вестки
обхаживали свекра, желанья его угадывая.
Того подать или этого?.. Старик в красном углу сидел, а под иконою -
кортик. А за иконою тараканы жили, они там шуршат себе и шуршат.
- Хорошо, - сказал Мирон Аггеевич. - У других-то хуже...
Только было огурчик из рассола вынул, как хорошее-то и кувырнулось.
Влетел на двор Тыртовых малый соседский - от господ Паниных. Без шапки,
босой, ноги вразброс на спине лошадиной:
- Барин! Меня к тебе господа прислали... Коли что есть, так спрячь. Да
ревизскую сказку сверь - нет ли лишних? Беда, беда! Недоимки за все годы
прошлые берут, жгут и порют!
Старик огурчик дожевал и - к себе. Там у него счеты имелись
самодельные: на веревочках были желуди лесные навязаны. И стал Мирон
Аггеевич на желудях тех считать - чего казне недоплачено?
Вышел к невесткам потом - с бедой в глазах.
- Водки! - сказал. - Да стол накройте загодя. Может, еще и откупимся?
Дети-то, сыночки мои... - заплакал старик. - Одна буря архангельская всех в
един час забрала. А меня-то вы с бабами своими оставили.., без внуков! О
господи...
В полдень вошли в Гнилые Мякиши солдаты. На крылечко дома дворян
Тыртовых поднялся офицер:
- По указу государыни нашей матушки...
- Уже то ведомо, - ответил старый мичман, а невестки его раскраснелись.
- Извольте к столу, сударь, жаловать...
За столом руку офицера нащупал, положил туда для начала.
- Все едино не поможет, - сказал ему офицер, взятку приняв охотно. -
Коли с вас не взыщу, так с меня взыщут... Лучше уж вы, сударь, своей
властью, властью помещичьей, с мужиков требуйте. А на то я указ имею
строгий.., времена ныне не жалостливы!
Мирон Аггеевич, невесток не стыдясь, браниться стал.
- Вор ты, вор! - говорил, губы кусая. - Я ж тебе сей миг остатнее свое
сунул. А мужики догола выщипаны допрежь тебя... Что взять, коли нечего дать?
Боженька-то - эвон! - показал старик на икону, - боженька все видит...
- Тогда.., правеж! - ответил офицер и есть не стал. Из-за стола
скинулся - убрел по сугробам вниз, где чернели, словно размокшие снопы,
мужицкие избы. А помещик сидел долго. Под любимой иконой - кортик флотскип,
а на кортике том - слова громкие, слова победные:
"Виватъ Poccia".
Снизу дворня прибежала, стали рассказывать ему:
- Мужиков да баб усех на двор выгнали. Иные-то босы, барин. Надеть
неча! Мерзнут... А живинку уже забрали в казну царскую. Бабка-то Федосья в
уме повредилась. Так и воет, так и воет: у ей, барин, телка остатня, уж така
ласкова... Взяли телку ту!
Мирон Аггеевич посмотрел на оконце: там зябко светило солнышко и
сверкал снег. Махнул рукой, слезы пряча.
- У кого что есть - сымай! - велел дворне. - Да вниз бегите, отдайте.
Не стоять же им босым на снегу. Погибнут, чай...
Отдал подушные недоимки только один мужик - Захар Шустров: он долго в
бегах находился, наторговал или разбойничал - того никто не ведал. Но он -
отдал! А больше никто!
Когда скотину забрали, сусеки подмели, холсты домотканые смерили,
офицер считать стал. И, подсчитав, сказал:
- Не журись, Мякиши! С ваших тягл ишо сорок шесть Рублев с гривнами...
Отдай и не греши! А то бить вас стану...
Завыли бабы, вся деревня упала ему в ноги:
- Миленькой.., родненькой, за что немилость така?
- Воры вы! - кричал офицер, озябнув, валенками стуча. - На вас недоимки
старые налегли. И быть вам за беглых в ответе. И за них тож сыщем! Оттого
што казне государыни убыток терпеть не след... Волю дай, так вы все
разбежитесь, а кто государыню кормить станет? Подати - дело божеское...
А стоял здесь же дедушка Карп, мутноглазый. Сколько лет жил - сам не
помнил. Чего-то все, коли бражки выпьет, про царя Михаила молол. То дела
очень давние, как и сам дед... Вот к нему офицер и прицепился сдуру:
- Тебя почто в сказке не указано? Ты откель таков?
- Да его забыли, - вступились мужики. - Он старичок тиха-ай. Когда
сказку ту писали, он тиха-а сидел. Его и обошли люди письменные. Дедушка
тиха-ай...
Тут офицер палку взял и пошел всех по спинам молотить:
- Долго мне тут мерзнуть с вами? Или вы беглых кроете? А может,
тихого-то того уже давно ищут?
И улыбался дедушка Карп - беззубый, глухой и тихий. Захар Шустров
(богатей) плечом вперед подался.
- Погодь бить-то! - закричал офицеру. - И пошто старичка убогого
тронул? Говорим тебе: нашенский он, тыртовский...
Взяли солдаты трех бобылей-мужиков. Для начала поздоровее выбрали.
Привязали к тыну, заголили им спины белые.
- Начинай править, - сказал офицер и отошел... Мирон Аггеевич велел
хрену из погреба принести и стал хрен тот нюхать. Он крики людей слышал, и
ему худо было. Тыртов знал наперед, что, сколь ни правь, а взять с мужиков
его нечего.
Невесткам своим, что притихли, сказал дельно:
- Несите мне "Вертоград Прохладный", я честь буду... Принесли книгу,
свечой закапанную, "Вертоград Прохладный" называемую (в той книге были
"врачевские вещи, ко здравию человечества полезные"). Мирон Аггеевич, под
крики правежа, листал затерханные страницы. Прочел, как молитву, - с плачем:
"Аще кого биют на правеже с утра или весь день, той да приемлет
борец-траву сушеную и парит его в щах кислых, и в тую ночь места битые теми
щами кислыми с борцом-травою на себя кладет изрядно".
Отбросил помещик книжицу, велел невесткам:
- Чего воете-то? Иль не знаете, что делать вам? Варите щец тех поболее,
всяк рваный будет ныне...
Завечерело уже, и Захар Шустров сказал в ухо дедушке Карпу:
- Ступай домой, старче! На тебя глаз вострят...
- Чо? - спросил старик.
- Ступай до дому и спрячься. Ты - лишний!
- Лишний?.. Ну-ну! - И тихо-тихо убрел куда-то. Тут мужики, от боя
ослабев, привели жеребят спрятанных. Офицер оценил их и крикнул:
- Того мало! Ради бедности вашей, два рубля скину, а с вас ишо будет
сорок четыре с гривнами... То недоимочно!
Снова взлетели палки:
- Во имя отца и святого духа...
- Аминь! - стонала деревня Гнилые Мякиши.
И падала в ноги уже не офицеру, а - Захару Шустрову:
- Родненький, у тебя ж скоплено. Пострадай за обчество. Ведь забьют
бобылей... Смягчи сердце-то!
Богатей рвал от баб полы своей шубенки:
- Бог с вами, земляки! Откеда у меня?
Офицер вытер рукавицей усы от инея, послушал ругань.
- Крепче бей, - сказал. - Кажись, до завтрева выправим здеся да в
другие деревни пойдем, где посытнее... И ползла деревня вслед за богатеем:
- Што хошь проси потом с нас... А сей день выручи! Жалко было Захару
расставаться с деньгами. Но все же он решил спасти земляков. Бойко застрелял
лапотками по снегу куда-то на задворки деревни и там - пропал... Испугались
тут мужики - не сгинет ли совсем? Но Захар Шустров уже выскочил, словно
черт, посередь улицы самой. Трахнул перед офицером горшок старый, из земли
выкопанный:
- Сколь лет содержал... Все прахом! А меня лихом не поминайте, мужики и
бабы.., сбегу! И снова на Низы в гулящие люди подамся...
Древком протазана треснул офицер в горшок, звонкий с мороза. В куски
распался он, и покатились по снегу деньги. Озябшими синими руками офицер
пересчитал их, после чего сказал:
- А, мать вас всех.., опять мало! С ваших тягл ишо осталось рубль с
полтиной. Одначе так, мужики: темно уже стало, чего не доправили сей день,
то завтра править станем. А солдат моих по дворам разведите и кормить их
обязаны...
Сам же он из деревни в гору поднялся, понюхал в сенцах:
- Кажись, щами пахнет? Дадите ль похлебать?.. Потом и спать легли. И
крепко спали, только Мирон Аггеевич ворочался. А утром глянули - тишина в
деревне. Не дымит она, почернела. За околицу же следы тянутся - санные.
Завыл тут помещик, в ярости офицера за грудь хватая:
- Разоритель ты мой! Убегли все... Чем жить-то я стану? Сыночки на
службе морской пропали, один я с бабами, старый...
Но офицеру было не легче: его ждал суд, скорый и свирепый, ибо деревня
Гнилые Мякиши ушла с его солдатами вместе.
- Где мужики мои? - плакал старый барин.
- Солдаты-то., иде же они? - убивался офицер. Скинулись вниз, толкали
двери избенок:
- Пусто.., пусто... Ай-ай!
Висели над порогом черные пятки. То остался на родине дедушка Карп -
тот, что был лишний. И в сказку ревизскую не вписан. Но дед лишним не
пожелал быть. И повис над порогом избы своей.
Он был очень-очень старый - еще царя Михаила помнил. А при царе Михаиле
тоже правежи были...
Теперь правнучке его, императрице Анне Иоанновне, нужны были деньги для
праздника вечного, и так она собирала с народа недоимки. А все это и
называлось - правеж...
"Гнилые Мякиши, где же вы?"
"Мы на тихой речке когда-то стояли..."
***
Карьеру делать по-разному можно. И способов к тому - не счесть! Михаила
князь Белосельский на селе Измайлове, среди прочих кобелей, тешил Дикую
герцогиню. А за бойкость любовную она ему подарки разные делала. Деньгами, а
чаще припасами для дома. Вот и сегодня сбирался князь бойкость свою
выказать.
Сыскал он на Плющихе колдунью и полтину ей дал.
- Желаю я, ведьма, - сказал, - перед некоей дамой жар мужской проявить
особо... Ты секрета к тому не ведаешь ли?
Колдунья опоясала князя Белосельского лыком мочальным, башкой его в
подпечек засунула и заговорила слова опасные:
- Слову мудрому ключ, замок! А поставит она тело в тело, и будет жила
твоя мужеская да тайная тверже любого железа, каленого и простого, и всякого
камени, морского и земного и подземного. И не падать жиле твоей во веки
веков... Слово сказано, а язык мой ключ, замок! - И лыко с князя
отпоясала...
Ушел Белосельский от нее. Но, будучи человеком просвещенным, лошадей
своих на Маросейке, близ улицы Покровки, задержал. Тут, по соседству с домом
Блументроста, обреталась аптека московская. Среди банок порцеленовых
похаживал, пузом вперед, и сам аптекарь - господин Соульс (в просторечии -
Соус). Князь его шепотком спросил, подмигивая зазорно:
- А нет ли у вас, господин Соус, лекарствица такого, чтобы перед дамами
особливую страсть выявить?
- Кантариды для здравия опасны, - отвечал аптекарь, на банки свои
поглядывая. - И по указу царскому надобно иметь письменное заявление от той
дамы, которая недовольна вами в утехах своих бывает... А без записки от дамы
сердца - никак не могу!
Вздохнул Белосельский: ладно, мол. И поехал далее, на одну лишь
колдунью полагаясь. Но только с Никитской он завернул, тут и поперли мимо
него - наперерез - кареты немалые.
Нырял меж сугробов возок золоченый, царский. А в стекле мелькнуло лицо
- лицо Анны Иоанновны: ехала она по дороге на Измайловское. Выходит,
напрасно тратился. Не бывать сегодня князю там, и бойкость некому
выказать...
...Анна Иоанновна сидела на диванах, простеганных червленым бархатом.
Чтобы порошу обминать, перед царским выездом пустили наперед возок с
девками. А девки те - вовсю пели:
Покинь, Купидо, стрелы:
Уже мы все не целы,
Но сладко уязвленны
Любовною стрелою
Твоею золотою;
Все любви покорены...
Насупротив Анны сидела лейб-стригунья Юшкова.
- А что, дура, - спросила ее Анна, - не стара ль я еще?
- Ой, матушка, - замахала Юшкова ручкой. - Не гневи ты боженьку: экая
сласть-то в тебе, уж така ты пышна, уж така масляна! Куды-ы другим погодкам
до величества твово!
- А погодки-то каково кажутся?
- Да уже давно сгрыбились... Эвон у Черкасской-то пузо мешком виснет.
Да облысели все. А у тебя, гляди, красота кака - волосики твои, быдто
веничек маховой, банный!
- Ну и ладно, - успокоилась Анна Иоанновна, довольная...
С криками и свистом бичей миновали село Черкизово - вдали уже и крыши
теремов Измайлова завиднелись. Ехали скоро, так и рвали лошади царский
поезд. И вдруг...
Грохот, пыль, визг! Ни возка, ни девок!
Разверзлась земля: посреди дороги - яма громадная, провал. Вздыбились
бревна оттуда, хитро уложенные, как в капкане...
- А-а-а-а!.. - рев животный, нечеловечий, то кричала сама императрица.
- Убивают меня.., у-убива-а-а-а...
В провал, стуча по крыше возка, сыпались здоровенные камни. Трещало
дерево с хрустом. Дрыгали ногами лошади, разрывая в бешенстве упряжь. Осела
снежная пыль, и все стихло...
Из седла выскочил Левенвольде, рванул дверцу кареты.
- Счастье ваше и всей империи, - сказал он, - что возок с девками вы
пустили впереди себя... Едем! Обратно! На Москву!
Примчалась во дворец и кинулась к Ушакову:
- Андрей Иваныч, узнай злодеев... Спаси! Ушаков, по набожности своей,
весь пытошный застенок образками да иконками завешал. Оглядел он лики святых
угодников, и - - Введите пациента первого! - велел...
Первый "пациент" взвился на дыбу свечкой. Вздрогнули камни от страшного
воя. Тогда Андрей Иванович на колени встал и голоском тихим, дрожащим запел
акафист Иисусу сладчайшему...
Но ни дыба, ни железо раскаленное, ни молитвы - ничто не помогло
открыть людей, которые устроили покушение на императрицу. Вокруг Черкизова
да Измайлова чернели избы мужиков, шумели там гиблые - по колено в снегу -
леса, да изредка мерцали над угорьями речек тусклые огни лучин...
***
День - как день (таких дней на Москве много).
На кольях торчали головы, и глазами блеклыми, веки дремлюще опустив,
встречали пасмурный рассвет над Яузой.
Загудел Иван Великий... Поначалу ухнул басом Успенский колокол - в
четыре тысячи пудов, потом - Ревун, этот был поменьше. А за ними пошли
сыпать прочие: Медведь - Татарин - Лебедь - Голодарь - Корсунь, и двадцать
семь еще разных.
Пришли сторожа, люди бывалые. Они головы с кольев сорвали. И в мешок их
поклали. А из другого мешка свежие головы вынули. Только вчера еще
рубленные. И водрузили их - на страх народу, чтобы люди русские себя не
забывали.
У этих еще веки не опустились: рассвет над Яузой сочился в мутных
зрачках, смотрели они на Москву - тускло и совсем не гневно... И тысячи
пудов звонкой меди гремели над ними!
Собирался народ. Выходили из фартин люди гулящие, себя не помнящие.
Около бань, синяки румянами замазав, блудные девы в тулупах козлиных
похаживали. Коли копеечка лишняя у тебя имеется, так согреши с девой! Заодно
в баньке попаришься.
Запахло рыбою жареной. Прели под тряпками, для тепла укрытые, коровьи
сычуги с гречневой кашей. Из харчевен лез дым через окошки - не пожар, а
просто так (грелись там).
Пронес мужик скамью преизрядную, и на той скамье товары раскладывал.
Дело скорняцкое, хорошее дело! На саночках везли бабы квасные кади - на квас
всегда спрос охотный (это прибыльно).
Из цирюльни вышли воры - ребята хоть куда! Они сразу в толкучку
затерлись, пошли народ щупать. Скорняка увидели, скамью опрокинули. Мужик
был не промах: на снег лег и, что было у него (юфть там и голицы-рукавицы),
все под себя зажал. И не встал, покуда воры не отошли.
Потом от земли воспрянул весело - снова торг учинил!
И смотрели на людскую суету головы.
Вчера рубленные. Свежие...
Прошел, бородой тряся, юродивый Тимофей Архипыч.
- Уважь, - кричали ему. - Окрести нас или облай...
- Ой, люди! Очами не видите, ушми не слышите... Анна-манна, гол шелков,
да и был я таков... Сократи и сосмири кобеля царского! И крестьянского и
монастырского... Вняли ли?
- Вняли, - отзывался народ площадной.
- Чтобы стался он слеп и глуп, как теля мокрое. Чтоб связались ему
челюсти, а в челюстях - язык его. И чтобы не слышать нам лая дикого, не
нашего... Вняли ли?
Вскочил на бочку парень, шапку свою рванул пополам.
- Спасибо, Архипыч, что надоумил меня, - кричал в толпу. - Как не внять
тебе? Мы того кобеля знаем... То Бирен поганый!
Сверкнул протазан над толпою. Бежали солдаты.
- Стой! - орали. - Хватай его, хватай... Вали с ног. Но парень уже
летел по улице. А за ним - солдаты:
- Куда-т тебя туда-т понесло?.. Стой, а то стрелим! Ох, и шибко бежал
парень. Сам он русский, улица русская, солдаты русские - власть чужая. И
кричал он на бегу затейно, словом особым, которого все боялись:
- Когда мае на хас, то и дульяс погас! То значило: "Не трогай меня, а
то ножика получишь". Влетел парень в кабак Неугасимый, бухнула за ним дверь.
А солдаты уже тут, и прется офицер с протазаном:
- Эй, питухи, погоди пить... Сказывай, где тот человек, что вошел
сюды-тко вот только што?
Отвечали ему вина пьяницы, Табаков курильщики да в зернь игральщики -
словами извечными, что наизусть помнили:
- Знать того не знаем, ведать того не ведаем... И ушел офицер обратно -
в сумбур криков да сговоров московских. А воры гладкобритые все похаживали.
Да все посматривали. Средь бела дня, не стыдясь честного народа, стали
раздевать они купчину из Китай-города. Раздевали, приговаривая с улыбочкой:
- Шасть на кабак, дома ли чумак? Веришь ли на деньги? Или в долг даешь?
А каково с бабушкой живешь?
Молчал купец. Только знай поворачивался. И снимали с него в самый
аккурат, все по порядку:
Кушак яицкой -
Рукавицы козловые -
Сапоги и шапку -
Шубу нагольную -
Кафтан-смурострой -
Фуфайку китайчатую -
Штаны лазоревые -
Исподнее полотняное.
А более снимать было нечего, и тогда купец завопил:
- Карау-у-ул.., гррра-а-абят!
Народ безмолвствовал. И крутился вдали протазан офицера.
И покрикивали люди гулящие, себя не помнящие:
- Когда мае на хас, то и дульяс погас!
В этот обычный день, каких много, въехал на Москву бывший губернатор
земель Казанских - Артемий Петрович Волынский.
Въехал тишком, в каретке малой, чтобы глаза пышностью не мозолить. И
остановился в доме Нарышкиных (по родству). Только было детишек от платков и
шубеек раскутали, тут и вошли в покои солдаты. Офицер же, явясь, сказал
Волынскому:
- От имени государыни-матушки было указано вашей милости до самого Низу
ехать - под команду генерала Левашева. А заместо Гилянских провинций вы,
сударь, самовольно, в нарушение указа царского, на Москве объявились дерзко.
И в том ответ дайте!
- Тебе, балде, ответа не дам, - сказал Волынский. - А врагам моим
отвечу: зубы мои.., во, гляди! Такими зубами до кишок можно добраться!
Смекнул?
Офицер был глуп и смотрел на зубы. В самом деле, у вельможи Волынского
не зубы, а - перлы. Один к одному, белые, чистые, крупные. Такой, вестимо,
любого волка разорвет! Но возле дверей уже качнулись штыки.
- А это зачем? - крикнул Волынский.
- Велено держать вашу милость под арестом и никуды не выпущать. И
грозит вам ныне строгая инквизиция!
- У-у-у!!! - завыл Волынский и покатился по полу...
Глава 11
Шаги - бум-бум-бум... А шпоры - лязг-дзень-трень... Анна Иоанновна
привстала... Прямо на нее шагал громадный детина, В руке его взлетал чуть не
до потолка толстый команд-штап, сверкали ботфорты в заплатках старых.
Парик-аллонж спадал с плеч до пояса и взметалась над буклями рыжая пудра.
Это шел генерал Александр Румянцев (из денщиков Петра):
- Звала ты меня, матушка, и вот приехал я...
Анна Иоанновна дала ему руку для поцелуя приветного:
- Милый друг, Ляксандра Иваныч, рады мы видеть тебя у престола нашева.
Бывал обижен ты от людей временных, куртизанов подлых... Нонеча то время
ужасное миновало! Быть тебе в чести великой: для начала в сенаторы наши
жалуем...
- Благодарствую покорно, пресветлая государыня наша!
Анна Иоанновна и дальше - лисичкой к нему:
- Будто и невесел ты, генерал мой? Видать, долгов накошелял изрядно?
Так я тебя не оставлю: вот шкатулка, а в ней, дома сочтешь, ровнехонько
двадцать тыщ золотом... Рад ли ты?
- Эх, матушка! Кто деньгам не рад? Удружила ты...
- Ив подполковники гвардии тебя, - расщедрилась Анна. - Ну, целуй руку
мне да кланяйся. Станешь ты другом моим верным!
- Матушка! - растерялся генерал. - Ничего путного содеять я не успел,
как ты меня одарила милостями... Говори же - что надо, все исполню ради
тебя!
Анна Иоанновна гостя усадила, сама печалилась:
- - В великом тужении финансы мои обретаются. Не знаю уж я: сразу мне с
котомкой идти по миру? Или подождать малость? Нечестивые люди казну мою
изнутри всю выжрали. А тебя, яко человека честного, у двора моего фавора
никогда не искавшего, желаю я к финансам твердо определить...
- Постой, постой, матушка, - заговорил Румянцев. - С чего ты взяла, что
у нас финансы имеются? У нас - подати, налоги, правеж и грабеж, поборы
разные... Да еще вот! - Достал генерал рубль, куснул его и протянул Анне:
там все восемь зубов отпечатались. - Одна фальшь, матушка, и никаких
прибытков не предвидится.
Анна Иоанновна платок бабий на голове поправила.
- Миленько-ой, - пропела басом, - про то нам ведомо...
- Коли воры округ, матушка, так карман свой держи дальше; как бы не
сперли. Ты вот, во дворце сидючи, нищей сумою грозишься? Я ведь прямо из
саней - всю Россию от Персии проехал. Ты с котомкою и не суйся: никто тебе,
государыня, сухарика не подаст. Потому как сухарики все съедены без тебя...
Лучше уж, матушка, ты меня в драку определи. Я солдат, и до драки охоч
бываю!
- Да погоди о драке-то! Ныне дела таковы, что без денег и в войну не
сунешься. Сначала карман набей, а потом уж и дерись...
- Не! - мотнул Румянцев париком (и долго оседала рыжая пыль). - Без
денег драться еще способнее: злее будешь! И ты, великая государыня, коли уж
позвала меня из Персии, то говори дельно.
Анна Иоанновна обиделась, покраснели на лице ее корявины:
- А я тебе разве пустое болтаю?
- Ты меня, матушка, без ножа резать возжаждала, коли в эти финансы свои
пихаешь... С чего взяла ты, не пойму, будто Румянцев дурак такой, что
согласится дырки чужие залатывать? Сама продырявилась - сама и штопай,
матушка... А меня - избавь!
Анна Иоанновна в гневе рукава заподдергивала.
- Ну, - заговорила она, - не ожидала я от тебя такой холодности... Мы к
тебе по-божески: деньгами ссудили, в сенаторы вывели, по гвардии произвели.
А за все заботы ты целый короб мусора у престола нашего вывернул. Уж и я но
тебе плоха, и дела-то мои никудышны... Да я-то, чай, не глупее тебя!
- Матушка, глупая ты или мудрая - мне все едино. Позвала ты меня, и я
предстал... Прикажи повеситься - Румянцев повесится!
- Да на што ты мне сдался повешанный-то? Финансы мне чрез тебя
выправить надобно, болван ты этакий!
Тогда Румянцев поднялся в рост и взмахнул команд-штапом:
- Так чем же я тебе их выправлю? Вот этой палкой, што ли? Финансы едино
лишь разумною , экономией выправляются. Да и то - не через солдат вроде
меня, а через людей образованных...
Анна Иоанновна кулаками двери раскинула:
- Уйди, а то поругаемся. Решение мое крепкое: тебе при финансах
состоять. Шкатулочку-то прихвати и поди, да - подумай...
Шкатулку под локтем зажав, команд-штапом размахивая, уходил прочь
генерал Румянцев - будет он теперь думать...
***
Скушно Артемию Петровичу, не приведи бог как скушно ему!
К полудню расселся Волынский возле окон. В тоске непоправимой лютейшим
взором улицы оглядывал. А день-то ядреный выпал. Подморозило. Течет дух
густой, некопотный. Как раз насупротив дома Нарышкиных - мастера-каменщики
стали полдничать, сбитень прихлебывая. С ними и архитект-офицер в чине
полковника, реял на ветру его жиденький шарфик в серебре...
- Базиль, - зевнул Волынский судорожно, - того архитекта залучи ко мне
обращеньем вежливым. Скажи, отпотчевать вместе с ним Волынский желает...
Офицер явился на зов. Телом крепок, румян. Дышал с морозца в большие
красные кулаки. Назвался Еропкиным, Петром Михайловым. Роду он был знатного
- боярского, науки в Италии проходил, ныне же - гофбауинтендант при царице
(строеньями ведает).
- А про меня знаешь? - тряхнул головою Волынский.
- Вся Москва знает, что ты, Петрович, под строгою инквизицией состоишь,
и принимать гостей тебе не след... Опасен ты!
- А коли так, чего заплелся ко мне? Видать, не робок... За столом они
разговорились.
- Ныне мы, архитекты, - рассказывал Еропкин, - люди нужнейшие. Русь
впусте стоит, храмов божиих много, а партикулярных зданий нехватка...
Строить нам Русь в камне! Кривизну же нашу улочную изъять из побыта
зодческого! От нее, этой кривизны азиатской, путаница в городах русских.
Кольца не нужны, чтобы крепости охватывать улицами. Ныне время крепостей
отпало. Прямо надобно строить! Прямая першпектива, стрелой летяща к зданиям
в городе главным, - вот она близка сердцу моему... Волынский про инквизицию
все помнил.
- Вот, - заговорил о себе, - сижу... А для чего сижу? Сказывают, будто
не прав я! А где они, эти праведники, на Руси право обнаружили? Ох, немало
поклепщиков я имею... Но, человек нраву гордого, я им, мучителям моим, не
поклонюсь!
- Твои поклоны миру известны, - отвечал Еропкин ему.
- Ежели и поклонюсь, - озлился Волынский, - так с пола-то золотой
подберу. Вот и выходит - не в убыток кланялся.
Еропкин открыто глядел на вельможу знатного.
- Народец грабить не пристало, - заявил честно, и чарочкой в
утверждение пристукнул. - Народ и без того граблен. Хоть ты семь пядей в
голове имей, как муж государственный, но коли ты народу своему разорение
приносишь, то.., грош тебе цена, Петрович!
Волынский даже скулами побелел, зубы оскалил:
- А не больно ли ты смел за чужим столом? С чего бы это?
- От разумности, видать.
- Эва как! Нешто меня ты разумнее?
- Ай глупее показался? - прищурился Еропкин... Тут они рассмеялись, и
Волынский сказал, от гнева отходя:
- Ты мне люб кажешься. Таких жалую. А графин сей об голову твою разбить
умыслил напрасно я... Лучше я его наклоню (двинь-ка чарочку ближе), и мы с
тобой государя Петра Лексеича помянем... Он меня однажды до смерти измочалил
мебелью своей. И потом велел в море Каспийское кинуть. Страху-то натерпелся,
господи!
- За что же бил тебя государь жестоко?
- За то самое, за что и сейчас под штыком сиживаю... Тут он откровенным
стал. От стола в покои провел, где книгами хвалился, как иные бояре посудой
сдуру бахвалятся, - пыжно! Гостя в "минц-кабинет" залучил: держал там
Волынский наборы редкостные монет древних, камней удивительных, зубы мамонта
и кости какие-то - превеликие кости, вроде ребер...
- Вишь, - показывал, - мосталыга-то кака огромна? Татищева я спрашивал
- он не знает, чья эта... Хочу вот ученых найти, дабы на поле Куликовом они
землю копали. Мне самому то делать немочно. Для того я школьных регул не
ведаю. А на поле Куликовом (поле бранной чести нашей!) нужно землю подъять
научно. Чтобы ни един шлем, ни едино копье мимо серости нашей не прошло... А
паче того, - загордился вдруг Волынский, подбородок вздернув, - мой пращур,
князь Боброк-Волынский, что на сестре Дмитрия Донского женат был, прославил
себя в битве на поле Куликовом!..
Но про инквизицию опять вспомнил - и махнул рукой.
- Повесят меня, - сказал. - Судей своих знаю (сам я таков!). Навещай
меня, Петр Михалыч, а то ведь скушно мне. Ой, как скушно мне... Ты где
бываешь по вечерам?
- Бываю в гостях у шаухтбенахта флота нашего Федора Ивановича
Соймонова... Извещен ли о разумности человека сего?
Волынский глаза ладонью закрыл. Между пальцев его растопыренных, на
которых перстни алмазные горели, глядел на Еропкина один глаз:
- Враг он мне, приятель твой. Еще с Гиляни враг! Меж нами один мичман
насмердил, да две собаки виснут... Однако ты навещай Соймонова, навещай:
умен человек.., ах, как умен!
***
За Калужскими воротами, против монастыря Донского, над самым берегом
Москвы-реки - двор невелик. По правой стороне его изба с сенями, при коих -
людская с чуланами и сушилами, где запасы хранятся. Под снежком стоят
тонконогие яблоньки, на высоких голубятнях воркуют голуби. Впрочем, коли в
избе живет дворянин, то это уже не изба, а - палаты господские...
Федор Иванович Соймонов два десятка лет пребывал в дальних отлучках.
Умирали родичи его и рождались новые, вздымались хлеба на родине и падали
под серпом, гремели грозы над холмами, а он далек был, очень далек...
Вернулся недавно на Москву - и никто не узнал его. Уходил серпуховским
увальнем, медвежатником, в лаптях, русоволосый, смешливый, а вернулся -
голова уже побелела, на бурых щеках складки раздумий жестоких... Вот и
ветеран!
Женился по сердцу. Супругу выбирал не спеша, деловито, чтобы по всем
статьям его уважила. Чтобы не худа и не толста. Чтобы забот женских не
боялась. Чтобы его капризами не сердила. Чтобы с лица была пригожа. И такую
нашел... Чисто вымыты половицы. Скрипят под шагом тяжелым. Свиристит щегол в
клетке. А за окном морозным - Москва в снегу, стены монастыря Донского... Не
верится! Уж не сон ли? Где вы, звезды адриатические, девки, веселые
Флоренские, рыцари мальтийские, на галерах высоких мечами бренчащие? А где
ты, соль гилянская, россыпь звезд, будто по шелку, на небесах персидских,
штормы в свисте ужасном, лотов в пучину бросание?.. Ах, жизнь, жизнь... До
чего же скоротечна ты!
Главное, черт побери, чтобы с пользой прожить - без этого нет истинного
сына отечества. Добро, а не зло оставлять после себя надо. Деревья высокие
после тебя, книги разумные, а дети славные пусть останутся. Чтобы глаза в
смерти смежая, увидеть в последний миг слезы сожаления по себе, а не смех
слышать торжествующий.
В особом почтении на столе адмирала - готовальни чертежные и кисти
разные. Составлял он атлас моря Каспийского из восьми карт. Пусть плавают
моряки, мелей не боясь. Труды свои научные печатал Федор Иванович при
журнале академическом. Он и в языках был мастак: от латыни до голландского!
Чужие слова выговаривал добротно, со вкусом, без изъянов. Никого сам никогда
не бил и себя в обиду не давал. Так - небитым - и служил в науке и в
чести...
Навещал его Иван Кирилов - сосед (неподалеку от Соймонова сенатский
секретарь дом имел загородный) Тогда во всю ширь раскладывали они карты. А
на картах тех - еще пустоты, разводья пятен белых, загадочных Кирилов, глаза
полузакрыв, произносит слова неувядающие:
- Кармадон, гвоздика, мушкатель, инбирь, лавры. Индия, страна чудес, к
ней-то и прилежит сердце секретаря сенатского. А путь туда - через степи
южные, через горы...
- Ныне, - говорит Кирилов, - мечта жизни моей сбыться может. Ханы
казахские вновь подданства российска желать стали. Оттого нам прибыток
политический видится сколь степь та просторна, большие города в ней заложить
мочно. От городов тамошних дороги пролягут, шляхи немалые.., прямо в Индию,
а?
- Сбыточно ль то? - сомневался Соймонов. - Более меня сейчас дела
северные заботят. Никак в толк не возьму, за какие доблести командора Витуса
Беринга во главе экспедиций ставили? Человек он характера робостного,
вижения его нескоры, слова русские не выговаривает, спать да жрать любит...
Ныне вот с Чириковым он возвратился. А что сделал? Да ничего! Неужто и во
второй поход вновь Беринга головой дела поставят? Чирикова надо ставить,
Иван Кирилыч! Молод, упрям, настырен...
- У него болезнь чахоточная, как и у меня: мы с Чириковым не жильцы
долгие... А на восток идти, - размышлял Кирилов, - надобно обстоятельно. С
коровами, с лошадьми, с мастерами, с кузницами! А коли просто так шляться,
за мехами да за чинами, оттого России толку не видится. Маета одна да
убытки. А ведь от тех стран полуночных опять же в Индию попасть можно - по
водам окиянским!
- Далась тебе, Иван Кирилыч, эта Индия... До Индии еще Бухара кровавая,
коли степью пойдешь. Попался живьем, так с тебя шкуру полосками снимут, а
куски мяса твоего собакам бросят.
- Потому и говорю, - убеждал Кирилов, - что поначалу в степях надо
спастись крепостями малыми.
- Али я спорю? То истинно так, - отвечал Соймонов... Тихо отряхают в
саду снежок с ветвей белые яблоньки. Поет щегол - птица ученая. Войдет Дарья
Ивановна, из роду Отяевых, жена строгая, за модами не гонявшаяся, - в
сарафане русском, в кокошнике, который, будто ясный месяц, над головой
сверкает.
- Милости прошу, - скажет, - к столу жаловать... Федор Иванович, до
стола следуя, косит глазом на живот жены своей - выпуклый: "Никак второй
скоро забегает?.." В эту-то тишину жизни ладной, в этот уют избы, в эту
благодать - бомбой ворвался указ из Сената: быть Соймонову в прокурорах
Адмиралтейств-коллегий и для того, в сборах недолгих, до Петербурга
следовать... Радоваться или огорчаться?
- Иван Кирилыч, уж ты объясни мне, как секретарь: почто же меня,
навигатора, вдруг на должность прокурора выдвинули?
- Видать, человека честного искали...
Пришел проститься с Соймоновым архитектор Еропкин.
- А что это вы, - спросил, между прочим, - с Волынским зубатитесь? Враг
он вам, кажись?
- А я ему, кровососу, тоже враг, - отвечал Соймонов. - Волынский в
Астрахани мичмана моего, князя Егорку Мещерского, на лед в море голым задом
сажал. Потом на кобылу бешену вязал. А на каждой ноге по дохлой собаке ему
вешал... И при этом - бил! Скажи, Петр Михайлыч: разве можно зверем быть
ненасытным?
Еропкин очень огорчился, переживать стал:
- Человек-то здравый.., говорить с ним приятно.
- Мужик неглупый, - согласился Соймонов, - но говорить о нем не желаю.
Я, братец мой, тиранов не люблю...
Скоро собрался и отъехал семейно. По всей Руси дают ямщикам на водку,
чтобы ехали поскорее. По всей, но только не на этом оживленном тракте:
Москва - Санкт-Петербург, здесь гонят лошадей сломя голову. И путник, боясь
за свою жизнь, дает ямщикам на водку, чтобы ехали потише. Соймонов тоже
просил:
- Тише вы, черти! У меня вон в кульке один малый лежит, да второй
внутрях у жены крутится... Еще вывернете в сугроб!
Ну, вот и Петербург, приехали. Сани со свистом съехали с берега Невы,
кони легко бежали через реку - на остров Васильевский. Острым зрением
высмотрел Соймонов фрегат "Митау".
- Дарьюшка, - жене сказал, - езжай до дому. А я командира фрегата
навещу, дружили мы с ним по описи Каспийской...
Из трубы кают-компании фрегата тихо вился дымок. Палуба заснежена,
такелаж провис. Люк откинул Соймонов и, как был, в шубе дорожной, башлыком
татарским укутан, спрыгнул в камору.
- День добрый, - сказал. - Петруша, где ты? Темнели клавесины в углу, а
возле жаровни стояла гречанка красоты небывалой. Профиль тонкий, сама - как
былинка, и ножом широким блины переворачивала на сковородке.
- Сударыня, - сказал Соймонов, - кто вы такая?
- Я дочь капитана флота галерного Андрея Диопера, невеста мичмана
Харитона Лаптева, что на этом фрегате грот-мачтой командует... Живу
неподалеку, на седьмой линии острова, по приязни сердечной здесь я!
- Оно и ладно, - сказал Соймонов. - Батюшку вашего, капитана галерного,
я знаю: он моряк добрый. От суеверий далек я: женского духу на флоте не
пугаюсь. Но все же скажи Харитошке своему, чтобы амуры свои на берегу кроил,
а не на палубах флотских...
Мундиры поспешно застегивая, явились офицеры "Митау": командир фрегата
Петруша де Фремери (и Соймонов его поцеловал), два лейтенанта - Чихачев с
князем Вяземским и мичманы - Харитон Лаптев с Войниковым (командиры
мачтовые).
- Живете неплохо, - сказал им Соймонов. - Блины вот едите, да и кухарка
у вас добрая... Ныне я прокурором флота сделался, увидел фрегат ваш,
командира вашего вспомнил да и пожаловал...
Вышли на палубу. Топенант лежал, в бухту свернутый.
- Когда топенант из Адмиралтейства получали? - спросил и канат из бухты
развернул (а канат был толстый, почти в руку его).
Натужился Соймонов, сбычил шею и.., треснул канат.
- Разве же это.., флот? - сказал Соймонов, сопя сердито, и концы
рваного топенанта от себя отбросил. - Вот ежели бы канаты у нас столь хороши
были, как и казнокрады наши... Тогда бы, смею заверить вас, износу им не
было б!
***
"Бум-бум-бум" (ботфорты). "Лязг-дзень-трень" (шпоры).
- Явился я, матушка! - снова предстал Румянцев.
- Ну-к поведай нам теперь, каковы измышления твои о моих финансах. В
чем убытки, а в чем прибытки ты чуешь?
- Прибытков не чую, матушка. Зато убытков много видится!
- Эка! Утешил... Шумлив ты стал, - поморщилась Анна Иоанновна. - Давно
ли на Москве, а Биренов, братьев обер-камергера моего, уже побил палкой. И -
где? На лестницах дворца моего, когда уходил от меня в прошлый раз. И - чем?
Палкой своей побил... Скажи: за што хоть бил ты их, сирот несчастных?
- Сироты те, матушка, над заплатками моими гнусно смеялись.
- Так и верно, что смеялись, - рассудила Анна Иоанновна. - На што тебе
ботфорты в заплатках?
- Экономия, матушка! Тебе об этом помнить бы надо!
Анна Иоанновна глубоко дышала (через нос, в гневе):
- Уж ты прости меня, Ляксандра Иваныч, но в подполковники гвардии рано
произвела я тебя. Много воли завзял ты! Нерадив ты к моей особе высокой...
- Может, и нерадив, - отвечал ей Румянцев. - Я тебе не Рейнгольд
Левенвольде, который потому и радивым считается, что роскошам твоим
потакает...
- А в сенаторах моих тебе тож не бывать!
- Да я Сената твоего и не разглядел, - брякнул Румянцев, разгорячась. -
Не в детском возрасте мы с тобой пребываем, матушка, чтобы чинами да
заслугами играться! Изволишь слушать - изволь: убыток вижу огромный в дворе
твоем. Разгони всех по закутам - вот и будет прибыток тебе! А покуда ты
сволочь темную и низкую на коште государства содержать станешь, до тех пор
прозябать будет народ российский...
Анна Иоанновна (по алчности своей) корону, державу и скипетр всегда в
спальне держала, казне не доверяя. И сейчас до постелей добежала, скипетр
схватила, стала им размахивать:
- Это ты мне говорить смеешь? Гей, гей, гей! И стала Ушакова звать. А
пока он не явился, вцепилась она в ленту кавалерии Александра Невского на
груди полководца.
- Отдай! - кричала. - Недостоин ты в кавалерстве быть... Эй, люди!
Берите его.., вяжите его! Рвите его на куски... Вот хулы на меня клепатель!
В Сенат его сразу.., тащите в Сенат Румянцева! Судить.., сразу.., на плаху!
Сенат вынес приговор: на плаху и - под топор.
- Господи, - заплакала Анна. - Про деньги-то забыла я... Двадцать тыщ
разбойнику подарила... Гей, гей, гей! Бегите до дому Румянцева: верните
шкатулку. Может, не успел пропить окаянный?
Сенат с поклоном раболепным внес в кабинет к Анне Иоанновне приговор
смертный. В длинном халате, опоясанный золотой цепью, пришел мрачный Бирен.
Постучал по столу ногтями (не в духе граф), взял указ о казни Румянцева и
порвал его, а клочья указа разбросал по комнате.
- Нельзя же так... Анхен! - резко произнес он в багровое лицо
императрицы. - Одного на плаху, другого на плаху... Скоро все там побывают,
а кто останется?
Румянцева сослали в казанские деревни - в убожество.
Миних через "Ведомости" дал публикацию об открытии Ладожского канала.
Теперь, обещал он, Санкт-Петербург получит провизии водою сколько
желательно, и провизия будет продаваться с открытием канала уже дешевле...
Анне Иоанновне трудно было расставаться с Москвой: она отстроила здесь
Анненгоф (желая затмить славу чухонского Петергофа), она украсила дворцы
московские, кричали павлины в зверинцах Измайлова...
- Гадалки какие, пророчицы есть ли? - спрашивала. - Пущай наворожат
судьбу мне... Да Тимофея Архипыча покликайте!
Тимофей Архипыч, тряся бородой, грозно рыкал на Анну:
- Не ездий, матка, в Питер.., ох, не ездий! Помрешь с куликом на
болоте. Станется тебе внизу живота стеснение неудобное. Будет из тебя кровь
хрястать... Ох, не ездий, матка!
Тимофей Архипыч (юродивый, художник, иконописец) был человеком умным,
хитрым. Но сейчас за его уговорами стояла московская старобоярская Москва,
которая не желала переезжать в Петербург, где все дорого, где все отсырело.
Глава 12
Архипыч не угодил царице своим жестоким пророчеством, и по совету графа
Бирена из Митав