Олег Асиновский. Новые стихи
---------------------------------------------------------------
© Copyright Олег Аиновский
From: sales(а)gesharim.ru
Date: 11 Sep 2005
---------------------------------------------------------------
ВОЛЯ К УСЛОЖНЕНИЮ
Навязшая в зубах идея: мол, обычен путь поэта от сложного к простому
("Нельзя не впасть к концу, как в ересь..."), - опровергается многими
фактами из истории словесности (Мандельштам, Ахматова), но от того не
перестает быть привлекательной для разного рода литературных спекулянтов.
Случай Олега Асиновского - еще один аргумент против упростителей.
Ранние его стихи (собранные отчасти в единственной сколь-нибудь "тиражной"
книжке "До и после") лежат в русле весьма популярного полтора десятилетия
назад прозрачного лирического верлибра. Были тогда у Асиновского, впрочем, и
тексты более строгой организации, - будто бы ни о чем, и при этом крайне
емкие и цельные: "Собака пьет из ручья. / Она, как ручей, ничья..." Именно в
такого рода самодостаточных картинках можно обнаружить корень дальнейших
художественных открытий Асиновского.
"Зрелый" Асиновский, располагая стихи по алфавиту, совершил хотя с виду
и скромный, но на деле весьма радикальный жест, разорвав почти всякую связь
между знаком и означаемым. Раньше собака, пившая из ручья, хоть и ничья, но
была. Теперь происходящее в тексте стало похоже скорее на парад пляшущих
человечков, нежели на что-либо, совпадающее с чувственным восприятием:
"Экзотичный наряд, / летит повеса из леса, / ос семью / не видно за осенью /
..." Кажется, звукопись здесь торжествует над визуальными образами. Зауми
нет и следа, все вроде бы нормативно, но визуальный мир не выстраивается из
фрагментов мозаики, представляя собой непредставимый калейдоскоп образов,
подобный картинке в голове разглядывающей нечто своими фасеточными глазами
сумасшедшей стрекозы. "Законные" синтаксис и грамматика нарушают свои
законы. И вот тут-то на помощь приходят звуковые соответствия, скрепляющие
текст воедино.
Собственно, на этом этапе Асиновский уже - новатор. Создать максимально
авангардную технику письма, не прибегая ни к какой деконструкции, - такой
кульбит под силу не каждому. Но автор почувствовал необходимость некоторого
иного, нового уровня целостности. Расположение текстов (в любой подборке) по
алфавитному принципу - это уже был ход в сторону со-единения. Это же был и
принципиальный жест: не воля автора, но случайность (или, все-таки,
закономерность?) алфавитного порядка задает и порядок чтения. Однако всякий
подобный текстовой ряд не был жестким, он представал своего рода
"псевдоцелостностью".
Тогда появились "полотна". Изобретение авторских циклических форм -
добрая традиция в русской поэзии. Вспоминаются "трилистники" и "складни"
Анненского, разного рода конструкции Кузмина...
"Полотно" Асиновского - тоже, фактически, авторский жанр. Это не поэма
- но это и не сложенные вместе отдельные стишки, это некоторый более сложный
организм, подобный улью, муравейнику или колонии кораллов: грань между
группой и индивидуумом размыта, ненаходима.
Слово "полотно" многозначно. Неизбежно возникает ассоциация с ткацким
ремеслом (и эта метафора развернуто анализируется в приложении Игоря
Лощилова). Возможно также понимание "полотна" как живописного произведения.
"Батальное полотно"; и впрямь, на (в) "полотнах" Асиновского происходят
битвы, но эти битвы не представимы в евклидовом пространстве. Событие слова
окончательно оторвалось от события материала. Особенно это заметно в
ритмически и композиционно "жестко" устроенных "полотнах": первом, втором и
пятом. Кажется, используемые здесь слова омонимичны собственным обыденным
смыслам.
Эти "полотна" ветвятся как фрактал. Будто стоит оставить их на ночь без
присмотра, и они разрастутся. Это производит эффект абсолютно магический. И
это - знак максимальной органичности "полотен". Ген не является знаком
чего-либо, он знак самого себя и одновременно - потенциальная порождающая
машина. Слово в "полотнах" Асиновского работает именно так, на "генном"
уровне.
Другие "полотна" более дискретны. Управляемые законом алфавита, их
фрагменты как бы фиксированы на собственных первых строчках, которые
определяют место последующих строк в общем ряду, их композиционную нагрузку.
Эти "полотна" ближе к традиционно понимаемому циклу.
Но в независимости от степеней свободы фрагментов, все представленные
"полотна" кажутся неожиданным, небывалым вызовом некоторым литературным
конвенциям. Они доказывают высокий смысл усложнения собственных
художественных задач. Но сложность не противоречит естественности.
Данила Давыдов
1
Родителям
солнце за луной,
вытянув лучи
воздуха волной,
прячется в ночи
вытянув лучи,
отступила тьма,
прячется в ночи,
и опять зима
отступила тьма
с головы до пят,
и опять зима,
и волхвы стоят
с головы до пят
пробежит волна,
и волхвы стоят,
как глаза без дна
пробежит волна,
света пузыри,
как глаза без дна,
слез поводыри
света пузыри,
поднимаясь с лап,
слез поводыри,
и ребенка цап
поднимаясь с лап
запада, восток
и ребенка цап,
дай мне адресок
запада, восток,
дальняя родня,
дай мне адресок
ближнего меня
в сушу у воды
малышу играть
и камней ряды
миловать, карать
малышу играть,
овцы устают
миловать, карать,
и волхвы жуют
в доме нежилом
солнце не печет,
и дожди углом,
и заря течет
солнце не печет
на траве дрова,
и заря течет,
и душа жива
на траве дрова
начали цвести,
и душа жива,
и давай расти
начали цвести
ласточка и стриж,
и давай расти
на глазах малыш
и носился дух
в глубине травы,
и земля, как пух
с детской головы
в глубине травы
запад и восток,
с детской головы
падает цветок
запад и восток
медленно растут,
падает цветок,
улицы цветут
медленно растут
зло и доброта,
улицы цветут,
и земля чиста
зло и доброта
по краям души,
и земля чиста,
и светло в глуши
по краям души
внешняя среда,
и светло в глуши
птичьего гнезда
ветер налетел,
август наступил,
звук осиротел,
эхо расщепил
август наступил
в птичьем языке,
эхо расщепил,
как звезду в реке
в птичьем языке
радуги дуга,
как звезда в реке,
тьмы одна нога
над семьей моей
эти небеса
родственного ей
цвета, как роса
эти небеса
и возникли без
цвета, как роса,
и набрали вес
и возникли без
берегов лучи,
и набрали вес
чистые ключи
собрала луна
села, города
у речного дна,
и земля тверда
села, города
сделают виток,
и земля тверда,
полыхнет восток
сделают виток
зло и доброта,
полыхнет восток
осенью с листа
зло и доброта
скорость наберут
осенью с листа,
и волхвы замрут
и, откинув прядь,
пришлецов слепит
молодая мать,
и младенец спит
пришлецов слепит,
прячет ночь тиха,
и младенец спит
в сердце пастуха
и сердечный стук
набежит волной
на семейный круг
в тишине ночной
набежит волной
свет на волосок,
в тишине ночной
на седой висок
свет на волосок,
облаком листва
на седой висок,
в бороду волхва
облаком листва,
прячется малыш
в бороду волхва,
и, как солнце рыж
в маму и отца,
каждую черту
своего лица
я перерасту
каждую черту,
чтоб не возвращать,
я перерасту
способы прощать
чтоб не возвращать
реку, лес, поля,
способы прощать
приняла земля
реку, лес, поля,
каждый волосок
приняла земля,
удержал песок
каждый волосок
малыша, спеша,
удержал песок,
и болит душа
малыша, спеша
к своему концу,
и болит душа
по всему лицу
к своему концу
села, города
по всему лицу
вспыхнут от стыда
села, города
солнцем за рекой
вспыхнут от стыда,
обретут покой
солнцем за рекой
выросла гора,
обретут покой
звезды до утра
выросла гора,
прячет от жары
звезды до утра,
как пастух дары
прячет от жары
и слеза глаза,
как пастух дары,
и бежит гроза
и слеза глаза
поднимает вверх,
и бежит гроза,
и звенит, как смех
поднимает вверх
мама малыша,
и звенит, как смех
у отца душа
мама малыша
держит на руках,
у отца душа
на ее щеках
как над головой
и в горах закат,
плодородный слой,
громовой раскат
и в горах закат,
овцы, как снега,
громовой раскат,
облаков стога
и вода, как лед,
пропускает свет,
малышу поет
матери в ответ
как волхвов дома,
матери в ответ
расступилась тьма,
пропускает свет
и стучат сердца,
птицы сеют, жнут
около отца,
маму не вернут
птицы сеют, жнут,
крылья за спиной
маму не вернут,
и земля волной
крылья за спиной,
как чужие рты,
и земля волной,
камнем с высоты
как чужие рты,
и отец и сын
камнем с высоты
маминых морщин
и отец и сын
попадают в сеть
маминых морщин,
словно овцы в клеть
попадают в сеть
пашни и луга,
словно овцы в клеть,
неба берега
круглый сирота,
как родной пейзаж,
формой глаз и рта
делается наш
как родной пейзаж,
всякий имярек
делается наш
и дает побег
4
ПОЛОТНО НОМЕР ДВА
Мите Авалиани
моряк веселью предается,
поется ветром и смеется
вдогонку тихому ему,
и нет покоя никому
Иона круглый сирота,
красота его, как стадо,
охраняла и спала,
когда маленькой была
кит плывет издалека,
облака он поднимает
пыли на своем пути,
чтобы в землю не уйти
о любви земля не спросит,
подбросит наяву и бросит
во сне Иону под палящим
солнцем, пьющим и курящим
море через не могу
на берегу волной играет
высокой с низкою звездой,
и дышит небо под водой
корабль о помощи взывает,
называет в честь себя
моряков, кита, Иону,
рушит шторма оборону
погода ясная, узоры
горы из нее плетут,
наедине с собой песок
качнулся с пятки на мысок
зарница меда слаще в чаще
и ловится без топора
на комара, и выпускает,
без боли с воли окликает
у солнца голова кита,
и до хвоста, как до Ионы
не могут тучи дотянуться,
едва друг к другу прикоснутся
на берегу волна лежит,
не бежит обратно в море,
и в разговоре моряков
дрожит земля от языков
разгладилось лицо мужчины,
морщины вытянулись в нить,
глаза устали, плавниками
стали под его руками
и только окрик или плеск
треск не выносят из огня,
из дома ссору и беду,
и спит Иона на виду
меняет кожу виноград,
град покрывается росой,
и дождь косой ее сбивает,
зимы до лета не бывает
чайка ласточкой ныряет,
усмиряет плоть во сне
коршун, делая круги,
к сердцу не прижав ноги
небо ветреное скачет,
прячет облако волна
от грозы в пучину злую,
словно мышку полевую
ливень в соляном растворе
в хоре раковин поет,
гаснут тени от хлопка
комка земли из ручейка
кит всплывает за глотком,
за ободком от кислорода,
у Ионы колесом
грудь, и сам он невесом
Иона ловится на мушку,
кукушку видит, и она
в утробу леса не глядится
и в матери себе годится
море птиц над океаном
планом местности, и вдруг
одна от стаи отстает,
окрестности не узнает
дыханье плачем или смехом,
эхом плавает в груди,
поля, как тени под глазами,
пересеченные слезами
мед на месяце раскосом,
под вопросом рот под носом,
Иона с пальцем на губах,
кит с соломинкой в зубах
все иначе в час заката,
космата тучи голова,
и слова глотает гром
ночью в воздухе сыром
земля на суше горяча,
саранча камней жирней
туч тяжелых чернозема
на белом свете окоема
детей Иона не растил,
грустил в ките на животе
и на спине, и на боку,
и лбом стучал по кулаку
ручей округу тянет вниз,
повис туман и обратился
в лежачий камень, не течет
вода, и солнце не печет
сердце расчищает путь
в грудь и время сокращает
жизни, сталкивая лбами
слова стучащие зубами
берега, как звезды тают,
светают в пене дождевой
листья на осенней стуже,
и живого мертвый хуже
буря воет на луну,
волну качает и не гонит
Иону с палубы, пока
плывут по небу облака
эхо перешло на ты,
черты лица не изменились,
кусты сомкнулись за бортом,
столкнулись с кораблем потом
воздух выпитый морями
рулями шевелит ресниц,
и птица, управляя взглядом,
с глазами колосится рядом
перемена блюд в пустыне,
в дыне семечко взошло,
душу огибая, тело
языком прошелестело
у золота ни мамы ни отца,
лица не прячет самородок,
и подбородок у Ионы
тяжелей осенней кроны
Иона бури не боится,
садится он на берегу,
его никто не провожает,
ему ничто не угрожает
без чувства падает зерно,
вино не уставая бродит,
Иона в полной темноте
землю бороздит в ките
на краю земли подлесок,
как довесок, и в строю
берегов волна, как лодка
моряку до бодбородка
мачты корабля теснятся,
снятся по утрам киту
они, как дни, которых столько,
сколько звезд на небе только
день, как голос пропадет,
не упадет ни тень, ни волос
с головы Ионы зря,
и звезды бросят якоря
в тумане море не прокиснет,
свистнет буря, и повиснет
ветер парусом в стогах
волн у черта на рогах
во сне Иона не ослепнет,
окрепнет взгляд его с того
света, и концы ресниц
коснутся этого границ
гроза дождями выпадает
и пропадает в темноте
ночной, и до заката
не доносится раската
в тучу тишина заходит
и выходит из нее
на мороз со стороны
первой холода волны
ветер в облаке свистит,
и хрустит земля под снегом,
промелькнуло дно реки,
будто взгляд из-под руки
сон с Ионой не остался,
расстался с жизнью и скитался
китом, как буря в парусах
облаков на небесах
один Иона пропадет,
дойдет до точки и войдет
в воду на своем пути,
кита по родинке найти
на ощупь движется рука,
узка ладонь перед рассветом,
нырнет и пустит пузыри
солнце из ворот зари
гнездятся скалы под горой,
сырой от молний, и грозится
кит Иону разыскать,
по ветру море расплескать
Иона проглотил язык,
отвык от шепота морского,
мгла скользнула по киту,
остановилась на лету
под открытым небом кит
парит и впитывает воду,
в ней душу оставляет он
и сушу выставляет вон
скал идет под лед пролет,
и не спит не ест не пьет
кит, как точка с запятой
улыбки рыбки золотой
луна, как полная страна
видна на небе до темна,
она снижается, и в профиль
глаз отражается картофель
корабль Иона подгоняет,
меняет ветром, языком
в своем имени местами
губы с буквами кустами
сон с Ионы не бежит,
кружит и дурака валяет,
оставляет есть и пить,
жизнь заставляет торопить
собака лает на свету,
на лету звезда пылает,
гроза шмыгнула и застыла,
море огибая с тыла
молчком высокая волна
семена клюет со дна,
задом наперед плывет
кит, не сеет и не жнет
годовых колец броня
пня от дня не оставляет,
пирамиду, как весло
водит по песку число
иней, как песок крошится,
копошится крот, висок
на волоске от ледяной
коробки сопки черепной
с акцентом у Ионы стон,
и планктон, как знак вопроса
по губам читает повесть,
потеряв кита, как совесть
базары птичьи многолики,
крики лают и пищат,
только парус пустословит,
стирает гладит и готовит
радуга стоит хвостом
на том свете под мостом
неба этого, и сталь
смотрит в голубую даль
по соседям кит не ходит,
всходит солнце, не заходит
к Ионе, потому что спит
оно и мачтами скрипит
плывет кораблик не спеша,
дыша направо и налево,
у волны неровный почерк,
вместо горизонта прочерк
открывают рты киты,
ты Ионе говорят
в глаза, как будто своему
ребенку, и светло ему
ночью все наоборот,
вброд Иона переходит
кита, лежащего пластом
земли на корабле пустом
кит, как судно вестовое
в кривое зеркало звезды
из воды глядит и носит
Иону в чреве, и гундосит
матросы дуют в паруса,
голоса у них похожи
на небеса в открытом море,
не слышно вздохов в разговоре
от стада своего отбился,
прибился к берегу и спит
кит с открытыми глазами,
глотает воздух со слезами
не видит снов Иона,
крона неба от воды,
как ворона тяжелеет,
температурит и алеет
дождь из тучи не выходит,
жизнь проходит, не заходит
солнце в тень от моряка,
пока тот смотрит в облака
не по Ионе кит тоскует,
смакует воздух не спеша
душа, и с телом расстается,
в котором сердце еще бьется
скала, в чем мама родила,
плыла не ела не спала
в воде холодной и голодной,
черной, до бела свободной
ложится в море бездорожье,
бездожье в небо, и безбожье
в земле кружится, как во чреве
голова Ионы в гневе
жизнь короткая, бывало,
мало на себя была
похожа, и шестое чувство
страдало за ее искусство
Иону ветер одевает,
и вдевает нить дождя
сон в холодную иглу
горизонта через мглу
от моря пена остается,
не расстается с ним и вьется
между матросами она,
на белом свете не видна
за Иону кит стеной
в ледяной воде волной
воздуха стоит в грозу,
и земля плывет внизу
Ионе ночи не хватает,
светает в чреве у кита,
с его хвоста взлетают птицы,
как с перевернутой страницы
вода на весла налегает,
сбегает с корабля, сдвигает
берега за ним и сушит
небо над собой, и глушит
Иону ветер умывает,
зевает кит, и выплывает
парус из глубокой пасти,
и море развевает снасти
играет кит с листом
хвостом, и ветер набирает
высоту, на воздух туча
взлетает черная, мяуча
копия воды, звезда
следа не оставляет в небе,
мачты соберет в букет
и опустит в море свет
голову Иона вскинет,
раскинет руки и окинет
взглядом отпечатки ярких
берегов на пальцах жарких
от солнца радуга горбата,
рогата туча и хвостата,
и меняет буря цвет
воздуха, и ветра нет
под водой Иона черен
от зерен глаз и до корней
волос на голове седой,
словно остров молодой
море в громовом раскате,
на закате дня грозу
высекает ночь, и свет
готовит ужин и обед
кит с Ионой на борту
высоту зимой и летом,
днем и ночью набирает,
на свежем воздухе играет
плывут по морю берега,
дуга над ними горизонта
радугой стоит на двух
точках зрения, как слух
волна Иону накрывает,
открывает он глаза
под водой и видит сушу,
словно собственную душу
луна до солнца добралась,
родилась, как сорвалась
с языка его в глубоком
сне на корабле высоком
с морем ветер говорит,
сорит словами с островами
эха, и от смеха плач
по волнам несется вскачь
бьется сердце, как вода,
стада китовые среда
толкает внешняя вперед,
пока Иона не умрет
город опустел в пыли,
нули голов и единицы
тел у жителей, как мел
белые от черных дел
в ките Иона помолился,
провалился он сквозь сон,
как сквозь землю, и в кольцо
взяли берега лицо
море повернуло вспять,
и опять над ним сверкнуло
небо на убереженном
просторе солнечном ионном
1
Стасю Красовицкому
адрес точный,
лес полночный,
ключ в замочной
скважине торчит,
по земле дождь стучит,
по воде ветер мчит,
луч колюч,
он ручей повернул
и во мгле утонул,
адово терпение,
словно слово летит в пение,
как растение в сплетение
своей листвы,
воздух чист, голосист и,
веков испокон он сух,
потух пух
тополиный от ветра,
носится хлад над камнями
и между тенями дух
безысходное горе,
мореходное море,
лес в осеннем уборе
на ветру стоит, и точка, ночка черна,
луна близ дома,
низ грома освещает она,
длина моей жизни на
ширину в старину
походила собой,
и над трубой, как звезда
рождественская, ярко горела,
тела долго не оставляла
душа моя,
я торопил
то жизнь, то смерть
3.
вихрь снежный,
ветр нежный,
лед прибрежный тонок,
звонок воздух,
дух летуч,
и кругл угол земли,
нож похож на скрипичный ключ,
усталая простая беда,
талая густая вода,
бегут дни кто куда,
как на войне,
и не страшно, но грустно
маму не помнить мне
4.
глубокую ночь
взрослая дочь
гонит прочь от себя,
летит пыльца в беглеца,
у свинца пух над губой,
гол прибой,
прилив сиротлив,
глоток воды
из воды до бороды достает,
точно сады райские
до сада земного,
до стыда страшного,
и звезда молода,
будто тело Бога
5.
длятся споры,
снятся взоры,
землю укрывают горы
от дождя, снега и бега веков
от двойников своих,
тих малых сих сон,
стон таков,
что у солнца с круглых боков
догорела заря,
опустела без тела
душа моя,
голая жердь,
а не смерть торчит
из меня, огня не боится,
снится мне мама
и от боли кричит
6.
елевый шум,
щавелевый ум,
едет, едет толстосум,
ездок запоздалый и молчит,
мчит его дорога
до моего порога,
и нет у нее конца,
и в сердце моем хитреца,
и на себя оно не похоже,
как мать на отца
7.
жива вчера
была жара,
бела пора
осенняя уже,
рай, сыграй в ад,
в сад земной со мной,
что ж, еж иглокож,
ветром разносится ложь,
свист, как лист,
на правду похож,
звезда бегучая, жаркая,
окая, акая,
пыль взвей,
туча плакучая, шаркая,
дождем, гвоздем
пыль прибей,
хорош я вблизи отца,
огонь, маму мою не тронь,
рук, ног моих,
уходя во тьму
8.
забежал далеко вперед
по вечернему озеру лед,
и до неба он достает,
влажная почва в ночи
рассыпается на кирпичи,
и зеленые бьют ключи,
запестрели цветы втроем,
Бог-Отец, Бог-Сын и водоем
ринулись в тот проем
9.
изгой дорогой,
на лугу он другой,
любой звук
на стук сердца похож,
вхож я в родительский дом,
гром гремит,
погром громит,
и в начале дня
спит, храпит звонко,
тонко поет слепой
кувшин скрипит
резными стенками,
в нем мытарь спит
к стене коленками,
коленок две,
они - ровесницы,
кувшин в траве
у ног прелестницы,
и чашек две,
они - коленные,
и в голове
маршруты генные,
кувшин скрипит,
солдаты драпают,
и мытарь спит,
и стены капают
ленивая походка,
нива, и лодка
на ней, как пилотка,
бескрайний простор не скор,
и душа, будто вор,
рост гор в высоту
и звезд в темноту замедляет,
с бесом веду спор,
скор он на расправу,
по какому праву
я слева траву вижу,
а приближу справа ее,
она еще выше встанет,
станет солнцем
души острие
12.
марево тумана,
зарево обмана,
и в сердце урагана
масса пыли,
жили-были мы до зимы,
будто до лета, без света,
смерть вспоминала
это из тьмы,
жизнь, слагая меня
из друзей моих,
их берегла, точно мгла,
и цвела для них,
середину и глину
между нами нашла,
местами нас поменяла,
сыпала снами и именами
13.
настыл лед,
и он врет,
наст плыл вперед,
настал черед облаков,
таков рай, каков ад,
град, а не хлад пал на землю,
нем я, продлю сад
своих слов туда,
где из воды вода,
из еды еда,
бегут назад в мой рот,
оборот наоборот
делает одна луна,
другая мне прибавляет год
14.
опушка с домом,
верхушка с громом
в незнакомом месте,
вместе со мной стоят,
на первый взгляд они,
точно в жизни иной
круговерть земли,
небесные дали, и
моя жизнь вдали,
то ли видна она,
то ли смерть у меня одна
15.
положение рук
похоже собой
на морской прибой,
вдруг слышу стук
сердца в своей груди,
сер цвет конца ночи, но
чист ветра свист,
лист сорвался давно,
"ой", шепчу я своим кулакам,
щекам левой и правой,
глазам двум
сквозь шум
16.
распутица самая
из весеннего угла плыла,
весна одинокой была,
мама и я,
ни слова не говоря,
в высокой молчим тишине,
тишь в окне стоит,
то вид сверху,
верь уху своему,
к стене его приложи,
и ни слова о вечности,
одни прошли облака,
об землю другие ударились громко,
гром в дом превратился,
имена в фамилии,
тебе, отец, дорогие
17.
сойдут снега,
взойдут звезды
сплошным потоком,
о высоком молчу,
низкое солнце на далеком
языке в реке не утонет
и чужого слова не тронет,
так и беда из-под крова уходит,
как моя жизнь проходит,
волной предо мной,
и, волна за волной,
я в родителях отражусь,
вслед за ними в землю ложусь,
смерти нет,
и на месте кружусь,
и в сыновья им гожусь
18.
тонут дома
в садах, полутьма
опускается, словно зима,
не помню, чьи это слова едва
не стали пустыми,
утекло столько лет,
сколько их нет у меня,
и мама моя жива
вместе с ними
19.
утолщается кора земная,
ем, зная, что гора
еды остра,
сыра ее вершина,
верши суд свой надо мной, половина моей души,
другая, продли мой век,
удали рыб из рек,
птиц небесных из облаков,
забери страх
из рук мамы,
из моих кулаков,
с хлебов пресных
20.
фрукты вокруг
висят моих рук,
солнце круг
делает в облаках,
и встают небеса,
и роса на землю ложится,
и кружится черноземная полоса,
и чудеса творят
мои руки,
горят глаза
с головы до пят,
кропят дожди меня,
дня не пролетело,
полетело солнце на землю,
руки повисли,
мама и папа
взяли душу и тело
21.
хранится молчание,
будто окончание
ноги, ею качание
в тишине дневной,
гнев иной,
чем молчание, выдает
и дает в споре
вид сверху на горе,
словно на море
с одной волной
22.
цветет красотой лед,
будто густой воздух
в пустой реке,
в кулаке берегов
она темна,
рука рыбака бела,
вот другая, и ни души,
рыбаков шалаши
похожи на ветки в глуши,
вхожи крики в слово "кричи",
точно хлеб в кусок,
голова в волосок,
в морской шумок
ручьи и ключи
23.
что моих было сил,
себя я простил,
ветер тучу носил,
дождь из нее моросил,
поднималась она высоко в реке,
на руке пальцев пять,
опять указательный вдалеке
от вращенья земли
после команды "пли",
другие четыре легли
на юг, север, запад, восток,
и на замке мой роток
24.
шипучая вода
гудит, будто провода,
и не бегает звезда никогда
в небесах, в лесах,
и поезда шумят,
и примят снег,
век мой домой идет,
ум и взгляд
плывут друг за другом,
точно страх за испугом,
и стыдятся меня
дня начало,
ночной конец,
грустит жнец сеющий,
летит птенец, реющий
над жизнью и смертью,
и где попало
25.
щель смотровая,
улыбка кривая,
как в небе луна,
и снегом спина моя занесена,
и слова я свои повторяю,
и живому, как мертвому, доверяю,
и на месте моем ни одно
не окажется все равно,
и голос мой тих
на губах моих
26.
элегичное настроение,
наст и роение снега,
построение облаков,
сам я таков
с боков своих двух,
слева направо
шорох шелков
родительских слышится,
справа налево
он пишется,
имя фамилией
не надышится моей,
левей меня мать,
правей отец,
камень, как точка
стоит, не колышется
27.
юркое движение,
кружение земли,
приближение ночи к дню,
подчиню себя этому,
и поэтому у меня
дня не прошло,
ушло черное огнеупорное
столько лет назад,
сколько рай и ад
дружно в земле лежат
28.
ядро земли полно земли,
вьюги ведро в руке замели,
мизинец мал ли,
он больше меня,
короче ночи, дня
и меньше других пальцев моих,
сел я на ладонь свою,
сад, точно конь подо мной
в воде ледяной
3
Боре Колымагину
ядреный орех в мех
лег и утонул в нем,
точно воздух в ночи,
и сгустился бесплотный дух,
и в слух он обратился,
и возвратился в смех,
куст полыхнул огнем,
и хруст упорхнул,
ясный угрюм ум,
яркие краски от ласки
тают, та "ю" от "я"
далека, легка пороша,
будто ноша ее в глубоком снегу,
и на берегу морской шум,
умерла мама моя
юг вдалеке,
точно в реке вода,
и провода гудят
даже при полном безветрии,
ключ торчит в замке,
поверну его не туда,
куда окна на север глядят,
прошлое ворочу
ключу к своему сердцу,
верчу головой
по сторонам света,
голова у меня одна,
не хочу такой палачу моему,
он, мама, и твой
3.
экзотичный наряд,
летит повеса из леса,
ос семью
не видно за осенью,
и слова, как трава, молчат
и не мчат свой ряд,
и свободно, одно на одно,
на дно жизни ложатся,
тени сторон света
от края до края,
вторая жизнь сюда никогда не вернется, проснется она у дна своего,
и его не станет,
и мама на ноги встанет
4.
щелкают ключи,
а когда звенят
в печи или в ночи,
тогда одна луна,
Мария, взгляд ягнят
ложатся, как стена
и раньше не встают,
и во тьме темнят,
пока не оттенят
они в тени уют
5.
шарф, пестрый и острый он,
а не колючий, летучий,
с горной кручи
с утра набежали тучи,
безмолвие полное
наступило и отступило,
писк, щебет и звон
вон унеслись в жгучий мороз,
сапоги жали,
живу наплаву без них,
тих шорох,
и на пороге стуж
душ родительских хор,
как ворох листвы
"вы" в кусты говорит вместо "ты",
и пусты темноты шапки и лапки,
и слышится чих из нее, точно укор,
и скор поворот головы
6.
чалит к пристани паром
в сыром месте,
и вместе с рекой покой
принес он на плес,
мороз льет холод на лед,
чистое небо бежит,
как вода сверху туч,
дом плавуч,
как брошенный луч,
гром чарует трудом и тоской
с черноземных темных полос,
чередуются звуки разлуки,
летят и лежат,
и к маме отец прижат
7.
цветы, как листы, густы,
чуткое ухо глухо,
и о хвальбе себе оно говорит,
явственно шепот послышался,
копни, найдешь рожь и пшеницу,
в темницу посадишь себя
от родителей двух вдали,
уменьшились дни,
ты усни в них,
сам тих,
и чужих не тревожь
8.
худа никто из нас,
раз хорошее с ним стряслось,
не пожелает другому,
точно грому живому
иль кому земли,
"аз" ярче "есмь" пылает,
дым огню подстилает солому,
хлеб так леп,
что не хлеб он,
и слеп, как сон,
и камень на склоне лежит,
и покой над рекой бежит,
с рекой другой врозь
9.
фраза словам дает
кров, но не поет
им на ночь она,
никто и не спит,
собака скулит,
и светит луна,
поэтому не бегут
те, кого стерегут
ножницы сна
угнездились чайки в стайки
камней и теней от них,
тих песок,
точно кусок земли
вдали от слушателей
убежденных в своей правоте,
убавились зимние дни с трудом,
и растаял в пыли мой дом,
словно снега ком,
и от сада осталась
весна на дворе
тополевая аллея, белея,
таинственный вид таит,
и просвечивает небо
сквозь верхушки деревьев,
раз - и разлетелись
из родного дома сыновья,
как искры из глаз
12.
светятся, а не пестры костры,
и огни, как они горят,
сбивается на сказку рассказ
раз, второй, на третий
сгладилось первое впечатление,
как слезы, вопросы из глаз,
со всеми подряд
о своем говорят
"буки", "веди", "аз",
свернулась береста, чиста
она на самую малость, точно кость,
у Бога семь "я", моя семья
не спасла числа "три",
и внутри куста
гордыня по имени "злость"
13.
ранняя зима
в этом году
развеяла туман,
радуют ума
успехи, утехи, доспехи его,
и самообман,
точно железный карман
сияет у тела,
села мысль,
улетела душа
и в том же году
вернулась обратно
белее мела,
и облетела листва ее озорства,
и троекратно прокричал я
родителям злое слово "понятно"
14.
перемежается зной
с вышиной и прохладой,
кипарис вниз растет и вверх,
точно земля сквозь поля,
и не страшен закат,
и покат его свет,
и сед цвет головы,
как травы под луной,
просматривается местность
и окрестность ее напротив лета,
вечного и быстротечного,
и радость в глазах отца
15.
обратился в пар комар,
обмерзли усы у лисы,
облечь бы кого-нибудь
тайным доверием,
озеро горного кряжа,
а не пряжа держит удар,
опасение во спасение дано,
темно не оно,
а одно нежное
падежное окончание,
основать бы музей
друзей живого слова,
бревно, точно веретено,
а центробежное снежное
сквозь подснежное
вспомнит волхвов молчание
16.
недобрая весть
есть в том, в ком
неведомая доброта есть,
встать, сесть,
шесть дней до ста лет
и, неспроста, сто годов
до шести стыдов досчитать,
дочь воспитать, и тайком
с жуком, с птицей,
с темницей ее сравнить,
точь-в-точь ночь
днем седьмым удлинить,
и родителей в нем обронить
17.
мелочь одна
над утренним садом
осталась от звезд,
и листва уже холодна,
и трава на меже бледна,
и в теле душа видна,
и едва ушла ночь,
встала дочь моя в рост,
прост стал язык мой,
тоска наша летала зимой,
летом цветом была близка
к зеленому, как облака
18.
лилия водяная
из изобилия воды
земной торчит
на стебле высоком,
и в месте глубоком
запад стоит над востоком,
иная речь облака,
точно рука, влачит,
одна моя ладонь
в ладонь молчит
в краю, далеком
от мнения моего о себе,
и как вечного лета
по эту сторону света,
так и родителей нету
у каждого встречного
19.
компания от копания устает,
поет она громко, гром гремит
в вышине, и не страшно,
что мертвое дело неотличимо
от живого внутри себя облака,
и как солнце встает
в конце дня из огня своего и шумит,
так и слово "работа" темно,
снег поднимает вьюгу,
земля сквозь поля
черная и сырая
20.
испуг слуг прошел,
точно слух об избавлении от хлопот,
и птиц небосвод не греет,
и настроение игривое
не стареет от времени,
которое нашел дом с трудом
в прибавлении семей,
плюс тесно жить интересно,
только жить одному неизвестно как,
и знак стоит на свинце,
в конце тучи,
минус груз,
трус ус крутит свой,
исключено это где-то вдали от суеты,
день убывает и прибывает,
и сам забывает как себя убивает
21.
забрызгал дождь из тучи,
забыл номер я его,
сколько краев у земли,
столько ступенек
с кручи небесной
до тесной воды,
подле каменной кучи
замысловатой игрой
с первым веком занят второй,
свет из
звезды глядит вниз,
как сквозь строй солдат,
и ветер гудит,
и воздух сырой от утрат
22.
жестом на вопрос
отца отвечаю,
как надо любить
мать свою
сильнее слов своих,
и дум о них,
и буквы рукописной
сверху вниз и обратно,
рождественская звезда
разбудила коз,
ночь начинает темнеть
и поднимать облака
с овечьего языка,
а не шум дождя,
и вода, как младенец кричит,
свет домой
идет по прямой,
так и сыном недолго прослыть
своей лжи о семействе своем
23.
единое целое белое,
выгорела до тла метла,
предпоследний на улице дом
с трудом стоит на земле,
правда, что есть истина,
ну и что плохого в ней,
без корней перед ней,
они наверху на слуху,
грозе в лозе тесно,
пресно быстрой воде в стыде,
молний пруд пруди в груди шара,
поодаль сел шмель на шинель,
не темни, возомни о себе,
что себе ты не пара,
что тебе никого не жаль
и родителей двух
вслух не печаль
24.
древнее животное
открывает душу,
выкатилось потное
из воды на сушу,
золотоискатель
моет сапоги,
душеоткрыватель
катится с ноги,
сердце его смуглое
красную росу
гонит через круглое
тело, как лису
25.
гладь озерная черная,
здесь раньше был лес,
и до небес долетали дали,
а не раскаты грома,
еще есть интерес
не к слову,
а к зову его врагов,
к покрову лугов и стогов,
сверкала, икала,
искала вода,
окликала частица "да"
и маленькой лжи ожидала
26.
вершины сосны тесны,
словно поля
ковыля для угля,
сердце вселяет тревогу
в ногу, руку,
в разлуку между ними,
совесть грызет,
а не весть о ней тянет слова,
сбылись надежды одежды,
солнцу сесть не мешает листва,
и всему голова
равнина без шва
27.
бочка стоит,
ушла из нее и ничего не нашла
под землей вода,
лед поет, не пьет, не ест,
не скачет, не грач он,
дали сами себя миновали,
галка, а не балка стальная,
прелесть есть, а не честь,
луг сам себя друг,
и звезда сорвалась с цепи,
ночь полна,
и луна наготове
в слове "терпи"
28.
альбом грибом заложен,
глаза горят,
взгляд осторожен,
он, как слеза
назад возвращается,
то-то едва голова
на плечах умещается,
мать без затей
хорошему учит детей,
и растет с ними врозь
то, что елось ей и пилось
2
Тане Михайловской
облако, как друг,
и земля близ туч,
черная, как жук,
промелькнула вдруг,
и повис, как звук,
на ресницах луч
яблоко грыз друг,
и земля близ туч
башню строит друг
из тяжелых туч,
и она, как жук,
крылья сложит вдруг,
прожит день, и звук
в рот летит, как луч
башню строит друг
из тяжелых туч
ранняя зима,
и вода, как лед,
на себя сама
не похожа тьма
снежного холма,
только ест и пьет
ранняя зима,
и вода, как лед
поздняя зима,
и земля под лед
камнем, и сама
расступилась тьма
снежного холма
и не ест, не пьет
поздняя зима,
и земля под лед
сердца горячей
вместо колеса
катится ручей,
кровь полна лучей,
вновь внутри ночей,
как луна, роса
сердца горячей
вместо колеса
небо горячей
грома колеса,
башня, как ручей,
как весло лучей,
как число ночей,
и звездой роса
небо горячей
грома колеса
вытянулся дым
в линию огня,
облаком седым
вытянулся дым,
волос молодым
стал и встал с меня
вытянулся дым
в линию огня
вылупился дым,
и росток огня
сделался седым,
вылупился дым,
прыгнул молодым
сверху на меня
вылупился дым
и росток огня
по ночам темно
в небесах от звезд,
не было давно
по ночам темно,
солнце, как окно
в человечий рост
по ночам темно
в небесах от звезд
в городе темно,
свет стоит у звезд
тех, что нет давно,
в городе темно,
в башне есть окно
солнцу во весь рост
в городе темно,
свет стоит у звезд
кит стучит хвостом,
плавниками, и
у него в пустом
чреве обжитом
тень лежит пластом
жителя земли
кит стучит хвостом,
плавниками и
ящерка с хвостом
расстается, и
на его пустом
месте обжитом
пашня, и пластом
башня до земли
ящерка с хвостом
расстается и
лунную породу
впитывает бег
солнца, словно воду
суша в непогоду,
и по небосводу
башню гонит снег
лунную породу
впитывает бег
горную породу
поднимает бег
рек в морскую воду,
башня в непогоду
липнет к небосводу
и лежит, как снег
горную породу
поднимает бег
крыши в темноту,
под навес небес,
город весь в цвету,
башня наготу
прячет, на лету
набирает вес
крыши в темноту,
под навес небес
корни в темноту,
и земля с небес
светит, и в цвету
держит наготу
веток на лету,
и теряет вес
корни в темноту,
и земля с небес
башня стала мной
и живет легко,
словно за стеной
каменной земной,
и душа волной
в небе высоко
башня стала мной
и живет легко
плохо мне со мной,
и душе легко,
тело ей стеной
от ее земной
жизни, и волной
сердце высоко
плохо мне со мной,
и душе легко
снова друг живой,
крова нет над ним,
солнце над травой,
и луна, как дым
снова друг живой,
крова нет над ним
мой отец живой,
мама рядом с ним,
им земля, как слой
звезд над головой,
башня над травой
вьется, словно дым
мой отец живой
мама рядом с ним
кружится вода,
вспять не повернуть,
сгинут без следа
облаков стада,
и земля тверда,
как на небо путь
кружится вода,
вспять не повернуть
рек летит вода,
ветер повернуть
в башню без следа,
как в ковчег стада,
и звезда тверда,
как на землю путь
рек летит вода,
ветер повернуть
под землей тенисто,
в ней душа цветет,
и на небе чисто,
эхо мчится быстро,
и язык от свиста,
словно клык растет
под землей тенисто,
в ней душа цветет
озеро тенисто,
гладь его цветет,
и на башне чисто,
ни души, и быстро
тень ее от свиста
ветра вниз растет
озеро тенисто,
гладь его цветет
1
Арво Метсу
Ной душу
В ковчег погружает
И вытесняет сушу,
Рожь лает,
Мяучит пшеница,
Кровь развивает
Скорость, как птица,
Не сеет, не жнет,
В отцы не годится,
Ною поет
На ночь она,
Душа отстает
От нее, черна,
Мрак до небес
Достает, как луна.
Возраст исчез
Жен, и мужья
К ним интерес
Потеряли, клюя
Слабого сильный
Возле ручья,
Носится пыльный
Луч, словно дух
Тучи двужильной,
Нем, глух
Лес, тишину
Пробует слух
На зубок, в седину
Голова ложится
Зерном в целину.
Не могут ужиться
Змеи в клубке,
Который кружится,
Ползет налегке
На том свете
Море к реке,
На этом в ответе
За Ноя его
Мамины дети,
Они никого
Не любят и
Губят его,
У Ноя три
Взрослых сына,
Пустынна внутри
Тень исполина,
Росою умыта
Бездомная глина.
Солнце, как сито
Тьму разделяет
И капельки быта,
Ной истребляет
Деревья, один
В ковчеге гуляет
Средь женщин, мужчин,
Впредь они будут
Не дочь и не сын,
Птицами будут,
Гадом, скотом,
Парами будут
Волн за бортом,
Боится их Ной,
Прячет потом
У себя за спиной,
От страха трясется,
Пот ледяной
С него льется,
В ковчеге не спит
Никто, кто спасется.
Открывается вид
На звезды с воды,
Ной норовит
Убежать от беды,
За Ноем душа
Заметает следы,
Душа, не спеша
Плывет, и готовит
К смерти душа,
Ковчег остановит
Волна, и луна
Землю закроет,
Как створку окна,
К глазам прикоснется
И распахнется волна,
От брызг отряхнется
Одна, другая
От них проснется,
Берег, нагая
С собой уведет,
На зной набегая.
Земля пропадет,
Солнце во чрево
Ковчега войдет
Справа налево,
Пойдет по рукам,
Как падшая дева,
Стук, гам,
Зубастое эхо
Делает "ам"
Без спеха,
Птица и скот,
Словно мякоть ореха,
В ковчеге забот
Больше, чем дома,
Молния рот
Затыкает грома,
Радуга рта
Не меняет излома.
Вес черта
Горизонта теряет,
С головы до хвоста
Она усмиряет
Плоть свою и
Оземь ее ударяет,
Морщин колеи
По сторонам лица
Ноя, и
Нет им конца,
Ной для сестры
Вместо отца,
Брат у сестры
Полжизни отнимет
И у себя полторы.
Ноя не минет
Участь души,
Которую он покинет,
Равно хороши,
Давно с ней расстались
Дни-крепыши,
На небе топтались
И, как друг за друга,
За ночи хватались
С севера, с юга,
И волны неслись
Землей из-под плуга
По палубе ввысь,
Берега неизвестно
Откуда взялись,
Ною в них тесно,
Слушать прибой
Не так интересно,
Как заниматься собой,
Тела язык
Понимая любой,
Щебет и блик
Родника, пока
Не собьет родник
Мотылька, как рука,
Ворон не слетит
С потолка.
Ни ветерка, скрипит
Ной зубами,
Сыновей растит,
Словно язык за зубами,
Ковчег клянет,
Шевелит губами,
Не выдохнет, не вздохнет,
Доброго слова
Жене не шепнет,
Душа еще не готова
Ноя лишить
Плоти и крова,
Росу осушить
Сначала, затем
Голубю разрешить
Возвратиться ни с чем,
Ною досталось
Его отпустить насовсем,
Солнце впиталось
В землю, раз-два,
И ночей не осталось.
Ноя жива
Душа, если есть
Света в ней два,
Этот в ковчеге весь,
Вот лежит наг
Небосвод, словно смесь
Вод-бедолаг,
Ной - на этом
Морю земляк
Солнечным летом,
На том - зимой,
На том и на этом,
Летом, зимой
Ноем и тени
Сочтены за кормой
Земли при смене
Времени года,
Рода, племени.
Ковчег из похода
Вернулся пустой,
Ной-воевода
В век золотой,
И мама жива,
Воздух густой
Роняет листва,
Руки висят,
И ветвится трава,
Триста шестьдесят
Пять дней
По ночам блестят,
Опять звезды видней
Сердца в груди,
Облаком в ней.
Радуга впереди
Ноя, внизу,
Вверху, позади,
Из плоти грозу
Душа высекает,
Из камыша - стрекозу,
Ной опускает
Глаза, и сыновей,
Как волосы, распускает
О СТИХАХ ОЛЕГА АСИНОВСКОГО
Поэзия -- это особое занятие, -- ответил неизвестный поэт. -- Страшное
зрелище и опасное, возьмешь несколько слов, необыкновенно сопоставишь и
начнешь над ними ночь сидеть, другую, третью, все над сопоставленными
словами думаешь. И замечаешь: протягивается рука смысла из-под одного слова
и пожимает руку, появившуюся из-под другого слова, и третье слово руку
подает, и поглощает тебя совершенно новый мир, раскрывающийся за словами.
Константин Вагинов
...душу огибая, тело
языком прошелестело...
Олег Асиновский
В поэзии XX века известно несколько состоявшихся попыток "уйти" от
самой формы лирического стихотворения -- за все, чем поэт ей, форме,
бессрочно обязан. Константин Вагинов назвал поэтический сборник "Опыты
соединения слов посредством ритма", а Николая Заболоцкий -- "Столбцы",
противопоставляя, таким образом, вертикальное измерение текста "пассивной"
горизонтальности поэтической строчки -- стиха (стих по-гречески -- "ряд").
Между тем, стих является основой единицей любого поэтического
высказывания; именно от него (и обратно...) идут импульсы, формирующие как
более крупные единицы -- строфу, суперстрофу и, наконец, само композиционное
целое -- так и микроуровни: фонема (звук), слог, стопа, полустишие.
Первый (и единственный до сих пор) сборник стихотворений Олега
Асиновского, "До и После", вышел давно, в 1989 году, в издательстве
"Прометей", где в те золотые годы были напечатаны тонкие книжечки Евгения
Кропивницкого, Яна Сатуновского, Генриха Сапгира, Игоря Холина. Если не
считать малотиражных книжек "внутреннего пользования", книга, которую
читатель держит в руках, -- первая после шестнадцатилетнего перерыва,
итоговая.
Новая книга поэта, "Полотно", вызывает в памяти известные слова Пушкина
о "высшей смелости" -- "смелости изобретения, где план обширный объемлется
творческою мыслию". Генезис изобретенной поэтом формы восходит, кроме
прочего, к традиции оперирования стихом или строфой как целостной и
внутренне стабильной, неизменяемой единицей; это сообщает тексту особую
"прочность": "железная цепь -- не разорвешь", как сказал Маяковский о стихах
Хлебникова. (И далее: "А как само расползается - "Чуждый чарам черный челн"
Бальмонт"). Поразительна мощь и аскеза поэтики Хлебникова в стихотворении
"Семеро":
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Хребтом и обличьем зачем стал подобен коню,
Кому ты так ржешь и смотришь сердито?
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
Я дерзких красавиц давно уж люблю,
И вот обменил я стопу на копыто.
...
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами,
Борис, Борис,
Но, похитив их мечи, что вам делать с их слезами?
...
Кратких кудрей, длинных влас,
Борис, Борис,
Кратких кудрей, длинных влас
Распри или вас достойны?
Этот спор чарует нас,
Товарищ и друг,
Этот спор чарует нас,
Ведут к счастью эти войны.
Уместно вспомнить, кажется, "двойчатки" и историю создания двух
"Ариостов" Мандельштама, начало "Стихов о неизвестном солдате":
Этот воздух пусть будет свидетелем,
Дальнобойное сердце его,
И в землянках всеядный и деятельный
Океан без окна -- вещество...
До чего эти звезды изветливы!
Все им нужно глядеть -- для чего?
В осужденье судьи и свидетеля,
В океан без окна, вещество.
Помнит дождь, неприветливый сеятель,--
Безымянная манна его,--
Как лесистые крестики метили
Океан или клин боевой.
Строфы здесь держатся "на собственной тяге", читатель хорошо понимает,
что, по сути дела, перед ним не три строфы, а одна -- ни записать, ни
прочесть этой, "четвертой", строфы нельзя, невозможно: не получится, как ни
старайся. Но она есть, эта строфа, она существует, и единственный способ
свидетельствовать о ее существовании -- повторять, варьируя: всю строку
целиком, рифму, одно слово... Сохраняя в неизменности, завершать всякий раз
по-новому, и наоборот: разными путями приходить к одному и тому же,
неизменному.
Читатель это поймет, понимает, да. Но лучше сказать: ощущает. Почти
наощупь (как при осязании полотна).
В шестичастной композиции "Поэмы квадратов" Вагинова первая главка
целиком, без видимых внешних изменений, повторяется в пятой позиции; но как
по-разному наполняются смыслом одни и те же слова и их сочетания, и как
по-разному они звучат в первом и во втором случае. Но как преображается сама
материя, сама ткань поэтической речи... Поразительно.
Еще уместнее вспомнить Александра Введенского -- поэта, столетие со дня
рождения которого так странно было осознавать в прошедшем, 2004-м, году.
Введенский говорил о методе, которым написано стихотворение "Мне жалко что я
не зверь...", известном также под названием "Ковер гортензия": "Это
стихотворение, в отличие от других, я писал долго, три дня, обдумывая каждое
слово. Тут все имеет для меня значение, так что пожалуй о нем можно было бы
написать трактат. Началось так, что мне пришло в голову об орле, это я и
написал у тебя, помнишь, и прошлый раз. Потом явился другой вариант. Я
подумал, почему выбирают всегда один, и включил оба. О гортензии мне самому
неловко было писать, я сначала даже вычеркнул. Я хотел кончить вопросом:
почему я не семя. Повторений здесь много, но по-моему, все они нужны, если
внимательно присмотреться, они повторяют в другом виде, объясняя. И
"свеча-трава" и "трава-свеча", все это для меня лично важно".
Мне жалко что я не орел,
перелетающий вершины и вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
Мне жалко что я не орел,
перелетающий длинные вершины,
которому на ум взбрел
человек, наблюдающий аршины.
...
Мне страшно что я не трава трава,
мне страшно что я не свеча.
Мне страшно что я не свеча трава,
на это я отвечал,
и мигом качаются дерева.
Полотно -- серьезная вещь; это не кружево, не ковер, не кольчуга...
Полотно требует особого уважения. Утoк и основа. Основа -- основательность.
Полотно экзистенциально и трагично -- парус, скатерть, погребальные
пелена... Сквозь него, как в "Домике в Коломне" у Пушкина, только и слышно
стук человеческого сердца: "...как оно / В упругое толкалось полотно".
Полотно, ткань, текстильное производство - одна из древнейших и
фундаментальных метафор текста, письма: "Структура книги и бумаги как
физических феноменов предполагает текстильное их восприятие: волокнистость
папируса, льняных тряпок, древесины превращались в визуально ощущаемую
волокнистость пересечения горизонтальных и вертикальных волокон или полосок
на папирусе свитка или бумаге тетради, кодекса, книги" (В.В. Мароши).
Александр Блок говорил в известной пушкинской речи: "На бездонных
глубинах духа, где человек перестает быть человеком, на глубинах,
недоступных для государства и общества, созданных цивилизацией, -- катятся
звуковые волны, подобные волнам эфира, объемлющим вселенную; там идут
ритмические колебания, подобные процессам, образующим горы, ветры, морские
течения, растительный и животный мир. Эта глубина духа заслонена явлениями
внешнего мира".
Асиновский приобщается к этим блоковским "глубинам" через предельно
простые и "вечные" (не простоты ли, в первую очередь, требует фактура
полотна?) образы-знаки, в культурном обиходе часто называемые архетипами:
Святое Семейство, Иона во чреве кита, Башня, Алфавит... В этой сфере
индивидуальная память и опыт приходит во взаимодействие с общечеловеческой и
языковой памятью: еще Потебня и его последователи в каждом слове и в каждом
знаке видели результат метафорического замещения - верный путь к
мифологической прапамяти. Но поэт возвращается на поверхность поэтической
речи, заново начинает формировать ее ткань -- и посмотрите, как чист и почти
по-символистски беден становится его словарь. Зато остается только то, что
необходимо: корневая лексика, сфера универсалий. Архетип распадается на
несколько лексических гнезд, во внутренней форме которых поэт находит все
необходимое, помня при этом, что, в соответствии с мифопоэтической логикой,
все звенья складывающейся простой (как правило, четырех-пятикомпонентной)
системы внутренне тождественны и взаимозаменяемы. Точечные вкрапления
инородных элементов ("детской" речи, например) лишь подчеркивают
"благородство" материала и его причастность к сфере вечного: так, небо над
головой ветхозаветного Ионы замечательным образом "температурит и алеет", а
сам кит "носит / Иону в чреве, и гундосит".
При этом то, что на синтагматическом уровне осуществляется как
"повтор", на самом деле переводит знак на парадигматическую ось; в сущности,
варьируется одна тема, вместе с соприродной ей структурой: "Если, например,
предмет нашего высказывания - "темнота", то на уровне предиката должен
оказаться какой-нибудь из синонимов (или серия) имени "темнота", а на уровне
плана выражения - повторение звуковых или грамматических показателей слова
"темнота", с финальным эффектом типа "чернота"" (Ежи Фарыно). Так, во втором
из полотен библейский Иона, сохраняя и удерживая в собственном Имени свои
сущностные свойства, трансформируется в физический термин ("просторе
солнечном ионном") минуя напрашивающуюся, как при игре в поддавки,
"ионическую колонну".
Сквозь все полотна проходят фигуры матери и отца, родителей.
Несомненно, они восходят к автобиографическому опыту; но сила поэтического
преображения и обобщения такова, что встают подлинно трагические коллизии
человеческого существования, о которых лишь иногда вспоминают теоретики
литературы. Можно приводить имена и цитаты, но можно и не приводить:
читатель полотен встречается с этой драмой лицом к лицу, во всей ее
неразрешимости, и едва ли опять-таки не наощупь...
Слепок "глубин" -- матрица, воспроизводящая саму структуру волн и
ритмических колебаний. О матричных текстах на рубеже 1980-1990-х интересно
писал лингвист Дмитрий Спивак. Заполнение ячеек матрицы ведет к
"употреблению упорядоченных параллелизмов". Такие тексты целиком построены
"как партитура, так, что для них можно задать по горизонтали правила
"мелодии", по вертикали -- "гармонии" и дальше читать их так, как дирижер
читает партитуру: так что у вас в голове одновременно звучат несколько
стихотворных "линий", несколько состояний сознания". Так построена
гениальная аскетическая проза Леонида Добычина: при помощи многообразных и,
казалось бы, несущественных, мелочей прозаик "заштриховывает" некоторую
структуру, которая при повторении составляет мощный экзистенциальный
фундамент добычинского текста. Детали забываются (такова мнемоническая
особенность матричных текстов), структура не осознается, но у читателя
остается ощущение подлинности, всерьез и навсегда прожитой жизни. "Матричный
текст не рассказывает о некотором отрезке реальности, а прямо повторяет
всеми своими изгибами его строение. При правильном чтении мы попадаем в
резонанс с этим отрезком реальности и изменяем его. Собственно, текст не
читается, а исполняется, сбывается, может быть -- творится (в смысле старого
выражения "творить молитву")" (Д. Спивак).
Первое, второе и пятое из полотен, составивших книгу, построены по
"таблично-матричному" принципу: ячейки здесь строго единообразны. Третье и
четвертое полотна более "барочны", правила "словоизвития" свидетельствуют
здесь о том, что этот принцип не исчерпывает неумопостигаемой природы
рельефа "глубин": они не только ячеистые, не только волнообразные; они еще и
сферичны, округлы - в одно и то же время. Полотно, но при этом немного и
"кружево". Поэту потребовался алфавитный принцип расположения стихотворений,
каждое из которых начинается с почти по-введенски детского, наивного
нанизывания рифмующихся слов (Варлам Шаламов называл рифму "поисковым
инструментом поэта): "адрес точный, / лес полночный, / ключ в замочной /
скважине...". Алфавит непременно должен быть пройден от А до Я - и обратно,
напоминая о том, что магическая природа буквенного письма исходно "мыслит"
тождество алфавита и каждого из его элементов-букв ("аз-буки",
"а-б-цэ-дария" и "эл-эм-эн-тов") в чудесной возможности реверса времени, его
обращаемости вокруг невидимого центра двадцативосьмизвенного полотна
Алфавита...
Здесь сильнее, чем в чисто-матричных, кристаллических полотнах,
ощущается энергия сжатия, живая пульсация объема стихового массива. Стих
"сжимается", находя завершение не в клаузульной, но во внутренней рифме,
которую поэт честно и последовательно ставит в позицию "сигнального
звоночка" клаузульной, не доводя стихи до хотя бы относительного (как в
полотне об Ионе) изосиллабизма. Отсюда, вероятно, и новая степень свободы в
обращении с формой ячейки, которая может варьироваться здесь как по
горизонтали, так и в вертикальном измерении. Такова судьба 36-й октавы
"Домика в Коломне", "сократившейся" в септиму, или стиха "Из огнестрельного
оружья" среди пятистопных ямбов в стихотворении Бродского "Похороны Бобо".
Строительная единица -- стих или стопа -- не механически отсекаются здесь,
но, исчезая, преобразуют форму единицы следующего уровня. С переходом на
другой ярус читателю легче ощутить и пережить напор единообразных строф как
"воздушную громаду", как сказала Ахматова о великом "романе в стихах":
каждая из 363-х (почти как дней в году) строф канонического текста "Евгения
Онегина" приносит себя в жертву ради четырнадцати ненаписанных строчек,
образованных чистыми импульсами, акцентами, смыслами, неповторимыми
чередованиями сильных и слабых долей.
Матрица "снимает с речи заклятие произвольности" (Дм. Спивак).
Предельна простота и жесткость конструкции в восьмистрочных ячейках первого
полотна: четные строки первого четверостишия повторяются без изменений в
нечетных позициях второго. Это - видимая "основа", поверх которой начинает
сновать туда-сюда поэтический "утoк"... Во втором случае, после повтора
между двумя строками "рождается" "семя" следующего звена - строка, которая
становится первой и задает закон, по которому будет строиться следующая
ячейка.
Избранный принцип является доминирующим, создает фон, на котором
особенно эффектны обманывающие читательское ожидание отклонения. Они создают
основной сюжет и драматургию развития речи: кульминация этого сюжета
приходится на 27-е звено, где после предельной стабилизации (начиная с 20-го
новые строки становятся почти предсказуемыми), параллельный принцип
расположения повторяющихся строк единственный раз сменяется опоясывающим.
После этого события начало следующего звена вполне естественно: "и стучат
сердца...". Высокая нота и своеобразный "катастрофизм" 27-го звена
подготовлены в 12-м - единственном, где текстопорождающий принцип
демонстрирует собственное разрушение.
Речь развивается периодами, на границах которых форма приходит в живое
взаимодействие с семантикой: так, первый период из четырех звеньев
"упирается" в словарную оппозицию "ближнее / дальнее": "запада, восток, /
дальняя родня, / дай мне адресок / ближнего меня". Следующее звено открывает
новый период, с более сильной инерцией. Замечательна и ритмическая режиссура
поэта: большинство трехстопных хореических строк с мужскими окончаниями
"растянуты" на первом и последнем акцентах ("вeтер налетeл"), величественное
единообразие массива из 248 строк изредка перемежается формами с ударением
на второй и третьей стопах, со сдвигом от анакрусы - к ударной константе: "в
тишинe ночнoй". На этом фоне, инерция которого действует как "натянутая
тетива тугого лука", полноударные строки можно перечесть по пальцам, но
звучат они особенно сильно; сама форма становится носителем определенной
семантики, которую условно можно обозначить как "принадлежность миру сему",
"темное", "земное". Вот эти строки: "тьмы одна нога", "прячет ночь тиха",
"реку, лес, поля", "формой глаз и рта".
Совсем другие законы действуют в пятом полотне: тот же трехстопник
звучит и выглядит здесь совсем по-другому: уже в первом звене возможно
сверхсхемное ударение: "яблоко грыз друг". Этот удвоенный акцент
"опространствуется" в сложной системе удвоений и повторов, по горизонтали и
по вертикали: не только первое двустишие повторяется строго и без изменений
в позиции коды, но все полотно пишется парами восьмистиший, на одну и ту же
рифму. Возникает новая степень мерности речи, как в октавах пушкинских
"Домика в Коломне" и "Осени", изобретенных поэтом, дабы не нарушать
чередования мужских и женских окончаний на стыках строф. Между парами в
пятом полотне возникают сложные отношения, иногда по принципу параллелизма,
иногда - зеркальной симметрии... Фактуру подчеркивают женские клаузлы в 13-м
и последнем, 24-м звеньях (породу -- воду -- непогоду -- небосводу -- породу
и тенисто -- чисто -- быстро -- свиста -- тенисто). По законам, заданным в
первом полотне, это было бы невозможно; здесь - и органично, и выразительно.
Задача автора приложения не оставляет места для того, чтобы вывести
формулу, по которой развивается в каждом из "Полотен" эта речь. Каждое из
них, по слову Хлебникова, "с своим особым богом, особой верой и особым
уставом". "На московский вопрос: "Како веруеши?"" -- каждое полотно
"отвечает независимо от соседа". Несомненно, полотна Олега Асиновского -
благодатный материал для исследований лингвиста, стиховеда, серьезного
психолога.
Матрица, но не в новомодном постмодернистском смысле (хоть и в нем
тоже), а в более древнем, глубинном. (Кажется, у Асиновского важны сама по
себе интонация и семантика уступки: "не помню, чьи это слова едва / не стали
пустыми". Едва не стали, но -- не стали, все-таки.) В одном письме Цветаевой
к Анне Тесковой есть парадоксальная формула: "Картины для меня - примечания
к сущности, никогда бы не осуществленной, если бы не они"... Всего лишь
примечания; но если бы не они, не их (полотен Натальи Гончаровой, в
цветаевском случае) структура и фактура - мы никогда ничего бы не узнали о
рельефе сущности.
Поднявшись с самых глубин, субстанция "поэтического" сама "вспоминает"
о всех своих прошлых состояниях: полотно не только родственно стихотворениям
и стихотворным циклам, но и жанру поэмы. Следует ли говорить, что
присутствует здесь и память о всей строфике, строфе и суперстрофе, о твердых
формах: поэтам известно, какой труд ожидает стихотворцев, отважившихся
писать рондо, триолеты, сонеты, венки и даже диадемы сонетов... Нелегко
объяснить, почему, когда читаешь "Полотна" Асиновского, рано или поздно
память извлечет из своих закромов и амбаров то "Домик в Коломне", то
"Флейту-позвоночник" Маяковского, то "Торжество земледелия" Заболоцкого, то
"Путем всея земли" Ахматовой, то "Anno Iva" Сосноры... Полотно, будучи,
несомненно, поэзией, в то же самое время, еще и изображает поэзию -- Поэзию
Как Таковую, вне жанров.
Здесь нет ничего от пресловутой постмодернистской
"интертекстуальности", давно выродившейся в безнадежные "поддавки" со злобой
дня. Особенно радует появление такого поэта и такого обращения со словом на
безрадостном, в общем-то, фоне современной "актуальной поэзии",
спекулятивной по преимуществу (даже если не приносит поэту видимых
"дивидентов"). В этом пространстве, где эстетика "острой реплики в
нескончаемом диалоге" стерла грань между поэзией и бытовым остроумием, а
подлинные открытия с мгновенной скоростью становятся "общим местом", где
глубокий эстетический конформизм скрывается едва ли не за всякой "новацией",
трудно сохранить свое лицо и не отдаться "мэйнстриму". Как хорошо, что
Асиновский, как кажется, вовсе не учитывает этих контекстов, или и в самом
деле не знает о них, не хочет их замечать...
Но и в отношениях с классикой прослеживается обдуманная и
последовательно выдержанная стратегия: если он и воспроизводит опыт
поэтов-предшественников, то разве что по касательной, опять-таки на уровне
параллелизма. Первая строка "Полотна номер два" -- "моряк веселью предается"
-- способна напомнить "Кулак моленью предается. / Пес лает. Парка
сторожит..." из "Торжества земледелия" Заболоцкого, а стих "красота его, как
стадо..." -- "И голова, как блюдо" из столбца "На рынке". Строка "и лбом
стучал по кулаку" вообще содержит в предельно уплотненном виде информацию о
поэтическом зрении и языковых инверсиях-метатезах молодого Заболоцкого (и
Хармса: "из медведя он стрелял / коготочек нажимал"). От изысканного
примитива Хлебникова и Заболоцкого идет, вероятно и полиметрия двусложного
размера во втором полотне, органика "наивной" контаминации ямбических и
хореических строчек: "на берегу волна лежит, / не бежит обратно в море".
Так, в прологе "Торжества земледелия" "Идет медведь продолговатый / Как-то
поздно вечерком". "Завершающая сила" коды во втором полотне напоминает не
только "Море" Хлебникова ("Судно село кукарачь, / Скинув парус, мчится
вскачь"), но и высокий примитивизм ("гениальную простоту") сказок Пушкина:
"Ветер на море гуляет / И кораблик подгоняет", "Пушки с пристани палят, /
Кораблю пристать велят". У Асиновского возможны строки: "...открывает он
глаза / под водой и видит сушу, / словно собственную душу" или "...дни,
которых столько, / сколько звезд на небе только".
Модернизм? Да, несомненно. Авангард? Если -- "да", то совсем не в
нынешнем, расхожем понимании этого слова.
Согласно воспоминаниям Л.Ф. Жегина, 25 января 1921 года художник
Василий Чекрыгин, стоявший у истоков авангарда, сделал такую запись: "Я
совсем другого взгляда на живопись, чем европейцы. Станковая живопись не что
иное, как фрагмент бытийной, общей трагедии, выражением которой может быть
только фреска". Далее Жегин рассуждает: "Конечно, не потому, что фреска
огромных размеров -- не в масштабах дело, а в характере самой фресковой
формы. Такая форма дает совершенно отчетливые указания на иные
пространственно-временные условия. Такая форма развернута, предполагает
множественную точку зрения, замедленное течение, совмещающее несколько
временных моментов. Иными словами, фресковая форма развивается в условиях
расширенного пространственно-временного охвата". Не таковы ли "Полотна"
Олега Асиновского?
При этом: что, собственно, сообщается во втором из полотен? Иона, кит,
море, сон... И это все. Все? Но полотно избыточно информативно, нет никакой
надежды охватить сознанием этот великолепный избыток. Поэт честно следует
заветам ларионовского "роста живописи на глазах зрителя" и филоновского
аналитизма, прорабатывает каждый "миллиметр" фактуры избранной раз (и
навсегда...) формы словесного полотна, буквы, слоги и слова нанизываются
одно к одному -- так, что начинается самообнаружение таких скрытых от
непрофессионального читателя поэзии реальностей, как стопа, слоговая длина
слова, открытый/закрытый слог; словораздел оживает за счет каскадов
начальных и цепных внутренних рифм... Во втором стихе каждого из трех
составляющих "тело" ячейки непременно присутствует трехсложное слово,
"опережающее" конечную (клаузульную) рифму: "моряк веселью предается, /
поется ветром и смеется...", "Иона круглый сирота, / красота его, как
стадо...", "кит плывет издалека, / облака он поднимает". Слово подбирается
не только по смыслу, но и по форме: чтобы не разрушился стих, оно непременно
должно быть трехсложным; по крайней мере, этот принцип действует в первых
двух звеньях. Но поэт тщательно испытывает форму на прочность: уже в третьем
звене в позиции начальной рифмы оказывается двусложное слово ("горы"), и это
"микрособытие" сказывается буквально на всех уровнях организации стиха:
усложняется и дает неожиданные "искривления" синтаксис, в "теле"
стихотворения возникают участки "подверженные" сплошным цепочкам рифмующихся
слов: "зарница меда слаще в чаще", "без боли с воли окликает"; рифма
захватывает все большее пространство ("годовых колец броня / пня от дня не
оставляет"; "скала, в чем мама родила, / плыла не ела не спала"), и вот
наконец все три четверостишия вызвучены насквозь, они пронизаны глубокими, с
трудом поддающимися уловлению смыслами и почти сияют... Чтобы произошло это
чудо преображения необходима скурпулезная работа поэта-ткача, погружение в
самые атомы фактуры поэтической ткани...
В первом из полотен сама природа трехстопного хорея с сплошными
мужскими окончаниями оборачивается драмой обреченности. Откуда она берется,
эта драма? Может быть, причиной тому фон, создаваемый его альтернированным
"братом", размером-удачником, по определению М.Л. Гаспарова, размером
"Горных вершин..."? Или школьная память о сплошном потоке мужских клаузул в
хрестоматийных ямбах лермонтовского же "Мцыри"?
В каждом из полотен поэт, по сути дела пишет одно стихотворение, но
пишет его много раз; для того, чтобы выявить его поэтику (и его фактуру),
необходимо переписать его заново 24 раза, 28 раз, 31 раз... Необходимо и -
достаточно.
Материя стиха в первом полотне движется, и одновременно пребывает в
покое (второй стих в каждом из катренов -- второй, всегда второй, как "все
огни - огонь"), постоянно возвращается к началу, воспроизводя, по И.П.
Смирнову, коллизию "повтора прекращенного повтора", но смысл знака, который
строится при этом "сам из себя", находится в непрерывном движении... "Вечные
сны, как образчики крови / Переливай из стакана в стакан"... Между тем,
незаметным образом, "варианты" складываются в целостность качественно нового
порядка -- в полотно.
Три обители наши суть дом, могила и небо.
В дом ворота ведут, в могилу лопата, молитва --
К небу. Смерть сторожит нас в дому, червь -- в могиле,
Ангел в небе. Юдоль -- в дому, покой нам -- в могиле,
И ликование -- в небе: таков удел наш троякий.
Первые два -- от греха, а третья -- дар благодати.
Автор этих строк, переведенных М.Л. Гаспаровым, поэт луарской школы
Хильдеберт Лаварденский (1056 -- 1133 гг.), как напоминает Дм. Спивак, мог
разработать "тему с той же безусловной логичностью ... на вчетверо большем
пространстве, т.е. чтение занимало бы уже вместо двух минут -- восемь.
Причем известны и его ученики, и коллеги, которые писали подобные тексты, на
чтение которых у нас ушел бы целый день".
Прочитав книгу "Полотен" -- оглянемся вокруг. Нас окружает мир, где,
как сказал Бродский еще в середине 70-х годов, "надо / всем пылают во тьме,
как на празднике Валтасара, / письмена "Кока-Колы"". Мир, где после 11
сентября мухоморы и че гевары окончательно перемешались с реальной кровью и
покемонами... С этим миром, наверное, можно быть вежливым, по завету
Гумилева; но стoит ли он того? Иногда кажется, что преграда между ним и
миром Поэзии непреодолима...
...Но посмотрите: он стал иным. Стал иным.
Мир не просто стал "восприниматься по-другому". Мир стал другим, и это
надо понять (и принять) буквально, не-метафорически: текст такого рода,
согласно Ежи Фарыно, "порождает и вводит в культуру (в сознание) новые
парадигмы ("единства номинации"), перестраивает всю систему понятий и
языка". Не об этом ли у Асиновского в пятом полотне: "...и язык от свиста, /
словно клык растет"?
А это верный признак настоящей поэзии, высокой пробы...
Как хорошо, что появился такой поэт. Как хорошо, что он есть, такой
поэт.
Удивительно...
Игорь Лощилов
Более подробно об истории и теории аналогии между текстом и текстилем
см. в автореферате диссертации Валерия Мароши "Архетип Арахны: Мифологема и
проблемы текстообразования", Екатеринбург, 1996, 22 с.
Ж. Деррида: "...Вы родились, не забывайте, и вы можете писать только
против вашей матери, которая носила в себе вместе с вами то, что она
принесла вам для того, чтобы писать против нее, ваше послание, которым она
была беременна и полна, вы оттуда не выйдете". Ж. Лакан: "... причиной, по
которой порождающая функция приписывается отцу, является чистое означающее
-- не знание реального отца, а знание того, что религия приучила нас
призывать как Имя Отца. Чтобы быть отцом, или мертвецом, никакого
означающего, конечно, не требуется, но без означающего ни о том, ни о другом
образе бытия никто так и не узнал бы".
Спивак Д. Матрицы: пятая проза? Филология измененных состояний сознания
// Родник [Авотс], 1990, No 9 (45); Спивак Д. Лингвистика измененных
состояний сознания // Митин Журнал, No 30 ноябрь/декабрь 1989.
См. об этом в книге: Степанов Ю. С., Проскурин С. Г. Константы мировой
культуры. Алфавиты и алфавитные тексты в периоды двоеверия. М., 1993.
Леонид Липавский рассуждал: "Искусство не обязательно должно быть
субъективно. Наоборот, высшее искусство, например, панихида, создавалось как
имеющее объективное и непреложное значение, как обязательное. Оно утверждает
свою систему. И если есть иллюзорные системы, то есть и настоящая. Например,
система лепестков цветка. Подлинная система может иметь много отражений или
вариантов, но она одна, иначе был бы невозможен переход из одного варианта в
другой".
В окончательной авторской редакции эта строчка выглядит по-другому:
"облако, как друг".
Вспоминается случай, известный по воспоминаниям о Заболоцком: "В один
из дней только что наступившего 1938 года Николай Алексеевич позвал жену к
себе в комнату, плотно закрыл дверь и дал ей прочитать стихотворение, в
котором говорилось об их страшном, гнетущем времени, о зловещем "Большом
доме" с башенкой на крыше, о его светящихся ночных окнах и мрачных
застенках, где томятся невинные люди. Обо всем этом знали, но говорить и тем
более писать не решались. -- Вот теперь слушай, -- сказал Николай
Алексеевич, когда жена кончила читать. -- Я написал другое стихотворение, в
котором те же первые слова в строке и та же рифма, что и в том. И он прочел
невинное стихотворение о природе. -- По строчкам этого стихотворения я
всегда смогу восстановить то, крамольное. Ведь настанут же когда-нибудь
другие времена! Сказав это, он взял из рук жены опасное стихотворение, отнес
его на кухню и бросил в огонь топящейся плиты. -- А теперь забудем о том,
что там было написано". У Асиновского подобная "дуплетность" становится
эстетически самодостаточной: как у Введенского "повторений здесь много", но
"все они нужны".
Last-modified: Wed, 14 Sep 2005 22:00:46 GMT