тью взрослых,
даже таких грозных, как дедушка.
-- Что такое! -- рявкнул дедушка, снова копаясь в часах.
Я подчеркнуто нехотя, досадуя на Люсю за то, что смотрит на меня, вошел
в угол, но не полностью. "Противный, противный старикашка!" -- шептал я
пересохшими губами. Миха из своего угла подмигивал мне и забавлял девочек,
гримасничая.
Через час дедушка сказал нам, что мы можем выйти. Миха, улыбаясь,
прямо-таки выпрыгнул, а я остался, полагая, что поступаю назло дедушке. Я
решил не выходить из угла, пока не упаду от усталости. В моем воображении
уже рисовалось, как я лежу на полу изможденный и как надо мной плачут
родственники и проклинают злюку дедушку.
Дедушка подошел ко мне и положил руку на мое плечо. Я резко отпрянул в
угол и надул губы.
-- Ну, чего, разбойник, чего дергаешься? -- Дедушка легонько и как бы
осторожно потянул меня из угла. Моя душа наполнялась капризным и радостным
чувством победителя. -- Зачем ломаешься? Виноват -- получил. Справедливо? Коню
понятно!
Я молчал, сердито косясь на дедушку. Он вынул из своего кармана конфеты
горошек, сдул с них крошки табака и протянул мне:
-- На... нюня.
-- Не хочу.
-- Бери! -- сердито сказал, почти крикнул он. И я взял.
Минут через десять мы все вместе сидели за столом и ели с чаем
испеченные бабушкой пирожки с черемухой. После ужина я с дедушкой и Михой
мастерил вертушку. Дедушка на удивление все ловко делал своими кривыми,
покалеченными на войне руками, шутил, рассказывал смешные истории. Мне не
хотелось верить, что совсем недавно этот человек бил меня, что я ненавидел
его и, стоя в углу, помышлял отомстить ему, хотя и понимал, что сам виноват.
Теперь у меня к нему не было ненависти и не было желания мести, но и не
было, кажется, прежней любви.
15. Я УЖЕ НЕ РЕБЈНОК
Минуло несколько дней.
Я зашел в дальнюю комнату дома, в которой громоздились старые, ненужные
вещи, и в полумраке увидел возле окна освещенную уличным фонарем Люсю. Она
любила одиночество, часто забивалась в какой-нибудь тихий, не замечаемый
другими угол и играла сама с собой. Я притаился за шторкой и стал слушать
Люсин стих, который она очень тихо рассказывала, а иногда напевала:
-- Я вышла на полянку... -- Она водила пальцем по окну, видимо, воображая
себя в лесу. -- Зайцы прыгают везде. "Зайки, зайки, вам холодно?" "Нет, Люся,
нам не холодно. Присоединяйся к нам!" "Нет, зайки. Я -- Красная шапочка,
спешу к больной бабушке". -- Она, наверное, увидела в окне собаку Мольку и
переменила свой рассказ: -- Песик, песик, тебе скучно на цепи сидеть. Тебе
хочется побегать и с собаками попеть. -- Она улыбнулась, должно быть своей
случайной рифме. -- Как ужасно на цепи сидеть!..
Я нечаянно задел рукой висящую на стене жестяную ванну, пытаясь
поцарапать ухо. Люся вздрогнула и резко повернулась ко мне. Я притворился,
будто бы только что вошел в.
-- Ты все слышал?
-- Н-нет, -- должен был солгать я.
Она посмотрела на меня строго, несколько раз зачем-то призакрыла глаза
и погрозила пальцем:
-- Слы-ы-шал!.. Смотри, сколько мошек на окне, -- сказала она.
Я смотрел то на мошек, то на Люсю, а потом остановил взгляд на
коричневом родимом пятнышке, которое как-то застенчиво смуглилось на шее
возле розовой мочки уха. Мне вдруг захотелось потрогать и ее мочку, и
пятнышко. Неожиданно для себя -- я наклонился к Люсе и коснулся губами ее
теплого, мягкого виска. Она вздрогнула, отстранилась и, полуобернувшись,
склонила голову. Но я видел, что она чуть-чуть улыбнулась.
Когда я наклонился к ней, чтобы еще раз поцеловать, она отпрянула и
слегка сжала губы. Но тут же как-то стыдливо улыбнулась и
наставительно-робко произнесла, что этого делать нельзя, потому что мы еще
маленькие. Я не нашелся, что ей ответить, и сказал, что пришло в голову:
-- Дед смастерил мне вертушку.
-- У меня есть ириска. Хочешь?
-- Кис-кис?
-- Ага.
-- Давай.
Мы сидели на старом потертом диване, махали ногами и говорили о всяких
пустяках. Я рассказывал о том, как катался на поросенке, "почти час",
добавил я, и тут же испугался, что сказал неправду. А она поведала о том,
что у них дома есть кот Васька, который недавно окотился, и оказалось, что
это не кот, а кошка, но ее все равно продолжают кликать Васькой, как кота.
В комнату забежала Лена за стиральной доской: она и здесь, в гостях,
оставалась хозяйственной. Сестра значительно, с прищуром оглядела нас.
-- Так-так! -- произнесла она таким тоном, словно заподозрила за нами
что-то недозволенное, дурное. -- Я сейчас все бабе расскажу, -- выпалила она и
убежала.
-- Пойдем, -- сказала Люся, -- а то она точно скажет что-нибудь нехорошее.
И я неохотно пошел за своей маленькой, но такой серьезной подружкой,
досадуя или, может быть, даже злясь на Лену.
Через день я уехал домой, и больше никогда не видел Люсю. Ее родители
разошлись, и она куда-то уехала с матерью. Я полюбил Люсю. Долго, долго
грустил о ней. Досадно было, что расстаться пришлось не с кем-нибудь, а
именно с любимым, дорогим человеком. Сколько впереди меня ждало разлук с
теми, с кем я хотел бы бок о бок провести всю свою жизнь!
16. ЛОПНУЛА СТРУНА
Я с сестрами вернулся домой из Балабановки вечером. Никто не
обрадовался нашему приезду. Мама лежала на кровати в одежде, лицо ее было
строгим и бесцветным.
-- Прибыли? -- тихо, слабым голосом спросила мама. -- Слава богу. -- И
снова устремила взгляд в потолок.
"Что-то опять стряслось", -- понял я, и в сердце вздрогнула тревога.
-- Мама выгнала отца, -- шепнула мне Люба, растирая пальцами красные
глаза. -- Он опять задурил... Какой же он непонятный!
Когда за окном установились плотные сумерки, приходил отец. Мама
заперлась и запретила нам открывать ему. Он умолял пустить, просил прощение,
звал нас, но мама грозно смотрела на каждого, кто хотел подойти к двери, и
мы не смели ослушаться.
-- Пропаду я без вас, родные мои, -- говорил отец. -- Аня, Аннушка! Не
будь такой жестокой.
Мама неподвижно лежала; мне показалось, что ее глаза остекленели, и вся
она отвердела. Мне стало страшно и тоскливо. "Почему, почему она не хочет
простить папку? Ведь это так просто -- взять и простить".
Отец ушел во тьму. Мы не спали. Без света сидели на кроватях и молчали.
В наших сердцах билась тревога. Что принесет новый день? Новое несчастье?
Неужели нельзя жить только счастливо, в радости?!
Неожиданно мама резко встала, сняла со стены гитару. Легонько тронула
струны. В полутьме я разглядел, как она грустно улыбнулась, слегка закрыв
глаза. Тихо зазвучала мелодия. Но -- что-то треснуло, тонко зазвенело, и
воцарилась тишина.
-- Лопнула струна, -- дрожащим голосом сказала мама. -- А ведь я легонько
играла.
Мы прижались к маме.
"Куда уходят легкокрылые годы детства, в которых не надо доказывать
окружающим, что ты тоже имеешь право на счастье?" -- порой спрашивает себя
взрослый человек.
ИЛЬЯ
1
Илья Панаев спал. Тонкая с длинными пальцами рука, лежавшая на высоком
изгибе атласного ватного одеяла, скользила, скользила и упала на пол. Илья
зашевелился, потянулся всем своим сильным молодым телом и перед самим собой
притворился спящим, зажмурившись и по макушку спрятавшись под одеяло. Не
хотелось расставаться с теплым, светлым сновидением, которое почему-то
быстро забылось, но, как угли угасающего костра, еще грело душу. Илья
подумал, как досадно и несправедливо, когда хорошее пропадает, уходит, а то,
чего никак не хочется, привязывается, липнет и тревожит. А не хотелось
сейчас Илье одного и самого для него главного -- идти в школу. Как быстро
закончились январские каникулы, -- снова школа, уроки, учителя. Какая скука!
Он спрыгнул с постели, потянулся, похлопал по узкой груди ладонями, как
бы подбадриваясь, включил свет и подошел к зеркалу: сошли или нет за ночь
три прыщика, которые нежданно вскочили вчера? Сидят, черти! -- досадливо
отвернулся он от зеркала. Как стыдно будет перед одноклассниками, особенно
перед девчонками и Аллой.
На кухне мать, Мария Селивановна, пекла пирожки. Отец, Николай
Иванович, дул на горячий чай в стакане и боязливыми швырками словно
выхватывал губами и морщился.
-- Отец, Илья поднялся, -- как бы удивилась и обрадовалась мать, увидев
вошедшего на кухню заспанного сына. -- А я забыла разбудить. Испугалась, -- а
ты вон что, сам с усам. -- Подбрасывала на потрескивающей, шипящей сковородке
запечено красноватые пирожки.
-- В школу, засоня, не опоздай, -- счел нужным строго и ворчливо
наставительно сказать Николай Иванович и с хрустом откусил полпирожка.
-- Не-е, папа, -- отозвался сын из ванной.
Отец развалко, как медведь, прошел в маленькую, тесную для него,
высокого и широкого, прихожую, натянул на свои мускулистые плечи овчинный
заношенный до блеска полушубок, нахлобучил на коротко стриженную крупную
голову старую, свалявшуюся кроличью шапку, низко склонился к маленькой жене
и деловито поцеловал ее в мягкую морщинистую щеку; сказал подбадривающе:
-- Ну, давай, мать. -- Гулко топал по ступенькам с третьего этажа.
Мария Селивановна вернулась на кухню, пошаркивая войлочными, сшитыми
мужем, тапочками.
-- Илья, ты какие будешь пирожки: с капустой, картошкой или черемуховые?
-- громко сказала она в запертую дверь ванной, в которой шумно, с плеском
мылся сын.
-- Мне... мне... с кокосовым орехом, если, конечно, можно.
-- Говори, иначе ничего не получишь!
-- Если так строго -- давай с капустой.
Пирожки были маленькие, хрустящие, маслянисто-сочные; Илья спешно ел,
запивал сладким, как сироп, чаем.
Когда он подсыпал в стакан сахар, ложечку за ложечкой, мать молчала, но
покачивала головой: совсем еще ребенок. Мельком посмотришь -- парень,
мужчина, но приглядишься -- совсем мальчишка.
У Ильи розовато-бледное миловидное лицо с пушком усов, оттопыренные
уши, припухлые губы, неразвитый округлый подбородок, тонкая шея; если
пристальнее присмотреться, можно обнаружить поперечную бороздку на высоком
лбу, которая несколько старила это юное лицо, -- казалось, что Илья всегда
сосредоточенно думал о чем-то очень важном, мудром, но печальном. Глаза
усиливали это впечатление: серые, с желтоватым отливом, будто присыпанные
пылистым песком или пеплом; они сидели глубоко в глазницах и,
представлялось, жили там отдельно, сами по себе. Лицо улыбалось, а глаза --
молчали, как бы сомневались: зачем улыбаться?
Мать тревожили странные и непонятные глаза сына: как-то нехорошо это, --
думалось Марии Селивановне. Сейчас она, стоя у газовой плиты и переворачивая
скворчащие на сковородке пирожки, тайком наблюдала за сыном. Он по-детски
беззаботно напевал какую-то модную мелодию и шаловливо задевал ногой хвост
кота Митрофана, дремотно и независимо развалившегося на коврике под столом.
Да нет, такой, как все. Простой и понятный, -- отпустило сердце матери.
Сын поел и сказал:
-- Мерси, мама. -- Посмотрел в зеркало -- досадливо нахмурился, надел
куртку и вышел на лестничную площадку.
-- А -- шапку, шапку! -- побежала за ним мать.
-- Недалеко, мам, до школы! Пока! -- махнул он рукой, но Мария
Селивановна все же бросила ему, сбежавшему на второй этаж, шапку.
Слава Богу, всех накормила, всех отправила, все ладненько! И ей
казалось, что нет на свете для нее важнее дела, чем всех своих накормить, а
потом тайком просить у Бога, чтобы все у них скроилось в жизни благополучно.
Она шаркающе прошла в комнату сына и застелила его кровать, расставила по
полкам разбросанные на столе книги, кисти, тюбики с краской.
Мать и сын увлекались живописью. Илья уже познал некоторые
художнические азы, неплохо владел карандашом и углем, серьезно осваивал
масло и акварель, изучал манеры и приемы больших мастеров. А Мария
Селивановна, когда-то, еще в ранней молодости, пошла по узкой, без резких
поворотов, подъемов или, напротив, спусков тропе народного искусства,
которое ученые мужи с высоты своей гордости и надменности снисходительно --
все равно надо к чему-то причислить -- назвали примитивизмом. Мария
Селивановна была полуграмотной, недавно вышла на пенсию, специальных книг не
читала, но слыла прекрасной мастерицей по писанию на картоне маслом и по
лепке глиняных фигурок. Как-то легко, весело выпархивал из ее сердца образ,
и соседки, любуясь ее картинками, прицокивали и покачивали головой: "Умница,
Мария!"
Только семейные да соседи и видели работы Марии Селивановны. Ни о каких
выставках не думывала она; складывала картонки в чуланчике на даче. Пылились
они, слипались, запаутинивались, и Мария Селивановна о них забывала. Иногда
вспоминала и украдкой -- супруг не позволял, потому что ценил и уважал труд
жены, -- десяток-другой выбрасывала в канаву за огородом. Кто-нибудь из
дачников подбирал уцелевшие от дождя и солнца картинки, дивился пестрому,
красноглазому петуху или плывущим по лазурному озеру лебедям, -- брал
наивную, но красивую картинку себе. Мария Селивановна не могла понять, зачем
пишет. Иногда сердилась на себя: "На что глупостями заниматься!" Однако
наплывал образ, что-то начинало светиться в душе, и не доставало сил не
взять кисть.
Она убралась в комнате сына и присела с картонкой у окна. Стала писать
желтыми и золотистыми красками. Привиделось что-то светлое, яркое, но не
разобрала -- то ли солнце, то ли лицо. Долго писала, а потом охнула:
-- А ведь на Илью похоже! Вот так-так!
Неспроста, поняла, ее сын получился таким солнечным, осветленным --
хотела ему счастья. Но вздрогнула в сердце тревога: как пойдет его жизнь,
убережется ли от бед и напастей?
2
А сын выбежал на улицу -- в его лицо бросился морозный, крепкий воздух.
Иркутск был еще темным, ночным, но из окон ярко сыпался свет пробуждения,
начала рабочей круговерти. Илья бодро шагал по скрипучему синеватому снегу,
зачем-то подпрыгнул к низко склоненной тополиной ветке -- повалился на землю
и шапку пушистый, недавно вьюживший снег. Внимательно смотрел, как падали
снежинки; подумал, что надо запомнить нежно затрепетавшую светотень.
Завернул за угол пятиэтажки и увидел яркую белую звезду, -- остановился и
пожалел, что не может рисовать или писать немедля. Солнце уже прыснуло на
ангарские сопки красноватые лучи; Илья шел не спеша, оборачивался на звезду
и ощущал в себе молодые свежие силы.
Пошел другой дорогой, той, которая дольше вела к школе. Он не совсем
ясно понимал, чего ему сейчас хочется. Может быть, вот так долго брести,
поскрипывая снегом. Может, всей грудью вдыхать морозный воздух января. Он
решил не появляться на первый урок, а пройтись по городу, по сосновому
заснеженному лесу, который венчал улицу густой зеленой шапкой.
Улица была широкой, по ней со стуком, скрипом, жужжанием ехали старые
троллейбусы; на остановке переминались с ноги на ногу мерзнувшие, но еще
живущие теплом оставленных квартир люди. Илья украдкой смотрел на лица
хорошеньких девушек. Подкатил переполненный троллейбус; двое-трое
втиснулись, а остальные толкались и бранились. Один полный красноносый
мужчина громко утробно урчал, ухватившись рукой за поручни и повиснув в
дверях:
-- Раз-два, граждане, выдох! Во-о-о! Еще на сантиметр умялись. -- Нажимал
всем своим могутным остовом на маленькую женщину.
-- Ой-ой, батюшки! -- заверещала она. -- Насмерть задавили, антихристы!
Илья смеялся и сзади напирал на толпу:
-- Вперед, вперед, штурмуйте!
Но самому Илье в троллейбус не надо было, -- он терся грудью о спины и
плечи девушек, касался, словно бы нечаянно, талий. Девушки притворялись, что
не замечают столь дерзких поползновений, но искоса, с оценкой посматривали
на смельчака.
Небо уже прояснело, показалось солнце. Илья подумал, что было бы
замечательно, если это чудное утро удалось бы отдать мольберту и палитре, а
не скучным школьным занятиям. Он подумал о матери, у которой наверняка
сейчас на коленях картонка, в руках кисть. Усмехнулся: "Опять каких-нибудь
особенных петухов малюет". Сын иронично относился к живописному письму
матери и считал себя талантливее, мастеровитым.
Он пошел в школу, однако завернул в сосновый лес. Большие, заснеженные
ветви высоких сосен согнулись к земле. Вырывавшийся из-за сопок солнечный
свет раскачивал тени, -- они ползли, катились по высоким сугробам к Ангаре.
Илья увидел над рекой серый, пронизанный желтыми лучами туман, --
незамерзающая в городе Ангара парила, клубы двигались, слипались или
распадались. Илья сощурился и за навалами тумана угадал сопки и придавленное
снегами пригородное село на противоположном берегу. Илья знал, как далеко
размахнулись сопки, как много везде снега; вообразил, что все в его огромной
стране или даже во всем мире спит -- города, деревни, люди, даже Москва еще
не очнулась, а вся засыпана снегом, только кое-где из-под слежавшихся,
мерзлых сугробов проблескивают яркие рубиновые звезды Кремля. Ему захотелось
написать картину -- картину признания в любви к этому прекрасному, не совсем
понятному миру, в котором ему хочется с пользой, красиво жить.
Мороз ущипнул ухо, -- Илья вздрогнул, услышал слабо доносившийся шум
улицы, потер варежкой мочку и онемевший от холода нос. Вспомнил, что надо
идти в школу, и досадливо вздохнул.
3
Школа была большим трехэтажным зданием. Илья открыл дверь с тугой
пружиной; створка громко, с нервным дребезжанием захлопнулась за ним. Илья
почувствовал себя скверно.
Нужно было незаметно проскользнуть в коридор, не попасться завучу или
директору. Недавно начался третий урок -- в толпе не скроешься. Илья
наткнулся взглядом на недавно появившиеся в фойе большие густо-синие буквы
возмездия: "Из маленького тунеядца вырастает большой тунеядец". Илья заробел
и быстро на цыпочках пробежал до мужского туалета на втором этаже. Опасливо
прикрыл за собой разломанную дверь и неожиданно услышал хохот. Вздрогнул,
чуть присел, будто бы его прихлопнули по макушке, но понял, что смеется
сверстник, такой же прогульщик, как он. Илья рассердился на себя, громко
кашлянул, показывая, что ничего не боится, даже строгого директора, которая
может услышать его кашель.
-- Что, Илюха, испугался -- директриса засечет? -- усмехнулся высокий,
усатый одноклассник Алексей Липатов, протягивая для пожатия худую руку.
-- Еще чего, Леха! -- ответил Илья, с наигранным беззаботным видом
запрыгивая на подоконник, на котором сидел, закинув ноги наверх, Липатов
-- На, закури.
-- Не хочется, -- угрюмо ответил Илья.
-- Еще не начал курить? -- хитро смотрел на него Липатов; прикурил,
затянулся дымом. -- А я уже второй год.
-- Курю. -- "Какое гадкое утро, -- подумал Илья, вздохнув. -- Прогулял
уроки, прячусь в туалете, лгу, угодничаю перед этим пижоном".
-- Ты почему на уроки не пошел? -- спросил Липатов, щегольски выдыхая дым
на Илью.
-- Ну, их! -- все говорил неправду и сердился на себя Илья.
-- А я вчера дербалызнул водочки -- голова трещит, Илюха. Какая тут
учеба!
Липатов увлеченно стал рассказывать Панаеву, как пить водку не
закусывая, как потом храбро общаешься с девушками. Илья
неестественно-внимательно слушал и усмехался. Неожиданно мирную беседу
прервали -- с грохотом распахнулась дверь, и парни увидели всполох грозы --
Валентину Ивановну, директора. Это была женщина в годах, но всегда бодрая, с
грозным, стремительным взглядом властного, умного человека, не женщины, не
мужчины, а именно просто какого-то человека в общем, больше, правда,
похожего на женщину. Полноватая, рыхлая, как снеговик, слепленный из
молодого сырого снега, но при этом такая быстрая, что за ней бывало трудно
угнаться. Она буквально ворвалась в мужской туалет, звонко стуча каблуками
по черепичному полу, и Панаеву показалось, что куски плитки вот-вот начнут
разлетаться из-под ее ног.
Он испугался так, что задрожал и побледнел, однако увидел, что Липатов,
опытный, закалившийся в таких историях, дерзко усмехается, и тоже улыбнулся.
Валентина Ивановна крикнула:
-- Тунеядцы! -- Она была так возмущена, так поражена, что не могла
подыскать какие-то еще слова, чтобы выразить свой великий гнев. -- Тунеядцы!
-- Валентина Ивановна стояла перед парнями, которые были выше ее, но
казалось, что она выше, мощнее и сильнее, чем они. -- Прогуливаете уроки? Да
где такое видано! Ладно: Еремин от бога тунеядец, а ты, Панаев, отличник,
старательный мальчик, как ты затесался в эту компашку?
-- Я...э-э-э... понимаете... -- сжимал на груди тонкие пальцы Илья, но
его не слушали:
-- Как ты, Панаев, дерзнул на такую мерзость: курить, прогуливать уроки?
-- Я... понимаете ли...
-- Немедленно на урок, тунеядцы! Еще раз -- и вышибу из школы!
4
Илья, кажется, бежал к кабинету математики, по крайней мере, шел очень
быстро. Внутри у него что-то тряслось, будто оторвалось. Нина Семеновна,
учитель математики, неохотно впустила прогульщиков, долго продержала у
дверей, потом подвигала бровями и с неудовольствием махнула головой на
столы. Липатов, проходя за спиной мимо низкой учительницы, поставил ей рожки
-- посыпался тонкий смех учениц.
-- Липатов, опять резвишься, маленькое дитятко? -- наигранно грозно
сказала Нина Семеновна.
-- Я? Что вы!
-- Смотри мне! -- помахала она указкой возле лица Липатова. Ученики
чувствовали, знали, что Нина Семеновна добрый, веселый человек, а строга
только потому, что так заведено в школе. -- Итак: даю вам десять минут на
решение задачи. Кто не справится -- сразу поставлю двойку. Вперед!
-- И с песней? -- спросил Липатов.
-- Ты у меня, Лешенька, скоро запоешь, -- ответила учительница, улыбаясь.
-- На выпускном экзамене запоешь и зарыдаешь.
Илья принялся решать задачу, но она ему не давалась.
-- Косинус чему равен? -- услышал он над собой голос тихо ходившей по
кабинету и заглядывавшей в тетради Нины Семеновны. Почему они все такие
недобрые? -- сердило Илью. -- Посмотри, Панаев, в таблицу -- глупости
насочинял.
-- Да-да, я понял. Исправлю, -- тихо отозвался Илья и осознал, что боится
надвигающейся двойки. Ему стало скверно от своего какого-то детского испуга,
досадно на Нину Семеновну, которая все не хотела быть самой собой, и еще
тревожно и смятенно, но от чего-то неопределенного, неясного, робко живущего
в сердце.
Он смотрел в таблицу и абсолютно ничего не понимал: что за цифры, что
за косинусы? Разве главное в жизни цифры и косинусы, его страхи и Нина
Семеновна? И он задумался, но как-то расплывчато, казалось, совсем ни о чем.
Никаких ясных, оформившихся образов не было в его голове.
Задача не давалась. Илья томился и погружался в свои чувства. Нечаянно
взглянул вправо и неожиданно радостно улыбнулся -- увидел Аллу Долгих. Задача
и Нина Семеновна испугали и как бы прижали на время его большое чувство --
чувство любви к Алле. Илья стал набрасывать на тетрадном листе тонкую белую
шею, завитки волос. Забыл об уроке, и только искусство, и только девушка
волновали его сейчас.
5
Красота Аллы Долгих не была такой, какая сразу задерживает мужской
взгляд. Ее краса была как бы скрытая и не для каждого ведаемая. Девушка
обладала роскошной толстой косой, совсем не модной в современном мире. У нее
был высокий, но выпуклый, чистый лоб, обычный нос, подбородок и шея, но
большие грустно-коровьи глаза. Тихая, неприметная, без лишних движений и
слов девушка. Но окружающие понимали, чувствовали и видели, что она
красавица, -- необычная красавица, с каким-то духом и мыслью во всем облике.
Илья совсем забросил задачу и рисовал Аллу. Она сидела на соседнем
ряду, ближе к доске, -- Илья хорошо видел ее полупрофиль: розовое ухо,
прозрачную каштановую сеточку волос, белоснежный воротник кофты, косточку
позвонка, тонкую гусиную шею. Ему стало хорошо только потому, что рядом с
ним находилась Алла, так отличающаяся от Валентины Ивановны, Нины Семеновны,
от девушек-одноклассниц, которые, полагал он, только и думают, как
понравиться бы ребятам.
Алла старательно решала задачу, терла пальцем лоб, трогала ухо,
поднимала голову к потолку, прижмуривалась на доску, на которой были
написаны условия задачи. Неожиданно она повернулась к Панаеву и открыто,
улыбчиво взглянула в его глаза. Она совершила это так решительно, быстро,
словно весь урок только и думала о том, чтобы посмотреть на своего друга, а
не решать задачи. Илья растерялся, загорелся, взял ручку и быстро написал
какой-то случайный набор цифр: он стеснялся выказывать свои истинные
чувства, хотя Алла все понимала. Она в усмешке повела губами, склонилась к
тетради и записала последние цифры.
-- Все! -- торжественно громко объявила Нина Семеновна. -- Довольно,
голубки! Кто не успел -- ставлю двойку. С журналом прохожу по рядам.
Открывайте дневники.
У Панаева вздрогнуло, как от разряда тока, сердце, но он открыл
дневник. Нина Семеновна прошла по всему классу, натренированно, мгновенно
проверила каждого ученика и оценила, -- Илье поставила двойку, но он не так
остро огорчился, как ему совсем недавно представлялось.
Протрещал звонок. Ученики повскакивали с мест, не слушая Нину
Семеновну, бесполезно говорившую о домашнем задании.
Алла встала, но несколько неловко -- у нее упала под стол тетрадь и
ручка. Девушка низко склонилась. Илья внезапно увидел ее ноги, обнажившиеся
из-под короткого школьного платья. Ему почему-то стало трудно дышать, воздух
будто бы опалил горло, хотя ничего необычного юноша все же не увидел.
Алла быстро подняла тетрадь и ручку, что-то весело прощебетала соседке
по ряду и тоненько засмеялась. Взглянула на Панаева. "Что же ты сидишь? --
робко-наступательно спросила она своими необычайными глазами, поправляя на
груди косу. -- Разве не видишь, какая у меня большая сумку, -- кто мне
поможет?" В сумке лежал лыжный костюм, потому что первыми двумя уроками была
физкультура.
Илья, как сонный или оглоушенный, медленно поднялся, ноги слабила
странная истома, а в голове непривычно и несколько пугающе кружилось.
Направился к Алле, которая, досадливо покусывая губу, шла к выходу, оставив
для него сумку, но увидел, что Липатов, развалившись за последним столом,
усмехается и показывает ему что-то руками.
-- Илюха, видел? -- подмигнул он Панаеву с грязным соучастием.
Илья часто и глупо моргал и не знал, что ответить. Злой на себя, вышел
из кабинета. Коридоры бурлили, но Илья шел и ничего ясно не видел; в сердце
было тяжело. Он любил Аллу радостно и чисто, но теперь быстро, резво росло в
груди, как сорняк, какое-то мерзкое чувство, которого Илья не мог, не хотел
принять, но которое само по себе жило, не считаясь с его волей и желанием.
Илья со склоненной головой вошел в кабинет биологии. Алла нетерпеливо
оглядывалась на дверь, ожидая друга.
6
Раздался звонок, и Панаев был рад, что не успел поговорить с Аллой: ему
со страхом казалось -- она поймет то, что его тревожит и мучит. В его мыслях,
наперекор сердцу, стояло не ее милое, доброе лицо, не ее светлая, всегда
как-то материально им чувствуемая душа, а всего только что-то нечаянно
обнажившееся.
Одноклассники шумели, хотя уже начался урок. Панаеву же хотелось
выглядеть вполне взрослым, солидным парнем, мужчиной, -- ему бывало неловко
рядом с одноклассниками. Вошла учительница биологии Марина Иннокентьевна,
худощавая, низенькая девушка, недавно окончившая институт. Тихо, робко как
бы пропела: "Здравствуйте, ребята". Но учителю никто не ответил, кроме
двух-трех учеников и Панаева, который в приветствии молча склонил аккуратную
голову. "Прошу садиться". -- Но почти все уже сидели. Марину Иннокентьевну
никто ясно не слышал -- ее слабый голос прижимался гомоном. Она краснела,
конфузливо постукивала указкой по трибуне, но ученики, знавшие, что по
биологии не надо сдавать выпускной экзамен, не видели и не слышали ее.
На стол Панаева упала записка: "Илья, почему ты такой бледный? Что с
тобой? Алла".
"Все отлично!" -- бросил на ее стол записку и неожиданно увидел, как
Марина Иннокентьевна приподнялась на цыпочках, подвешивая на крючок таблицу.
Дыхание Ильи, показалось ему, приостановилось, -- он видел не то, что было
изображено на таблице, а рельефно выделившееся на фигуре учительницы. Илья
недавно думал о том, как преданно, нежно любит Аллу, но внезапно в голове
перемешалось, как бы сдвинулось, и ему опять стало страшно. В мыслях
закипали фантазии: он увидел учительницу в немыслимом положении. "Бред,
бред! -- сердито думал он. -- Какой же я мерзкий нравственный урод. Мыслимо ли
то, что я думаю? Как же Алла?" Однако в своей уже бурлящей через край
разумного и вероятного эротической фантазии Илья становился смелее и
развязнее.
Прошли минуты, и Панаев, наконец, ясно увидел Марину Иннокентьевну --
она была в плотном, туго запахнутом на чахлой, узкой груди платье цвета
пожухлой листвы. Она оскорбленно молчала, жалась у окна и покусывала губу,
показавшуюся абсолютно обескровленной. Жалкая, низкая, как карлица, с
косицей -- не солидная, не пугает собою учеников, которые привыкли, чтобы на
них наступали всей мощью учительской власти, чтобы кричали и уничтожающе
воинственно взирали. Она была для них как воздух; многие перебрасывались
записками и шептались.
Илья посмотрел на Аллу и, потрясенный, призакрыл глаза: никогда ему не
нравившаяся Марина Иннокентьевна и красавица Алла вдруг оказались для него
равными. Равноценными! Равными существами -- не подругами, а просто
существами, как животные, которые могут равно насладить его, которых он
может равно ласкать, которым может произносить равные по чувствам и значению
слова. Боже! Какое жестокое открытие, и оно, как суровый судья, словно бы
доказывает ему: вот ты какой ничтожный. Вот ты какой эгоист, предатель,
сластолюбец.
Учительница наклонилась к журналу, и Панаев снова увидел рельефный
рисунок на ее платье. Он чего-то испугался, склонил голову к столу, потом
весь вскинулся, как от удара, посмотрел на Аллу и в тетради по биологии
крупно, жирно написал, будто вырезал по твердому материалу: я ничтожество.
7
Илья и Алла вместе пошли домой. Они жили по соседству через подъезд.
Январский мороз обжигал щеки, слежавшийся и утоптанный сероватый снег
радостно и звонко всхрустывал под острыми каблуками Аллы и что-то лениво и
сонно пел под широкой подошвой полусапог Ильи. В синем глубоком небе
снежными завалами блестели облака, к высотными домам Синюшиной горы прилегло
небольшое, красновато-дымное солнце, которому еще далеко до заката, -- и оно
щедро сеяло на город трепетные лучи. Большие стекла магазинов вспыхивали
пожаром, и Алла кокетливо вспискивала "Ой!"
Илья добродушно, снисходительно посмеивался.
Они не пошли домой сразу, а прогулялись по Иркутску. Но их сейчас мало
интересовал город со своими улицами и переулками, старинными деревянными в
кружевах резьбы домами, густо дымящими автомобилями, -- ничего и никого им не
надо было, ничего и никого они ясно не видели и никуда, в сущности, не шли.
Илье нужна была Алла. Алле нужен был Илья. И шли они только туда, куда вели
молодые, не устающие ноги. Они ничего особенного не хотели, но лишь
известную всем любящим малость -- звук голоса любимого, не столько слова, а
именно звучание, мелодика голоса интересовала их, поступь, поворот головы,
выражение милого лица. Илья стеснялся смотреть на ноги Аллы, но он знал и
думал, что она идет красиво, изящно, быть может, как балерина, и ему
хотелось запечатлеть в рисунке ее прекрасную поступь.
Они проговорили долго, обо всем, легко перекидывались от одной темы к
другой. Они были друг для друга чрезвычайно интересны. Их отношения были,
несомненно, идиллией. Но есть ли рай на земле, и если все же есть -- как
долго он может выдержать напора жизни?
Когда солнце неожиданно упало за крыши домов, и синеватые тени замерли
посреди дороги, только тогда молодые люди вспомнили, что надо готовить
уроки, что Алле через полчаса идти на занятия в музыкальную школу.
У подъезда Аллы посмотрели друг другу в глаза. Илья смутился и наклонил
голову.
-- Приходи вечером ко мне -- покажу последнюю картину.
-- Ага, пока! -- улыбнулась Алла и побежала домой.
Илье было радостно, что чувствовал Аллу по-прежнему, без того тяжелого,
унизительного эротического бреда, в котором он прожил недавние урочные часы.
Он быстро вбежал по ступеням в свою квартиру.
Мать вышла из кухни румяная, с мягкой улыбкой на губах.
-- Хоккей должен быть, -- сказал Илья и включил телевизор.
-- Вечером твой хоккей.
-- Все равно что-нибудь покажут.
-- Поешь, сынок, а потом смотри телевизор.
-- Неси, мама, сюда. Что там у тебя вкусного?
-- Неси! -- передразнила мать. -- Отец увидит, что в зале ешь, --
заругается. Сам знаешь -- строгий он у нас.
-- Ничего. Неси.
Илья хлебал щи, откусывал утренние пирожки, а мать сидела напротив,
любовалась сыном. Потом, волнуясь, вынула из-за шкафа картонку:
-- Посмотри-ка, сын, сегодня намалевала, -- с затаенным художническим
самолюбием сказала она, ожидая оценку.
Илья увидел себя ярко-желтым, золотистым на портрете.
-- Похож, похож, -- снисходительно заметил он. -- А почему, мама, желтый?
-- Так солнышко ты мое, -- улыбнулась мать и спрятала портрет за шкаф.
-- А-а, -- покачал головой Илья. Но мать так ясно, ласково на него
смотрела, что он смутился и покаянно-виновато улыбнулся ей
Пришел отец. Мать встречала его в прихожей.
-- Что, отец, отработал? -- спросила она очевидное, помогая мужу стянуть
с широких плеч полушубок.
-- Ага, мать, -- со вздохом ответил Николай Иванович, покашливая, --
оттрубил.
-- Что мастер ваш, не ругается, как вчера?
-- Еще чего. Я ему поругаюсь.
Николай Иванович, наконец, разоблачился, разулся, натянул свои
самошитые, на толстой подошве тапочки и с перевалкой уставшего громоздкого
человека вошел в зал. Увидел сына, ужинавшего перед телевизором, -- сердито
подвигал седыми клочковатыми бровями:
-- Ты почему в зале ешь? Кухни мало?
-- Будет тебе, отец. -- Мария Селивановна легонько подтолкнула мужа к
ванной. -- Руки сполосни да -- за стол живо: щи стынут.
-- Ты, папа, случайно не в Германии родился? -- усмехнулся сын, проходя с
чашкой на кухню.
-- Что-что! -- приподнял плечи отец.
-- Не кипятись! -- Жена хотя и ласково, но настойчиво подталкивала мужа.
-- А что он -- "в Германии"! -- глухо бубухал голос Николая Ивановича из
ванной.
-- Ишь -- распетушился, -- посмеивалась Мария Селивановна. -- Парень растет
-- ему хочется все по-своему устроить. Но ты же знаешь -- он у нас славный...
Илья слушал не сердитую перебранку и думал, какие у него славные
предки: взыскательный, но отчего-то никого не пугающий своей строгостью
отец, любящий во всем порядок, покой и основательность, но почему-то часто
это у него немного смешно выходит. То мать над Николаем Ивановичем
посмеется, то Илья, но он по серьезному никогда не обижался. А какая
замечательная мать! Всех вкусно накормит, утихомирит, обогреет, встретит,
проводит... Но сейчас Илья в себе отчетливо уловил непривычное чувство
сопротивления ходу семейной и школьной жизни, хотя ясно не мог понять, что
же именно его не устраивает. Покинуть бы дом, бросить школу, примкнуть к
разбойничьей шайке ли, к цыганскому табору ли, ринуться в кругосветное
путешествие, -- куда угодно угодить, лишь бы почувствовать что-нибудь
необычное, встряхивающее, опасное! Ему порой начинало казаться, что этой
тихой, мирной семейной жизни продолжаться целую-целую вечность. И нудная,
скучная школа никогда не уйдет из его века! Ему другой раз хотелось, чтобы
этот дом, эти порядки вдруг рассыпались, рухнули, а ветер понес бы
перепуганных жильцов... Но куда, зачем?
Илья ушел в свою комнату.
Как не хотелось бы вырваться из семьи, но свою комнату он любил. Она
была маленькой. У окна в правом углу стоял низкий детский мольберт с
натянутым на раму холстом, на табуретке лежала радужная палитра, в стакан с
водой были окунуты кисти. Рядом в левом углу -- письменный стол, на котором
лежали две-три стопки рисунков, акварелей и небольших масляных этюдов. Илья
занимался в кружке живописцев при Доме культуры, и взрослые осторожно
поговаривали, что Панаев, пожалуй, небесталанный малый. Он иной раз мечтал о
художническом пути на всю жизни, но еще ясно и твердо не определился.
Так же в комнате стояла аккуратно застеленная кровать, над ней
простодушно зеленел небольшой ковер с репродукцией картины Ивана Шишкина
"Утро в сосновом лесу". Одна из стен снизу доверху обклеена журнальными
репродукциями картин прославленных художников, но чаще встречались работы
русских передвижников. Илья порой замирал перед этой стеной и полушутя
произносил: "Я пропитываюсь великим русским искусством".
Ему сейчас захотелось увидеть "Над вечным покоем" -- увидеть одинокую
старинную часовню, покосившиеся кресты погоста, дрожащие ветви осин и --
вечное, могучее небо с головастой грозовой тучей и серым облаком, как камень
стоящем на пути грозы. Облако, представлялось Илье, -- страж покоя, покоя
большой равнинной реки, ее младенца островка, бескрайних степей, сумрачного
холма. Потянулся к репродукции взглядом, но глаза наткнулись на другую
картину -- Герарда Терборха "Бокал лимонада". Молодой человек, голландец
семнадцатого века, протянул бокал лимонада девушке и коснулся рукой ее
мизинца. За их спинами тенью стояла пожилая женщина. Но ключевое было во
взглядах молодых людей: юноша пытливо всматривался в девушку, которая,
казалось, готова была откликнуться на все, что он ни шепнул бы ей на ухо.
Илье казалось, что, не будь в комнате пожилой женщины, молодые люди
непременно позволили бы себе большее -- обнялись, поцеловались бы, наверное.
Илье захватывающе представилось, что на картине изображен он, что
пожилой женщины нет, а девушка оказалась рядом и -- он страстно, жадно целует
ее. Она, кроткая, не сопротивляется, а он, пьянея, целует жарче.
Илья очнулся, увидел мутными глазами, что за окном и в комнате уже
сумеречно, темно. Покачиваясь, подошел к кровати, опустился на колени и
уткнулся лицом в подушку. "Какие гадости я вытворяю, -- шептал он, сжимая
кулаки. -- Почему, почему я ухожу от чистой любви к Алле? Я хочу любить
просто, чисто, радостно, но... но... я ничего не понимаю. Разумею хорошо
только одно: я слаб и уже не могу сопротивляться тому, что скручивает меня,
как веревками. Да, мне приятно, когда это накатывается на меня, но потом --
горько, мерзко! Что со мной творится?"
Он лег на кровать и не заметил, как забылся сном. Мать тихо вошла в
комнату, укрыла его одеялом, перекрестила, вздохнув. Неслышно, на цыпочках
вышла.
8
Алла, как и обещала, пришла -- увидела спящего Илью.
-- Ой, засоня! -- сверкая розовыми с мороза щеками, она холодными
пальцами стала щекотать Илью под мышками.
Илья потянулся и сладостно, томно развалился на кровати, не открывая
глаза. Неожиданно вскликнул, схватил обомлевшую Аллу за руку, повалил ее на
дорожку и стал щекотать за бока. Алла хохотала, каталась, увертываясь, но
руки Ильи оказались крепкими и ловкими.
-- Сдаю-у-усь! -- закричала Алла. Илья выпустил ее.
Успокоились, оправили одежду, разговорились. Переходили с одного на
другое -- их беседа всегда была свободна, ничем не стеснена, тем более
фальшью или неискренностью.
-- Знаешь что, Алла? -- сказал Илья, усаживаясь на стол и чуть краснея. --
Со мной откровенничал один парень: он любит девушку, но не может разобраться
в своей любви. Спрашивает: чего хочет парень от девушки, когда любит ее? Я
что-то брякнул, но он сказал -- все это чепуха и лепет. Что ты отв