ЦК. И я думаю,
вам помогут. Так что, Миколa, постарайся продержаться еще немножко.
Я говорил вполне искренне и верил в то, что партия поможет. Но Коля уже
ни во что не верил. В ответ он сказал:
- Да ты что, думаешь, что там не знают? Хорошо знают. Это же начальство
и создало этот голод. Нас еще в прошлом году довели почти до голода. Мы
собрали весь хлеб, а у нас его забрали под метелку. Соседи, которые все
оставили в валках тянули те валки потом домой и молотили, а мы перебивались
чем попало, да кое что осталось от прошлых лет. А в этом году мы снова все
обмолотили и сдали. Теперь и у соседей все под чистую замели. А валки,
которые остались в поле - пожгли. Но у соседей кое-что осталось от прошлых
лет, а у нас все закончено в зиму прошлого года. Это, Петро, страшно что
делается. Правду твой дядя Александр говорил, когда его из его хаты
выгоняли: "истребляют трудящихся крестьян нашими же руками".
Это была моя последняя встреча с Колей. Подводу снарядили мне быстро.
Все эти умирающие люди радовались тому, что одного из них кто-то спасает. На
обратном пути я видел на улице два трупа. А это же был еще только декабрь.
Письмо в ЦК я написал, приложил к нему кусочек хлеба, полученного в
Бердянском райвоенкомате. Письмо большое, основательное. Я описал историю
возникновения артели в 1924 году, ее развитие, ведущее участие в организации
массовой коллективизации. Написал о том, какой дружный, трудовой и
организованный коллектив создался и как благодаря именно этим качествам этот
коллектив остался без хлеба, отдав все до зернышка на выполнение районного
плана. Письмо было отправлено через политотдел Военно-технической академии.
Месяца через два пришел ответ: "Факты подтвердились. Виновники неправильной
организации хлебозаготовок наказаны. Артели "Незаможник" оказана
продовольственная помощь". Это сообщение подтвердилось перепиской отца. И я
ликовал. Как же, к сигналу коммуниста прислушались в ЦК и справедливость
восстановлена. Разве мог я подумать о том, что помогая одному единственному
колхозу избавиться от голода весной 1932 года, ЦК готовил на зиму 1932-33
годов сплошной голод для колхозов Украины, Дона, Кубани, Оренбуржья и ряда
других районов.
В конце ответа ЦК была приписка, которой я долгие годы очень гордился.
В ней говорилось: "ЦК отмечает, что тов. Григоренко поступил как зрелый
коммунист. На основе частного факта, он сумел сделать глубокие партийные
выводы и сообщил их в ЦК".
Прошли годы. Прошел 20-й съезд партии. Мои взгляды уже стали далеко не
теми наивно-коммунистическими, какими они были в 30-х годах. Я уже знал о
том, как ломали противоколхозное сопротивление крестьянства с помощью
искусственно организованного голода. И мне вспомнилась та приписка. Мне не
давала покоя мысль: "За что же меня тогда похвалили? Ведь я же срывал покров
с того, что хотели держать в тайне". Долго думал и, наконец, понял - я
представил голод в "Незаможнике" как единичный факт, который возник в
результате неправильных действий районного начальства и из-за того (это было
главным для ЦК), что окружающие колхозы саботировали хлебоуборку. Это было
выгодное для ЦК освещение событий. Этот пример можно было использовать при
инструктажах, обосновывая голод, как способ ликвидации саботажа. В общем,
моя жалоба помогла готовить искусственный голод против всей массы
крестьянства, обвинив ее в саботаже.
Такова была жизнь, тот общий политический климат, в котором жил наш
институтский коллектив. Но кроме этого климата был микроклимат самого
института, того котла, в котором варились мы. И этот микроклимат для нас,
как индивидуумов, был главным. Постоянно, повсечасно вокруг нас кипела
учебная жизнь. А извне доходило только то, что можно было увидеть и услышать
сквозь крышку котла, то есть через газеты и радио. А они нам подавали только
бодрые вести. Наша молодость и успехи в учебе тоже не давали оснований для
уныния. Мы привыкли к этой бодрой атмосфере, поэтому не очень-то рвались во
внешний мир. Помню, например, как весной 1930 года во время процесса над СВУ
(Спилка Вызволення Украины), мы с трудом распределили присланные к институт
десятка полтора пропусков на процесс. Но и те, кто согласился взять эти
пропуска, не очень-то посещали.
Я, например, был только один раз. Да и то, не весь день, а лишь до
обеденного перерыва.
Процесс произвел на меня какое-то неопределенно-тягостное впечатление.
Подсудимые какие-то пришибленные, приниженные, жалкие. Обвинения
расплывчатые, неуловимые. Все выглядит как плохо отрепетированный спектакль
с плохими актерами. Если это жизнь, то она очень скучная. У нас же она бьет
ключом.
Особенно это относится к комсомолу. Это не тот анемичный комсомол
нынешних вузов, весь пропахший мертвечиной, скукой, канцелярщиной. На нас в
то время фактически лежала вся политико-воспитательная и организационная
работа среди студенчества. Учеба комсомольцев и вcесоюзного студенчества,
дискуссии, обсуждения, военные игры, походы, агитационная работа среди
сезонников Харьковского тракторного, строительство нашего института и других
строек - все это возглавлял наш комитет комсомола. Партком никогда
непосредственно в эти дела не вмешивался, руководил через нас
коммунистов-комсомольцев.
Наш институт почти стопроцентно мужской. На всем нашем курсе (около 600
человек) всего четыре девушки. Институт военизирован. К концу второго курса
мы должны стать командирами запаса. Военные занятия и походы в учебном году,
лагерные сборы в войсковых частях после первого и после второго курсов
вносили дух воинственности во весь уклад нашей жизни. Военные песни и вообще
песни были постоянными нашими спутниками.
И студенческая рота
Комсостав стране лихой кует,
В бой идти всегда готовый
За трудящийся народ.
Это припев к произведению (коллективному) которое создано специально
для нас, как марш. Надо было слышать как это могуче гремело и разливалось:
"Ребята, а ну, давай, нашу!" И песня гремела, и людей как воздух нес.
Усталость исчезала. Или вот другая:
Вперед же по солнечным реям-
На фабрики, шахты, суда!
По всем океанам и странам
Развеем мы алое знамя труда!
"По всем океанам и странам"...и никак иначе. Так воспитывались и так
воспитывали мы.
А вот и специально для Украины. Чтоб никто не вздумал вдруг заговорить
о ее самостийности, соборности, суверенности:
Мы дети тех, кто выступал
На бой с Центральной Радой,
Кто паровозы оставлял
И шел на баррикады...
А вот и наша "идеология":
О чем толкует Милюков (2 раза)
Не признаю большевиков (2 раза)
Так к черту всех кадетов,
Пусть гремит же гром борьбы!
Эй, живей, живей на фонари кадетов вздернем!
Эй, живей, живей, хватило б только фонарей!
О чем толкует меньшевик (2 раза)
Я к диктатуре не привык (2 раза)...
Ну и так далее, вплоть до фонарей, для тех кто не любит диктатуру. Вот
так с веселой песней и с легким сердцем мы "отправляли" на фонари всех, от
буржуев до меньшевиков, кулаков, троцкистов, пока пошли и сами. Но не на
фонари. Новые сторонники расправ с противищимися власти не стали себя
утруждать заботой, хватит ли фонарей - успешно обошлись без них.
И еще много столь же "гуманных" песен исполняли мы. Всех не
перескажешь. В заключение приведу один куплет несколько иного плана:
Мы раздуем пожар мировой -
Церкви и тюрьмы сравняем с землей.
Что касается церквей, то кажется обошлось как замыслили. Насчет тюрем
сложнее. Об успешности их разрушения ходят противоречивые слухи. Некоторые
злые языки даже утверждают, что после разрушения их число увеличилось. И к
тому же, рядом с ними, прочно вошли в советскую жизнь концентрационные
лагеря. В общем с тюрьмами получилось то, что происходит с мифической
гидрой, которой рубят головы.
Однако мы еще в 30-х годах орали, что "сравняем тюрьмы с землей".
Однако уже появились мудрецы, которые начали совершенствовать песню. Вместо
"церкви и тюрьмы" они вдруг запели: "Церкви, синагоги сравняем с землей". С
тюрьмами повременим.
Но это рассуждения сегодняшнего дня. Тогда я даже не заметил, вернее,
не придал значения тому, что нахальные сионистские храмы заняли законное
место тюрем. Для нас тогда был важен не столько смысл, сколько веселье,
бодрость. Жизнь была увлекательной и даль ясна. Что стоили все рассуждения
отца, дяди и разных нытиков рядом с нашим марксистско-ленинским ясным и
"единственно верным" учением. Подкупает в нем всеобщая доступность,
предельная простота. Люди есть такими, какими их создала окружающая среда.
Чтобы изменить людей надо изменить материальные условия. Все понятно и
приятно. Ведь ты, лично, ни в чем не виноват. Даже если ты хапуга,
грабитель, то это потому, что таким тебя сделали условия. Всякие
ученые-социологи старого мира умышленно запутывают вопрос рассуждениями о
морали, нравственности, влиянии культуры. Но мы, марксисты, твердо знали,
что основа всего - материальное бытие. Сознание зависит от него. Сознание
вторично.
С этим убеждением мы, такие как я, еще очень долго шли (а многие и
сейчас идут) по жизни. Когда мы вдруг, волею Сталина, неожиданно для нас
самих, однажды проснулись уже в социализме, то это чудо объяснялось тем, что
мы в результате пятилеток создали иной материальный мир, правда, чуда с
человеком почему-то не произошло. Но Сталин и этo объяснил - "пережитки
капитализма в сознании людей". И всех это удовлетворило. Никто даже не
обратил внимания на то, что, чем дальше мы входили в коммунизм, тем больше
становилось у людей тех самых пережитков.
Сейчас, с позиции сегодняшнего понимания, можно как угодно и сколь
угодно иронизировать на сию тему, но нельзя забывать, что и ныне эта
простота марксизма увлекает миллионы. Люди, чем менее они культурны, любят
простые и даже наивные объяснения. А стран с низким уровнем культуры немало.
Но и в странах культурных, марксистская простота находит пути для
проникновения в сознание людей. Недавние вспышки студенческого левачества,
рождение "еврокоммунизма", увлечение "чегаваризмом", "маоизмом" и другими
измами свидетельствуют о живучести марксистских догм и указывают на то, что
борьбу с ними надо вести серьезно, а не так как те кто, основываясь
неизвестно на чем, твердят, что в СССР марксизм уже умер.
Про себя я, во всяком случае, могу сказать, что к концу двух лет учебы
в институте подходил убежденным марксистом-ленинцем-сталинцем, активным
борцом за победу социализма в мировом масштабе. А нужно сказать, что этими
двумя годами завершался очень важный этап в моей жизни.
В плане общественном: власть, которой я отдал весь жар своего
юношеского сердца, к этому времени полностью вскрыла себя, как антинародная.
Я этого не понял. Увлечения юности, кипучая общественная деятельность и
инерция в сочетании с государственно-организованным обманом держали мой
умственный взор в шорах. Я не способен был видеть картину в целом и без
сопротивления отдавался тому потоку, в который угодно было бросить меня
господину Случаю.
Мне часто задают вопрос, да и я сам нередко задумываюсь, что было бы,
если б я понял все еще в студенческие годы. Думаю честный ответ лишь один:
если бы это произошло, этих мемуаров не было бы. Я никогда не умел молчать и
приспосабливаться. Делал и говорил все и всегда только искренне. Всякому
новому явлению, которое произвело на меня отрицательное впечатление, искал
объяснение. А так как поиски велись с позицией марксизма-ленинизма, то ответ
приходил чаще всего ортодоксальный. В общем не дал мне Господь слишком
больших способностей к глубокому анализу, и тем, вероятно, уберег меня от
преждевременной гибели.
В плане личном: заканчивались поиски жизненного пути и начиналась
взрослая жизнь. После практики 1930 года, которой завершился 1-й курс, я
вернулся в институт с опозданием почти на месяц. В институте кипела
реорганизация. И первая, ошеломившая меня новость - наше мостовое отделение
приказало долго жить. Перешло в Киевский автодорожный институт. А со
студентами поступили так: перешедшие на 4-й курс (последний) будут
заканчивать учебу в нашем институте, перешедшие на 3-й курс уезжают в Киев.
Наш же курс, как не получивший никакой специализации распределяется по
другим факультетам данного института. И вот человеческое сознание! Первая
мысль: вот и сбылось гадание: "чем быть хотел - не будешь". Правда, о
военном речи пока нет, но невольно думаешь - сбылась часть, может и
остальное придет.
После того как от меня ушли мосты, я уже не прельщался никакой
специальностью. Поэтому, узнав, что на факультет прорабов не записался ни
один человек, пошел в учебный отдел и попросил перевести меня на этот
факультет.
Возвращение с практики в 1931 году (после 2-го курса) ознаменовалось
новым сюрпризом. В институте работала комиссия ЦК ВКП(б) под
председательством начальника политотдела Военно-технической академии
Субботина. Он отбирал студентов для учебы в Академии. Комиссии были
предоставлены неограниченные права. Она могла брать любого студента,
независимо от его желания и интересов института. Когда я вернулся - меня
вызвал Топчиев.
- Субботин на тебя нацелился. Намереваюсь отбить, но если ты хочешь
идти в Академию, то я поднимать вопроса не буду.
- Поднимай! Никуда я не хочу уходить из института. Прижился.
- Ну, хорошо! Тогда я сконтактуюсь с ЦК комсомола Украины и через него
попробую получить покровительство ЦК КП(б)У.
На второй день вызвал меня Субботин, сказал, что у него есть право не
считаться с желанием, но ему хочется, чтобы я пошел добровольно и потому он
спрашивает, согласен ли я. Я попросил разрешения обдумать его предложение,
рассчитывая, что тем временем Топчиев выяснит возможность отбиться. Но
Субботину понравилось, что я не дал немедленного ответа. Он это расценил как
серьезность моего отношения к поступлению в армию.
В тот же день мы встретились с Топчевым. И он сказал:
- Обстановка изменилась. Тебя ожидает моя судьба.
- Не понимаю.
- Сейчас поймешь! Меня берут зав. строительным отделом в ЦК КП(б)У. Я
не хотел, чтобы тебя взяли в армию, имея в виду предложить твою кандидатуру
на секретаря парткома. Но когда я обратился за поддержкой в ЦК ЛКСМУ они
прямо взвились. Ни в какую армию, - говорят, - он у нас намечен на зав.
строительным отделом ЦК. За этим его и в ЦК избирали. Так что я теперь
вмешиваться не буду. Пусть сами отбивают. А нам, как видишь, судьба снова
вместе работать. Вот только не знаю, удастся ли институт закончить.
- Знаешь что? Раз уж ты уходишь из института, то я тебе скажу: лучше в
академию, чем недоучкой в аппарат ЦК. Я пойду сейчас к Субботину и дам
согласие.
- Ну что ж, поступай как знаешь. Я тебе мешать не буду...
Я пошел к Субботину и сказал, что хочу в Академию, но меня не отпустят.
- Ну, это в наших силах преодолеть...
- Нет, речь идет не об институте. Здесь меня держать не будут. Не
отпустит ЦК комсомола. - И я рассказал, какие на меня виды.
- И это тоже преодолимо, - сказал он. Потом задумался и после паузы
спросил:
- Сколько тебе надо времени, чтобы собраться для выезда в Ленинград?
- Да хоть сегодня!
- Ну и поезжай! Пусть они попробуют вернуть тебя обратно!
Так я стал слушателем Военно-инженерного факультета Военно-технической
Академии в Ленинграде. И так случайно избежал огромной опасности. Ибо попади
я на столь высокий пост в аппарат ЦК в 1931 году, к 1936-37 годам мог
достичь самого высокого положения в этом аппарате. А это верный арест и
верная смерть, если не от побоев или пули чекистов, то в "Архипелаге ГУЛАГ".
Случайно обошла меня и другая опасность. Субботин, оказывается, ухватился за
меня потому, что рассчитывал как на секретаря комсомола Академии.
Если бы это произошло, стать бы мне штатным политработником и наверное
финал был бы тот же. Но я, прибыв раньше, смог принять участие в перевыборах
парторганов и меня избрали секретарем парторганизации отделения. По
тогдашним правилам, я тем самым выбывал из комсомола. Возвратившись в
Академию примерно через месяц, когда я уже был утвержден секретарем
парторганизации, Субботин очень ругался, но нарушать установленного порядка
не стал. Попало от него и мне, но я сказал, что о его намерениях осведомлен
не был, хотя в действительности Топчиев мне говорил.
Я основательно вошел в жизнь Академии. Стал кадровым военным. Полностью
сбылось гадание цыганки и в отношении меня. Чтобы больше не возвращаться к
этому гаданию, скажу, что летом этого же года оно сбылось и в отношении
третьего участника. Идя ночью в пьяном виде, он споткнулся, упал лицом в
грязную лужу и захлебнулся. Нашли его мертвым только утром. Я узнал об этом
во время своего кратковременного пребывания в Сталинo в 1934 году от его
жены.
Петр Григорьевич Григоренко (1907-1987)
Петро Григоренко. "В подполье можно встретить только крыс..."
Издательство "Детинец", Нью-Йорк, 1981 г., 845 стр.
OCR и вычитка: Александр Белоусенко (belousenko@yahoo.com), 31 марта
2002.
В ПОДПОЛЬЕ МОЖНО ВСТРЕТИТЬ ТОЛЬКО КРЫС...
ЧАСТЬ II. ПОЛЕТ ПРИРУЧЕННОГО СОКОЛА
11. БУДЕМ ВОЕВАТЬ
Итак, я стал военным. Вспоминая впоследствии это превращение, я с
удивлением отмечал, что память не засекла каких-либо особенных переживаний.
Военная форма не была новостью. Мы носили ее в институте во время летних
лагерных сборов, в порядке прохождения высшей вневойсковой подготовки. Даже
квадратики, которые я привинтил к петлицам по прибытии в Академию, получены
в институте, когда нам, успешно закончившим двухгодичный курс вневойсковой
подготовки, присвоили квалификацию командира взвода запаса. Даже и воинскую
присягу принимал я в институте.
Не вызвала заметных переживаний и смена будущей жизненной профессии.
Мне куда труднее было расстаться с мечтой о мостах.
Я уже давно был подготовлен психологически к вступлению в военную
службу. Раннее детство прошло в военные годы, в чаду героики войны. Затем
пришла комсомольская юность. В неполных 15 лет я стал бойцом ЧОН (Частей
Особого Назначения) города Бердянска. О моем отношении к этому акту можно
судить хотя бы по тому, что я до сих пор помню номер первой своей винтовки
(японская 232684). ЧОН, в состав которых входили все коммунисты, комсомольцы
и беспартийные, по тщательному отбору, воспитывались в чрезвычайно
агрессивном духе. Официально, особенно во всеуслышание, говорилось о защите
завоеваний революции, но пели мы: "Кто не с нами, тот наш враг, тот должен
пасть". А в воспитательной работе с чоновцами упор делался на "содействие
мировой революции", на помощь "братьям по классу" в странах капитала. И,
конечно, использовались в этих целях подходящие международные события. Я уже
не помню содержания ультиматума Керзона, а в то время и не понимал его, но
хорошо помню ночные тревоги, проводившиеся партийными комитетами, призывы
"дать по зубам" империалистам, многочисленные демонстрации, на которых мы
орали во всю силу своих легких: "Сдох Керзон, Сдох Керзон, Сдох!" и пели
героические военные песни.
Еще настойчивее разжигался ура-патриотизм во время военного конфликта
на КВЖД. Тоже демонстрации, ночные тревоги, митинги. А затем встреча с
героями войны против "бело-китайских милитаристов". Так же, как перед этим в
отношении Керзона горланили хотя и бессмысленное, но очень поднимавшее наш
дух: "Ой, чина-чина-чина - упала кирпичина, убила Чжан Цзо Лина, заплакал
Чан-Кай Ши". Упор делался на то, что Красная Армия непобедима, а ее враги -
Чжан Цзо Лин, Чан-Кай Ши и другие - ничтожные людишки, которые хотели
поживиться нашим добром. Прославлялось вторжение Красной Армии на чужую
территорию (в Маньчжурию) и захват "построенной русскими" КВЖД -
Китайско-Восточной железной дороги. Уже тогда были прокламированы теории
превентивной войны - защищать интересы страны советов, выходя за пределы ее
границ. Впоследствии эти теории были сформулированы в общепонятной
стратегической задаче, которая долгие годы повторялась во всеуслышание в
виде политического лозунга: "Ответить на удар двойным и тройным ударом!
Воевать только на чужой территории! Воевать малой кровью!"
Вырастая в такой атмосфере, мы, естественно, считали себя солдатами
грядущей войны, а существующую пока что мирную обстановку периодом
подготовки к ней. Все