в), щедро разведенным водой. К писку чесноковского младенца присоединяет свои голос младенчик Фаллей, ребеночек Митральезы, близнецы Пливаров, моя крошечная двоюродная сестренка Мелани, a за ней и все прочие сосунки, за исключением одного сыночка Нищебрата, который от слабости и плакать не может. Весь тупик сейчас думает только о нем. Час спустя. Я уже заканчивал историю спасения телка, как вдруг в мастерскую явилась Марта. Притащила две горсти бронзовых монеток. Поверх ee знаменитого редингота накинуто одеяло -- оно заменяет ей и платок, и шубу. Снег перестал, но холод собачий. -- Возьми, тетке отдашь. Три морковки. Бесполезно спрашивать, где и как Марта раздобыла такое сокровище. -- Младенчик Нищебрата помирает. -- Что можно для него сделать? -- Молока достать. Ho даже мне не удалось. Надеясь согреться, она кружится волчком, кружится вокруг меня, кружится и кружится. И, кружась, говорит без передышки. Вместе с бронзовыми монетками она приносит последние новости и слухи, собирает их по всему кварталу: в самом Париже и под Парижем происходит передвижение крупных воинских частей. Движение войск и закрытие застав означает одно: сражение. Не сегодня-завтра произойдет "стремительная вылазка", чего уже давно требует народ. Не верят люди... Трошю кретин, Бланки это прямо сказал. Марта притащила также и газеты. И советует мне прочесть одну статью, приведшую ee в восторг. Автор требует полного упразднения католицизма "любыми средствами, a главное -- силами революции*. Это своего рода тонкий маневр -- таким способом наша чертовка хочет похвастаться передо мной своими успехами в чтении. Надо сказать, что она действительно прекрасно усваивает мои уроки. -- Куда это ты собралась? -- Здесь еще холоднее, чем на улице! Прежней близости между нами уже не было. Понедельник, 28 ноября. Париж весь как-то оцепенел, хмурится. Никого больше не интересует ни зрелище батальонов, марширующих к укреплениям, ни учения национальных гвардейцев на площадях. И слово "ружье" уже потеряло свои магический смысл, a ведь раньше, услышав его, люди выпрямляли стан, глаза y всех загорались. Париж закрывает свои ворота в пять часов, парижане -- в семь. A в восемь осажденная столица задремывает, прислушиваясь вполуха к отдаленной канонаде. Топот патрулей, особенно гулкий в этой пустыне, усиливается, с размаху ударяясь о глухие фасады. От недели к неделе улицы освещались все более скупо, a теперь и вовсе фонари не горят: нет газа. Когда луна спрячется за тучу, на всю Гран-Рю и тупик разносится ругань Пливара или Нищебрата, спотыкающихся в потемках о камни мостовой. Один за другим закрываются рестораны и лавки: уже закрыли свои заведения бакалейщик Мельшиор, фруктовщик Кабин, молочник с Пуэбла, трактирщик Желюр, нет бургундских вин, не торгует больше требухой Сибо, зато нищих становится все больше и больше. Последовав примеру Вормье, Фалли и Чесноковы тоже стоят теперь в очереди на улице Map и ждут y дверей дешевой столовки под названием "Вулкан Любви", которую содержит некий господин Корнибер. Это уже своего рода падение. Еще неделю назад жители тупика всеми силами скрывали от соседей и друзей свои визиты в муниципальные столовые, a теперь, напротив, с чувством какой-то горькой гордыни во весь голос скликают знакомых, уславливаются о встрече в благотворительной харчевне и чуть ли не с презрением поглядывают на тех, кто еще крепится: "Bce там будем, все! Это ведь надолго!" Вот уже несколько дней как исчез Меде. У входа в арку теперь не маячит его серая согбенная фигурa. Теперь, когда Алексис, Каменский и Леон возвращаются после патрулирования с передовых позиций, не надейтесь услышать от них рассказы о бранных делах -- с их уст срываются восторженные хвалы винограду из Монморанси, монтрейским персикам, кламарскому зеленому горошку, розовым плантациям в Банье и Фонтенэ -- все полузабытые воспоминания. -- Банье, Фрнтенэ, Шатийон,-- вздыхает Алексис,-- да там целые океаны фиалок были! Тамошние жители выращивали цветы, ну вроде как где-нибудь в другом месте выращивают капусту или, скажем, репу... -- Капусту, репу...-- задумчиво подхватывает весь кабачок. -- A розы, те даже целые деревни заполоняли,-- продолжает наборщик.-- По фасадам домов карабкались. B Фонтенэ последняя хибарка и та, бывало, вся розами увита. Чуть в хорошую погоду задует ветерок, прямо дождем лепестки и листья летят. -- A сейчас порохом д a падалью разит... -- Вюртембержцы нарочно за изгородями гадят, под самым носом. Ядра в фиалковых полях взрываются. Немцы топчут розовые плантации, покрытые снегом. Ни домов, ни садов, ни огородиков -- ничего не останется... Не скоро еще Париж увидит свои родные деревниl Кабачок ворчит: -- Хоть бы знать, что наш Гамбетта затеваетl -- A может, лучше не знать. -- Правительству-то все известно, только оно народ в неведении держит... Нестор Пунь робко замечает, что, может, лучше дождаться ухода неприятеля, a уж потом cop из избы выносить.. -- Нет, раньше его надо вьшестиl -- A иначе пруссаки никогда и не уйдут! Болышшство посетителей подымают хозяина заведения на смех. -- Cop -- это реакция,-- уточняет Гифес.-- Адвокаты, засевшие в Ратуше, лишь покорные слуги этой реакции! Надо от них избавиться. Только Революция может одолеть пруссаков. -- Вот если бы 31 октября удалось, -- бормочет Пунь. -- Слишком мы были кроткие, слишком доверчивые; не сделали того, что нужно было сделать. Ничего, теперь сделаем. -- Новый 93-год -- вот что нам требуется! -- Придет 93-й, Шиньон совершенно прав! -- бросает Феррье.--Будьте уверены, найдутся y нас Робеспьеры и Мараты! Такие разговоры возникают каждую минуту, в любом месте -- в столовке, в очереди перед булочными и еще не закрывшимися мясными лавками, на укреплениях, стоит только троим или четверым оказаться вместе; никогда еще люди не испытывали такой потребности собираться вместе, rоворить. Потому что не осталось уже иных средств согреть плоть и душу. Из полной неразберихu в головах, смешения личного вклада каждого и сиюминумной эмоционалъной реакции в зависимосми от харакмеpa человека вырисовывались в общих чермax две менденции: авмоpuмарная и анархисмская. С одной cмороны, якобинская концепция, ценмрализаморская и воинсмвенная позиция -- Шиньон, Феррье, и, в меныией мере, Кош, ux лидером сманем Делеклюз. С другой cмороны -- примиренческая концепция последовамелей Бланки, маких, как Гифес и дядюшка Ларршмон, cморонников коммунализма и федерализма *. Cdмо собой разумеемся, одни оказывали влияние на других, и каждый в coомвемсмвии с обсмоямелъсмвами мог лерейми в иной лагерь. Так и бывает во время Революции! Смертные приговоры Базену и прочим изменникам -- Канроберу, Лебефу и Коффиньеру,-- вынесенные заочно клубами IV округа и одобренные другими, воодушевляли толпы людей, стоящих в темноте на неосвещенных улицах и топающих от холода ногами. -- "Гражданам предлагается самим привести этот приговор в исполнение*. По инициативе комитета бдительности Ла-Виллета создали Республиканскую лигу обороны, целью которой было беспощадное уничтожение всех тираний и борьба за торжество во всем мире Револкщии и Социализма. Гарибальди уже нет в Вогезах, он перебрался в Германию, где Интернационал ждал только его, чтобы провозгласить Республику. (Выдумка. Омкуда только, спрашиваемся, все эми клубные говоруны сумели выудимь макую информацию/ Не cmoum даже oпровергамь эми нелепосмu,) Спекулянты замуровывают свои погреба, которые они доверхy набили всяческим провиантом, надо бы почаще делать обыски. Недавно в одном таком подвале обнаружили полторы тысячи окороков... Эти слухи словно укрепляющее, настоянное на гневе. Если верить Пальятти -- десятки доказательств измены налицо. Правительство согласилось принять услуги легитимиста Борпэра, предложившего начать партизанскую войну, но отказалось разрешить формирование американского легиона, не пожелало иметь дела с Гарибальди, бравшимся освободить Париж от осады с помощью трехсот тысяч революционеров -- итальянцев, поляков и венгров. (Tpucma мысяч революционеров, свалившихся на эмом доведенный do белого каления Париж... можно понямъ, почему так мялись Трошю и его подручныеl) -- Реакция,-- объясняет Гифес,-- хочет довести народ до полного истощения, обескровить его, a потом отдать Париж германскому императору! Все берется на подозрение, вплоть до нового знамени: -- Почему это, . скажите, на милость,-- подхихикивает Шиньон,-- с такbй помпой вручали знамя батальону Бельвиля, a другим, видите ли, не дали? Разве не ясно, граждане? Просто хотели поставить под огонь республиканцев предместья. Это отравленный дар наших Макиавелли, засевших в Ратуше. Короче говоря, все сводит к одному -- предательство. -- Если они Париж собираются сдать пруссакам, мы сами его подожжем! -- Не подожжем, взорвем! -- Вот это разговор,-- подытоживает Феррье.-- Потом проложим себе силой проход среди пруссаков. Так вот, если еще где-нибудь на свете существует уголок, достойный приютить y себя республиканцев, мы там и водрузим красное знамя! Среди таких вот деклараций и восклицаний вроде: "Париж -- священный град Революции", единственное слово подымает людей с места, и слово это -- "Коммуна". Любому слуху верят, любой слух повторяют, комментируют без обиняков. Среди нас только двое скептиков: Предок и Марта. Им требуется все увидеть собственными глазами, a если можно, так и пощупать. Оба с одинаковой гримасой выслушивают обычные наши жалобы: "Уже целую неделю голубей не видать!" . Около полуночи. Канонада продолжается, ужасающая, с каждой минутой она все нарастает, все оглушительнее. Длится она уже шесть часов. По словам людей сведущих, по Парижу бьют одновременно из мортир и пушек, пускают ракеты. Десятки батарей, установленных вблизи Аржантейского и Безонского мостов. И бьют они без передышки, так, что орудия раскалены. Далеко на западе все небо охвачено заревом пожаров, словно встает огненная заря. Марта чуть не силком вытащила меня из кабачка и велела запрягать Бижу: -- Сейчас стрелки Флуранса идут в бой, пойдем с ними! -- Я бы тоже не прочь, но... -- Боишься! -- Ничуть... только нас ни за что не пропустятl -- A вот и пропустят! Полюбуйся-ка! Марта развернула женевский флаг *, который, надо полагать, "взяла напрокат* в лазарете, разместившемся в Бельвильском театре. Теперь над нашей незатейливой повозкой развевается флаг с красным крестом. Сверх того наша смуглянка-упрямица имела в запасе десятки доводов, от самых, что называется возвышенных, до самых будничных: мы, мол, будем спасать раненых, спасем и вашего старого конягу... и напоминает мне как бы между прочим, что в последний раз свежее мясо выдавали чуть ли не в доисторические времена. Я еще не кончил запрягать Бижу, a она уже снова насела на меня: -- Беги скореe к Флурансу, там, должно быть, такое делается! A я тебя здесь подожду. И я с обычной оглядкой пробрался к нашему вождюизгнаннику. B бывшем салоне господина Валькло y стены стояли Предок, Гифес, Тренке, два гарибальдийских офицерa и Пальятти. Флуранс размахивал двумя только что полученными прямо из Национальной типографии, еще совсем свеженькими объявлениями, которые пронес под блузой Пассалас: "Положимся во всем на господа бога, вперед за Родину!" Подпись: "Губернатор Парижа генерал Трошю". • И наш пламенный мятежник Флуранс гремел во весь голос: -- Трошю -- шуан, католик, ханжа, сын папы Римского и Орейской богородицы, тупоголовый, глухой ко всем новым идеям, ко всем республиканским чувствам. Благородный и великодушный Париж уже не впервые покорно подставляет шею под нож самых отсталых пле мен Франции: корсиканцев в лице Бонапарта и бретонцев в лице Трошю.. Флуранс нервно шагал по гостиной и, проходя в очередной раз мимо Предка, сунул ему в руку вторую афишу: -- Видели, Бенуа? Сразу узнаешь нашего Дюкроl И снова нагнулся над хорошо мне знакомой картой "Общего плана парижских фортификаций в связи с осадой" -- план этот был опубликован в сентябрьском номере "Иллюстрасьон", a уж сам Флуранс ежедневно и тщательно дополнял карту: наносил новые лшrаи укреплений, появлявшихся с тех пор, уточнял детали. A тем временем наш дядюшка Бенуа изучал прокламацию генерал-аншефа II Парижской армии и читал отдельные фразы вслух: -- "...Прорвать железное кольцо, охватившее нас... мощное усилие... дабыподготовить ваше выступление... ваш командир предусмотрительно... -- н-да, Дюкро -- это действительно сама предусмотрительность! -- свел в батареи более четырехсот орудий, из коих не менее двух третей самого крупного калибра...-- вас будет более ста пятидесяти тысяч хорошо вооруженных, хорошо экипированных..." -- И это еще не вершина его стилистических лерлов! -- свирепо бросил Флуранс, не подымая головы от карты. -- Ого!.."Лично я решил и приношу в том клятву перед вами, перед всей нацией: я вернусь в Париж или мертвым, или с победой; вы можете стать свидетелями моей гибели под вражескими пулями, но не моего отступления. Не прекращайте и тогда сражения, отомстите за мiеня. Итак, вперед... и да поможет нам богl" -- Опять богl Вот он, весь тут как на ладони, генерал Дюкро, "величайший стратег современности*, и это он-то, фанфаронишка! A может, и еще что лохуже. -- Что ты имеешь в виду, Гюстав? -- спросил Предок, и в голосе его прозвучала тревога. -- Скажите-ка, отдав неприятелю шпагу в Седанском "ночном горшке", разве не стал Дюкро пленным "на честное слово"? Если стал, значит, бесчестен, его следовало бы сразу же aрестовать и выдать пруссакам. Если же пруссаки дали ему возможность убежать, значит, он их сообщник, значит, он шпион и предатель, явившийся в Париж, чтобы нас всех загубить, a тогда его следует расстрелять. Было ясно, что, по мнению Предка, наш изгнанник зашел слишком далеко. A я просто обомлел. Подобно Фаллю, Матирасу, Вормье, Кошу, даже Феррье, даже Шиньону, подобно всему Дозорному, всему Бельвилю, вопреки всей нашей осмотрительности и опасениям, вопреки исконному недоверию, свойственному рабочему, при всем том способному сразу забыть самые горькие разочарования, я сам верил в пресловутую "стремительную вылазку"... Рожки и горны так искренне пели под гулким небом серенькой холодной ночи в минуты затишья, когда замолкала канонада, что слышно было, как призывали к оружию своих сынов Ла-Виллет и Шарон, Тампль и Бютт-Шомон. И надо полагать, все это было написано y меня на лице, потому что Флуранс вдруг взял меня за плечо и с болью произнес: -- И ты, ты, бедное мое дитя? Ты тоже верил в победу, верил в планы, выношенные этим тупоголовым бретонцем, пустобрехом-жуликом? -- Он повернулся к остальным, голос его дрогнул:-- И вы верили, тоже верили? Все, кроме Предка и гарибальдийцев, опустили головы. Флуранс бессильно уронил руки, поднял глаза к потолку и вздохнул: -- О народ! Само прямодушие и простота! Мой народ, закосневший в нищете и добротеl Никакие уроки не пойдут тебе впрок! Тренке так и стоял, не подымая головы, но из-за выставленного вперед куполообразного лба вид y него был отнюдь не смиренный, низенький сапожник напоминал сейчас бычка, готового боднуть. -- Кто же спорит, все они святоши и рубаки,-- пробормотал он,-- вопрос не в том, любит их iсто или нет. Ho для Дюкро и Трошю война -- ремесло! -- И это ты говоришь, Тренке, ты, рабочий-революционер! Да неужели, черт побери, французы так и останутся при своем глупейшем преклонении перед эполетами, до конца дней своих будут млеть перед театральной мишурой, будут свято верить, что война -- это некая таинственная, оккультная наука, непонятная непосвященным, и нечего даже думать постичь ee, если ты не щеголяешь в красных штанах...-- При этих словах гнев Флуранса упал, горло сдавило от волнения. -- Как! Француз до сих пор еще верит в эти бредни! Он воображает, что воен ное искусство -- это алгебраическая формула какая-то, не поддающаяся расшифровке, и, чтобы разобраться в ней, надо быть лосвященным в высшие тайны. Он не хочет взять в толк, что успех приносит, как на войне, так и в обычной жизни, тот же здравый смысл, тот же ум; что во.-- енное искусство, как таковое,-- не бог весть что, тот же рабочий или коммерсант, если он человек храбрый и сообразительный, став генералом, будет на сто голов выше всех этих выпускников Политехнических училищ или даже Сен-Сира. Мы внушаем себе, что педантичное разглагольствование офицеров -- это, мол, основа военной науки, что нелепое нагромождение технических терминов... Бывший вождь повстанцев Крита не окончил фразы. С трудом переведя дух, он упал в кресло, уперся локтями в карту. -- Допустим, что это так,-- отозвался Тренке, ничуть не поколебленный этой отповедью,-- допустим. И тем не менее наши два болвана слишком дорожат своей воинской славой, чтобы рисковать поражением. Ведь никто, помоему, не подбивает их на эту "большую вылазку". Флуранс был по-прежнему погружен в изучение карты, поэтому он только пальцем ткнул в сторону Предка, словно хотел сказать: "Ответь им ты. Они меня совсем измучили*. Дядюшка Бенуа, не торопясь, выколотил свою трубку о каблук, не обращая внимания на то, что пепел падал прямо на розы и пальмовые ветви персидского ковра, потом взял третью афишу, призыв "правительства национальной обороны" к жителям Парижа: "Вы ждали этой минуты с патриотическим пылом, который с трудом сдерживали ваши военачальники!..-- Предок прочел еще двефразы, монотонно, медленно, будто школьник на уроке: -- Любое подстрекательство к смутам будет прямой изменой делу защитников Парижа и послужит на руку Пруссии. Подобно тому как армия не может добиться победы без дисциплины, так и мы можем устоять только силою единения и порядка">. Третья, я последняя, фраза, заключительная часть послания, еоставленного Фавром, Ферри, Симоном,-- тремя Жюлями и КА,-- как удар топорa упала из-под седьrx усов старика: "Почерпнем же в первую очередь нашу силу в неколебимой решимости задавить в самом зародыше, несущем позорную смерть, семя внутренних раздоров!* Tpemce, Гифеса и всех прочих в мгновение ока будто подменило. Все глаза обратились к Флурансу с одним и тем же вопросом, который вслух сформулировал сапожник, хотя вряд ли в этом была необходимость: -- Что же нам остается делать? -- Драться! -- ответил гарибальдийский офицер; он и его товарищ держались молча и неподвижно в тени по обе стороны кресла, где сидел Флуранс. -- Иду,-- сказал сапожник. Легким наклонением своего куполообразного лба он шшрощался с нами. -- Подожди меня, Тренке, я тоже иду. -- Что? Все бросились к Флурансу, первым Пальятти, за ним оба гарибальдийских офицерa. Командир бельвильских стрелков вступил в рукопашную со своими товарищами, отбивался от них локтями, плечами, стряхивал с себя мешавших ему пристегнуть кривую турецкую саблю, надеть свою знаменитую шляпу с перьями; боролся он и физически, и духовно: он, мол, отвечает за этих пролетариев предместья, добровольцев, идущих в бой под его знаменами. Гифес, Тренке, Предок и гарибальдийцы напрасно орали ему в лицо: стоит ему только высунуть иос за пределы Бельвиля, и его тут же схватит полиция! B такую ночь, когда весь Париж воспламенен мыслью о неотвратимости pern ающего удара, никто даже этого не заметит, его aрест ничему не послужит, только ослабит революционное движение как раз в то время, когда оно переживает самый мрачный после 4 сентября период... Полицейские, тюрьма Мазас, военный трибунал -- ему, Флурансу, лично на них наплевать, да еще как наплевать; a что касается Революции, то на одного погибшего вожака найдется десять новых! A вот его стрелки -- другое дело, он их организовал, их обучил, он преподал им тактику герильи, ee стратегию, не известную кожаным штанам, он сам учился ей с шестьдесят шестого по шестьдесят восьмой год, среди скал и трех гор, среди их снежных вершин, между тремя морями -- Эгейским, Ионическим и Средиземным. Даже золотая пена его кудрей и бороды трепетала, когда он извивался, как уличная девка, пытаясь вырватьея из цепких рук и схватить свою огромную турецкую саблю. Нет! Ни один полковник не сможет на учить его батальоны следовать той методе, какую он им преподал. Его стрелки не понимают традиционную воинскую команду, созданную для оглупления серой скотинки. Усвоенные ими правила дисциплины и порядка ничего общего не имеют с идиотской методичностыо казарм и фортов, они, эти правила, революционны по самой сути. Настоящий мятежникам, которых он воспитал, предлагают снова обратиться в тупых служак, да еще под огнем, впервые под огнем. -- Со мною они сумеют обрушиться прямо на голову пруссакам, даже не разбудив их, и исчезнуть до подхода подкреплений. A 6ез меня они пропали, битва для них кончится резней или беспорядочным бегством! -- Есть же командиры батальонов и рот, офицеры твоей же выучки. -- Трошю их всех разжаловал. Так ему легче будет кричать во всеуслышание, что бельвильцы дезорганизованы, что они трусы. -- Ho наши командиры там, в строю, и тем хуже для раззолоченых мундиров. -- Где они, Тибальди, Везинье, Верморель, Лефрансэ *, Ранвье? Подыхают с голоду и холоду в казематах Сент-Пелажи! -- Верно, но Тренке, Мильер, Левро, Гифес и другие твои соратники здесь, и твои стрелки пойдут за ними! Флуранс вдруг перестал отбиваться, pухнул в кресло, обессиленный пробормотал: -- Увы, все это плохо кончится. И вместо доказательств и объяснений стукнул ладонью по карте, прикрыв своей тонкой кистью, пальцами арфиста, все пространство между Мэзон-Альфором и Нейисюр-Марн. Его друг Рошфор, сравнивавший Флуранса с tмадъяром, гомовым в любую минуму накинумь доломан и вскочимъ на коня", рассказываем, что Флуранс на его глазах не мог найми дом родной мамеpu в районе Оперы. *Он получил в наследсмво cmo мысяч ливров ренмы,-- умочняем Рошфор,-- но редко когда y него в кармане было двадцамъ cy. Не испымывая особой noмребносми в пище, омдыхе, сне, он целыми днями бродил no Парижу, даже не вспомнив, что сущесмвуем oпределенный час завмрака и еще один час -- обеда. Он жил лишь cmpaсмным сердцем и мыслью. До макой cмепени, что cпособен был бы голым выйми на улицу, если бы ему не напоминали, что надо надемь панмалоны!" ...Батальоны направлялись к Бульварам, еще издали было слышно, как они, пройдя мимо мэрии, достигли перекрестка улицы Пуэбла. Громко звучала песня: Республика нас призывает Победить или умереть! Какая-то непривычная была Maрсельеза, будто сотканная из сотен тоненьких голосов. Француз свою жизнь ей вручает, Для нее он готов умереть! Сами стрелки безмолвствовали, они шагали через Бельвиль суровые, притихшие. A гимн пели женщины, провожавшие бойцов. Стрелки, шагавшие с краю, шли об руку со своими спутницами. Отец прижимал к груди спящего младенчика, укутанного в рваную шаль, a мать неловко тащила за ремень его ружьишко. И почти все женщины нацепили на себя ранцы и сумки, патронташи, скатанные одеяла, чтобы легче было маршировать бойцу до последней минуты, минуты расставания. Солдатки шли в одной шеренге с мужьями, но на расстоянии чуть ли не метра, то ли из скромности, то ли из уважения, то ли по другим каким деликатным мотивам. Шагали они тоже в такт и открыто на любимый профиль не пялились, но ни на миг не теряли его из виду, хоть и глядели искоса. И шли они, таща военную амуницию, до той последней межи, где им был уже заказан дальнейший путь; при каждом неверном их шаге звякали котелки и звонко сталкивался штык со штыком. A волонтеры все шагали, глядя прямо перед собой, окаменевшие, будто были одни, хотя шли локоть к локтю, одни перед лицом неизбежности, перед лицом той, что будет их последней подругой. Республика нас призывает... Матери и жены, невесты, сестры, родственницы, подруги, соседки -- все эти женщины пели, не слишком громко, казалось бы, каждая для себя -- или для него. A рифмованные концы строф гимна выпевали уже дрогнувшим rолосом. Солдаты невозмутимо молчали, вперив взгляа куда-то вдаль. Страшное получилось шествие. Вторник, 29. На рассвете, который никак не наступит. Пишу эти строки на спине Марты, она мне и пюпитр, и грелка, и слит она, привалившись к моим коленям, уткнув лицо в скрещенные руки, да еще ноги под меня подсунула для теплоты, и вот мы сидим, скорчившись -- не разобрать, где я, где она,-- на дне нашей повозки, над которой развевается красный крест. Ждем уже два часа, если только не больше, на опушке Венсеннского леса, на подступах к Шарантон-ле-Пон. Никогда, с первого дня творения, нигде, ни в одном уголке вселенной не было так холодно, как в этом сероватом мареве сволочнейшего ноябрьского рассвета. У меня из рук раз пять уже выпадал карандаш, и, когда я нашаривал его, моя потревоженная смуглянка что-то ворчала в сонном одурении, и во мне вдруг пробуждался -- правда, всего на две-три минуты -- вкус к жизни. Нам-то еще жаловаться грех. Наша повозка и наш Бижу составляют как бы островок среди моря голов, замотанных шарфами, на которых более или менее надежно сидит кепи, каскетка с кокардой или просто шапка с номером. Ведъ только что, a кажется, уже давным-давно я записал дискуссию y Флуранса в "Пляши Нога", где по углам жались в ожидании -- ждать... вечно ждать сигнала к пресловутой вылазке -- наши стрелки. Я говорил вслух каждое слово, которое писал, a Марта, прижавшись к моей спине, полуобняв меня за плечи, прижавшись щекой к моему yxy, совсем сомлела в своей любимой позе. Это "писание вслух" вошло уже y нас в привычку, я изобрел этот метод, чтобы продвинуть свою ученицу разом и в чтении и в письме; и действительно, она уже разбирала мои каракули, не все, a так -- одно слово из трех. Записав всю сцену, я бросил Марте: -- Как ты думаешь, a этот Флуранс чуточку не того? -- Скажи, этого ты не написал, нет? -- Конечно, нет, но все равно он пошешанный... Правда? -- Hy и что! Такой же, как все. Временами все вроде сумасшедшими делаются. И укусила меня за yxo, не очень сильно, просто так, для острастки. Сейчас во сне Марта так аппетитно посапывает, что меня самого разбирает сладчайшая зевота. Не могу больше. Карандаш уже в сотый, нет, в тысячный раз выпадает из рук; выскользнет еще раз -- подбирать не стану. Где-то возле Рокетта мы оторвались от наших стрелков, когда батальоны Менильмонтана и Шарона подошли к нам слева. Не видим больше ни Тренке, ни Гифеса, никого из 141-го... Внезапное пробуждение. Мне почудилось, будто Бижу, закусив удила, понесся во весь опор. A это, оказывается, снова началась канонада. Странное дело! B сонной одури я каким-то непонятным образом перетолковал гул в движение. Зыбь уродливо замотанных голов, размеренный топот -- все застыло. Грохота такой силы с лихвой хватило бы, чтобы одним махом заморозить разгулявшийся океан. Чуть позже. По нашему становищу носятся всадники: вестовые, офицеры, возвышающиеся над этим океаном голов. Укутанные в широкие светлые плащи, они галопом скачут по рядам, но никто даже не обижается: ну ладно, нунаступит лошадь копытом кому-нибудь на ногу -- разве это может идти в сравнение с тем, что ждет нас там, на том берегу Марны? Эти всадники несут новости, приказы, контрприказы, в каждом таком приказе смерть или жизнь многих тысяч из нас. Поэтому мы, созревшие для любых жертв, не возмущаемся, когда нам наступят на мозоль. Воронье летает с нетерпеливым карканьем, низко, повзводно. По окружной железнодорожной ветке идут поезд за поездом. A по дорогам движутся артиллерийские обозы, обозы с боеприпасами. Все это длится уже два дня и не может пройти незамеченным для пруссаков. Проснулась Марта: "Что тут делается?* -- спрашивает она, протирая глаза. Ee не так напугала канонада, как сердитый солдатский гомон. Порасспросив людей, мы узнали, что дан какой-то странный приказ: "Бросить одеяла, шинели, съестные припасы, словом, все, что может утяжелить продвижение. Набить карманы патронами*. Забыв о холоде и голоде, люди повинуются беспрекословно. По окоченевшему, топающему ногами воинству разносится острое словцо: "Hy, одеял и хлеба пруссаки нахватают столько, сколько их душеньке угодно!" "Кашемировый Лозняк". Ночь (с 29 на 30 ноября). "Давай зайдем...* -- Марта затащила менясюда. Здееь хорошо. Правда, есть уже нечего, пить нечего, зато в камине, возле которого я пристроился на корточках, жарко горят три толстенных дубовых полена. Одноногий и старая грудастая баба стоят y стены, их трясет, y них зуб на зуб не попадает. Их подручный, юнец, куда-то исчез. Под окном, прямо на земле, коченеет с полдюжины трупов, тут и толстоносый, и Одноглазый, и Крокодилья Челюсть, и всклокоченные бороды -- утром их застигли на месте преступления и расстреляли первые проходившие здесь части. To ли мне почудилось, то ли нет, что среди них и Кривоножка, тот, что хотел зарезать Бижу, но я не стал задерживаться. Марта ушла "за новостями*, она твердо решила найти стрелков Флуранса, пусть даже без самого Флуранса. Желая убить время в ee отсутствие, я сейчас записываю самое примечательное, что довелось услышать в этом зале, где набилось столько народу, что пришлось поставить y входа взвод гвардейцев с наказом не впускать никого, даже тех, кто отлучился всего на минуту. Жандарм объясняет, почему расстреляли мародеров прямо на месте: при них оказалось такое количество съестных припасов, которое они могли получить только от пруссаков в обмен на доставляемые им сведения; один из этих шпионов тащил больше двухсот устриц. Жандарм, кроме того, полагает, что следовало бы расстреливать всех до одного виноторговцев, которые обосновались между пруссаками и нашими аванпостами. У них погреба ломятся от всякой снеди и напитков, пруссаки разграбили занятые деревни и теперь продают еду в обмен на военные тайны. -- B Париже на этой неделе устрицами полакомились по скромной цене -- двадцать франков за штучку. Все взгляды без промаха пригвождают к стене отвратительную чету владельцев "Кашемирового Лозняка". -- Я уже целый час голову себе ломаю, что это за название такое -- "Кашемировый Лозняк*? -- говорит какой-то старик, по внешнему виду учитель. Из-под нахлобученного козырька кепи, из-под поднятого воротника старой шинельки доносится чей-то хриплый голос: -- "Кашемировый лозняк" -- значит "корзина тряпичника". "Кашемир" •-- это тряпка. "Гарсон, столик грязный, вытрите, пожалуйста, его кашемиром*. На танцульках в "Старом Дубе" хозяин говорит барахолыцикам, тряпичникам то есть, которые приходят "вензеля выписывать", то есть танцевать: "A ну-ка, детки, оставьте-ка ваш кашемир в коридоре". Старичок учитель со вздохом признается, что, мол, век живи -- век учись... Учитель и молодой человек -- надо полагать, его ученик,-- вспоминают, с каким энтузиазмом создавалась Национальная гвардия и специальные "боевые роты" из самых молодых и самых способных к военному делу гвардейцев. -- Иностранцы, пожалуй, еще больше, чем мы, поражены нашим патриотическим пылом. Один англичанин, Эдвин Чайлд, записавшийся в Национальную гвардию, сказал мне примерно следующее: "Bce, что происходит в Париже с момента осады, по меньшей мере чудо. Этот современный Вавилон, прославленный своими модницами и сластями, изготовляет теперь митральезы, обновляет старые артиллерийские орудия, производит ядра, снаряды и порох, целые тонны порохa... B Национальной гвардии сто тысяч прекрасно экипированных отважных людей, лучше не бывает! Это цвет нащш..." Учитель замечает: -- Париж никогда не был так спокоен -- никогда еще не был о так мало преступлений и правонарушений. Ни убийств, ни краж со взломом, ни воровства, даже драк и тех нет. Какой-то капрал ворчит: -- Позавчерa вечером, когда наши батальоны проходили по Бульварам, толпа рединготников и разодетых барынь выходила из Оперы. Вы бы их послушали: "Наконец-то начинается "большая вылазкаа... Целых два месяца мы этого ждали! О, как это волнительно! Браво, браво, молодцы!" -- Te же кокотки приходили на пустыри нами полюбоваться и потешались над нашими маркитантками: y них, видите ли, широкие шаровары и шляпы с перьями; что правда, то правда, только y наших женщин вместо вееров и сумочек для сборa пожертвований за поясом кинжал и пистолет... -- A главное-то и забыл: на боку y них бочонок с трехцветной кокардой! У дверей вспыхивает ccopa, это Марта хочет войти сюда, kотя никого не пускают. С 30 ноября на 1 декабря. Приемная врача -- угловая комната, расположенная на втором этаже. Четыре окна. Два выходят на главную улицу городка, два других -- на дорогу, петляющую между живыми изгородями и палисадниками; окна заложены тюфяками и яркими разноцветными подушками. Матирас и Бастико дежурят y окон, что выходят на улицу, Фалль и Нищебрат -- y двух других, что на дорогу. Пливар крушит кресло, чтобы поддержать в камине огонь. Гифес осматривает оружие тех, кто спит вповалку на ковре. На кушетке тихонько постанывает Алексис, раненный в живот. Под одеялом покоится вечным сном Вормье. Пушка замолчала. Только временами два-три ружейных выстрела вызовут на минуту ответную перестрелку где-то далеко -- не то в Вильере, не то в Бри-сюрМарн. На нашу беду, докторa здесь уже нет. Очевидно, yехал перед приходом неприятеля, как мы в свое время удрали из Рони. Марта, не слушая ни моих протестов, ни строжайшего запрета лейтенанта Гифеса, отправилась на поиски санитара, который мог бы хоть чуточку облегчить страдания бедняги Алексиса. До нас в доме врача стояли саксонцы и все переколошматили: разбили венецианское зеркало, том за томом уничтожали библиотеку. Даже панели и шторы порубили саблями. Нам посчастливилось раскопать два круга колбасы и четыре солдатских кара вая. Пиршество богов. Пишу при свете огарка, который Шиньон водрузил на коробку из-под паштета -- увы, пустую. Нынче ночью, когда наша черноглазая улрямица явилась за мной в "Кашемировый Лозняк", она уже знала, где находятся бельвильские стрелки. Без особого восторга мы покинули свои теплый уголок y камина, запрягли Бижу, которого оставляли под охраной часового. Старый наш коняга так укоризненно на меня взглянул, что я чуть не бросился просить y него прощения! -- Поторапливайся, Флоран! Наши в Кретейле. Ночь светлая, ледяная. Небо звездное. B лесу спали десятки тысяч солдат, без одеял, без огня, тесно прижавшись от холода друг к другу. Почуяв еще издали вашего Бижу, лошади приветствовали его коротким ржанием. Порой нас останавливал разъезд или пост. Офицер сразу замечал флаг с красным крестом, приглядывался к нашим лицам, к нам самим и молча пожимал плечами. Иногда, впрочем, спрашивал, куда мы направляемся, но спрашивал просто для очистки совести. -- Какого батальона? -- 141-го, бельвильского, 9-я рота, из Дозорного тупика. B Кретейле мы плутали больше часа, прежде чем нашли пристройку, куда забилась рота Гифеса. Недолго думая, мы втиснулись в это нагромождение спящих тел и сшжойно заснули. На прозрачно-светлом небосводе рассвет сулит ясный денек... Меня подозвал Алексис. Он только о своих очках и беспокоится. Он их посеял, когда его ранило картечью. Он сжимает на животе руки, хотя, по-видимому, рана его не слишком беспокоит. Только жажда мучит. Я было бросился искать кувшин, чтобы сходить за водой, но Гифес знаком дал мне понять, чтобы я не позволял его помощнику пить. Когда Алексис забывает о своих очках, он начинает проситься в американский лазарет. Говорит он многословно, очень тихо и очень быстро, так, будто y него уже не хватит времени высказать все. Ему, как национальному гвардейцу, приходилось no службе бывать во многих лазаретах, не хочет он туда, он на них нагляделся: врачей не хватает, санитары неопытные, зараза, гангрена... После ампутации никто не выживает. При каждом таком лазарете имеется специальный tбарак смерти", куда кладут всех с заражением крови. С пустяковой царапиной на пальце и то живым оттуда не выйдешь. -- ...Я даже в "Гранд-Отеле" был,-- продолжает Алексис, пришепетывая,-- там теперь самый болыпой ларижский лазарет разместили. Раненых кладут по четверопятеро в номерax, где до осады останавливались богатые иностранцы. Номерa выходят на галерею, a там мертвых складывают штабелями, по пятьдесят человек разом. Запах страшный. Хирург мне прямо сказал: "Попасть сюда -- значит умереть*. Алексис торжественно взял с меня клятву, что я отвезу его в американский лазарет -- верит он только нам -- Бижу, Марте и мне,-- a также непременно отыщу его очки, потом он заснул. A Марта все не возвращается! Стравив в камине четвертое, и последнее, кресло ампир, Пливар задремал y огня. Ружейная перестрелка стихает. Кровь с кушетки капля за каплей падает на ковер ярко-канареечного цвета. У окна, выходящего на дорогу, стоят на страже Фалль с Нищебратом. И чтобы не заснуть, переговариваются вполголоса: -- Я всегда утверждал, что Вормье был настоящий парень, вот уж действительно самая что ни на есть голытьба... Последний день ноября рождался среди ледяной ясности. B предрассветном сумраке Аврон, Рони, Ножан, Фэзандри, Гравель и все жерла батареи Сен-Mop начали свои раздирающий уши концерт. Дивизии Вланшара и Рено уже перешли мосты, оттеснив неприятеля к первым отрогам Шампиньи. Мы с Мартой взгромоздились на крышу пристройки, под нами люди Гифеса снаряжались к бою. Вспоминаю теперь, что и тот день, и все, что за ним последовало, казалось мне нереальным, какой-то фантас