тебя, -- говорит он, -- потому что твоя работа -- это дешевый трюк. -- Ага, понятно. -- Ты извини, старик, но я тоже буду выступать против тебя. -- А как же иначе? -- говорю я, а сам в полном смятении. -- "Борька, черт побери! Борька, Борька, неужели он все забыл?" -- Ты думаешь, что я боюсь за свою диссертацию, но это не так. Я -- за научную честность. -- А я только за нее. -- Сомневаюсь! -- А ты знаешь содержание моей работы? -- В общих чертах. -- Пойдем! Я хватаю его за руку и тащу в виварий. Красавица-бис висит на хвосте, а Маргарита прыгает из угла в угол, как заведенная. -- Видишь? -- кричу я Борису. -- Видишь, они живы. Они побывали в камере, и они живы. Я смотрю на Бориса, а ом смотрит на обезьян -- у него стеклянный взгляд. Он смотрит и ничего не видит. Мне становится не по себе, и я ухожу из вивария. Борис идет за мной. -- Витька, в последний раз тебя предупреждаю: сними доклад. Не по зубам тебе это, даже если ты и прав. Дубль-ве -- огромный эрудит, сильный боец и в общем страшный человек. Он уже все о тебе знает. -- То есть? -- Я поражен.-- А кто обо мне чего-нибудь не знает? Что ты имеешь в виду? -- Твои настроения в определенный момент. И странные вопросы на семинарах. А помнишь, как ты привел к нам на вечер какую- то крашеную девку? Вы танцевали рокк-н-ролл. Дубпь-ве уже все это знает и мобилизует общественное мнение. Он всем говорит, что ты морально неустойчив и политически не воспитан... -- А ты с ним согласен? -- В какой-то мере, понимаешь ли, он прав. -- Ах ты... Резким движением я заворачиваю Борьке руку за спину. Мне хочется выбросить его в окно. Я выпускаю его. -- Слушай, сопля, если бы не эти священные стены... Убирайся! ВЕЧЕРОМ я рассказал обо всем Шурочке. Как странно: человек взрослеет, развивается, а ты все еще убеждаешь себя, что он твой друг. И про девку рассказал, с которой танцевал на вечере. Было дело, приводил... И про свои "настроения в определенный момент". И про свои нынешние настроения. Сволочь Борька, сушеный крокодил, у тебя никогда не было настроений! Хорошо крокодилам, особенно сушеным,-- могут жить без настроений. Рассказал про весь отдел Дубль-ве, эту фабрику диссертаций. Рассказал про свой доклад и как Дубль- ве подкапывается под меня. И еще рассказал ей о своем настроении -- драться! И о своем опасении; вдруг они и шефу закапали мозги? Но ведь он же разберется, он же сможет разобраться. И показал ей звездный билет в окне. И объяснил, что сейчас там хвост Лебедя, хотя был уверен, что там что-то другое. И сказал ей, что это мой билет. И она меня поняла. У меня горло сжималось, когда я ее целовал. Глаза у нее стали огромными, и я в них пропал. Глава десятая МНЕ СНЯТСЯ ЛЮДИ В ГРЕЧЕСКИХ ТУНИКАХ. Они спустились с потолка и со стен и рассаживаются за столом ученого совета. У них величавые, сугубо древнегреческие жесты. Кто-то разворачивает пергамент. Что-то объявляют обо мне. Гулкий голос в огромном зале. А я сплю. Скандал! Объявили обо мне, а я не могу проснуться. -- Вопиющий факт, -- говорит один из них и трясет меня за плечи. -- За такие штуки надо морально убивать. Сбрасывать с какой-нибудь скалы в какую-нибудь пропасть. Не могу проснуться. Устал. Отстаньте от меня вы, греки. Рабовладельцы проклятые! Так трясти усталого человека. -- Нахал ты все-таки, Витька! -- говорит мне грек с грузинским акцентом. Надо мной стоит Табидзе. Шикарно одет. Щеки сизые от жестокого бритья. -- Царствие небесное ты так проспишь, душа любезный, -- говорит он. Я смотрю на него и некоторое время ничего не могу понять. Табидзе общедоступно поясняет мне, что через полчаса начинается сессия, на которой будет слушаться мой доклад, что он пришел оказать мне моральную поддержку (по поручению комитета ВЛКСМ), но он не думал, что ему придется выводить меня из ступорозного состояния. НАУЧНАЯ СЕССИЯ для любого института -- это праздник. Перед началом все в черных костюмах гуляют в вестибюле. Функционирует великолепный буфет. Коридор радиофицирован, так как мест а зале не хватает. Кроме наших сотрудников, здесь полно гостей. Неожиданно носом к носу сталкиваюсь с Дюлой Шимоди, своим однокурсником, Он приехал из Будапешта вместе с женой, Верой Стрельцовой. Было очень забавно встретить их здесь в качестве иностранных гостей. И вот, когда звонит звонок, меня начинает мутить от страха, и вместо того, чтобы идти в зал, я бегу в буфет. Один за другим съедаю пять бутербродов с красной икрой и выпиваю три стакана кофе. Слушаю по радио, как шеф открывает сессию, и торжественные речи разных уважаемых особ, Есть уже не могу. Выхожу из буфета, медленно поднимаюсь по лестнице. Сегодня ее покрыли красным ковром. Читаю стенгазету "В космос!". Она висит еще с майских праздников, и в ней карикатура на меня. По поводу моего увлечения пинг-понгом. Очень похоже, но на доело. В коридоре сидят и стоят люди в черных пиджаках. Я иду по коридору тоже весь в черном. Белый платочек в нагрудном кармане. Меня можно снимать в кино. Захожу в туалет. И здесь слышны речи. Почему-то шипит озонатор. По-моему, он не должен шипеть, А может, так ему и полагается шипеть? Надо выкурить сигарету. Теперь долго не покуришь. Можно и две, У меня оказывается только одна. Вынимаю монетку, Может быть, подбросить! Поздно. Я сделал это два месяца назад. Но та монета так и лежит под холодильником, и я не знаю, как она упала: орлом или решкой? Я выхожу из туалета и протискиваюсь в зал. На трибуне Дубль-ве. Почему-то я сразу успокаиваюсь, глядя на него. Я вспоминаю третий курс. Он тогда был доцентом и читал нам лекции по патофизиологии. Очень хорошие лекции, по ним было легко готовиться к экзаменам. Я вспоминаю, как один парень его спросил относительно кибернетики в медицине. Дубль-ве не растерялся и смазал, что кибернетика -- это лженаука и мы должны ее презреть. Рассказал пару анекдотов из "Крокодила" насчет кибернетики. Мы были рады и смеялись. А сейчас Дубль-ве у нас главный дока по кибернетике. Дубль-ве в очень строгих академических тонах расписывает великие деяния своего отдела. Называет имена особо выдающихся сотрудников. Разумеется, и Бориса. Он действительно очень толковый, мой бывший друг Боря. Дубль-ве рассказывает о диссертациях своих птенцов. Это его любимый конек. Потом он очень академично начинает превозносить нашего шефа. Говорит, что под его личным руководством отдел идет к стоящей перед всеми нами цели. И, наконец, он говорит кое-что обо мне: -- Товарищи, все сотрудники нашего отдела ясно представляют себе эту цель и уверены в правильности пути, по которому мы к ней идем. В этой связи мне хотелось бы сказать с некоторых молодых и очень, подчеркиваю, очень талантливых ученых, ко торые, попав в плен модных концепций, вообразили себя новаторами. Вольно или невольно, но эти лица расшатывают основы нашей программы и сами сбивают себя с единственного истинно научного пути. Он сходит с трибуны и занимает свое место в президиуме. Пожимает руку какому-то вновь прибывшему начальнику, закидывает ногу на ногу. Я смотрю на публику в зале. Кое-кто из посвященных тонко улыбается. Дальше все идет чинно, благородно и на высоком научном уровне. Выступают разные люди. Временами в зале гаснет свет -- показывают диапозитивы и маленькие фильмы. Временами зал начинает гудеть. Я не понимаю, из-за чего поднимается гудение и не улавливаю смысла докладов и фильмов. Я стою в толпе черных пиджаков и слушаю стук своего сердца. Иногда заглядываю в программу. Выступает Осипова, потом Штрекель, Павлов, Иваненко, Буркалло... Встает шеф. -- Сейчас выступит с докладом младший научный сотрудник института Виктор Яковлевич Денисов. Регламент -- 30 минут. Я на трибуне. Прикован к трибуне всем на обозрение. Всегда боялся трибун. Даже в студенческой группе, когда подходила моя очередь делать политинформации, я заикался и ощущал провал в памяти. А сейчас я на трибуне в большом зале. На меня смотрят греки со стен и с потолка. В президиуме переговариваются. Непроницаемое лицо бывшего друга Бори. Нервная улыбка Табидзе. В середине зала возле проектора кивает головой Лида. Дюла Шимоди и Вера Стрельцова, уважаемые иностранные гости, весело глядят на меня. Илюшка в дверях поднимает над головой сжатые ладони. В Голицыне волнуются родители. Шурочка все-таки опоздала. В Эстонии ничего не знает Димка. И все они глядят на меня. Я на трибуне. Я читаю свой доклад, не понимая его смысла. Я мог бы произнести его наизусть, как стихотворение "Поздняя осень. Грачи улетели". Я знаю, в каких местах надо повысить голос и где секунду помолчать я делаю все это автоматически. Гаснет свет. Световой указкой я комментирую диапозитивы и схемы. Приносят обезьян. Я показываю Красавицу-бис и Маргариту, рассказываю, как они вели себя а камере, читаю сравнительные результаты анализов и т. д. Вдруг я страшно оживляюсь и начинаю крутиться на трибуне. Бессмысленно улыбаюсь. Вижу стол президиума и лицо шефа. Он подмигивает мне и прячет улыбку, наклоняя голову. Дубль-ве что-то пишет. Все. Я кончаю доклад, а в запасе еще пять минут. Мне нужно поклониться и уйти. Зал уже загудел. Илюшка показывает мне большой палец и накрывает его ладонью. Табидзе кивает, Лида кивает, Дюла и Вера тоже кивают. Греки вроде тоже кивают. Очертя голову, я наклоняюсь к микрофону: -- Товарищи! Я знаю, что моя работа противоречит многим солидным трудам и, может быть, даже ранит чье-то самолюбие. Но я считаю, и думаю, что со мной согласятся все, что во имя нового мы должны научиться приносить жертвы. Новое -- это риск. Ну и что? Если мы не будем рисковать, что будет с делом, которым мы занимаемся? Наше дело не терпит топтания на месте, и наш институт -- это не фабрика диссертаций. (Это уже слишком.) Новое все равно пробьет себе дорогу. Так во всем. Возьмите футбол. (С ума я сошел.) Когда-то система "дубль-ве" считалась прогрессивной, но сейчас она устарела. В зале хохот. Смеются аспиранты на балконе. Илюшка держится за живот, Лида уткнулась в колени, Табидзе закатывается. Шеф разъяренно гремит звонком. -- Новое победит! -- говорю я, чувствуя, что погиб, и схожу в зал. Идиот, последний идиот, ради дешевой остроты погубил свою работу! После меня выступает Табидзе, и объявляется перерыв. В перерыве я не обедаю, а брожу по коридору и без конца стреляю сигаретки. Аспиранты хлопают меня по спине. -- Молодец! Здорово ты его! Будет помнить. Не те сейчас времена, чтобы так давить. -- Не те, это точно, -- вяло говорю я и опять куда-то иду. Передо мной вырастает шеф. -- Идите-ка со мной, -- говорит он и идет в свой кабинет. -- Что это за мальчишество? Что это за пижонство? Тоже мне трибун! Что вы берете на себя? Виталий Витальевич -- ученый с мировым именем... -- Подождите, Андрей Иванович, -- говорю я нагло (мне уже нечего терять). -- Я вас спрашиваю как коммуниста: прав я или нет? Разве можно допустить, чтобы наша наука превратилась в тихую заводь, где будут размножаться дипломированные караси? И шеф вдруг смеется и кладет руку мне на плечо. -- Чудак ты, Витя. Вообразил себя Аникой-воином. Ту-ру-ру -- трубы трубят. Против меня целое войско, а я один, зато храбрый. Погибаю, но не сдаюсь. Ладно. Ты сделал свой доклад -- и все. Зачем этот жалкий пафос в конце? Ты как будто принял вызов на участие в грязной анонимной дуэли. Зачем? Твой доклад сказал сам за себя. Шеф ходит по кабинету. -- А в общем, я рад. Четыре года назад я смотрел на тебя и тебе подобных со смутным чувством. Я не понимал вас. Чего они хотят? Только гаерничать и во всем сомневаться? Теперь я, кажется, вижу, чего вы хотите. В общем-то того же, чего хочу и я. В коридоре слышен звонок. Начинаются прения по докладам. Шеф говорит: -- А я сначала не понял, отчего такой хохот. Потом мне объяснили. Дубль-ве. Все-таки это возмутительно. Интересно, как меня называют в институте. -- Вас так и называют -- "шеф", -- говорю я, -- а иногда "батя", а иногда "слон". По-разному... -- Ладно, пошли, -- усмехается он, -- Я первый выступаю в прениях.  * ЧАСТЬ ЧЕТВЕРТАЯ. Колхозники *  Глава одиннадцатая Я КОЛХОЗНИК. Нет, вы подумайте только: я стал колхозником, самым настоящим! В конторе мне начисляют трудодни. Алик и Юрка тоже колхозники. Если бы год назад нам сказали, что мы станем колхозниками, мы бы, наверное, тронулись. В "центре" ребята ругаются: "Эй ты, деревня!", "Серяк", "Красный лапоть" и так далее. Я был "мальчиком из центра", а теперь я колхозник. Я вспоминаю то время, когда наша компания стала распадаться. Юрка бурно прогрессировал в баскетболе. Алька каждый вечер торчал у Феликса Анохина, где читали стишки. Галка кривлялась в драмкружке, а я остался один и стал "мальчиком из центра". Потом мы снова сплотились во время экзаменов. А теперь я колхозник, "серяк", "красный лапоть", как говорят эти подонки. Много они понимают! Честно говоря, я вовсе не ликую, что я сейчас колхозник- рыбак. Не могу сказать, что сбылась моя голубая мечта. Моя мечта. Что это такое? Я сам не знаю. Мама мечтала, чтобы я стал врачом. Папа почему-то твердил, что с нас хватит врачей, пусть Дима будет адвокатом. Традиционные интеллигентские мечты. Чтоб я да стал адвокатом?! И разве мечта -- это выбор профессии? Надо попробовать по порядку. Первую ночь после приезда в этот колхоз мы ночевали в палатке, а утром явились в правление. Председатель был толстый и добродушный дядька, эстонец. Мы подметили в нем одну особенность, По-русски он говорил прилично, но какими-то газетными фразами. Видно, учил язык в основном по газетам. Я подумал, что если все эстонцы говорят здесь на таком языке, мне придется туго. Прямо скажу, я не особенно понимаю этот язык. Русских в колхозе не меньше, чем эстонцев. Колхоз огромный. Он простирается километров на двадцать по побережью и объединяет в себе три или четыре поселка. Промышляют в основном рыбой, овощами и молоком. Нам дали койки в общежитии для рыбаков. Зачислили нас матросами на сейнеры, но оказалось, что наши сейнеры еще не пришли в колхоз. Их арендовали совсем недавно. Кроме этих новых сейнеров, в колхозе было еще два старых и штук пятнадцать мотоботов, но там экипажи были уже укомплектованы. Два дня мы болтались просто так, а потом нас стали использовать. МЕНЯ НАПРАВИЛИ НА СТРОЙКУ. Не правда ли, громко звучит? Меня направили на строительство здания для фермы черно-бурых лисиц. Колхоз решил поднажиться на лисицах, и я должен был строить ферму. В бригаде были русские и эстонцы. Бригадир, типичный эстонец в типично эстонской шапке, показал мне, что делать, и я стал это делать. Я подавал кирпичи на ленту транспортера. Сложнейший трудовой процесс! Берешь два кирпича, кладешь их на ленту, снова берешь два кирпича и опять кладешь их на ленту. Кирпичи торжественно плывут вверх и там превращаются в стену. Мы строим ферму для лисиц. Берешь два кирпича, кладешь на ленту. Берешь два кирпича, кладешь на ленту. Придумали же люди эту дьявольскую штуку -- ленточный транспортер. Он не ждет. Берешь два кирпича, кладешь их на ленту. Берешь два кирпича, кладешь их на ленту. Внизу кирпичей становится все меньше, а стена чуть повыше. Для вас, лисички. Для вас, дамочки. Берешь два кирпича, кладешь на ленту. Берешь два кирпича, кладешь на ленту. Неподалеку какой-то детина вяло ковыряет ломом старую стену. Ее надо снести, чтобы очистить место. Детина осторожен, боится падающих обломков. После перекура я попросил бригадира поменять нас местами с тем детиной. Он предупредил, что это очень трудно -- ломать такие стены, но я сказал: -- Ничего, это по мне. Детина, видимо, очень доволен. Он берет два кирпича и кладет их на ленту, берет еще пару и кладет на ленту. И я доволен. Я бью ломом в старую стену, чертовски крепкую стену. Молочу по кирпичам и между ними, Раз, раз, два и три! Р-раз! Я бью в стену, стоя на месте и с разбега, как в своего векового врага. Я остервенел и бью, бью, бью. С грохотом падает и рассыпается огромный кусок стены. Подходит бригадир. Он не понимает, что со мной. А я бью ломом в старую стену, которая никому не нужна. Бью ломом в старую стену! Бью ломом! Бью! Может быть, вот оно -- бить ломом в старые стены? В те стены, в которых нет никакого смысла? Бить, бить и вставать над их прахом? Лом на плечо и дальше, искать по всему миру старые стены, могучие и трухлявые и никому не нужные? Лупить по ним изо всех сил? Это не то, что класть кирпичи на бесконечную ленту. Весело в прахе и пыли с ломом шагать на плече. Расчищать те места на земле, где стоят забытые старые стены. К концу рабочего дня я сломал всю стену до основания. Я стоял на груде битого кирпича и курил. Рядом в сумерках белела новая стена. Я подумал, что завтра будет веселее класть кирпичи на ленту. Сам не понимаю, почему, но я так подумал. НАКОНЕЦ ПРИШЛИ СЕЙНЕРЫ. Нас освободили от подсобных работ, и мы помчались на третий причал. На причале уже околачивалось много народу. Здесь был председатель колхоза, его заместитель и старший капитан колхозной флотилии старикашка Кууль. Незнакомые нам здоровенные ребята уже бродили по палубам сейнеров, На причале вертелись девчонкии в комбинезонах. Две-три из них определенно заслуживали внимания. Я сказал об этом Юрке и Алику. Они согласились, но посмотрели на меня как-то странно. Чудаки, неужели они думают, что я всю жизнь буду сохнуть по Галке? Я ведь не Пьеро какой-нибудь, я человек вполне современный. Галдеж на причале стоял страшный. Мы присели на ящике немного в стороне от публики, закурили и стали посматривать. Море было веселое. Бугристое, холмистое, местами черное, местами зеленое. Все было в движении: тучи двигались в Финляндию, сейнеры покачивались в маслянистой воде, на мачтах текли флаги, недалеко от берега шкодничала орда чаек, старикашка Кууль бегал от сейнера к сейнеру и махал руками, девчонки то сбивались в кучу, то разбегались в разные стороны. В общем, было весело. Мне стало так весело, как не было весело уже давно. Я очень обрадовался, потому что, когда мне весело, я обо всем забываю и не думаю о том, что еще будет когда-то. Алик прочитал стихи Маяковского: Идут, посвистывая, отчаянные из отчаянных. Сзади тюрьма, Впереди -- ни рубля... Арабы, французы, испанцы и датчане Лезли по трапам Коломбова корабля. Все-таки это очень здорово -- к месту и не к месту вспоминать стихи. Я обязательно буду теперь запоминать как можно больше стихов. Юрка сказал: -- Хорошо бы нам попасть на одну коробочку. Так он и сказал: "коробочку". Старый морской волк Ю. Попов. Мне стало совсем весело, когда я вдруг увидел железного товарища Баулина. Он был в синем заграничном плаще, в фуражке с крабом. Не знаю, почему мне стало еще веселее, когда я его увидел. Вообще-то я не очень люблю таких, как он, железных товарищей. Я сказал ребятам: -- Смотрите, сам адмирал Баулин. Юрка закричал: -- Эй, Баулин! Игорь! Баулин довольно равнодушно помахал нам рукой. Потом мы увидели, что весь генералитет смотрит на нас. Старикашка Кууль ласково поманил нас к себе. У него был такой вид, словно он хочет рассказать нам сказку. Мы подошли. Юрка шел враскачку, засунув руки в карманы. Заместитель председателя сказал: -- Значит, это наши молодые рыбаки. Председатель сказал: -- Товарищи молодые рыбаки, на вас возлагается задача... Вот излагает! Не говорит, а пишет. Все, как в газетах: "Председатель колхоза, кряжистый, сильный, строго, но со скрытой смешинкой посмотрел на молодых рыбаков и просто сказал: товарищи молодые рыбаки, на вас возлагается задача..." Оказалось, что на нас возлагается задача заново покрасить борта и рубку "СТБ-1788". Два других сейнера выглядели, как новенькие, а "СТБ-1788" был весь обшарпан и ободран, как будто участвовал в абордажных боях. И на нас, стало быть, возлагалась задача его покрасить. -- А плавать-то мы будем? -- спросил я. Старикашка Кууль ласково покивал. Дескать, будет вам и белка, будет и свисток. Заместитель председателя крикнул: -- Баулин! Подошел Игорь. -- Денисов, это ваш капитан. Будете плавать с ним на "СТБ-1788". -- Мне повезло, -- сказал Игорь и усмехнулся. Сколько сарказма! Боже, сколько сарказма! Он думает, что мне улыбается плавать на судне с роботом вместо капитана. У людей капитаны как капитаны, -- белобрысые, огромные, добродушные. Переминаются с ноги на ногу. А мне опять не повезло, на этот раз с капитаном. Потом все командование ушло с причала. Ушли и ребята с сейнеров. Остались только мы трое да еще двое эстонских парнишек. Остались также и девчонки. Они сели на доски и стали привязывать к сетям какие-то стеклянные шары. Я подошел к девчонкам и сказал тем двум-трем, заслуживающим внимания: -- Как тут у вас в клубе? Что танцуете? Девчонки захихикали и что-то залопотали, а одна из тех двух-трех потупилась. Я ее спросил: -- Вас как зовут? Нечего с ними церемониться. С некоторых пор я понял, что с девчонками нечего церемониться. Она ответила: -- Ульви. Это мне понравилось. Ульви -- это звучит. Ульви Воог -- есть такая чемпионка по плаванию. -- Ульви -- это звучит, -- сказал я, -- а меня зовут просто Дима. Я вернулся к своим ребятам и небрежно бросил: -- Подклеил одну кадришку. Ребята сидели на ящиках и смотрели на меня, как волки-новички в зоопарке. -- Правда, ничего себе кадришка? -- спросил я. -- Ее зовут Ульви. -- Иди ты, Димке, знаешь куда! -- пробормотал Алька и отвернулся. -- Видал? -- сказал я Юрке и насмешливо кивнул на Алика. -- Да брось! -- буркнул Юрка и отвернулся. -- Пошли красить! -- гаркнул я. Нет, черти, вы мне настроения не испортите. С каждой минутой мне становилось все веселее и веселее. Мой ободранный корвет "СТБ-1788" некогда был покрашен в черный и желтый цвета, как и все эти маленькие сейнеры. Борта черные, а рубка желтая -- довольно мрачный колорит. Не мог я красить борта черной краской, когда такое веселье в душе. Эстонские парнишки мазали в это время ведра яркой, как губная помада, красной краской. Алик и Юрка сразу подхватили мою идею покрасить борта сейнера в красный цвет. Антс и Петер долго не понимали, а потом захохотали, сбегали куда-то и принесли несколько ведер красной краски. Мы стали красить сейнер. Петер трудился на причале. Юрка сидел под настилом и красил внизу до ватерлинии, а мы втроем, Антс, Алик и я, стояли в лодке с наветренной стороны и яростно малевали другой борт. В общем, жутко весело было, и я представлял, что случится с моим железным капитаном Игорем Баулиным, когда он увидит свой красный корабль. Его хватит удар. Его переведут на инвалидность, и он будет сидеть дома и без конца писать письма в газету. А нам дадут другого капитана. Было очень ветрено. Чайки кричали, как детский сад на прогулке. Здорово пахло йодом, какой-то гнилью и краской. "СТБ-1788" будет красным, как помидор, как платочек на голове Ульви, как губная помада у всех этих. Может быть, вот это красить все красным? Все черное перекрашивать в красное? Ходить повсюду с ведерком и кистью и, не давая никому опомниться, все черное перекрашивать в красное? Утром с пригорка я увидел, как покачивает мачтами мой красный сейнер, и сразу же его полюбил. Старикашка Кууль разошелся. Он махал руками перед моим носом и кричал: -- Курат! Что ты наделаль, Денисов! Что ты наделаль! Что скажет морской регистр? Он не пустит судно в море. О, курат! -- Успокойтесь, капитан Кууль, -- успокоил я его. -- Не все ли равно морскому регистру -- красный сейнер или черный? Все остальное ведь в порядке. Рыбу он ловить будет и красный. И, может быть, даже лучше, чем все черные. -- Ты ничего не понимаешь! Мальчишка! Глюпый! Я отошел от разъяренного Кууля. "Ты-то что понимаешь? -- хотелось мне сказать ему. -- Тебе лучше сказки детям рассказывать, чем командовать флотилией". Пришел Баулин и стал дико хохотать. С ним действительно чуть удар не случился. Он стал красным, как сейнер. -- Автобус, -- шептал он. -- Типичный автобус. Сейнер все-таки пришлось перекрашивать заново. Потом нас послали в парники чинить рамы, так как еще в школе мы получили квалификацию плотников 3-го разряда. С НАМИ СТАЛИ ЗДОРОВАТЬСЯ каменщики, рыбаки и овощеводы. Это было приятно. Мне почему-то было приятно работать в колхозе где попало; и красить, и ломать стены, и чинить парниковые рамы, и даже, черт побери, класть кирпичи на ленту транспортера. Гораздо приятней было работать в колхозе, чем в школе на уроках труда. Может быть, это потому, что здесь тебе не вкручивают день-деньской, что ты должен развивать в себе трудовые навыки. НЕСТЕРПИМЫМИ БЫЛИ ВЕЧЕРА. Алик все стучал на машинке. Юрка каждый вечер писал письма Линде. Иногда мы болтали. Так, на разные темы, как всегда. Попозже шли в клуб, смотрели старые фильмы с субтитрами на эстонском языке. После кино в клубе немного танцевали. Я тоже танцевал с Ульви. Мне скучно было танцевать, и я все уговаривал ее: пойдем погуляем. Но она не шла, и я уходил один. Я попадал в ночь и оставался наедине сам с собой. Я мог бы остаться там, где светло, или пойти в кофик или на берег, где все-таки видны огоньки проходящих судов, но я сознательно уходил в самые темные улицы, а из них в лес. Садился на мокрые листья в кромешной тьме. Надо мной все шумело, а вокруг слабо шуршала тишина. Я думал, что здесь меня может кто-нибудь довольно легко сожрать. Я сознательно вызывал страх, чтобы не сидеть тут в одиночестве. Страх появлялся и уходил, и меня охватывала тоска, а потом злоба, презрение и еще что-то такое, от чего приходилось отмахиваться. Я ни о чем не вспоминал, но все равно возникала Галя. Она шла, светлая, легкая, золотистая -- мой мрак. Я думал о том, что она сейчас в Ленинграде и с ним и, неверное, останется с ним навсегда, что он, должно быть, действительно такой, как она говорила, а я ничтожество. Я думал о себе. Что же я значу? Него я хочу? Неужели ничего не значу, неужели ничего не хочу? Неужели предел моих мечтаний -- стойка бара и блеск вокруг? Игрушечный мир под нарисованными звездами? Вся моя смелость здесь? Рок-н-ролл? Чарльстон? Липси? Запах коньяка и кофе? Лимон? Сахарная пудра? Вся моя смелость... Орел или решка? Жизнь -- это партия покера? А флешь-рояль у других? Нет, черт вас возьми, корифеи, я знаю, чего я хочу. Вернее, я чувствую, что где-то во мне сидит это знание. Я до него доберусь! Когда-нибудь я до наго доберусь, но когда? Может быть, к старости, годам к сорока? я уже что-то нащупываю. Красить все красным? Бить ломом в старые кирпичи? Что-то чинить? Класть кирпичи на ленту, в конце концов? Это, но это не все. Главное прячется где-то во мне. Галя, с тобой мне было легко. С тобой я ничего не боялся и ни о чем не думал. Где ты, мой мрак, тоска моя? Легкая и золотистая... Дрянь проклятая, не попадайся мне на глаза! Мокрые листья прилипали к штанам и рукам. Все было мокрым в этом осеннем лесу. Я был весь мокрым. Лицо мое было мокрым. Спички, к счастью, не мокрые. Я закуривал и курил десять штук, не вставая с места, одну за другой. А с ребятами мы болтали. Так, на разные темы, как всегда. Они вроде презирали меня за то, что я приставал к Ульви. Они, оказывается, моралисты... Дорогие мои друзья! Вы спасли меня не так давно от чего-то самого страшного, то ли от трусости, то ли от ночного убийства. В общем-то и я, наверное, моралист, иначе я не принимал бы всей этой любовной истории всерьез. Суперменом зовет меня Витька. Я супермен-моралист. По субботам Юрка уезжал в Таллин. Он сидел из-за этих поездок без денег, и мы кормили его. ПУТИНА НАЧАЛАСЬ в середине сентября. Мы вышли в море. За несколько дней до этого капитан Баулин впервые собрал свой экипаж на борту сейнера. Тогда я со всеми познакомился. Вот он, наш экипаж: 1. Капитан Баулин -- железный человек со стальными челюстями и железобетонной логикой. 27 лет. Женат. Ко мне относится враждебно. 2. Помощник капитана Ильвар Валлман. Толстый, большой и курчавый. Постоянно трясется в немом смехе. Лет тридцать. Кажется, зашибает. Мы с ним поладим. 3. Механик Володя Стебельков, рыжий, румяный, веселый. Гармонь бы ему, а он все травит анекдоты. Любимое словечко -- "сплошная мультипликация". Это когда что-нибудь не нравится. 26 лет. Будем дружить. 4. Моторист Петер Лооминг. Красивый малый. 20 лет. Мы с ним красили сейнер. 5. Тралмейстер Антс Вайльде. Совсем красивый малый. 23 года. Мы с ним красили сейнер. 6. Матрос Дмитрий Денисов. Это я. Правой рукой выжимаю 60. Сейнер наш имеет 16 метров в длину, 4 в ширину. Скорость -- 7 узлов. Кубрик на 6 коек, трюм, машина, рубка, гальюн. Собрав нас на палубе, капитан Баулин сказал: -- Ребята... Это он хорошо сказал: "Ребята". Не ожидал я, что он скажет "ребята". -- ...через три дня мы выходим. Метеосводка на сентябрь хорошая. Пойдем к Западной банке, посмотрим там. Если там не густо, на следующий день пойдем к Длинному уху. Эхолота нам так и не поставили. На 93-м поставили эхолот, но мы их все-таки постараемся обставить и без эхолота. В общем, он говорил по существу. Потом мы спустились в кубрик и распили на шестерых две поллитровки. Кто их там припас, не знаю. Наверное, Ильвар. Я разошелся, без конца травил анекдоты. Довел Володю до того, что он стал икать. Потом мы сошли с сейнера и решили добавить. Пошли в колхозный кофик и там добавили. В кофике были Алик и Юрка. Nни сидели каждый со своей командой и, по-видимому, тоже добавляли. На Алике лица не было. Не знаю, как он будет плавать: ведь он не переносит алкоголя. А рыбаки пьют "тип-топ", как сказал мне Ильвар. Вообще было как-то забавно, что мы сидели в разных концах зала каждый со своим экипажем. Почему-то мне стало грустно из-за этого. А потом мы сдвинули столики и посидели немного все вместе, восемнадцать рыбаков с сейнеров "СТБ". Потом мы пошли в клуб и ввалились туда всей толпой -- восемнадцать здоровенных рыбаков. Несколько минут мы стояли у двери, и все смотрели на нас, словно никто не узнавал. Как будто мы чем-то отличались от всех других парней, мы, восемнадцать рыбаков с сейнеров "СТБ". В зале было светло и играла какая-то музыка. Потом какая-то музыка кончилась, поменяли пластинку и несколько мужских голосов тихо запели: "Комсомольцы-добровольцы..." Я люблю эту песню. То есть я люблю, что ее начинают тихие мужские голоса. Если бы ее исполняли иначе, я бы, наверное, ее не любил. Терпеть не могу, когда орут, словно их распирает: ...Солнцу и ветру навстречу. На битву и радостный труд... Так и видишь этих холеных бодрячков в концертных костюмах. Энтузиазм их распирает, солнцу и ветру навстречу они шагают, тряся сочными телесами. Расправляют упрямые жирные плечи. Я не верю таким песням. А вот таким, как эта, верю. Чувствуется, что поют настоящие ребята. Не надо литавр, хватит с нас и гитары. В ТОТ ВЕЧЕР УЛЬВИ наконец согласилась пойти со мной погулять. Я повел ее на берег. Тучи покрывали все небо, но на горизонте была протянута широкая желтая полоса. Она освещала море. Волны перекатывались гладкие, словно какие-то юркие туши под целлофаном. Было похоже на картину Рокуэлла Кента. Мы с Ульви сели на перевернутую лодку. Ульви попросила у меня сигарету. Ишь ты, она курит. Колени у Ульви были круглые, очень красивые. Когда она докурила, я полез к ней. -- Ты меня любишь? -- спросила она чрезвычайно строго. О, еще бы! Конечно, я ее люблю. Я ведь человек современный, люблю всех красивых девушек. В Эстонии я люблю Ульви, а попаду на Украину, полюблю Оксану, а в Грузии какую-нибудь Сулико, в Париже найду себе Жанну, в Нью-Йорке влопаюсь в Мэри, в Буэнос-Айресе приударю за Лолитой. Вкусы у меня разносторонние, я человек современный. Сейчас я люблю Ульви, но почему-то молчу, как дурак. Она вскочила с лодки и отбежала на несколько шагов. -- А я тебя люблю! -- с отчаянием крикнула она. -- Почему? Не знаю. Увидела тебя и люблю. -- И что-то еще по-эстонски. И побежала прочь. Я ее не догонял. В общем, в таких вот делишках мы и проводили время в колхозе "Прожектор", когда наконец началась путина и мы вышли в море. МЫ ВЫХОДИЛИ РАННИМ УТРОМ, в сущности, еще ночью. В чернильном небе болтался желтый фонарь. Наши ребята ходили по палубе и разговаривали почему-то шепотом. И капитан отдавал приказания очень тихо. -- Петер, запускай машинку. -- Дима, прими швартовы. Я принял швартовы и обмотал их вокруг кнехтов. Дальше я не знал, что делать, и стоял, как истукан. А ребята тихо топали по палубе и натыкались на меня. Но не ругались. Мимо нас прошел черный контур Юркиного "СТБ-1793". Алькин "СТБ-1780" отвалил позже нас. Капитан ушел в рубку, а я все не знал, что мне делать. Вдруг я заметил, что стою на палубе один. Я спустился в кубрик и увидел, что ребята укладываются на койки. -- Занимай, Дима, горизонтальное положение, -- сказал Стебельков. Он был уже в одних кальсонах. Мне это показалось диким -- спать, когда судно выходит в море, но, чтобы не выделяться, я тоже лег. Конечно, я не спал. Я слушал стук мотора, и мне хотелось наверх. Через полтора часа надо мной закачались грязные ноги с обломанными ногтями. Качались они долго. Меня чуть не вывернуло от этого зрелища. Потом вниз сполз помощник капитана Ильвар Валлман. Он поковырялся а банке с мясными консервами, достал из-под стола бутылку, хлебнул, натянул штаны, сапоги и гаркнул: -- Подъем! Я сразу же вскочил и полез наверх. Было совершенно светло. Наш сейнер шел к какому-то длинному острову, на конце которого белел одинокий домик. За стеклом рубки я увидел задумчивое лицо Баулина. Он что-то насвистывал. Сейнер шел ровно. Море было спокойное, чуть-чуть рябое. Оно было серое и словно снежное. Далеко-далеко, пробивая тучи, в море упиралась тренога солнечных лучей. Я прошел на самый нос и задохнулся от ветра. Вот это воздух! Чем мы дышим там, в Москве? Я взялся за какую-то железяку (я еще не знал толком, как тут все называется) и широко расставил ноги. В лицо и на одежду попадали брызги. Слизнул одну со щеки -- соленая! Я поразился, как все сбывается! Душным вечером в "Барселоне" я представил себе этот день, и вот он настал. Если бы в жизни все сбывалось, если бы все шло без неожиданностей! Впрочем нет, скучно будет. Быть мне просоленным. Некоторые, те, что меня за человека не считали, в один прекрасный момент посмотрят, а я просоленный. -- Эй, Дима! -- заорал сзади Ильвар. -- Давай! Он сам, Антс и Володя опускали подвешенный к стреле трал. На маленьких сейнерах все, кто свободен от своих основных обязанностей, возятся с тралом. Я подключился. Это была моя основная обязанность. Мы сбросили за борт сеть и осторожно опустили стеклянные шары-кухтыли. Потом сняли и опустили в воду траловые доски. Я суетился, потому что хотел сделать больше всех. Антс и Ильвар что-то быстро- быстро говорили по-эстонски и смеялись. На до будет взяться за эстонский, а то наговорят тут про тебя, а ты и знать не будешь. Кухтыли удалялись от судна, как команда дружных пловцов. Стебельков включил механическую лебедку. Готово, трал опущен. Ребята опять поперлись спать. Баулин тоже спустился в кубрик. За штурвал встал Валлман. Я опять не знал, что мне делать. Остров с белым домиком остался за кормой. Он лежал теперь сзади темным силуэтом, похожий на всплывшую подводную лодку. Слева по борту приближался другой островок. Там стоял красный осенний лес. А трава под деревьями зеленая, какая-то очень свежая. Кажется, на этом острове не было ни души. Хорошо бы здесь немного пожить! Пожить здесь немного с кем-нибудь вдвоем. Я вытащил на палубу ведро картошки и стал ее чистить. Это тоже было моей прямой обязанностью -- готовить для всей кодлы обед. Сейнер шел очень медленно, с тралом он давал всего два узла. Это мне объяснил Валлман. Он вылез из рубки и разгуливал по палубе. Никогда не думал, что именно так ловят рыбу: капитан и команда спят, а рулевой разгуливает по палубе. Наконец мы обогнули лесистый островок. Впереди было открытое море. И тут я почувствовал качку. Ничего себе, качает немного, и все. Даже приятно. Ильвар крикнул в кубрик: -- Подъем! Стали вылезать заспанные ребята. Появился капитан. Володя пустил лебедку. Она издавала дикие звуки. Все встали у правого борта. Я тоже встал. Я был благодарен ребятам за то, что меня никто не учит. Я очень боялся, что меня все начнут учить, особенно Игорь. Хватит уж, меня учили. Игорь влез в рубку. Судно стало делать поворот. Все смотрели в воду, я тоже смотрел. Немного кружилась голова. В бутылочного цвета глубине появились траловые доски. -- Аут! -- гаркнул Антс. -- Аут! -- гаркнул я. Никто не засмеялся. Лебедка -- стоп. Дальше пошло вручную. Мы подтянули и закрепили траловые доски. Всплыли кухтыли. Мы осторожно подняли их и стали тянуть сеть. Я очень напрягался. Я не знал, надо ли напрягаться, но на всякий случай напрягался. Появился траловый мешок. Его прицепили к стреле и подняли в воздух. Это был сверкающий шар. Там трепетала килька. Взбесившаяся шайка чаек пикировала на трал и взмывала вверх. Пираты, романтическая банда. Как мы их идеализируем! Одна чайка пролетела совсем рядом. Она верещала и сгибала голову. Это был "мессершмитт", объединенный в одно с летчиком. Рыбу высыпали, и она усеяла всю палубу. Мы стояли по щиколотку в кильке, а она билась вокруг. Словно серебряная трава под сильным ветром в степи. Потом мы стали укладывать кильку в открытые ящики. Надо было брать каждую рыбешку в отдельности для того, чтобы удостовериться, что это именно килька, а не салака, и не минога, и не кит в конце концов. Детки там, в Москве, когда вы на Октябрьские праздники полезете с вилками за килечкой, кто из вас вспомнит о рыбаках?! И не надо, не вспоминайте. Я сварил ребятам обед -- щи из консервов и гуляш с картошкой. Впятером мы сели за стол. Я очень волновался, Валлман опять вытащил бутылку, а Стебельков сказал, потирая руки: -- Дух, Дима, от твоего варева чрезвычайный. Он проглотил первую ложку, вылупил глаза и даже посинел. -- Что такое, Володя? -- спросил я. -- Обжегся? -- Зараза ты, -- ласково сказал он и стал есть. Ребята-эстонцы после первых глотков засмеялись, а Антс хлопнул меня по спине и сказал: -- Силен. -- Что такое, ребята? -- спросил я. -- Соли, что ли, мало? -- Кто она? В кого ты влюбился? Я попробовал щи и тоже поперхнулся. Пересолил. Ребята все-таки подчистили свои тарелки. Они пили водку, и вскоре им стало все равно, много соли или мало. Может быть, поэтому они сказали, что гуляш вполне сносный. Но я не стал есть щи, не притронулся к гуляшу и даже боялся взглянуть на водку. Случилось то, чего я больше всего боялся, -- меня мутило. Снизу что-то напирало, а потом проваливалось. Рот у меня был полон слюны. Вонючий пар от щей, запах водки, красные лица ребят... Потом они еще закурили. -- Отнеси гуляша капитану, -- сказал Стебельков. Я схватил тарелку и бросился вверх по трапу. Увидел над собой небо, перечеркнутое антенной. Мачта падала вбок, потом остановилась и полезла обратно. Мелькнула бесстрастная физиономия Баулина. Он смотрел на меня. Я сделал шаг по палубе и понял, что это произойдет сейчас. Бросился бегом, сунул тарелку в рубку и сразу же к борту. Меня вырвало. Я травил за борт, и меня всего трясло. Меня выворачивало, черт знает как. Потом стало холодно и очень легко, как после болезни. Я лежал животом на борту и представлял себе, как усмехнется Баулин, когда я обернусь, А черт с ним, в конце концов. Я выпрямился и обер