лонение от нее есть
несобственное бытие к смерти. Несобственность имеет основанием возможную
собственность (1, 2, 3). Несобственностью отмечен способ быть, в какой
присутствие может вложить себя и чаще всегда вложило, но в какой оно не
обязательно и постоянно должно себя вложить. Поскольку присутствие
экзистирует, оно определяется как сущее, какое оно есть, всегда из
возможности, какая оно само есть и какую понимает.
Способно ли присутствие его наиболее свою, безотносительную и не-обходимую, достоверную и как таковую неопределенную
возможность также собственно и понимать, т.е. держаться в собственном бытии
к своему концу? Пока это собственное бытие к смерти не выявлено и не
определено онтологически, на экзистенциальной интерпретации бытия к концу
лежит существенный изъян.
Собственное бытие к смерти означает экзистентную возможность
присутствия. Эта онтическая бытийная способность должна быть опять же
возможна онтологически. В чем экзистенциальные условия этой возможности? Как
сделать ее саму доступной?
Ї 53. Экзистенциальный
набросок собственного бытия к смерти
Фактично присутствие ближайшим образом и большей частью держится в
несобственном бытии к смерти. Как можно "объективно" характеризовать
собственное бытие к смерти, если присутствие в конечном счете никогда не
вступает в отношение к своему концу или если это собственное бытие по своему
смыслу должно оставаться тайной для других? Не фантастическое ли предприятие
набросок экзистенциальной возможности столь проблематичной экзистентной
способности быть? Что нужно, чтобы такой набросок вышел за рамки просто
сочиненной, произвольной конструкции? Предлагает ли само присутствие
ориентиры для этого наброска? Удастся ли вывести основания его феноменальной
правомерности из самого присутствия? Может ли поставленная теперь
онтологическая задача взять от предыдущего анализа присутствия наметки,
которые введут ее замысел в надежную колею?
Было фиксировано экзистенциальное понятие смерти и тем самым то, к чему
должно уметь отнестись собственное бытие к концу. Далее было характеризовано
несобственное бытие к смерти и тем воспретительно размечено, каким
собственное бытие к смерти не может быть. С этими позитивными и
воспретительными ориентирами должен дать набросать себя экзистенциальный
строй собственного бытия к смерти.
Присутствие конституируется разомкнутостью, т.е. расположенным
пониманием. Собственное бытие к смерти не может уклоняться от наиболее
своей, безотносительной возможности, в этом бегстве ее скрывать и
перетолковывать для понятливости людей. Экзистенциальный набросок
собственного бытия к смерти должен поэтому выявить моменты такого бытия,
конституирующие его как понимание смерти в смысле небеглого и непрячущего бытия к означенной возможности.
Ближайшим образом надо обозначить бытие к смерти как бытие к
возможности, а именно к отличительной возможности самого присутствия. Бытие
к возможности, т.е. к возможному, может значить: нацеленность на возможное
как озабочение его осуществлением. В области подручного и наличного подобные
возможности встречают постоянно: достижимое, овладеваемое, проходимое и т.п.
Озаботившаяся нацеленность на возможное имеет тенденцию уничтожать
возможность возможного, делая его доступным. Но озабочивающееся введение в
действие подручных средств (как изготовление, предоставление, переделка и
т.д.) всегда лишь относительно, поскольку осуществленное, и именно оно, тоже
имеет все еще бытийный характер имения-дела. Оно остается, хотя и
осуществленное, как действительное чем-то возможным для... с чертами
для-того-чтобы. Настоящий анализ призван только сделать ясным, как
озабочивающаяся нацеленность относится к возможному: не
тематически-теоретически рассматривая возможное как возможное, тем более в
аспекте его возможности как такой, но так, что она рассматривающе смотрит
мимо возможного на его для-чего-возможность.
Разбираемое бытие к смерти явно не может иметь черт озаботившейся
нацеленности на ее осуществление. Во-первых смерть как возможное есть не
возможное подручное или наличное, но бытийная возможность присутствия. А
потом, озабочение осуществлением этого возможного должно было бы означать
ускорение ухода из жизни. Этим присутствие как раз отнимало бы у себя почву
для экзистирующего бытия к смерти.
Если тогда бытием к смерти подразумевается не ее "осуществление", то
это не может означать: застыть при конце в его возможности. Подобная позиция
состояла бы в "мыслях о смерти". Такое поведение взвешивает возможность,
когда и как она пожалуй могла бы осуществиться. Эти думы о смерти правда не
отнимают у нее совсем ее характера возможности, ее обдумывают все же как
надвигающуюся, но они конечно ослабляют его через вычисляющее желание
распорядиться смертью. Как возможное, она должна как можно меньше казать от
своей возможности. В бытии к смерти наоборот, коль скоро оно имеет понимая,
разомкнуть означенную возможность, как таковую, возможность должна быть
понята неослабленно как возможность, как возможность развернута и в
обращенности к ней как возможность выдержана.
К возможному в его возможности присутствие обращено однако в ожидании. Для сосредоточенности на нем возможное в его ''да
- ли, нет - ли или все же наконец" способно встретить нестесненным и
неурезанным. Но не попадает ли анализ с феноменом ожидания в тот же род
бытия к возможному, который уже обозначился в озаботившейся нацеленности на
нечто? Всякому ожиданию его возможное понятно и "дано" в свете того, будет
оно все-таки действительно налично и когда и как. Ожиданию не только
случается быть отводом глаз от возможного к его возможному осуществлению, но
оно по сути есть ожидание такового. В ожидании тоже лежит отскок от
возможного и вступление в действительное, ради которого ожидается ожидаемое.
От действительного и к нему возможное втягивается ожиданием в
действительное.
Но бытие к возможности, как бытие к смерти, явно будет к ней относиться
так, что она раскроется в этом бытии и для него как возможность. Это бытие к
возможности мы схватываем терминологически как заступание в возможность. Не
таит ли это поведение в себе приближения к возможному и не всплывает ли с
этой близостью возможного его осуществление? Это приближение не переходит,
однако, в озаботившееся доставление действительного, а просто в понимающем
подступании-ближе возможность возможного становится "больше". Ближайшая
близость бытия к смерти как возможности от действительной смерти так далека,
как только возможно. Чем обнаженнее понята эта возможность, тем чище
понимание вникает в нее как в возможность невозможности экзистенции вообще.
Смерть как возможность не дает присутствию ничего для
"осуществления" и ничего, чем оно как действительное само могло бы быть. Она
есть возможность невозможности всякого отношения к..., всякого
экзистирования. В заступании в эту возможность она становится "все больше",
т.е. обнажается как такая, которая вообще не знает меры, никакого больше или
меньше, знаменуя возможность безмерной невозможности экзистенции. По своему
существу эта возможность не предлагает никакой опоры, чтобы на что-то
напрячься, "расписать" себе возможное действительное и на том возможность
забыть. Бытие к смерти как заступание в возможность прежде всего делает
возможной эту возможность и как такую ее высвобождает.
Бытие к смерти есть заступание в способность быть того сущего, чей
способ быть есть само заступание. В заступающем развертывании этой бытийной
способности присутствие размыкает себя себе самому в плане своей крайней
возможности. Но бросить себя на самую свою способность быть значит: уметь самому понимать в бытии так раскрывшегося
сущего: экзистировать. Заступание оказывается возможностью понимания
наиболее своей крайней способности быть, т.е. возможностью собственной
экзистенции. Ее онтологическое устройство должно проявиться с установлением
конкретной структуры заступания в смерть. Как осуществить феноменальное
очерчивание этой структуры? Очевидно так, что мы определим черты
заступающего размыкания, должные к нему принадлежать, чтобы оно сумело стать
чистым пониманием самой своей безотносительной, не-обходимой, верной и как
таковой неопределенной возможности. Надо снова заметить, что понимать
первично значит не: глазеть на смысл, но понимать в бытийной способности,
развертывающейся в наброске.
Смерть есть самая своя возможность присутствия. Бытие к ней размыкает
присутствию его самую свою способность быть, где дело идет прямо о бытии
присутствия. Здесь присутствию может стать ясно, что в этой отличительной
возможности самого себя, оно оказывается оторвано от людей, т.е. заступая
всегда уже может вырваться, от них. Но понимание этого "может" лишь обнажает
фактичную затерянность в повседневности человеко-самости.
Наиболее своя возможность безотносительна. Заступание дает присутствию
понять, что способность быть, в которой речь идет о его самом своем бытии,
оно имеет принять единственно от себя самого. Смерть не индифферентно лишь
"принадлежит" своему присутствию, но обращена к нему как одинокому.
Безотносительность смерти, понятая в заступании, уединяет присутствие в нем
самом. Это одиночество есть способ размыкания "вот" для экзистенции. Оно обнаруживает, что всякое
бытие при озаботившем и всякое событие с другими отказывает, когда речь идет
о самой своей способности быть. Присутствие только тогда может быть
собственно оно само, когда само от себя делает себя к тому способным. Отказ
озабочения и заботливости однако никак не означает отгороженности этих
способов присутствия от собственного бытия-самости. Как сущностные структуры
конституции присутствия они тоже принадлежат к условию возможности
экзистенции вообще. Присутствие есть собственно оно само лишь поскольку оно
бросает себя как озаботившееся бытие при... и заботливое бытие с... первично
на самую свою способность быть, а не на возможность человеко-самости.
Заступание в безотносительную возможность вталкивает заступающее в нее сущее в возможность исходя из самого себя
принять самое свое бытие от самого себя.
Наиболее своя, безотносительная возможность не-обходима. Бытие к ней
заставляет присутствие понять, что в крайней возможности экзистенции ему
предстоит себя сдать. Заступание однако не уступает не-обходимости, как
несобственное бытие к смерти, но высвобождает себя для нее. Заступающее
выступание-свободным для своей смерти избавляет от затерянности в случайно
навязавшихся возможностях, а именно так, что впервые дает собственно понять
и избрать фактичные возможности, располагающиеся прежде необходимой.
Заступание размыкает экзистенции как крайнюю возможность задачу самости и
разбивает так всякое окаменение в достигнутой экзистенции. Присутствие
охранено в заступании от того, чтобы застрять позади себя самого и понятой
способности быть и "стать слишком старым для своих побед" (Ницше). Свободное
для наиболее своих, определившихся из конца, т.е. понятых как конечные
возможностей, присутствие пресекает опасность не признать, из своего
конечного разумения экзистенции, превосходящие его экзистентные возможности
других или лжетолкованием сузить их до своих -- чтобы уйти так от наиболее
своей фактичной экзистенции Как безотносительная возможность, смерть
уединяет лишь чтобы в качестве не-обходимой сделать присутствие как событие
понимающим для бытийной способности других. Поскольку заступание в
необходимую возможность размыкает также и все располагающиеся прежде нее
возможности, в нем лежит возможность экзистентного предвосхищения целого
присутствия, т.е. возможность экзистировать как способность быть-целым.
Самая своя, безотносительная и не-обходимая возможность достоверна.
Способ быть уверенным в ней, определяется из отвечающей ей истины
(разомкнутости). Верная возможность смерти однако как возможность размыкает
присутствие лишь так, что оно, заступая в нее, делает для себя возможной эту
возможность как наиболее свою способность. Разомкнутость возможности
основана в заступающем позволении ее. Держания себя в этой истине, т.е.
уверенного бытия в размыкаемом, требует по-настоящему лишь заступание.
Достоверность смерти не может быть вычислена из констатации встречающихся
смертных случаев. Она вообще содержится не в истине наличного, которое в
плане своей открытости всего чище встречается простому вглядывающемуся
допушению-до-встречи сущего самого по себе. Присутствие должно прежде потерять себя в обстоятельствах -- что может
быть особой задачей и возможностью заботы, - чтобы добиться чистой
объективности, т.е. безразличия аподиктической очевидности. Если
бытие-уверенным в отношении смерти не имеет такого характера, то это не
значит, что оно находится на более низкой ступени чем та очевидность, но:
оно вообще не принадлежит к порядку степеней очевидности о наличном.
Уверенность в истине смерти -- смерть есть всегда лишь своя -- являет
другой род и более исходна чем любая достоверность внутримирно встречного
сущего или формальных предметов; ибо это уверенность в бытии-в-мире. Как
таковая она захватывает не одну лишь определенную установку присутствия, но
его в полной собственности его экзистенции. В
заступании присутствие впервые способно заручиться самым своим ему бытием в
его не-обходимой целости. Поэтому очевидность непосредственной данности
переживаний, Я и сознания неизбежно должна отставать от достоверности,
заключенной в заступании. И именно не потому что соответствующий род
восприятия будто бы нестрог, но потому что он в принципе не может быть
уверен в истине (разомкнутости) того, что он по сути хочет "иметь при себе"
как истинное: присутствия, какое я сам есмь и каким как бытийная
способность, могу быть собственно лишь заступая.
Самая своя, безотносительная, не-обходимая и верная возможность в плане
своей достоверности неопределенна. Как заступание размыкает эту черту
отличительной возможности присутствия? Как заступавшее понимание бросает
себя на известную способность быть, постоянно возможную, причем то когда, в
каком прямая невозможность экзистенции станет возможна, оказывается
постоянно неопределенным? Заступая в неопределенно верную смерть,
присутствие открывается возникающей из самого его вот постоянной угрозе.
Бытие к концу должно держать себя в ней и настолько не может ее приглушить,
что должно наоборот развертывать неопределенность достоверности Как
экзистенциально возможно генуинное размыкание этой постоянной угрозы? Всякое
понимание расположено. Настроение ставит присутствие перед брошенностью его
"так-вот-оно-есть". Но расположение, способное
держать открытой постоянную и прямую, поднимающуюся из наиболее своего
одинокого бытия присутствия угрожаемость самого себя,
есть ужас. В нем присутствие расположено перед
ничто возможной невозможности его экзистенции. Ужас ужасается за
способность-быть так определившегося сущего и размыкает тем его крайнюю
возможность. Поскольку заступание совершенно уединяет присутствие и в этом
одиночестве его самости дает ему удостовериться в целости его
способности-быть, к этому самопониманию присутствия из его основания
принадлежит основорасположение ужаса. Бытие к смерти есть сущностно
ужас.* Безобманное, хотя "лишь" косвенное свидетельство тому дает
характеризованное бытие к смерти, когда оно извращает ужас в трусливый страх
и преодолением последнего демонстрирует свою трусость перед ужасом.
Характеристика экзистенциально
набросанного собственного бытия к смерти позволяет подытожить себя так:
заступание обнажает присутствию затерянность в человеко-самости и ставит его
перед возможностью, без первичной опоры на озаботившуюся заботливость, быть
самим собой, но собой в страстной, отрешившейся от иллюзий людей, фактичной,
в себе самой уверенной и ужасающейся свободе к смерти.
Все принадлежные бытию к смерти связи с полным содержанием означенной
крайней возможности присутствия сходятся на том, чтобы открыть, развернуть и
закрепить конституированное ею заступание как допущение этой возможности.
Экзистенциально набрасывающий очерк заступания дал видеть онтологическую
возможность экзистентно собственного бытия к смерти. Тем самым, тогда
всплывает возможность умения присутствия быть собственно целым - но все же
лишь как онтологическая возможность. Правда, экзистенциальный набросок
заступания держался достигнутых ранее структур присутствия и давал
присутствию как бы самому бросить себя на эти возможности, без предъявления
ему и навязывания "извне" "содержательного" идеала экзистенции. И тем не
менее это экзистенциально "возможное" бытие к смерти экзистентно остается
фантастическим запросом. Онтологическая возможность собственной способности
присутствия быть целым до тех пор не значит ничего, пока соответствующая
онтическая способность быть не документирована из самого присутствия.
Бросает ли когда себя присутствие фактично на такое бытие к смерти? Да и
просто требует ли оно из основы самого своего бытия такой способности
собственного бытия, какая обусловлена заступанием?
До ответа на эти вопросы надо расследовать, дает ли присутствие вообще,
и каким образом, из самого своего ему умения быть, свидетельство возможной
собственности своей экзистенции, a именно так, чтобы не только заявлять ее
как экзистентно возможную, но самому от себя ее требовать.
Зависший вопрос о собственной целости бытия присутствия и его
экзистенциального устройства только тогда будет перенесен на выверенную
феноменальную почву, когда сможет держаться засвидетельствованной самим
присутствием собственности своего бытия. Если удастся феноменологически
вскрыть подобное свидетельство и засвидетельствованное в нем, то снова
поднимется проблема, состоит ли набросанное пока лишь в его онтологической
возможности заступание в смерть в сущностной взаимосвязи с
засвидетельствованной собственной способностью-быть.
Вторая глава
Присутствиеразмерное свидетельство собственной
способности быть и решимость
Ї 54. Проблема
засвидетельствования собственной экзистентной возможности
Искомое -- собственная бытийная способность присутствия,
за-свидетельствуемая в ее экзистентной возможности им самим. Это
свидетельство должно само прежде дать себя найти.* Оно будет,
если оно призвано "дать понять" присутствию его само в его возможной
собственной экзистенции, иметь свои корни в бытии присутствия.
Феноменологическое выявление такого свидетельства включает в себя поэтому
демонстрацию его происхождения из бытийного устройства присутствия.
Свидетельство должно дать понять собственную способность быть самим
собой. Выражением "самость" мы отвечаем на вопрос о кто присутствия. Самость присутствия была формально
определена как способ экзистирования, т.е. не как наличное сущее. Кто
присутствия чаще не я сам, но человеко-самость. Собственное бытие-самостью
определяется как экзистентная модификация людей, подлежащая
экзистенциальному очерчиванию (1, 2). Что лежит в этой модификации и каковы
онтологические условия ее возможности?
С потерянностью в людях о ближайшем фактичном умении присутствия быть -
о задачах, правилах, масштабах, настоятельности и размахе
озаботившегося-заботливого бытия-в-мире - всегда уже решено. Овладение этими
бытийными возможностями люди с присутствия всегда уже сняли. Люди даже
утаивают совершенное ими молчаливое избавление от отчетливого выбора этих
возможностей. Остается неопределенным, кто "собственно" выбирает. Эту
невыбирающую ничью тоже-захваченность, через какую присутствие увязает в
несобственности, можно опрокинуть только так, что присутствие намеренно
вернет себя из потерянности в людях назад к самому себе. У этого возвращения
однако должен быть тот способ бытия, через упущение какого присутствие
потерялось в несобственности. Возвращение себя назад из людей, т.е.
экзистентное модифицирование человеко-самости в собственное бытие-самостью.
должно происходить как наверстание выбора. Но наверстание выбора означает
избрание этого выбора, решимость на способность быть из своей самости. В
избрании выбора присутствие впервые позволяет себе свою собственную
способность быть.*
Но поскольку оно потеряно в людях, ему надо себя прежде найти. Чтобы
себя вообще найти, оно должно быть себе самому в своей возможной
собственности "показано". Присутствие требует засвидетельствования той
способности-быть-собой, какая оно в возможности всегда уже есть.
Что в нижеследующей интерпретации задействовано как такое
свидетельство, есть обыденное самотолкование присутствия, знакомое как голос совести Что "реальность" совести оспаривают,
ее функцию инстанции для экзистенции присутствия оценивают разно и
"говоримое" ею толкуют многосложно, могло бы только тогда склонить к отказу
от этого феномена, когда "сомнительность" этого факта, соотв. его
толкования, не доказывала бы как раз, что здесь перед нами исходный феномен
присутствия. Последующий анализ ставит совесть в тематическое предвзятие
чисто экзистенциального разыскания* с
фундаментально-онтологической целью.
Сначала надо проследить совесть назад до ее экзистенциальных основ и
структур и показать как феномен присутствия при удержании
за этим сущим его полученного до сих пор бытийного устройства. Так
поставленный онтологический анализ совести лежит до психологической
дескрипции совестных переживаний и их классификации, равно как вне
биологического "объяснения", т.е. ликвидации, феномена. Но не меньше его
отстояние от теологического растолкования совести или тем более от
привлечения этого феномена для доказательств Бога или "непосредственного"
осознания Бога.
Вместе с тем при этом ограниченном исследовании совести его результат
не надо также ни преувеличивать, ни подгонять под искаженные запросы и
принижать. Совесть как феномен присутствия не случайная и спорадическая
наличная эмпирическая данность. Она "есть" только в способе присутствия быть
и заявляет себя как факт всегда лишь с фактичной экзистенцией и в ней.
Требование "индуктивного эмпирического доказательства" для "эмпирической
реальности" совести и правомерности ее "голоса" покоится на онтологическом
извращении феномена. То же извращение разделяет однако и всякая высокомерная
критика совести как лишь временами случающейся, а не "универсально
установленной и установимой эмпирии". Под такие аргументы и контраргументы
факт совести вообще не дает себя подвести. Это не изъян, но лишь примета его
онтологической инородности на фоне мироокружно наличного.
Совесть дает "что-то" понять, она размыкает. Из этой формальной
характеристики возникает рекомендация включить этот феномен в разомкнутость
присутствия. Это фундаментальное устройство сущего, которое всегда мы сами,
конституируется расположением, пониманием, падением и речью. Более
пристальный анализ совести обнажает ее как зов. Зов модус речи. Зов совести
имеет характер призыва присутствия к его наиболее своей способности быть
самим собой, причем в модусе взывания к его наиболее своему бытию-виновным.
Эта экзистенциальная интерпретация лежит неизбежно далеко от обыденной
онтической понятности, хотя и выявляет онтологические основания того, что
расхожее толкование совести в известных границах всегда понимало и как
"теорию" совести довело до концепта. Соответственно экзистенциальная
интерпретация нуждается в выверке через критику расхожего толкования
совести. Из выявленного феномена можно извлечь, насколько он свидетельствует
о собственной способности присутствия быть. Зову совести отвечает возможное
слышание. Понимание вызова раскрывается как воля иметь
совесть. В этом феномене однако лежит то искомое экзистентное избрание
выбора быть самим собой, которое мы, соответственно его экзистенциальной
структуре, называем решимостью. Членение анализов
этой главы тем самым задано:
(Ї 55) экзистенциально-онтологические
основания совести;
(Ї 56) зовущий характер совести;
(Ї 57) совесть как зов заботы;
(Ї 58) понимание призыва и вина;
(Ї 59) экзистенциальная интерпретация
совести и расхожее толкование совести;
(Ї 60) экзистенциальная структура
засвидетельствованной в совести собственной способности-быть.
Ї 55.
Экзистенциально-онтологические основания* совести
Анализ* совести отправляется от индифферентной черты,
выявимой на этом феномене: что он неким образом дает нечто понять. Совесть
размыкает и принадлежит тем самым к кругу экзистенциальных феноменов,
конституирующих бытие вот как разомкнутость. Были
разобраны наиболее общие структуры расположения, понимания, речи и падения.
Если мы вводим совесть в эту феноменальную взаимосвязь, то дело не идет о
схематическом приложении полученных там структур к особому "случаю"
размыкания присутствия. Интерпретация совести скорее не просто продолжит
предыдущий анализ разомкнутости вот, но охватит его исходнее в виду
собственного бытия присутствия.
Через разомкнутость сущее, которое мы именуем присутствием, существует
в возможности быть своим вот. Вместе со своим миром оно присутствует для
самого себя, а именно ближайшим образом и большей частью так, что разомкнуло
себе способность быть исходя из озаботившего "мира". Бытийная способность, в
качестве какой экзистирует присутствие, всегда уже предоставила себя
определенным возможностям. И это потому, что оно есть брошенное сущее,
каковая брошенность более или менее отчетливо и убедительно разомкнута через
настроенность. К расположению (настроению) принадлежит равноисходно
понимание. Через это присутствие "знает",* как оно с ним самим
обстоит, коль скоро оно бросило себя на возможности самого себя, соотв.
позволило преподать таковые себе через их публичную растолкованность,
растворяясь в людях. Это преподание однако делается экзистенциально возможным через то, что присутствие как
понимающее событие способно слушать* других. Теряя себя в
публичности людей и их толков, оно прослушивает, слушаясь человеко-самости, свою
самость. Если присутствие может уметь вернуться и именно через себя самого -
из этой потерянности прослушания себя, то оно должно себя сперва уметь
найти, само себя, которое себя прослушало и прослушивает, прислушиваясь к
людям. Это прислушивание должно быть сломлено, т.е. ему от самого
присутствия должна быть дана возможность такого слышания, каким то
прерывается. Возможность такого прерывания лежит в позванности без
посредников. Зов прерывает прослушавшее себя прислушивание присутствия к
людям, когда соответственно своему характеру зова пробуждает слышание,
имеющее все черты противоположные слушанию в потерянности. Если последнее
захвачено "шумом" многообразной двусмысленности каждодневно "новых" толков,
зов должен звать бесшумно, недвусмысленно, без зацепок для любопытства. Что
дает понять, зовя таким образом, есть совесть.
Зов мы берем как модус речи. Ею артикулируется понятность.
Характеристика совести как зова никоим образом не только "образ", наподобие
скажем кантовского представления совести судебной палатой. Мы не должны
только упустить, что для речи и стало быть также зова озвучание голосом не
существенно. Всякое проговаривание и "окликание" заранее уже предполагает речь. Если обыденному толкованию известен "голос"
совести, то здесь мыслится не столько озвучание, фактично никогда не
обнаруживаемое,* но "голос" воспринимается как давание-понять. В
размыкающей тенденции зова лежит момент удара, внезапного
потрясения.* Зовут из дали в даль. Зовом задет, кого хотят
возвратить назад*
С этой характеристикой совести однако очерчен только еще феноменальный
горизонт для анализа ее экзистенциальной структуры. Феномен не сравнивается
с зовом, но понимается как речь из конститутивной для присутствия
разомкнутости. Рассмотрение с самого начала избегает пути, ближайшим образом
напрашивающегося для интерпретации совести: совесть возводят к какой-то
одной из психических способностей, рассудку, воле или чувству, или объясняют
ее как смешанное производное из них. Перед лицом феномена в роде
совести* онтологически-антропологическая
недостаточность свободно-парящей рамки классифицированных психических
способностей или личностных актов бросается в глаза.
Ї 56. Зовущий характер
совести
К речи принадлежит о-чем речи. Она дает о чем-то разъяснение, и это в
определенном аспекте. Из того, о чем таким образом идет речь, она черпает
то, что она всякий раз как эта речь говорит, говоримое как таковое. В речи
как сообщении оно делается доступно соприсутствию других, большей частью на
пути озвучания в языке.
О чем идет речь в зове совести, т.е. что здесь вызванное? По-видимому
само присутствие. Этот ответ так же неоспорим как неопределенен. Имей зов
такую туманную цель, он оставался бы во всяком случае для присутствия
поводом прислушаться к нему. К присутствию опять же сущностно принадлежит,
что с разомкнутостью его мира оно разомкнуто себе самому, так что оно всегда
себя уже понимает. Зов настигает присутствие в этом обыденно-среднем
озаботившемся себя-всегда-уже-понимании. Настигнута зовом
человеко-самость озаботившегося события с другими.
Помимо интерпретаций совести у Канта. Гегеля, Шопенгауэра и Ницше
заслуживают внимания: М. /(abler, Das Gewissen, первая историческая часть
1878, и статья того же автора в Realenzyklopadie f. prot. Theologie und
Kirche. Далее: A.Ritschl. Ober das Gewissen, 1876, вновь перепечатано в
Gesammelte Aufsatze, Neue Folge 1896, с. 177 слл. И наконец только что
вышедшая монография H.G.Stoker, Das Gewissen. (Schriften zur Philosophic und
Soziologie, издаваемые Максом Шелером, т. II.) 1925. Широко поставленное
разыскание выводит на свет богатую многосложность совестного феномена,
критически характеризует различные возможные способы трактовки феномена и
приводит дальнейшую литературу, в отношении истории понятия совести
неполную. От данной здесь экзистенциальной интерпретации монография Штокера
отличается уже в установке и тем самым также в выводах, несмотря на ряд
совпадений. Штокер с самого начала недооценивает герменевтические условия
для "описания" "объективно действительно существующей совести" с. 3. С этим
сходится смазывание границ между феноменологией и теологией-- к ущербу для
обеих. Относительно антропологического фундамента исследования,
предпринятого персонализмом Шелера, см. настоящий трактат Ї 10, с. 47 слл.
Монография Штелера, знаменует тем не менее достойный внимания шаг вперед от
прежних интерпретаций сознания, но больше объемной трактовкой совестных
феноменов и их разветвлений чем выявлением онтологических корней феномена.
И к чему она призывается? К своей самости. Не к тому, что присутствие в
публичном друг-с-другом значит, может, чем озаботилось, ни тем более к тому,
за что оно взялось, во что себя вложило, чему дало себя захватить.
Присутствие, какое оно, понятое из мира, есть для других и себя самого, в
этом призыве обойдено. Зов к самости не принимает отсюда ровно ничего к
сведению. Поскольку призвана и приведена к слушанию только самость
человеко-самости, человек распадается. Что зов обходит людей и публичную
истолкованность присутствия, никоим образом не значит что он их не задевает.
Именно обходя их, он сталкивает человека, пристрастившегося к публичному
престижу, в незначимость. Но самость, лишенная в призыве этого пристанища и
этого укрытия, приводится зовом к себе самой.
К самости призывается человеко-самость. Хотя и не самость, способная
стать для себя "предметом" суждения, не самость возбужденно-любопытствующего
и безудержного расчленения своей "внутренней жизни" и не самость
"аналитического" размазывания психических состояний и их подоплеки.
Призывание самости в человеко-самости не вгоняет ее вовнутрь самой себя,
чтобы ей пришлось замкнуться от "внешнего мира". Через все подобное зов
перескакивает и развеивает это, чтобы призвать единственно самость, которая
все равно есть не иначе как способом бытия-в-мире.
Как однако должны мы определить проговариваемое этой речью? Что совесть
выкрикивает позванному? Беря строго -- ничего. Зов ничего не высказывает, не
дает справок о мировых событиях, не имеет что поведать. Всего меньше
стремится он к тому чтобы развязать в призванной самости "диалог с собой".
Окликнутой самости ничего не отзывается, но она вызывается к себе самой,
т.е. к ее самой своей способности быть. Зов, отвечая своей зовущей
тенденции, не вводит призываемую самость в "судоговорение", но как призыв к
сомой своей способности самобытия он есть выводящий-"вперед"-вызов
присутствия в его собственнейшие возможности.
Зов обходится без всякого озвучания. Он не берет себе даже слова-- и
всего менее остается при этом туманным и неопределенным. Совесть говорит
единственно и неизменно в модусе молчания. Так она не только ничего не
теряет во внятности, но подталкивает при- и вызванное ею присутствие к
умолчанию себя самого. Отсутствие словесной формулировки того, что воззвано в зове не вытесняет феномен в неопределенность
некоего таинственного голоса, но лишь указывает, что понимание "воззвания"
не имеет права цепляться за ожидание сообщения и все подобное.
То, что размыкает зов, тем не менее однозначно, пусть оно и получает в
одиноком присутствии смотря по его понимательным возможностям разное
толкование. За кажущейся неопределенностью содержания зова нельзя упускать
уверенную ударную направленность зова. Зов не требует сперва нащупывающих
поисков призываемого, никаких обозначений, он ли имеется в виду или нет.
"Обманы" возникают в совести не из-за того что зов обознался (обо-звался),
но лишь от способа, каким зов слышат, -- из-за того что вместо собственно
понимания человеко-самость втягивает его в рассуждающий монолог и извращает
в его размыкающей тенденции.
Нельзя упускать: зов, в качестве какового мы характеризуем совесть,
есть призывание человеко-самости в ее самости; как это при-зывание он вызов
самости к ее способности быть и тем самым вызов присутствия к его
возможностям.
Онтологически достаточную интерпретацию совести мы получим однако лишь
тогда, когда удастся прояснить не только кто позван зовом, но кто собственно
зовет, как призванный относится к зовущему, как это "отношение" в качестве
бытийной взаимосвязи надо осмысливать онтологически.
Ї57. Совесть как зов
заботы
Совесть вызывает самость присутствия из потерянности в людях.
Призванная самость остается в своем что неопределенной и пустой. В качестве
чего присутствие, идя в толковании от озаботившего, ближайшим образом и
большей частью понимает себя, зовом обойдено. И все же самость однозначно и
недвусмысленно задета. Не только в призванного зов целит "не взирая на его
личность", зовущий тоже держится в броской неопределенности. На вопросы об
имени, статусе, происхождении и авторитете он не только отказывается
отвечать, но и, хоть никоим образом не прячется в зове, не дает ни малейшей
возможности сделать его свойским для ориентированной на "мир" понятливости
присутствия. Зовущий зова - это принадлежит к его феноменальному характеру
-- просто держит вдали от себя всякое ознакомление. Это
идет против рода его бытия, дать втянуть себя в рассмотрения и рассуждения.
Особая неопределенность и неопределимость зовущего не ничто, но позитивная
отмета. Она показывает, что зовущий единично растворяется в своем воззвании
к..., что он хочет быть лишь услышан как такой и далее не заболтан. Не будет
ли тогда однако отвечать этому феномену, если вопрос о зовущем, кто он
такой, отпадет? Для экзистентного слышания фактичного голоса совести
пожалуй, но не для экзистенциального анализа фактичности зова и
экзистенциальности слышания.
Имеется ли с другой стороны вообще необходимость еще специально ставить
вопрос, кто зовет? Ответ на него для присутствия не так же ли однозначен,
как и на вопрос о призываемом в зове? Присутствие зовет в совести само себя.
Это понимание зовущего может быть более или менее живо в фактичном слышании
зова. Но онтологически того ответа, что присутствие это зовущий и призванный
сразу, никоим образом не достаточно. Разве не иначе присутствие есть "вот"
как призванное чем как зовущее? Зовущим выступает скажем самая своя
способность быть собой?
Зов ведь как раз не бывает, причем никогда, ни запланирован, ни
подготовлен, ни намеренно исполнен нами самими. "Оно" зовет, против ожидания
и тем более против воли. С другой стороны, зов
несомненно идет не от кого-