Самую глубокую пропасть образует между двумя людьми различное понимание чистоплотности и различная степень ее. Чему может помочь вся честность и взаимная полезность, чему может помочь всяческое взаимное благожелательство - в конце концов это не меняет дела: они "не могут выносить друг друга"! Высший инстинкт чистоплотности ставит одержимого им человека в чрезвычайно странное и опасное положение одиночества, как святого: ибо высшее одухотворение названного инстинкта есть именно святость. Познание неописуемой полноты счастья, достапляемого купаньем, страсть и жажда, постоянно влекущая душу от ночи к утру и от мрачного, от "скорби", к светлому, сияющему, глубокому, утонченному - насколько такое влечение выделяет людей: это влечение благородное, настолько же и разобщает их. Сострадание святого есть сострадание к грязи человеческого, слишком человеческого. А есть такие ступени и высоты, с которых он смотрит на самое сострадание как на осквернение, как на грязь... 272 Признаки знатности: никогда не помышлять об унижении наших обязанностей до обязанностей каждого человека; не иметь желания передавать кому-нибудь собственную ответственность, не иметь желания делиться ею; свои преимущества и пользование ими причислять к своим обязанностям. 273 Человек, стремящийся к великому, смотрит на каждого встречающегося ему на пути либо как на средство, либо как на задержку и препятствие - либо как на временное ложе для отдыха. Свойственная ему высокопробная доброта к ближним может проявиться лишь тогда, когда он достигнет своей вершины и станет господствовать. Нетерпение, сознание, что до тех пор он обречен на беспрерывную комедию - ибо даже война есть комедия и скрывает нечто, как всякое средство скрывает цель, - это сознание постоянно портит его обхождение: такие люди знают одиночество и все, что в нем есть самого ядовитого. 274 Проблема ожидающих. Нужен какой-нибудь счастливый случай, нужно много такого, чего нельзя предусмотреть заранее, для того, чтобы высший человек, в котором дремлет решение известной проблемы, еще вовремя начал действовать - чтобы его вовремя "прорвало", как можно было бы сказать. Вообще говоря, этого не случается, и во всех уголках земного шара сидят ожидающие, которые едва знают, в какой мере они ждут, а еще того менее, что они ждут напрасно. Иногда же призывный клич раздается слишком поздно, слишком поздно является тот случай, который даИт "позволение" действовать, - тогда, когда уже прошли лучшие годы юности и лучшие творческие силы атрофировались от безделья; сколь многие, "вскочив на ноги", с ужасом убеждались, что члены их онемели, а ум уже чересчур отяжелел! "Слишком поздно", - восклицали они тогда, утрачивали веру в себя и становились навсегда бесполезными. - Уж не является ли "безрукий Рафаэль", если понимать это выражение в самом обширном смысле, не исключением, а правилом в области гения? - Гений, быть может, вовсе не так редок: но у него редко есть те пятьсот рук, которые нужны ему, чтобы тиранизировать "нужный момент", чтобы схватить за волосы случай! 275 Кто не хочет видеть высоких качеств другого человека, тот тем пристальнее присматривается к тому, что есть в нем низменного и поверхностного, - и этим выдает сам себя. 276 Всякого рода обиды и лишения легче переносятся низменной и грубой душой, чем душой знатной: опасности, грозящие последней, должны быть больше, вероятность, что она потерпит крушение и погибнет, при многосложности ее жизненных условий, слишком велика. - У ящерицы снова вырастает потерянный ею палец, у человека - нет. 277 - Довольно скверно! Опять старая история! Окончив постройку дома, замечаешь, что при этом незаметно научился кое-чему, что непременно нужно было знать, прежде чем начинать постройку. Вечное несносное "слишком поздно"! - Меланхолия всего закопченного!.. 278 - Странник, кто ты? Я вижу, что ты идешь своей дорогой без насмешки, без любви, с загадочным взором; влажный и печальный, как лот, который, не насытясь, возвращается к дневному свету из каждой глубины - чего искал он там? - с грудью, не издающей вздоха, с устами, скрывающими отвращение, с рукою, медленно тянущейся к окружающему: кто ты? что делал ты? Отдохни здесь: это место гостеприимно для каждого, - отдохни же! И кто бы ты ни был - чего хочешь ты теперь? Что облегчит тебе отдых? Назови лишь это; а все, что у меня есть, - к твоим услугам! - "Отдохнуть? Отдохнуть? О любопытный, что говоришь ты! - Но дай мне, прошу тебя - - " Что? Что? говори же! - "Еще одну маску! Вторую маску!" - 279 Люди глубокой скорби выдают себя, когда бывают счастливы: они так хватаются за счастье, как будто хотят задавить и задушить его из ревности, - ах, они слишком хорошо знают, что оно сбежит от них! 280 "Скверно! Скверно! Как? разве не идет он - назад?" - Да! Но вы плохо понимаете его, если жалуетесь на это. Он отходит назад, как всякий, кто готовится сделать большой прыжок. - - 281 - "Поверят ли мне? но я очень желаю, чтобы мне поверили в этом: я думал о себе всегда лишь дурно, думал только в очень редких случаях, только будучи вынужден к этому, всегда без всякого увлечения "предметом", готовый удалиться от "себя", всегда без веры в результат, благодаря непреоборимому сомнению в возможности самопознания, которое завело меня так далеко, что даже в допускаемом теоретиками понятии "непосредственное познание" я вижу contradictio in adjecto, - весь этот факт есть почти что самое верное из всего, что я знаю о себе. Должно быть, во мне есть какое-то отвращение, препятствующее мне думать о себе что-нибудь определенное. - Не скрывается ли тут, быть может, загадка? Весьма вероятно; но, к счастью, не для моих зубов. - Быть может, этим выдает себя та порода, к которой я принадлежу? - Но выдает не мне - что вполне отвечает моему собственному желанию. - " 282 - "Но что же случилось с тобой?" - "Я не знаю, - сказал он, запинаясь, - быть может, гарпии пролетели над моим столом". - Теперь случается порою, что кроткий, скромный и сдержанный человек вдруг приходит в ярость, бьет тарелки, опрокидывает стол, кричит, неистовствует, всех оскорбляет - и наконец отходит в сторону, посрамленный, взбешенный на самого себя, - куда он уходит? зачем? Чтобы умирать с голоду в стороне? Чтобы задохнуться от своих воспоминаний? - Кто обладает алчностью высокой и привередливой души и лишь изредка видит свой стол накрытым, свою пищу приготовленной, тот подвергается большой опасности во все времена; в настоящее же время эта опасность особенно велика. Вброшенный в шумный век черни, с которой он не в силах хлебать из одной миски, он легко может уморить себя голодом и жаждой или, если он тем не менее наконец "набросится" на пищу, - от внезапной тошноты. - Вероятно, уже всем нам случалось сидеть за столами там, где не следовало; и именно самым умным из нас, самым привередливым по части питания знакома эта опасная dyspepsia, порождаемая внезапным прозрением и разочарованием в нашей трапезе и сотрапезниках, - тошнота на десерт. 283 Если у кого-нибудь вообще есть желание хвалить, то с его стороны будет утонченным и вместе с тем аристократическим самообладанием хвалить всегда лишь в тех случаях, когда не хвалят другие: иначе ведь приходилось бы хвалить и самого себя, что противоречит хорошему вкусу; но, конечно, это самообладание дает приличный повод к тому, чтобы его постоянно не понимали. Чтобы иметь право позволять себе эту действительную роскошь в области вкуса и нравственности, нужно жить не среди болванов, а среди таких людей, непонимание и ошибки которых могут даже доставить удовольствие своей утонченностью, - в противном случае за нее придется дорого платить! - "Он хвалит меня, следовательно, признает меня правым" - этот ослиный вывод портит нам, отшельникам, половину жизни, ибо он делает ослов нашими соседями и друзьями. 284 Жить, сохраняя чудовищное и гордое спокойствие; всегда по ту сторону. - По произволу иметь свои аффекты, свои "за" и "против", или не иметь их, снисходить до них на время; садиться на них, как на лошадей, зачастую как на ослов: ведь нужно же уметь пользоваться как их глупостью, так и пылом. Сохранять в своем обиходе три сотни показных мотивов, а также темные очки: ибо есть случаи, когда никто не должен заглядывать нам в глаза, а еще того менее в наши "мотивы". И взять себе в компаньоны этот плутоватый и веселый порок - учтивость. И быть господином своих четырех добродетелей: мужества, прозорливости, сочувствия, одиночества. Ибо одиночество есть у нас добродетель, как свойственное чистоплотности возвышенное влечение, которое провидит, какая неизбежная неопрятность должна иметь место при соприкосновении людей между собою, - "в обществе". Как бы ни было, когда бы ни было, где бы ни было, - всякое общение "опошляет". 285 Величайшие события и мысли - а величайшие мысли суть величайшие события - постигаются позже всего: поколения современников таких событий не переживают их - жизнь их протекает в стороне. Здесь происходит то же, что и в царстве звИзд. Свет самых далИких звИзд позже всего доходит до людей, а пока он ещИ не дошИл, человек отрицает, что там есть звИзды. "Сколько веков нужно гению, чтобы его поняли?" - это тоже масштаб, это тоже может служить критерием ранга и соответствующим церемониалом - для гения и звезды. - 286 "Здесь вид свободный вдаль, здесь дух парит высоко". - Однако есть противоположный вид людей, которые также находятся на высоте и также имеют перед собой свободный вид - но смотрят вниз. 287 - Что такое знатность? Что означает для нас в настоящее время слово "знатный"? Чем выдаИт себя знатный человек, по каким признакам можно узнать его под этим тИмным, зловещим небом начинающегося господства черни, небом, которое делает всИ непроницаемым для взора и свинцовым? - Этими признаками не могут быть поступки: поступки допускают всегда много толкований, они всегда непостижимы; ими не могут быть также "творения". В наше время среди художников и учИных есть немало таких, которые выдают своими творениями, что глубокая страсть влечИт их к знатному, - но именно эта потребность в знатном коренным образом отличается от потребностей знатной души и как раз служит красноречивым и опасным признаком того, чего им недостаИт. Нет, не творения, а вера - вот что решает здесь, вот что устанавливает ранги, - если взять старую религиозную формулу в новом и более глубоком смысле: какая-то глубокая уверенность знатной души в самой себе, нечто такое, чего нельзя искать, нельзя найти и, быть может, также нельзя потерять. - Знатная душа чтит сама себя. 288 Есть люди, обладающие таким умом, которого никак нельзя скрыть; они могут сколько угодно изощряться и закрывать руками предательские глаза ( - точно рука не предатель! - ): в конце концов все-таки видно, что они обладают чем-то таким, что скрывают, именно, умом. Одно из лучших средств для того, чтобы, по крайней мере, обманывать возможно дольше и с успехом представляться глупее, чем на самом деле, - что в обыденной жизни зачастую приносит такую же пользу, как дождевой зонтик, - называется энтузиазмом: причисляя сюда и то, что сюда относится, например добродетель. Ибо, как говорил Галиани, должно быть знавший это: vertu est enthousiasme. 289 В писаниях отшельника нам всегда чудятся какие-то отзвуки пустыни, какой-то шорох и пугливое озирание одиночества; даже в самых сильных его словах, в самом его крике слышится новый, более опасный вид молчания и замалчивания. Кто из года в год и день и ночь проводит время наедине со своей душой в интимных ссорах и диалогах, кто, сидя в своей пещере - а она может быть и лабиринтом, но также и золотым рудником, - сделался пещерным медведем, или искателем сокровищ, или сторожем их и драконом, - у того и самые понятия получают в конце концов какую-то особенную сумеречную окраску, какой-то запах глубины и вместе с тем плесени, нечто невыразимое и противное, обдающее холодом всякого проходящего мимо. Отшельник не верит тому, чтобы философ - полагая, что философ всегда бывает сперва отшельником, - когда-либо выражал в книгах свои подлинные и окончательные мнения: разве книги не пишутся именно для того, чтобы скрыть то, что таишь в себе? - он даже склонен сомневаться, может ли вообще философ иметь "окончательные и подлинные" мнения и не находится ли, не должна ли находиться у пего за каждой пещерой еще более глубокая пещера - более обширный, неведомый и богатый мир над каждой поверхностью, пропасть за каждым основанием, под каждым "обоснованием". Всякая философия есть философия авансцены - так судит отшельник: "есть что-то произвольное в том, что он остановился именно здесь, оглянулся назад, осмотрелся вокруг, что он здесь не копнул глубже и отбросил в сторону заступ, - тут есть также что-то подозрительное". Всякая философия скрывает в свою очередь некую философию; всякое мнение - некое убежище, всякое слово - некую маску. 290 Каждый глубокий мыслитель больше боится быть понятым, чем непонятым. - В последнем случае, быть может, страдает его тщеславие, в первом же - его сердце, его сочувствие, которое твердит постоянно: "ах, зачем вы хотите, чтобы и вам было так же тяжело, как мне?" 291 Человек, это многообразное, лживое, искусственное и непроницаемое животное, страшное другим животным больше хитростью и благоразумием, чем силой, изобрел чистую совесть для того, чтобы наслаждаться своей душой, как чем-то простым; и вся мораль есть не что иное, как смелая и продолжительная фальсификация, благодаря которой вообще возможно наслаждаться созерцанием души. С этой точки зрения понятие "искусство" заключает в себе, быть может, гораздо больше, чем обыкновенно думают. 292 Философ: это человек, который постоянно переживает необыкновенные вещи, видит, слышит, подозревает их, надеется на них, грезит о них; которого его собственные мысли поражают как бы извне, как бы сверху и снизу, как привычные для него события и грозовые удары; который, быть может, сам представляет собою грозовую тучу, чреватую новыми молниями; это роковой человек, постоянно окруженный громом, грохотом и треском и всякими жутями. Философ: ах, существо, которое часто бежит от самого себя, часто боится себя, - но которое слишком любопытно для того, чтобы постоянно снова не "приходить в себя", не возвращаться к самому себе. 293 Человек, который говорит: "это нравится мне, я возьму это себе и буду беречь и защищать от каждого"; человек, который может вести какое-нибудь дело, выполнить какое-нибудь решение, оставаться верным какой-нибудь мысли, привязать к себе женщину, наказать и сокрушить дерзкого; человек, у которого есть свой гнев и свой меч и достоянием которого охотно делаются слабые, страждущие и угнетенные, а также животные, принадлежа ему по природе, словом, человек, представляющий собою прирожденного господина, - если такой человек обладает состраданием, ну, тогда это сострадание имеет цену! Но какой прок в сострадании тех, которые страдают! Или тех, которые даже проповедуют сострадание! Теперь почти всюду в Европе можно встретить болезненную чувствительность и восприимчивость к страданиям, а равным образом отвратительную невоздержанность в жалобах, изнеженность, пытающуюся вырядиться в нечто высшее при помощи религии и разной философской дребедени, - теперь существует форменный культ страдания. Немужественность того, что в кругах таких экзальтированных людей окрещивается именем "сострадания", по-моему, постоянно и прежде всего бросается в глаза. - Нужно воздвигнуть жесточайшее гонение против этого новейшего рода дурного вкуса; и я желал бы в конце концов, чтобы люди носили как средство против него и в сердце, и на шее прекрасный амулет "gai saber" - или, говоря яснее для моих соотечественников, "веселую науку". 294 Олимпийский порок. Вопреки тому философу, который, как истый англичанин, дурно отзывался о смехе всех мыслящих голов - "смех есть злой недуг человеческой природы, победить который будет стремиться всякая мыслящая голова" (Гоббс), - я позволил бы себе даже установить ранги для философов сообразно рангу их смеха, поставив на высшую ступень тех, которые способны к золотому смеху. И если предположить, что боги тоже философствуют - к чему мне уже случалось приходить в своих заключениях, - то я не сомневаюсь, что и они при этом смеются новым, сверхчеловеческим смехом - и в ущерб всем серьезным вещам! Боги насмешливы: по-видимому, даже священнодействуя, они не могут удержаться от смеха. 295 Гений сердца, свойственный тому великому Таинственному, тому богу-искусителю и прирожденному крысолову совестей, чей голос способен проникать в самое преисподнюю каждой души, кто не скажет слова, не бросит взгляда без скрытого намерения соблазнить, кто обладает мастерским умением казаться - и не тем, что он есть, а тем, что может побудить его последователей все более и более приближаться к нему, проникаться все более и более глубоким и сильным влечением следовать за ним; гений сердца, который заставляет все громкое и самодовольное молчать и прислушиваться, который полирует шероховатые души, давая им отведать нового желанья, - быть неподвижными, как зеркало, чтобы в них отражалось глубокое небо; гений сердца, который научает неловкую и слишком торопкую руку брать медленнее и нежнее; который угадывает скрытое и забытое сокровище, каплю благости и сладостной гениальности под темным толстым льдом и является волшебным жезлом для каждой крупицы золота, издавна погребенной в своей темнице под илом и песком; гений сердца, после соприкосновения с которым каждый уходит от него богаче, но не осыпанный милостями и пораженный неожиданностью, не осчастливленный и подавленный чужими благами, а богаче самим собою, новее для самого себя, чем прежде, раскрывшийся, обвеянный теплым ветром, который подслушал все его тайны, менее уверенный, быть может, более нежный, хрупкий, надломленный, но полный надежд, которым еще нет названья, полный новых желаний и стремлений с их приливами и отливами... но что я делаю, друзья мои? О ком говорю я вам? Неужели я так забылся, что даже не назвал его имени? Но разве вы уже сами не догадались, кто этот загадочный дух и бог, которого нужно хвалить таким образом. Как случается с каждым, кто с детских лет постоянно находился в пути и на чужбине, так случилось и со мной: много странных и небезопасных духов перебегало мне дорогу, главным же образом и чаще всего тот, о котором я только что говорил, не кто иной, как бог Дионис, этот великий и двуликий бог-искуситель, которому, как вы знаете, я некогда от всего сердца и с полным благоговением посвятил моих первенцев ( - будучи, как мне кажется, последним из тех, кто приносил ему жертвы: ибо я не встретил ни одного человека, который понял бы, что сделал я тогда). Тем временем я узнал многое, слишком многое о философии этого бога и, как сказано, из его собственных уст, - я, последний ученик и посвященный бога Диониса, - так не имею ли я, наконец, права дать вам, моим друзьям, насколько это мне дозволено, отведать кое-что из этой философии? Разумеется, говорить при этом нужно вполголоса: ибо дело идет здесь о чем-то тайном, новом, чуждом, удивительном, зловещем. Уже то обстоятельство, что Дионис - философ и что, стало быть, и боги философствуют, кажется мне новостью, и новостью довольно коварной, которая, быть может, должна возбудить недоверие именно среди философов, - в вас же, друзья мои, она встретит уже меньше противодействия, если только она явится своевременно, а не слишком поздно: ибо, как мне донесли, вы нынче не очень-то верите в Бога и в богов. Но может быть, в своем откровенном рассказе я зайду дальше, чем допускают строгие привычки вашего слуха? При подобных диалогах названный бог заходил дальше, гораздо дальше, и был всегда намного впереди меня... Если бы это было дозволено, то я стал бы даже, по обычаю людей, называть его великолепными именами и приписывать ему всякие добродетели, я стал бы превозносить его мужество в исследованиях и открытиях, его смелую честность, правдивость и любовь к мудрости. Но вся эта достопочтенная ветошь и пышность вовсе не нужна такому богу. "Оставь это для себя, для тебе подобных и для тех, кому еще это нужно! - сказал бы он. - У меня же нет никакого основания прикрывать мою наготу!" - Понятно: может быть, у такого божества и философа нет стыда? - Раз он сказал вот что: "порою мне нравятся люди, - и при этом он подмигнул на Ариадну, которая была тут же, - человек, на мои взгляд, симпатичное, храброе, изобретательное животное, которому нет подобного на земле; ему не страшны никакие лабиринты. Я люблю его и часто думаю о том, как бы мне еще улучшить его и сделать сильнее, злее и глубже". - "Сильнее, злее и глубже?" - спросил я с ужасом. "Да, - сказал он еще раз, - сильнее, злее и глубже; а также прекраснее" - и тут бог-искуситель улыбнулся своей халкионической улыбкой, точно он изрек что-то очаровательно учтивое. Вы видите, у этого божества отсутствует не только стыд; многое заставляет вообще предполагать, что боги в целом могли бы поучиться кое-чему у нас, людей. Мы, люди, - человечнее... 296 Ах, что сталось с вами, моими пером и кистью написанными мыслями! Еще не так давно вы были пестры, юны и злобны, полны шипов и тайных пряностей, заставлявших меня чихать и смеяться, - а теперь? Вы уже утратили свою новизну, некоторые из вас, к моему отчаянию, готовы стать истинами: такими бессмертными выглядят они, такими трогательно порядочными, такими скучными! Но было ли когда-нибудь иначе? Что же списываем и малюем мы, мандарины, своей китайской кисточкой, мы, увековечивающие все, что поддается описанию, - что в состоянии мы срисовать? Ах, всегда лишь то, что начинает блекнуть и выдыхаться! Ах, всегда лишь удаляющиеся и исчерпанные грозы и желтые поздние чувства! Ах, всегда лишь таких птиц, которые долетались до усталости и даются нам в руки - в наши руки! Мы увековечиваем лишь то, чему уже недолго осталось жить и летать, все усталое и дряблое! И только для ваших сумерек, мысли мои, написанные пером и кистью, только для них есть у меня краски, быть может бездна красок, пестрых и нежных, целых пятьдесят миров желтых и бурых, зеленых и красных пятен - но по ним никто не угадает, как вы выглядели на заре, вы, внезапные искры и чудеса моего одиночества, мои старые любимые - скверные мысли! С ВЫСОКИХ ГОР ЗАКЛЮЧИТЕЛЬНАЯ ПЕСНЬ О полдень жизни! Дивная пора! Пора расцвета! Тревожным счастием душа моя согрета: Я жду друзей с утра и до утра, Где ж вы, друзья? Придите! уж пора! О, не для вас ли нынче глетчер мой Оделся в розы? Вас ждИт ручей. Забывши бури, грозы, Стремятся тучи к выси голубой, Чтоб вас приветствовать воздушною толпой. Здесь пир готовлю я друзьям своим: Кто к далям звИздным ЖивИт так близко, - к этим страшным безднам? Где царство, равное владениям моим? А мИд мой, - кто же наслаждался им?.. - Вот вы, друзья! - Но, горе! вижу я, Что не ко мне вы... Вы смущены, о, лучше б волю гневу Вы дали вашему! Так изменился я? И чем я стал, то чуждо вам, друзья? Я стал иным? И чуждым сам себе? Я превратился В бойца, который сам с собою бился? На самого себя наперекор судьбе Восстал и изнемог с самим собой в борьбе? Искал я, где суровый край ветров? Я шИл в пустыни Полярных стран, безлюдные доныне, Забыл людей, хулы, мольбы, богов? Стал призраком, блуждающим средь льдов? - Друзья былые! Ужас вас сковал, Немые глыбы Вам страшны! Нет! Здесь жить вы не могли бы: Ловцом, который серну бы догнал, Здесь надо быть, средь этих льдов и скал. Стал злым ловцом я! Лук натянут мой Крутой дугою! Кто обладает силою такою? - - Но он грозит опасною стрелой, - Бегите же скорей от смерти злой!.. Они ушли?.. О сердце, соверши Судьбы веленье И новым дверь друзьям открой! Без сожаленья Воспоминание о старых заглуши! Здесь новой юностью ты расцвело в тиши! Одной надеждой с ними жило ты, Но бледно стало, Что некогда любовь в неИ вписала. Кто вас прочтИт, истлевшие листы Письмен, хранивших юные мечты? Уж не друзья - лишь призраки их вы, Друзья-виденья! Они мои смущают сновиденья И говорят: "всИ ж были мы?" Увы! Слова увядшие, - как розы, пахли вы! Влеченье юности, не понятое мной! Кого желал я, Кого себе подобными считал я. Те старостью своей разлучены со мной: Лишь кто меняется, тот родствен мне душой. О полдень жизни! Новой юности пора! Пора расцвета! Тревожным счастием душа моя согрета! Я новых жду друзей с утра и до утра, - Придите же, друзья! придите, уж пора! Я кончил песнь, и замер сладкий стон В моей гортани. То совершил герой моих мечтаний, Полдневный друг, - зачем вам знать, кто он - Один в двоих был в полдень превращИн... И праздник праздников настал для нас, Час славы бранной: ПришИл друг Заратустра, гость желанный! СмеИтся мир, завеса порвалась, В объятьях брачных с светом тьма слилась... КОНЕЦ