и я услышал его негромкий гортанный голос: - Ти в Малом тэатре пьесу "Пигмалион" смотрел? - Так точно, товарищ Берия, смотрел. - Вот я думаю, что прэдатэль Абакумов тоже Пигмалион... - Не могу знать, товарищ Берия! - Как нэ можешь? По-моему, он слэпил из гавна звэря, который ожил и сожрал его... Ти мэня понял? - Так точно, товарищ Берия, понял! Берия недобро ухмыльнулся, и лицо у него было, как сургучная печать: коричневое, неумолимое, окончательное. А Кобулов зашелся от хохота, так понравилась ему шутка шефа. От удовольствия он мотал башкой, лохматой, как у медведя жопа. Крутованов не смеялся. Вид у него был индифферентный, словно у ресторанного посетителя, подсевшего на минутку к чужому столику. И только когда наши взгляды встретились, он еле заметно подмигнул мне, даже не подмигнул - еле-еле веком дрогнул, и я понял, что притчи про зверя имеет отношение не только ко мне. И не только к Абакумову. Кобулов прошелся по кабинету - армянский калибан в пузе, в погонах, в сапогах, - сокрушенно поцокал языком: - Очень жалко, что такие люди, как Абакумов, становятся вредны нашей партии, нашему великому делу и лично Иосифу Виссарионовичу... - Он тоже не говорил, а декламировал свой текст, не для меня, конечно. - Хотя дурные замашки в нем давно видны были. Сколько мы вместе работали, сколько я ему помогал, когда он еще молодой был! А он посторонним людям про меня сказал - "черножопая соленая собака". Ай-яй-яй, какой стыд! Крутованов сочувственно покивал и сердечно подтвердил: - Настоящий большевик, настоящий чекист-интернационалист таких слов о вас, Богдан Захарович, никогда бы не произнес. С таким образом мыслей можно черт знает до чего договориться! По этому обмену любезностями я понял, что Маленков еще не успел уговорить Пахана назначить министром Крутованова, а Берия не смог запихнуть в это кресло Кобулова. Свалка продолжается. И тут я увидел в руках Крутованова папку - рюминскую папку, коричневые корочки уголовного дела "Врачи заговорщики и убийцы", папку с закладками, которую он давеча увез к Маленкову. Значит, она уже всплыла официально: ее прочел Берия, а к Берии она могла попасть только после Сталина. Великий Пахан прочитал дело и наверняка наложил резолюцию. И судя по тому, что папка оставалась в руках у Крутованова, резолюция была довольно приемлемой. Берия повернул ко мне водянисто мерцающие стекляшки пенсне и разверз уста - треснул извилистый хирургический шов на коричневой тугой морде: - Слюшай, ти... - он сделал паузу, будто подбирал слово, которое должно было передать меру его презрения и отвращения ко мне, но не нашел, махнул рукой и приказал: - Вазми у Крутованова ордэр, иды с нарадом к Абакумову, арэстуй его. И, пересекая огромный кабинет, как волейбольный мяч, гоняемый собравшимися в кружок игроками, я старался понять: неужели он действительно так жалеет Абакумова и от этого ненавидит меня? Вряд ли. Ведь когда Берия говорил со мной в прошлый раз, наградив орденом Красного Знамени и досрочно произведя в майоры, он ведь точно был мною доволен. Это ведь я нашел президенту сопредельной державы такую верную и любящую спутницу жизни. Но говорил с тем же отвращением и ненавистью... Крутованов открыл папку и достал типографский бланк постановления о взятии под стражу. Но я и не взглянул на него. Я смотрел на лист бумаги, с которого начиналась папка, - лист, обнаженный распахнувшимся переплетом. Нелинованная гладкая страничка, покрытая ровными строками канцелярской скорописи Миньки Рюмина. Сопроводиловка Рюмина к делу врачей. И в левом углу размашистая надпись знакомым синим карандашом: "БИТЬ. БИТЬ, БИТ - И.СТАЛИН". Так и было написано, без мягкого знака, - БИТ! И резолюцией своей Великий Пахан решил для нас этот гамлетовский вопрос - бить или не бить. Конечно, бить! Крутованов заметил, куда я смотрю, и недовольно захлопнул обложку папки. Но все, что могло меня интересовать, я уже видел. С этой резолюцией дело врачей становилось генеральным занятием всей Конторы. Крутованов помахал в воздухе заполненным бланком постановления о взятии под стражу гражданина Абакумова Виктора Семеновича, обвиняемого в измене Родине и шпионаже, и сказал Берии: - Лаврентий Павлович, здесь еще нет санкции генерального прокурора. Берия жутковато ухмыльнулся, и в ротовой щели у него, как боевые клыки, блеснули золотые коронки: - Как же нам бить бэз его разрэшения? Кобулов снова весело засмеялся: - Зачем этот бессмысленный формализм? Мы не бюрократы. Я сам за него распишусь... - Взял постановление и в угловом штампе под надписью "Санкционирую" написал печатными буквами РУДЕНКО Р.Г. и протянул лист мне: - Возьми наряд охраны в моей приемной и иди к Абакумову. - Он уже знает? - спросил я. - Догадывается, - сообщил Кобулов, а у самого буркатые гдаза, кровью налитые, сверкают и пальцы сильно трясутся. - Начальник тюрьмы предупрежден, поместишь Абакумова в блок "Г", камера 118. - Слушаюсь. Разрешите обратиться, товарищ генерал-полковник? - Ну? Я повернулся к Берии: - Может, не брать конвой? Его из кабинета придется по всем коридорам вести, шухер на весь дом, нас ведь сто человек встретит... - И что ти хочишь? - уставился на меня подозрительно Лаврентий. - Я один пойду к Абакумову, мне ведь никакой наряд не нужен. И отведу его в сто восемнадцатую сам. Так, наверное, лучше будет. А конвой совсем ни к чему, вот Богдан Захарыч знает - я голыми руками за минуту пятерых убить могу! Кобулов добро улыбнулся. Берия снял с переносицы прозрачную бабочку пенсне, пошевелил гитлеровскими усиками, потом глянул на меня исподлобья блекло-голубыми глазами: - Ти Абакумова нэ боишься? - Конечно, нет, - твердо ответил я. - Чего мне изменника бояться? Берия надел пенсне, вздохнул: - Хорошо, иды... мой Джеджелава - с тобой, будэт ждат тэбэ в приемной. Когда выйдешь с Абакумовым из кабинэта, сразу отдашь Джеджелавэ клучи от сейфа... - Слушаюсь. Разрешите идти? Берия молчал, как-то странно глядя сквозь меня. Тогда поднялся Крутованов и махнул мне рукой: - Идите, Хваткин, выполняйте. Когда все закончите, сдайте постановление об аресте Абакумова начальнику Следственной части Рюмину. - Что-о? - вырвалось у меня против воли. - Я... Мне показалось, что я ослышался. - ...начальнику Следственной части полковнику Рюмину. И тут я увидел, что они все трое с интересом изучают меня. А я онемел. Ноги отнялись. Я потерял контроль над собой и неуверенно переспросил: - Рюмину?.. - Именно Рюмину, - сказал Крутованов с удовольствием, открыл папку, взглянул в нее и добавил: - Михаилу Кузьмичу Рюмину... Сегодня он назначен на должность начальника Следственной части Министерства государственной безопасности СССР. Если я не ошибаюсь, вы с ним товарищи? - Д-да... В некотором роде... - Вот и прекрасно! Можете его поздравить с оказанным ему партией и лично товарищем Сталиным высоким доверием. А теперь идите... Уставно я повернулся через левое плечо, но Крутованов на мгновение задержал меня, положив руку на мой погон, и задушевно, без тени улыбки сказал: - Я заинтересован, чтобы вы дружно работали с Рюминым. Поэтому знайте: если вы хоть раз дадите ему понять, что были когда-то главнее его - вам конец. Считайте, что этого никогда не было, ляпсус мемориэ - ошибка памяти. Запомнили? - Так точно, - козырнул я. Голова сильно кружилась. Через силу добавил: - Спасибо за совет. - Не трудитесь благодарить, - наклонил он свой безукоризненный пробор. - Это дураки любят учиться. А умный умеет учить... Еще ни один человек в Конторе не знал о падении Абакумова, но незримые сейсмографы уже передали сигнал землетрясения. Никто не знал, где, когда, под кем треснула земная кора, но быстрые смерчики тревоги и волнения понесли по коридорам и кабинетам весть о надвигающейся трясовице. Всего нагляднее это было в приемной Абакумова, длинном "вагоне", переполненном сидящими на откидных стульчиках генералами, источавшими мускусно-острый запах страха и тоскливого ожидания. Ни один из них даже мысли не допускал, что рухнул грозный вседержитель их судеб, яростный и ужасающий министр Виктор Семеныч. Но беспроволочный телеграф соглядатайства и доносительства уже сообщил, что где-то наверху идет свалка, и каждый из них хотел бы в этот момент быть подальше от "вагона". Но их мнения на этот счет никто не спрашивал - сюда никто не приходит сам по себе, сюда только вызывают. И они крутились на своих откидных стульчиках, как черви, и все между собою уже не разговаривали на всякий случай, поскольку непонятно пока, кто кому из присутствующих завтра станет начальником, кто вылетит за штат, а кто попадет в тюрьму. Здесь было тихо, и воздух сгустился от напряжения ждущих. Словно в комнате ожидания при морге, хотя никто из них пока не догадывался, что там, за огромной дверью-шкафом, находится покойник. Дышащая, двигающаяся, говорящая, одетая в златотканый генеральский мундир мумия, все жизненные жилочки которой уже перерезаны. И когда я вошел в приемную, они все разом обернулись ко мне и так же согласно отвернулись в глубоком разочаровании. Им ведь и в голову не могло прийти, что я и есть тот главный парасхит, кошмарный потрошитель и пеленатель, который должен водворить их властелина в одиночную гробницу No 118 блока "Г " Внутренней тюрьмы Министерства государственной безопасности. Я подошел к столу Кочегарова, вполголоса говорившего сразу по двум телефонам. Привычная манера: одна трубка зажата плечом, другая - в руке, абоненты разомкнуты, но связаны. Этот жирнозадый мопс приподнял на меня озабоченный руководящий взгляд и кинул через губу. - Нельзя... Как писали в ремарках старых пьес - "в сторону". Он продолжал что-то невразумительно бормотать по очереди в два микрофона, а я - в стороне стоял терпеливо у стола. Пока он снова не поднял на меня глаза, и в этих серых гнилых плевках под круглыми очками полыхнул гнев. Бросил одну трубку и сказал едким кислотным голосом: - Проваливай! Не до тебя. Министр никого не принимает... Я спокойно нажал рычаг телефона, по которому он продолжал разговор, и челюсть у Кочегарова отвисла, ибо такой поступок мог совершить только буйный сумасшедший. Наклонился я к нему ближе, негромко сообщил: - Мне можно... - показал рукой на ждущих генералов и велел: - Пусть все расходятся, на сегодня свободны... Помертвела бугристая ряшка Кочегарова, выкатил тусклые бельма, и мне показалось, будто я слышал, как внутри у него что-то с хлюпом оборвалось. - Сейчас сюда придет адъютант Берии подполковник Джеджелава. Отдашь ему все ключи, - говорил я тем же тихим невыразительным голосом и показал на телефонный номерник-коммутатор: - Отсоедини циркуляр от кабинета, выключи все телефоны Виктор Семеныча... - Как-как?! - очумело переспросил Кочегаров. - Делай, что тебе говорят, Кочегаров, если жизнь дорога. И не вздумай вставать с места! В приемную вошел Джеджелава и своей легкой танцующей походкой отдыхающего направился к нам. Я велел Кочегарову: - Все, отпускай посетителей... Если тебя Абакумов будет вызывать звонком - не вздумай соваться. А теперь сдай подполковнику пистолет и сиди... И, на мгновение зажмурив глаза, нырнул через дверь-шкаф в кабинет Абакумова. Это ведь я только Берии сказал, что не боюсь Виктор Семеныча. А боялся я его до колик. Было кого бояться, а уж мне-то в особенности. Но больше ужаса перед рушащимся министром была надежда пережить сегодняшнюю ночь. Он сидел за своим необъятным столом и оцепенело смотрел на дверь. Он ждал своего парасхита. Не меня, конечно. Верхний свет люстры был пригашен, горела только настольная лампа, и он козырьком ладони прикрывал глаза, пытаясь разглядеть меня на входе: точно как на картине передвижника высматривает врагов земли русской славный богатырь Добрыня Никитич. Разглядел меня, наконец увидел, что пришел не враг, не душегуб, не татарин лихой в полон уводить, а младший друг, "шестерка", собственный выкормыш Пашка Хваткин, - и вздохнул облегченно, как всхлипнул. Обрадовался, рукой мне замахал, закричал горько и яростно: - Загубили меня, Паша, загубили меня суки, в говне изваляли, любви товарища Сталина лишили!!! Подошел я ближе к столу, в большое кресло присел - ни разу в нем сидеть не доводилось, не моего это ранга кресло у рабочего стола министра, да и сесть привелось, когда он уже не министр никакой. И увидел, что Абакумов давно, мучительно, стеклянно пьян. - Паша, на Политбюро вызвал меня сам Иосиф Виссарионович... Я и слова не успел сказать, а он мне: "Вы, Абакумов, опасный для партии человек, вам партия, - говорит, - доверять не может..." Паша, это мне партия доверять не может?! Я молчал. Да и не нужен я был ему как собеседник. Ему нужен был слушатель. Он был похож на ребенка, горько обиженного. Огромного пьяного маленького ребенка в генеральской форме, которого ни с того ни с сего отец вдруг выгнал из дома. В тираниях даже справедливое возмездие носит характер жестокого беззакония. - Павел, скажи на милость, уж если мне нельзя доверять, то кому же в этой стране можно доверять? Я ведь как цепной пес сторожил партию и лично товарища Сталина! Я сидел молча и рассматривал своего павшего шефа. Растрепался его набриолиненный "политический зачес", волосы нависли над сухими воспаленными глазами, в глубине которых тускло дымился огонек ужаса. - Что мне теперь прикажешь делать?! Я всю жизнь проработал в органах! Я другого дела не знаю и знать не желаю! Я прирожденный чекист!.. Я руководить школами либо промкооперацией не могу! И не хочу!.. Во все времена все временщики тайным мучительным предвидением ждут своей опалы, ждут ее постоянно, а приходит она все-таки неожиданно. Я достал из кармана постановление о взятии под стражу и молча положил на стол. - Что это? - озадаченно спросил Абакумов, взял лист в руки, развернул и медленно, будто по слогам, прочел, беззвучно шевеля губами. Поднял на меня взгляд и очень удивленно сказал: - И ты, именно ты согласился идти меня арестовывать? - Я не согласился. Я попросил меня послать, - ответил я спокойно. - Как же ты .. - начал Абакумов и задохнулся от гнева. - Тихо! Я вызвался, чтобы избавить вас от унижений и мучений. Но это чепуха, это второстепенное... - А что важнее? Что первостепенно? -Уничтожить ненужные вам бумаги. Он ядовито усмехнулся: - Вон их у меня - целый сейф. Или ты считаешь, что есть какие-то особо ненужные? Например, досье на Крутованова? - Ну хотя бы. Если завтра Крутованов их найдет, то вас убьют до суда... Он покачал головой, сказал совершенно трезво: - Э-эх ты, глупый маленький дурак! Тебе крутовановское досье весь свет застит, а у меня их в сейфе десятки. На всех. И пусть стоит сейф неприкосновенно. Еще неизвестно, кто сюда придет, и в том, чтобы все документы были на месте, - моя единственная надежда выжить... - Вам виднее, Виктор Семеныч, - сказал я устало, потому что понял: все свои возможности я исчерпал. Еще осталось дождаться, когда он попытается позвонить по телефону, и можно будет вести его в тюрьму. И он снял трубку "вертушки". Я знал, что он будет звонить Сталину. Но трубка была нема. Он бросил ее на рычаг, схватил аппарат циркуляра, подул в микрофон, отбросил, взял прямой городской телефон. Но они все молчали, и он стал нажимать вызывной звонок к Кочегарову. Я сказал: - Кочегаров не придет, он тоже арестован. Нам, пожалуй, пора идти... Он горько усмехнулся: - Ты думаешь, что пора? - Да, пора. Я не хочу, чтобы явились сюда бандиты из кобуловской охраны. Они вас по дороге изувечат. Абакумов посидел несколько секунд, плотно смежив веки, будто хотел досмотреть какой-то непонятный сон, потом резко встал. - Эх ты, прохвост, - сказал он грустно. - Крутись дальше... Я ведь твой рапорт о жидовке-сожительнице... выбросил. Ладно, пошли... Всего три минуты занял проход от кабинета министра до камеры No 118 во Внутренней тюрьме. Еще три года прошло до суда над Абакумовым. И тридцать лет пробежало до этого твердого дивана, на котором мы лежали с только что умершей трехсотлетней черепахой. Бессмысленная, манящая, глупая привлекательность долгой жизни. Господи, как мне хочется спать. Как я мечтаю заснуть, и забыться, и забыть - все, всех, навсегда. И не могу. ГЛАВА 18. ТАМ, ГДЕ РАКИ ЗИМУЮТ... Это был не сон, не бред, не похмельное наваждение. Жуткая мара, блазн, страшный морок. Обморок, полный событий, тишины, движения. Первым появился в комнате Актиния. Я подумал, что он хочет разбудить меня, и сделал вид, что еще сплю. Но он пришел не ко мне. Шаркая туфлями и медленно разводя перед собою руками, он брел по комнате, натыкаясь на мебель и напряженно вглядываясь в пустоту. Беззвучно шевелил губами, и в глазницах его стыл мрак. - Цезарь! - крикнул я в испуге, но он, не слыша меня, прошел мимо дивана, в углу наткнулся на кресло, неслышно-плавно стек в него и замер, слепо глядя мне в лицо. - Цезарь! - крикнул я снова и понял, что не кричу - шепчу. А он не слышит. В приоткрытую дверь вошли жена Цезаря - Тамарка Кувалда и давно уехавшая с иностранцами девушка Птичка, и двигались они, не производя звука, не вызывая шевеления воздуха, и были они так же слепы и так же мертво шевелили губами. Я бросился им навстречу, но они прошли мимо, не замечая меня. - Что с вами? - закричал-зашептал я, обернулся и увидел в дверях отца Александра. - Отец святой! Поп! Что происходит? Но он не обратил на меня внимания. Меня не было. Или он был слеп. Глух. Нем. Потом пришли американские корреспонденты. Неожиданно появилась нежная моя подруга жизни Марина. И она не устраивала мне скандала, не закатывала истерики: не заметила меня. Возникли ниоткуда лилипут Ведьманкин и боевой друг Кирясов. Они общались между собой беззвучно, как снулые судаки, открывая рты и ощупывая друг друга пальцами. Они сговаривались против меня. Явился Минька Рюмин, тяжелый слепоглухонемой булыжник, затянутый в габардиновый полковничий китель. Он шарил по воздуху короткопалыми пухлыми руками бездарного лентяя и неслышно мычал; он искал меня. И пока все они не заметили меня, пока кружились по комнате в черном безмолвии, как донные рыбы, я подался к дверям, чтобы бежать прочь от их незрячей ненависти, но столкнулся на пороге с Абакумовым, молча схватившим меня за грудь. В панике оглянулся я: комната была переполнена моими знакомыми и неведомыми, чужими мне людьми - живыми и давно умершими. Сновали по углам дети и каменно застыли старики; все слепые, глухие, немые. Абакумов сжимал меня все сильнее, не произнося ни звука, в глубоких впадинах тускло мерцали два бельма, и губы его сводила судорога муки, пока мы вместе не заорали: - Тифлосурдия! Ти-фло-сур-ди-и-я-а!.. От острой, непереносимой боли в груди я проснулся. Тифлосурдия, неведомое мне слово, узнанное во сне, пугающее, пронзительная боль внутри скелета, что-то прорицающее мне или объясняющее в жизни утекшей и возвращающейся, как кольцевая река. Тифлосурдия. Слепоглухонемота. Какая непереносимая мука поселилась у меня в груди! Маленький тумор, фасолька опухоли, разрывает меня изнутри, открывает мне глаза, впускает через трещины страдания звук, заставляет говорить. Не поддамся. Распрямились зеленые фосфоресцирующие стрелки на часах - я спал десять минут. И вдруг ясно понял, что у меня до смерти теперь будет отнят сон: вместо сна придется довольствоваться припадками тифлосурдии, обморочными погружениями во мрак безмолвия. Останется только нетерпеливое ожидание сна, волшебный миг засыпания - первой ступеньки моста над небытием, бесплодная надежда уйти в другую, новую жизнь, - и сразу же ужас провала в слепоглухонемой кошмар. И спасительный строп из бездны: сверлящая боль от стальных створок фасолинки под названием "тумор" - эпицентра моей полуразрушенной личности. Сна больше не будет. Надо дальше жить без сна, как жили у меня между допросами "бессонники". Посмотрим, насколько хватит сил перед тем, как расколоться моему следователю, неутомимому поверяющему, имя которому - Смерть. Сломалось хитроумное лекало, по которому судьба выписывала невероятные кренделя моей жизни. Меня выгоняют из времени, как из гостей - надоевшего визитера. Я не хочу! Еще не доели мясо, и выпивки полно на столе! Отдайте мой десерт и фрукты! Не слушают: "Давайте, давайте, дорогой друг, пора и честь знать, вы всем здесь сильно остобрыдли..." Ну что ж, я могу и выйти вон. Тем более что моего согласия не спрашивают. Но вы все еще обо мне вспомните. Я вам всем всегда буду нужен, потому что я, именно я - герой нашего безвременья. Нажал кнопку транзистора, и в комнату вплыл абсурдный мир, которому я надоел. Сумасшедше-счастливая дикторша сообщала, что в прошлом году Туркмения выработала атомной энергии в 148 раз больше, чем до революции. В Москве открылся Клуб миллионеров: таксист, накатавший на своей тачке миллион километров; ткачиха, накрутившая миллион метров ситца; сталевар, выплавивший миллион тонн стали... А в Польше горел очередной бунт, как всегда, яростный и безнадежный... Многотысячные манифестации западноевропейских борцов за мир требовали, чтобы их убили безоружными... Мир бурлил, как больной желудок от скверной пищи. Этот мир не знает сердечного томления, его сотрясают вонь и грохот метеоризма. Пропадите вы все пропадом! Я сам за себя, мы с моим тумором живем теперь от вас всех отдельно... Долго лежал без чувств, без мыслей, без сил, без сна; тоскливо прислушивался к вялым утренним звукам: далекому храпу Актинии, плеску и фырканью в ванной, бормотанию спущенной в уборной воды, звяканью тарелок на кухне. Пока не собрался с духом - и снял телефонную трубку. Семь коротких оборотов, семь слабых звяков в аппарате, тягучее занудство гудков - и ненавистный резкий голос стеганул в ухо струей ледяной воды: - Доктор Зеленский у телефона. - Здравствуй, Игорь, это я... Он помолчал немного, будто вспоминал меня, хотя я-то знал, что он мой голос помнит всегда, всегда ждет моего звонка, и мгновенная пауза понадобилась, чтобы преодолеть подступивший к горлу счастливый ком волнения мстителя, дождавшегося своего часа, радостный спазм охотника, взявшего на мушку цель. - Слушаю тебя, - ровно ответил он. - Игорь, что-то мне сильно похужело... Плохо мне. - Это хорошо, - удовлетворенно сказал он. - У тебя и так было поразительно долгое улучшение... редкий случай устойчивой ремиссии. - Июрь, брось шутить, я ведь только тебе верю. Только ты можешь мне помочь... Ты ведь такой же авантюрист, как и я... - Это верно, мы с тобой вообще похожи. С той разницей, что я на свой риск лечу людей, а ты их убиваешь. - Игорь, никого я не убиваю... И к той истории никакого отношения не имею, все это чудовищное недоразумение... Ты же умный человек, пойми наконец, что прошло столько лет и столько намоталось личного, придуманного и недостоверного, что никто не может сейчас... Он перебил меня, рявкнул в трубку: - Ты мне позвонил, чтобы рассказывать эти пошлые глупости? Тебе что надобно, зловещий старче? - Чтобы ты попробовал спасти меня еще раз. Он засмеялся довольно и заметил: - Преступление, совершенное человеком дважды, кажется ему дозволенным... Я вижу, Хваткин, ты дорого ценишь свою жизнь. - Да, Игорь, я ценю свою жизнь. Не бог весть как дорого, но она мне еще нужна, моя жизнь. А ты забыл, как твой начальник сказал моему отцу: у тех, кто дорого ценит свою жизнь, можно дешево купить их свободу... - Конечно, я помню, как Крутованов сказал это старому профессору Зеленскому. Но мне-то какое дело сейчас до их умных разговоров? - Игорь, моя свобода не стоит дешево. Она вообще ни хрена не стоит. Возьми ее забесплатно, только вылечи меня! И снова он засмеялся удовлетворенно, и в смехе его были ликование победителя, наслаждение борца, дожавшего противника лопатками к ковру и заставившего его жалобно и униженно просить о пощаде и спасении. Глупый мир, глупые люди! Каких только бессмыслиц вы не придумали: заповеди, запреты, разрешения: это - стыдно, а это - похвально, это - нравственно, а это - аморально, это хорошо, а это - плохо! К счастью, подавляющему большинству людей не приходит в голову, что вся эта чепуха только шаткие правила огромной прихотливой Игры под названием "Жизнь". Игры! Все - Игра! Все - выдумка. Реальна в этой Игре только смерть. Отвести от меня эту ужасную реальность может сейчас только Игорь Зеленский, который счастлив глупой детской радостью, что заставил меня, палача, молить о пощаде, принудил задуматься о совершенных мною злодеяниях, а отсюда уж мне один путь - к раскаянию и искуплению. Исполать! Если к моему спасению дорога ведет через раскаяние и искупление - конечно, абсолютно интимное раскаяние и совершенно тайное искупление, - то я готов незамедлительно доставить тебе, дорогой мой отвратительный Игорек, высокую душевную радость зрелищем физически надломленного и морально сокрушенного злодея Хваткина. Только помоги мне сейчас! - Ты наверняка уже озаботился тимусом? - спросил Зеленский. - Нет... Мне его взять негде, тимус... - Интересно... Как же я тебя буду лечить? - Не знаю. Мне надо посоветоваться с тобой. - Хорошо, приезжай. Я буду в лаборатории, ты знаешь, где меня найти... Да, я знаю, где найти его. Я не знаю, где найти тимус. Где он - великий ничтожный владетель моей судьбы. Тимус - не человек, не младенец, это маленький зародыш моего дитя, зачатого мною и убитого для моего спасения. ГДЕ мне взять другой? Они же не валяются где попало, мои зародыши! А любимая дочь Майка не годится, для этого она слишком старая. Тимус - вилочковая железа младенца, всевластный распорядитель и регулятор нашей иммунной системы - с годами бесследно рассасывается в организме. Как наша безрассудная идея собственного бессмертия. Поеду к Зеленскому. Ушел от Актинии в состоянии тифлосурдии: сцепив зубы, закрыв глаза, оглохнув от ненависти и отвращения к обитателям квартиры. Подумал с досадой о том, что здесь на кухне электрическая плита. Ах, если бы газовая! Открыть тихонько все конфорки, чтобы эти гады незаметно во сне передохли... Влез в задристанный, серый от грязи "мерседес", пустил мотор, потом достал из пиджака пистолет и переложил его в карман на чехле пассажирского сиденья, включил первую скорость, бросил рывком сцепление - и покатил. Далеко ехать, через весь город, на Каширское шоссе, в Онкологический центр, прозванный по имени шефа Блохинвальдом. Милое местечко, именно там раки зимуют. Там, где раки зимуют. Бездонный садок, необозримая коллекция раков: меланомы, железистые, плоскоклеточные - бесчисленные крепенькие живые рачки. Добросовестно и равнодушно кушают они нас, неумолимо и бессмысленно, не понимая, что, если вовремя не остановиться, превратимся мы в синюшножелтые мощи в грубом деревянном футляре, и они сами передохнут с голодухи. Но рак не урезонишь: он за свою жизнь, бесцельное клеточное деление в моем организме, будет биться насмерть. Как мы все бились когда-то, в те незапамятно далекие годы, а точнее говоря, четверть века назад, когда мне довелось познакомиться со стариком Зеленским, самым крупным кардиологом страны, изобличенным нами с Минькой в шпионской, отравительской деятельности. Почему-то яснее всего запомнилось Минькино беспокойство по поводу сложностей, связанных с изъятием из всех аптек сердечной микстуры, названной по имени составигеля "каплями Зеленского". Зеленский попал в первую волну арестов крупнейших врачей. Их сажали в первую неделю после той знаменательной ночи, когда над обломками Абакумова вознесся нежданно-негаданно Минька Рюмин. По прямому указанию Сталина для него была создана специальная надстройка над Следственным управлением - Следственная часть по особо важным делам, с прямым и исключительным подчинением министру государственной безопасности. Но когда История намеревается шутить, она никогда не довольствуется усмешками. Тщеславие капризной дамы Клио может удовлетворить только вселенский сардонический хохот. Насмешка над здравым смыслом, над привычными представлениями, над всем бессмысленным и покорным миром состояла в том, что министра все еще не было. А раз подчиняться Миньке некому было, то и стал он как бы полновластным хозяином державы. У Маленкова, видимо, не хватало силенок пробить в министерское кресло Крутованова, а Берии никак не удавалось посадить туда Кобулова, и, пока не состоялось официальное вокняжение нового министра, все заместители молча и осторожно посторонились, пропуская вперед никому не подчиненного Миньку, человека без биографии, без судьбы, без личности, человека ниоткуда, самую темную лошадку на памяти участников этих сумасшедших бегов. Меня он принял в своем новом кабинете - с большой приемной и ошалевшим от случившихся перемен Трефняком за секретарским столом - душевно, можно сказать, товарищески, доброжелательно, хотя лязг руководящих нот в его голосе уже отчетливо слышался. - Сила и ответственность, - сказал он мне, - это, Павел, наша программа: сила в борьбе с врагами и ответственность перед большевистской партией и лично товарищем Сталиным... Мне очень хотелось послать его в задницу с этими дурацкими сентенциями, потому что я не привык еще к мысли о том, каким большим командиром стал Минька. И я еще не знал, что он никому не подчиняется. А он знал. Этот неграмотный глупый нахал просто не мог задуматься о хитрых извивах лекала судьбы - он воспринимал свое вознесение как естественное, должное, необходимое. А может быть, он был прав какой-то своей земляной животной мудростью? Ведь время уже давно шло вспять. И никуда я его не послал и не сказал ничего, а только согласно и готовно покивал, и Минька полностью удовлетворился моей реакцией. - Большие дела нам предстоят, Павел, - значительно сообщил Минька. - Смотри не подкачай... Государство вести - не мудями трясти! Јлки-моталки, ничего себе государственный водитель! Тоже мне, кормчий сыскался! Наглец, медная рожа. И ответил задумчиво: - Это уж точно ты сказал, Минька... Он весело засмеялся, наклонился через стол и, вперив в меня свинячие круглые глазки без ресниц, заявил: - Значит, запомни, Павел: мы с тобой старые товарищи, и в неофициальной обстановке, где-нибудь дома или на отдыхе, можешь меня называть свойски, простецки - Михаилом Кузьмичом. А здесь я - один из руководителей главнейшего учреждения советской власти, и для общей дисциплины обращайся ко мне, как положено, - "товарищ полковник". Ясно? - Так точно, товарищ полковник! - Я вспомнил предупреждение Крутованова. И, хотя мне было бы исключительно противно называть раскормленного кнура "Михаилом Кузьмичом", решил безоговорочно подчиниться. Нельзя суетиться впотьмах, нельзя предпринимать никаких шагов, не зная наверняка запаса сил у противника. - Я только хотел поинтересоваться, какие будут указания по делу врачей. - Не лезь поперед батьки, - и он строго нахмурил белесые бровки. - Твой номер восемь, когда надо, спросим... - Так точно, товарищ полковник, - откликнулся я, и видно было, что от этого моего обращения и возможности командовать мною Минька получает чувственное наслаждение, как хряк в теплой глинистой луже. Он достал из ящика тоненькую папочку, вынул из нее лист, исписанный столбиком фамилий, и протянул мне: - Вот этих всех надо эабрать и крепко отработать... Вовси, второй Коган, ларинголог Фельдман, невропатолог Этингер, Гринштейн, личный врач Иосифа Виссарионовича Майоров, профессора Зеленский, Хессин, Виноградов, Гершман, Егоров - и всех далее, по спискам. - Товарищ полковник, может, не брать всех сразу, у нас материала пока нету, колоть их не на чем. Не сможем дело выстроить как следует. - Как это не сможем? Сможем! - усмехнулся Минька. - И матерьялов у нас предостаточно. Ты резолюцию товарища Сталина нидел? - Он снова открыл папочку и протянул мне лист сопроводиловки к делу, которую писал вчера в кабинете Крутованова. "Бить. Бить. Бит. И. Сталин". - Вот это и есть наш главный матерьял - указание великого нождя! - веско сказал Рюмин. - И заруби себе на носу: от всех твоих хитромудрий одна глупость выходит. Не старайся ты всегда быть умнее всех! Не глупее тебя люди над тобой сидят... Ай да Минька! Ай да неглупый человек надо мной! Какой молодец! Как он сразу вписался в нелепый восторженный прыжок своей судьбы! Ай да Минька-посадник! Всех посадит - если поспеет... Самое смешное, что была у меня за пазухой парочка слов и аргументов, чтобы перевести этого кабанюку из командирского экстаза в скучное сидение на жопе. Но ответил я пока: - Слушаюсь, товарищ полковник, зарубить себе на носу и не страться быть умнее всех! И не потому, что следовал совету Крутованова, а потому, что прежде, чем придушить маленько Рюмина, надо было мне разобраться в своих делах с самим Сергеем Павловичем. Ибо сейчас я был в позе человека, пытающегося взять под мышку два арбуза. Тонкость ситуации состояла в том, что жлобство и грубые окрики Миньки меня не могли ни унизить, ни испугать - я его слишком глубоко презирал, чтобы бояться или обижаться. Да и сделать ничего пока что эта скотина мне не могла. А вот корректно-вежливый, прекрасно воспитанный Крутованов мог меня прикончить в любую минуту: мое досье на него оставалось в бесхозном сейфе Абакумова. И вопрос о том, кто станет хозяином хранилища великих тайн, был совсем еще не решен. Сейчас мне не время заниматься Минькой, сладко упивающимся грехом наглой горделивости, а надо любой ценой разомкнуть смертельно опасную цепь, приковавшую меня через досье к Крутованову... Я поднялся к себе в кабинет, запер дверь, взял из сейфа агентурное дело секретного осведомителя Дыма и на листе бумаги стал рисовать для наглядности схему. Мне надо рассмотреть всю цепь разом, чтобы порвать ее в самом слабом звене. Итак, сходитесь... Начнем с досье в сейфе Абакумова. Оно недостижимо. Что в нем есть? Что там для меня опасно? В общем-то все. Но там нет ни одной строки, написанной моей рукой. Только рапорты Дыма и официальные справки. Кто наводил справки - в нашем бардаке установить трудно, тем более что я частенько подставлял кого- нибудь из сотрудников. Но агентурная карточка Дыма находится в Центральной агентурной картотеке, и там сразу установят, что Дым - мой агент. Правда, больше там ничего нет, поскольку Дым был не платным агентом, а осведомителем "на компромате", и никаких выплат, подлежащих регистрации, в карточке не значится. Значит, никаких сведений о сроках, датах наших контактов в карточке нет. Вообще-то прекрасно, что столько видов стукачей породил мир, раздираемый обострившейся по мере приближения к социализму классовой борьбой! Стукачи платные - за денежное вознаграждение, разовое, периодическое или постоянное. Стукачи, завербованные на компрометирующих материалах, стучащие за наше молчание. Стукачи "на патриотизме", тайно осведомляющие нас о неправильном мышлении, разговорах или поступках сограждан. Стукачи "на обещании" - за помощь в служебном продвижении. Стукачи-дети, стукачи-родители, соседи, сослуживцы, дворники, просто малознакомые люди, стучащие "по слухам". Я свидетельствую: в каждой большой семье, в каждой коммунальной квартире, в каждом доме, в каждом учреждении были счукачи. Все стучали на всех. Это не преувеличение, а обязательное правило игры, которая называлась "послевоенная жизнь". Осуществить его было несложно, ведь каждый счастливый советский гражданин за свое счастье в чем-нибудь проштрафился перед властью. У всех был хоть один арестованный родственник, у половины - побывавший в плену или на "временно оккупированных фашистами территориях", а это практически считалось преступлением. Ну и не говоря уж о том, что вечно голодное население все время покушалось украсть себе на еду какой-нибудь социалистической собственности и в условиях всеобщей бдительности регулярно попадалось. Нет, недостатка в осведомителях мы не испытывали. Их было столько, что многие донесения мы не успевали обрабатывать. Поэтому не вызовет вопроса то обстоятельство, что в течение трех лет я не прибегал к помощи Дыма. Предположим, он болел. Пожилой человек. . Так-так... Об этой истории знает Мешик, но Абакумов не успел устроить нам очную ставку, а по телефону он наверняка с ним ничего не обсуждал, весь расчет министра строился на неожиданности... Агентурное дело... Из него можно вынуть все донесения Дыма за последние три года. И сжечь. Болел Дым - и ничего не доносил. Но если досье попадет в руки Крутованова, то через час Дым будет у него в кабинете и пятью несильными ударами из него выколотят даже те подробности, что я запамятовал. После чего Дым будет бесследно развеян. Но вместе с ним пропал я. Ах, горечь старой мудрости: доносчик - что перевозчик: нужен сейчас, а там - не знай нас... Неотвратимый соблазн доносительства, без которого немыслима любая полицейская игра. Корыстный азарт изветчика и доказчика... Куда ведешь? К позору и смерти. Безумная надежда доносчика откупиться доносами от угрозы или приобрести выгоду ведет стукача извилистыми тропами по костям жертв и приводит к позору и смерти. Когда досье всплывет - а всплывет оно обязательно, Дым умрет. В муках и страхе. И я умру. А это неправильно. И постепенно откристаллизовалась мысль, особенно наглядная на вычерченной схеме, что самое слабое звено и есть сам Дым. Если он исчезнет, цепь будет разорвана. При тщательном поиске ее можно связать на живую нитку и без Дыма: допрашивать Колокольцеву, можно и Мешика, надо будет с усердием колоть меня. Но это все сложно. Для такого поиска нужен новый интересант против Крутованова, равный своими возможностями павшему Абакумову. А возникнет такой интересант не скоро. Стало очевидно, что самое слабое звено в цепи - оно же и самое связующее. Я разорвал схему на ровные клочки, сложил в пепельницу и поджег спичкой. Дождался, пока клочки превратились в ломкие, хрусткие пленки пепла, тщательно растер их ровный прах и сбросил эту невесомую грязь в мусорную корзину. Широко распахнул форточку и, пока проветривался легкий запах гари, вынул из агентурного дела все донесения моего бесценного осведомителя за последние три года и спрятал их в карман, а папку задвинул в самую глубину сейфа и взмолился истошно, чтобы никогда, до самой пенсии, мне ее не видеть. О, как нелепо самонадеянны мы и слепы в миг откровения сиюминутных истин, кажущихся нам провидением будущего! Прошло меньше двух с половиной лет, и развеянный, навсегда исчезнувший Дым повернул мою судьбу и пути всего человечества в другую сторону. В ночь накануне смерти Лаврентия Павловича Берии... Я вышел из Конторы, спустился по Пушечной, из вестибюля ресторана "Савой" позвонил по автомату. У нас ведь в Конторе никогда не угадаешь, чей телефон сегодня прослушивают. А с этой минуты должно быть недоказуемо, что мы виделись с Дымом последние три года. - Иван Сергеич! Привет! Узнаешь?.. - А как же! Конечно! Как тебя не признать: у тебя голос наособицу - едкий, быстрый у тебя голосок... Как поживаешь, друг ситный? - Без тебя, Иван Сергеич, скучаю. Повидаться сегодня надо, пошептаться кое о чем приспичило... - Вот беда-то! Меня радикулит ломает. А завтра-послезавтрева нельзя? - Иван Сергеич, голубчик, ты ж зн