все произведения нашей литературы, кроме тех, каким русская полиция не позволяет проникать в страну. В нарядах дам -- все они, за исключением хозяйки дома, были уже в летах, -- как мне показалось, недоставало изящества; костюмы мужчин были еще небрежнее: вместо национальной одежды они носили длинные, почти до полу коричневые сюртуки, которые, однако, заставляли с сожалением вспомнить о русском платье; но еще больше, нежели небрежность в одежде, меня поразил в людях из этого общества колкий, вечно с кем-то спорящий тон разговора и нелюбезность речей. Русский образ мысли, который люди из высшего света умело скрывали за тактичностью, здесь обнаруживал себя во всей своей наготе. Это общество было откровеннее придворного и не такое учтивое, и я отчетливо увидел то, что прежде только смутно ощущал, а именно: что в отношениях русских с иностранцами царит дух испытующий, дух сарказма и критики; они ненавидят нас-- как всякий подражатель ненавидит образец, которому следует; пытливым взором они ищут у нас недостатки, горя желанием их найти. Уяснив для себя направление их умов, я почувствовал, что вовсе не склонен к снисходительности. Быть может, думалось мне, из этого самого общества выйдут люди, которые составят будущее России. Класс буржуазии в этой империи только зарождается, и, как мне кажется, именно он призван править миром. Я почел своим долгом попросить прощения у дамы, что поначалу взяла на себя труд беседовать со мной, за свое незнание русского языка; в завершение своей речи я сказал, что всякий путешественник должен был бы знать язык той страны, куда он направляется, 376 Письмо двадцатое поскольку для приезжего естественнее изъясняться так, как люди, к которым он прибыл, чем вынуждать их говорить так, как он. В ответ мне было сказано недовольным тоном, что придется тем не менее смириться и слушать, как русские коверкают французский язык, а иначе я буду вынужден путешествовать в полном молчании. -- Как раз об этом я и сожалею,-- возразил я,-- когда бы я умел как следует коверкать русский язык, вам бы не пришлось из-за меня отказываться от своих привычек и говорить на моем языке. -- В свое время мы иначе, как по-французски, и не говорили. -- Это была ошибка. -- Не вам нас попрекать. -- Я прежде всего стараюсь говорить правду. -- А разве во Франции правда еще на что-то годится? -- Не знаю; знаю только, что правду надо любить бескорыстно. -- Такая любовь не для нашего века. -- В России? -- Где бы то ни было; а особенно в стране, где всем заправляют газеты. Я был того же мнения, что и дама, и оттого мне захотелось сменить тему разговора: я не желал ни говорить того, чего не думал, ни присоединяться к мнению особы, которая при всем сходстве нашего образа мыслей изъясняла свою точку зрения столь язвительно, что способна была отвратить меня от моей собственной. Не забуду прибавить, что говорила эта особа певучим, неестественным голосом, до крайности слащавым и неприятным, словно заранее выставив щит против французской насмешливости и скрывая за ним собственную враждебность. Одно происшествие, подвернувшееся как нельзя кстати, отвлекло нас от беседы. Шум доносившихся с улицы голосов заставил всех подойти к окну -- там бранились перевозчики; они, казалось, были в бешенстве, ругань грозила превратиться в кровопролитие; но вот Инженер выходит на балкон, и от одного вида его мундира происходит нечто невероятное. Ярость этих грубых людей стихает, причем для этого не понадобилось ни единого слова; самый поднаторев- ший в криводушии придворный и тот не сумел бы лучше скрыть свое раздражение. Подобная учтивость деревенщины привела меня в изумление. -- Что за славный народ! -- воскликнула дама, с которой я беседовал. "Бедняги,-- подумал я, усаживаясь на место,-- я никогда не стану восхищаться чудесами, сотворенными страхом", -- однако же осмотрительно промолчал. -- У вас, должно быть, так порядок не восстановишь,-- продолжала неутомимая моя врагиня, сверля меня обличающим взором. Подобная невежливость была для меня внове; как правило, я видел 377 Асгольф де Кюстин Россия в 1839 году русских, которые держались даже чересчур обходительно, тая лукавые мысли за вкрадчивыми речами; здесь передо мною было согласие между чувствами и их изъявлением -- и это оказалось еще неприятнее. -- Наша свобода имеет некоторые издержки, но у нее есть и преимущества, -- возразил я. -- Какие же? -- В России их не понять. -- Обойдемся и без них. -- Как обходитесь без всего, что вам неизвестно. Уязвленная противница моя, стараясь скрыть досаду, немедля переменила тему разговора. -- Не о вашем ли семействе рассказывает так подробно госпожа де Жанлис в "Воспоминаниях Фелиси", и не о вас ли говорит в своих мемуарах? Я отвечал утвердительно, но выразил удивление, что эти книги известны в Шлиссельбурге. -- Вы нас держите за лапландцев, -- отвечала дама с глубокой язвительностью, которую мне никак не удавалось в ней победить и под действием которой я в конце концов сам принял такой же тон. -- Нет, сударыня, я держу вас за русских, у которых есть дела и поважнее, чем тратить свое время на сплетни французского света. -- Госпожа де Жанлис вовсе не сплетница. -- Разумеется; но мне казалось, что те из сочинений ее, где она всего лишь мило пересказывает пустячные анекдоты из светской жизни своего времени, могут заинтересовать только французов. -- Вы не хотите, чтобы мы ценили вас и ваших писателей? -- Я хочу, чтобы нас уважали за наши истинные заслуги. -- Отними у вас то влияние, какое оказал на всю Европу ваш светский дух, и что тогда от вас останется? Я почувствовал, что имею дело с сильным противником. -- От нас останется наша славная история и даже отчасти история России, ибо империя ваша по-новому влияет на Европу только благодаря той мощи, с какой она отомстила за взятие французами своей столицы. -- Никто не спорит, вы, хоть и сами того не желая, оказали нам отличную услугу. -- Вы потеряли на этой ужасной войне кого-то из близких? -- Нет, сударь. Я надеялся, что смогу объяснить отвращение к Франции, сквозившее в каждом слове этой суровой дамы, вполне законной досадой. Я обманулся в своих ожиданиях. Беседа наша, которая не могла стать общей, вяло текла вплоть до самого обеда; велась она все в том же обвинительном, язвящем тоне с одной стороны, и в принужденном и по необходимости сдержанном -- с другой. Я был полон решимости оставаться 378 Письмо двадцатое в должных рамках, и мне это удавалось, за исключением тех случаев, когда гнев во мне брал верх над осторожностью. Я попытался свернуть беседу на нашу новую школу в литературе; здесь знают одного Бальзака, которым бесконечно восхищаются и о котором судят весьма верно... Почти все книги наших современных писателей в России запрещены: свидетельство того, какую силу воздействия им приписывают. Быть может, кто-то из них все же известен в России, ибо таможня, случается, делает послабления; просто считается, что упоминать этих авторов неосмотрительно. Впрочем, это уже чистые домыслы. Наконец смертоносное ожидание кончилось, и все уселись за стол. Хозяйка дома, по-прежнему выступавшая в роли статуи, совершила за весь день только одно движение -- перенесла себя с канапе в салоне на стул в столовой, не шевельнув при этом ни глазами, ни губами; внезапное это перемещение убедило меня в том, что у фарфорового болванчика имеются ноги. Обед прошел довольно принужденно, но оказался недолгим и, по-моему, вполне хорошим, за вычетом супа, своеобразие которого переходило всякие границы. Это был холодный суп с кусочками рыбы, плававшими в уксусном бульоне, очень крепком, переперченном и переслащенном. Не считая этого адского рагу и кислого кваса, местного напитка, всех остальных блюд и напитков я отведал с аппетитом. Подали отменное бордо и шампанское; но я прекрасно видел, что меня очень сильно стесняются, и оттого мучился сам. Вины инженера в этой принужденности не было: он был весь поглощен своими шлюзами и дома совершенно тушевался, предоставляя теще принимать гостей; вы могли составить представление, как мило она это делала. В шесть часов вечера мы расстались с хозяевами с обоюдным и, надо признать, нескрываемым удовольствием, после чего я отправился в имение ***, где меня ждали. Откровенность этих буржуазок примирила меня с жеманством некоторых светских дам: ничего нет хуже неприятной искренности. С наигранностью есть надежда справиться; отталкивающее же естество непобедимо -- точно так же как естество привлекательное. Таково было мое первое знакомство со средним классом, и так я впервые отведал столь хваленого в Европе русского гостеприимства. Когда я приехал в ***, всего в шести-восьми лье от Шлиссельбурга, было еще светло; остаток вечера я провел, гуляя в сумерках по парку, весьма красивому для этих мест, катаясь в маленькой лодочке по Неве, а главное, наслаждаясь изысканной и учтивой беседой с человеком из высшего общества. Мне необходимо было отвлечься от воспоминаний о буржуазной вежливости, или скорее невежливости, которую я только что испытал на себе. В этот день я понял, что наихудшие притязания не являются самыми необоснованными; все 379 Астольф де Кюстин Россия в 1839 году те, что обрушились на мою голову, были вполне оправданными, и я с забавной досадой это признавал. Женщина, с которой я разговаривал, притязала на хорошее знание французского языка -- она и в самом деле говорила неплохо, хоть и умолкая надолго после каждой фразы и с акцентом в каждом слове; она притязала на знание Франции -- и действительно рассуждала о ней довольно верно, хоть и с предубеждением; она притязала на любовь к своей родине -- и любила ее даже слишком сильно; наконец, она хотела показать, что способна без ложного самоуничижения принять в доме своей дочери парижанина -- и подавила меня грузом своего превос" ходства: несокрушимым апломбом, гостеприимными словесами, не столько учтивыми, сколько церемонными, но так или иначе безуко- ризненными в глазах безвестной русской провинциалки. Я пришел к выводу, что те забавные бедняги, над которыми так часто смеются, случается, все же на что-то годны -- хотя бы на то, чтобы вернуть душевный покой тем, кто полагает, будто его лишен; люди же, с которыми я повстречался в Шлиссельбурге, были отталкивающе враждебны. Однако беседа с ними была тягостной только для меня и нимало не вызывала желания посмеяться над собеседниками, как, бывает, потешаются в других странах при подобных же обстоятельствах над простодушными, наивными людьми; здесь люди бдительно и неуклонно следили и за собой, и за мной" и я убедился, что для них ничто не могло стать неожиданностью; все их представления сложились двадцать лет назад; из-за этой убежденности я в конце концов почувствовал себя одиноким в их присутствии, одиноким настолько, что пожалел о тех простодушных умах -- я едва не сказал: легковерных дураках, -- которых так не трудно взволновать и утешить!.. вот до чего довело меня чересчур явное недоброжелательство русских провинциалов. После того, с чем я столкнулся в Шлиссельбурге, я уже не стану искать случая снова попасть под такой допрос, какому подвергли меня в тамошнем обществе. Подобные салоны похожи на поле брани. Большой свет со всеми его пороками предпочтительнее для меня этого малого света со всеми его добродетелями. В Петербург я возвратился за полночь, проделав за день немногим меньше тридцати шести лье по песчаным и грязным дорогам на двух почтовых упряжках. Требования, какие предъявляют здесь к животным, вполне согласуются с отношением к людям: русские лошади не выдерживают дольше восьми-десяти лет. Надо признать, что петербургская мостовая пагубно действует на животных, на кареты и даже на людей; едва вы сворачиваете с деревянной мозаики, которой выложено очень небольшое число улиц, как голова у вас начинает раскалываться. Правда, русские, которые все вещи делают дурно, но не без роскоши, выкладывают на своих отвратительных мостовых красивые узоры из больших булыжников, но украшения эти только усу- 380 Письмо двадцатое губляют зло, ибо улицы из-за них становятся еще более тряскими. Когда колеса попадают на эти стыки камней, с виду похожие на рисунок паркета, и карета, и те, кто в ней сидит, получают сокрушительный толчок. Но разве для русских важно, чтобы сделанная ими вещь служила по своему назначению? Во всех вещах они ищут лишь одного: известного внешнего изящества, кажущейся роскоши, показного богатства и величия. Работу цивилизации они начали с излишеств; когда бы таков был способ продвинуться далеко вперед, то стоило бы воскликнуть: "Да здравствует тщеславие! Долой здравый смысл!" Чтобы достигнуть своей цели, им придется пойти другим путем. Послезавтра я уже наверное еду в Москву; подумайте только, в Москву! Несколько слов о маркизе де Кюстине, его книге и ее первых русских читателях Маркиз Астольф де Кюстин (179œ--'857) принадлежал к числу тех литераторов, кого называют писателями второго ряда. Светский человек и автор романов из жизни светских людей: "Алоис" (1829), "Свет как он есть" (1835; название говорит само за себя), "Этель" (1839)1 "Ромуальд" (1848), он любил также жанр путевых заметок, к которому принадлежат "Записки и путешествия" (1830; о Швейцарии, Италии и Англии) и "Испания при Фердинанде VII" (1838). Впрочем, в свое время Кюстин пользовался немалой известностью; среди поклонников его таланта был такой искушенный ценитель, как Бальзак, который, прочтя книгу Кюстина об Испании, убеждал ее автора, что, "посвятив подобное произведение каждой из европейских стран, он создаст собрание, единственное в своем роде и поистине бесценное" *. Таких одаренных литераторов среди современников Кюстина было немало, однако кто, кроме специалистов, знает сегодня имена, например, Жюля Жанена или Альфонса Карра (называем этих двоих хотя бы потому, что их прозу ценил Пушкин)? Имя же Кюстина знают, и не только во Франции, даже те, кто не прочел ни строки, им написанной. Эту известность ему принесла книга "Россия в 1839 году"-- выпущенное в мае 1843 года повествование о путешествии, совершенном летом 1839 года. Сам автор, пожалуй, не склонен был считать "Россию" своим главным произведением; меж тем именно эта книга, сразу же по выходе переведен-* ная на английский и немецкий языки, принесла ему европейскую славу **. * Balzac H. de. Correspondance. P., 1967. Т. з. Р. 425-** О переводах "России в 1839 году" см. примеч. к наст. тому, с. 6. 382 О маркизе де Кюстине и его книге В России же книга Кюстина была немедленно запрещена * и надолго сделалась легендой для всех, кто не читает по-французски; можно сказать, что легендой она остается и до сегодняшнего дня, потому что все существующие ее "переводы" на русский язык воспроизводят текст неполностью и представляют собою сделанные с разной степенью подробности выжимки из него *'''. Сокращенные переводы "России в 1839 году" выходили и в Европе, и в Америке; сами французы не раз выпускали эту книгу, "сжав" ее до одного тома ***. Однако при желании французские читатели могут познакомиться и с полным текстом ****, та же возможность есть и у тех, кто читает по-английски, в России же полный Кюстин до сих пор не издан. Меж тем полный текст "России в 1839 году" и ее сокращенные варианты -- произведения разных жанров. Авторы "дайджестов", выбирая из Кюстина самые хлесткие, самые "антирусские" пассажи, превращали его книгу в памфлет. Кюстин же написал нечто совсем другое -- автобиографическую книгу, рассказ о своем собственном (автобиографический момент здесь чрезвычайно важен) путешествии по России в форме писем к дру-гу *****. Кюстин предложил вниманию читателей свои впечатления и раз- мышления, не пугаясь повторов и противоречий (он специально оговаривает эту особенность книги). "Россия в 1839 году" --- произведение не только об • О запрещении "России в 1839 году" Комитетом цензуры иностранной, воспоследовавшем уже 1/13 июня 1843 г., см. подробнее в примеч. к наст. тому, с. 6. Вначале запрет был наложен даже на верноподданную и весьма критическую по отношению к Кюстину брошюру H. И. Греча (о ней см. ниже), чтобы русская публика, паче чаяния, не ознакомилась с кюстиновскими "наветами" по гречевским выпискам, однако затем Главное управление цензуры все-таки разрешило продажу брошюры Греча в России (см.: Гринченхо. С. 75; список условных сокращений, использованных в статье и комментариях, см. в конце второго тома). ** Под заглавием "Россия и русский двор" книга Кюстина в переводе К. Плавинского была напечатана в "Русской старине" (1891, No 1-2; 1892, No i-2), затем под заглавием "Николаевская эпоха" -- отдельным изданием в 191 о году, а под заглавием "Николаевская Россия" -- также отдельным изданием в 1930 году; это последнее было переиздано в недавнее время дважды: в 199œ году отдельно ив l991 году в составе сборника "Россия первой половины XIX века глазами иностранцев". Список на первый взгляд внушительный, однако ни одно из названных изданий не содержит полного и точного перевода кюстиновской книги (не случайно ни в одном из них она не носит того названия, какое дал своей знаменитой книге французский автор-- "Россия в 1839 году"). В "Русскую старину" вошли лишь некоторые главы книги, да и те частично не переведены, а пересказаны, издание 1910 года-- откровенный пересказ, сопровождаемый пояснениями и восклицаниями издателя, В. Нечаева; издание 1930 года-- не столько сокращенный перевод, сколько своего рода "дайджест" книги, дающий о ней примерно такое же представление, как подробный пересказ сюжета многотомного романа "В поисках утраченного времени" -- о художественной манере Марселя Пруста. **• Сокращенные переиздания выходили во Франции в 1946 г. и 1975 г- (под назв. "Письма из России") и в 1957 г- ("од названием "Путешествие в Россию"). •••• "Россия в 1839 году" была полностью переиздана в I9901'- парижским издательством "Solin". ***** Причем это деление книги на "письма", в противоположность тому, что утверждали многие недоброжелатели,-- не просто литературный прием (см. подробнее в примеч. к наст. тому, с. 8 и 192). 383 В. Мильчина увиденной Кюстином стране, но и о нем самом; эта сторона дела полностью ускользает от внимания тех, кто читает "Россию" в сокращенном виде, а ведь близкое знакомство с умным автором, возможно, заставило бы кого-то из читателей отнестись с меньшим предубеждением к тому, о чем он рассказывает. Свою биографию Кюстин отчасти изложил в "России в 1839 году" (письма второе и третье). Был, однако, в этой биографии момент, о котором Кюстин, естественно, умолчал, но который имеет большое значение для понимания его творчества и о котором непременно сообщают все его беспристрастные биографы. 28 октября 1824 г., Кюстин, годом раньше потерявший молодую жену (она умерла от чахотки) и после этого давший волю своим гомосексуальным склонностям, назначил на дороге в парижский пригород Сен-Дени свидание некоему молодому солдату. Итог получился самый печальный: товарищи солдата избили и ограбили Кюстина; история получила огласку и скомпрометировала маркиза в глазах парижских аристократов, которые "пришли в такую ярость, словно им нанесли личную обиду, и спросили с Кюстина за то уважение, которое питали к нему прежде" *. С тех пор положение Кюстина в свете приобрело оттенок двусмысленности. С одной стороны, во многих домах его принимали, да и его парижский салон на улице Ларошфуко, равно как и загородное имение Сен-Грасьен, видел в своих стенах славных посетителей: Мейербера, Шопена, Берлиоза, Виктора Гюго и проч. С другой стороны, избавиться от печати отверженности Кюстину дано не было. Современник свидетельствует: "Он ^Кюстин) входит в гостиную, как подсудимый в залу суда,-- неровным шагом, потупившись, говорит неуверенно, действует нерешительно ^...^ он напоминает игрока, которого партнер схватил за руку, воскликнув: "Если эти карты не крапленые, я не прав,-- но они наверняка крапленые" **. Другой современник рисует портрет еще более выразительный -- "довольно полного и грузного мужчины, одетого прилично, без претензий", который поражает мемуариста "своими туманными речами, робкими остротами, великолепным знанием светских приличий, выдающим истинного дворянина, умением довести все, что нужно, до сведения собесед-_ ника, мягким лукавством, великосветскими любезностями, которые пристали скорее юноше, нежели зрелому мужу, странной робостью и некиим сознанием собственной приниженности, уязвимости, которое плохо сочеталось с меткими репликами, философическими наблюдениями и смелыми • Цит. по: Тагя. Р. 119 (С. П. Свечина -- Э. де Лагранжу, 30 июля 1825 г.). •• АппЃе balzacienne. 1981, Р., 1981. P. 244 (Мориц 0'Доннел-- барону Фаво де Френийи-Йонни, 12 июня 1835 г.). 384 О маркизе де Кюстине и его книге замечаниями, сверкавшими среди этой густой смеси болезненной скромности, меланхолии, мистицизма и низменной чувственности. Рассказчик и говорун он был бесподобный. Речи его не грешили ни излишней тяжеловесностью, ни излишним блеском. Час пролетел, как одна минута, и он удалился бесшумно, как человек XVIII столетия. Графиня посмотрела на свою ручку и легонько тряхнула ею: "Бедняга маркиз, -- сказала она, -- он очарователен, но я терпеть не могу его рукопожатий. Они мне отвратительны".-- "Отчего же?" -- "Его рука не жмет, а липнет". -- "Он говорит великолепно, его речь -- истинный фейерверк". -- "Который тонет в воде, -- продолжила графиня.-- Тут такие печальные глубины, такие темные пропасти! Это Кюстин". -- "Ах вот оно что!" -- произнес я. Услышав мое восклицание, графиня улыбнулась" *. Далее автор приведенных строк, Филарет Шаль, в конце концов подружившийся с Кюстином, превозносит разнообразные достоинства этого "необыкновенного и несчастного человека", который, "сжав зубы, сносил презрение общества" и был "честным, великодушным, порядочным, милосердным, красноречивым, остроумным, почти философом, изысканным, почти поэтом",-- однако характерно, что непосредственной реакцией на имя маркиза была брезгливость. Недаром тот же Шаль несколькими десятилетиями раньше, чем были написаны его мемуары, в рецензии на роман Кюстина "Свет как он есть" (Chronique de Paris, 22 февраля 1835 г.) позволил себе шутку столь же прозрачную, сколь и оскорбительную: "Это не свет как он есть, а свет задом наперед, сочинение остроумного человека, привыкшего атаковать с тыла" **. Выводить все особенности творчества Кюстина из его гомосексуальных склонностей, как это сделал в недавней статье Б. Парамонов, столь же наивно, сколь и полностью отрицать наличие этих склонностей, как это сделал в своей изобилующей грубейшими фактическими ошибками книге М. Буянов ***. Упомянуть об этих склонностях Кюстина необходимо потому, что сознание собственной отверженности стало одной из важных составляющих его личности; в строках из романа "Этель" звучит, бесспорно, признание глубоко автобиографическое: "Пытаться выжить в цивилизованном обществе, не вызывая к себе уважения,-- непоследовательность, нравственное самоубийство, оскорбление его величества человека, бунт, но бунт, не доведенный до конца, а следственно, неудачный; бунтом, доведенным до • Chasles Ph. Memoires. P., 1876. Т. i. P. 308--310. ** Цит. по: Тат. Р. 273- *** См.: Парамонов Б. Непрошенная любовь: маркиз де Кюстин в России//Время и мы. 1993- •^œ Ilf)- С. 155--^б (то же: "Звезда". 1995- ^œ 2); Буянов М. Маркиз против империи, или Путешествия Кюстина, Бальзака и Дюма в Россию. М., 1993 (CM- нашу рецензию на эту книгу: Новое литературное обозрение. 1995-No 12. С. 400-- 403). ' 3 А. де Кюстин, т. 385 В. Мильчина конца, стала бы жизнь дикаря; жить бунтарем можно, но невозможно жить отверженным!" *. Другая важная черта личности Кюстина -- его принадлежность к тому психологическому типу, который описал в начале века Франсуа Рене де Шатобриан, знаменитый писатель и возлюбленный матери Асто-льфа, оказавший на будущего автора "России в 1839 году" влияние и литературное, и человеческое **. В i8oa г. Шатобриан выпустил трактат "Гений христианства", в состав которого включил повесть "Рене" (i8oa). Ее герой -- человек, который "познал разочарование, еще не изведав наслаждений", который "еще полон желаний, но уже лишен иллюзий", который "живет с полным сердцем в пустом мире и, ничем не насытившись, уже всем пресыщен" ***. Кюстин, по его собственному признанию, "имел несчастье родиться в эпоху, которая признала литературным шедевром "Рене" ****. Он унаследовал многие черты характера от разочарованного и безвольного героя Шатобриана и описывал свое внутреннее состояние в близких категориях: "Безразличие к самому себе и лень стали как бы корнями моего существа; дарования мои от этого страдают, и, как бы ни старался я пробудиться от постыдной спячки, я способен лишь видеть и знать. Но для того, чтобы заставить меня действовать, требуется нечто большее, чем я сам. "Рене" и его автор, ставшие моими первыми поводырями в этом мире, причинили мне немало горя, ибо по их вине я стал гордиться расположением души, которое мне следовало бы подавлять" ***'i1*. Это расположение души было по преимуществу трагическим: "Если нам так легко быть, отчего же нам так трудно желать? <(...)> Коли ты рожден на свет, надо жить, * Ethel. Т. 1. Р. 293- Эта позиция отверженного вызвала, между прочим, одобрение такого строгого ценителя, как Бодлер; "Господин де Кюстин, -- писал он в статье "Госпожа Бовари" (1857),-- представляет собою разновидность гения, чей дендизм доходит до идеальной беспечности. Это простодушие дворянина, эта романическая пылкость, эта честная насмешка, это небрежное проявление личности в каждом слове и жесте,-- все это недоступно пониманию стада, так что этот превосходный писатель навлек на себя все несчастья, каких был достоин его талант" (Baudelaire Ch. Curiosites esthetiques. P. 1962. P. 643--644). ** О влиянии Шатобриана и стремлении Кюстина от него избавиться см. также примеч. к наст. тому, с. 6о. *** Эстетика раннего французского романтизма. М., 1982. С. 154' **** Afemoires el voyages. P. 103. ***** Цит. по: Custine A. de. Souvenirs ct portraits. Monaco, 1956, P. 123 (письмо к Э.деЛагранжу от i октября i8l8r.). О том же а6 мая 1817 г. Кюстин писал Рахили Варнгаген: "Если г-н де Шатобриан и принес Франции некоторое добро, он принес ей также и немало зла, и лично я еще долго буду ощущать это на себе самом. Он открыл гордыне и суетности прибежище в мечтательности и меланхолии; он перенес светские страсти в святилище добродетели, и с его благословения честолюбие мятущихся душ стало нередко принимать облик религиозного созерцания; увидеть так ясно, кто ты, и не иметь ни малейшей надежды измениться, -- ведь это страшно!" {Lettres и Vamhagen. P. 197)- 386 О маркизе де Кюстине и его книге но жить можно, лишь вскрыв себе вены и глядя, как течет из них кровь" *. Кюстин считал безволие, бездеятельность, разочарованность свойствами греховными, но не смог избавиться от них до конца жизни (см. его описание колебаний перед поездкой в Россию в письме четвертом и рассказ о собственной робости в письме семнадцатом). Свойства эти, наряду с незаживающей травмой следствием сомнительной репутации, - составляли основу его личности, которая позволила ему особенно обостренно воспринять некоторые аспекты российской действительности. Сочувственные тирады Кюстина об унижениях, которым подвергаются русские простолюдины, -- не просто риторика; автор "России в 1839 году" знал, что такое быть отверженным, не по чужим рассказам. С другой стороны, восхищенные интонации, в каких Кюстин говорит о российском императоре, объяс- няются едва ли не в первую очередь страстным желанием обрести в его лице того "великого человека", который, в отличие от наследников Рене, умеет желать и действовать (Б. Парамонов, впрочем, не сомневается, что все дело тут в тяге французского гостя к красивому мужчине, каким, бесспорно, был Николай I). Не менее важную роль в предыстории кюстиновского "отчета" о поездке в Россию сыграли его политические взгляды, сформировавшиеся еще в юности. Для Кюстина характерно своеобразное сочетание либерализма с аристократизмом и одновременно - некоторое отчуждение от обоих. В определенном смысле это можно считать данью семейной традиции: дед писателя генерал де Кюстин принадлежал к тому типу французских аристократов, которые из благородных побуждений пошли во время Революции служить новой власти и очень скоро погибли от ее руки (см. письмо второе); мать, Дельфина де Кюстин, потеряла в революционные годы свекра и мужа и едва не погибла сама (см. письмо третье), но, выйдя на свободу после термидорианского переворота, не захотела эмигрировать и осталась во Франции, правители которой и при Директории продолжали считать себя преемниками революционеров. Астольф рос в эпоху Империи, но воспитывался в уважении к Бур-бонам, поэтому в феврале 1814 г., еще до падения Наполеона, отправился в Нанси, где находились сторонники графа д'Артуа, младшего брата Людовика XVIII; к роялистам он, однако, относился критически. "Нашу партию поддерживают такие болваны, что я краснею от стыда",-- пишет он матери i о апреля 1814 г., через десять дней после вступления в Париж союзных войск **. То же отчуждение от власти сохранилось у него и в эпоху Реставрации, когда роялисты пришли к власти. В начале ноября 1814 г. молодой дипломат Алексис де Ноай берет Астольфа с собою в Вену, где заседает знаменитый Венский конгресс -- европейские монархи обсуждают судьбы посленаполеоновской Европы. Реакция Кюстина скептична: "Ярмарочный шарлатан намалевал на двери заманчивую вывеску, будящую любопытство досужих зевак. Все бросаются в его заведение, обнаруживают, • Lettres a Vamhagen. P. 197; письмо к Рахили Варнгаген от а6 мая 18171'. ** Цит. по: Тат. Р. 46. 387 В. Мильчина что там нет ровно ничего интересного, но выйдя, говорят другим: "Ступайте туда, на это стоит посмотреть!" Никто не желает признать себя обманутым, и честолюбие простофиль помогает шарлатану поймать на ту же удочку все больше и больше народу. ^...) Вот в точности история конгресса, на нем никто ничего не делает, но он происходит за закрытыми дверями, а это много значит для тех, кого внутрь не пускают" *. Многих аристократов возвращение Бурбонов на французский трон привело в состояние эйфории, Кюстин же сохраняет трезвость и сознает, насколько чужда Франции старинная династия: "Французы не помнят, кто такие Бурбоны, не знают, кто такой Monsieur ^граф д'Артуа, будущий Карл X), осведомляются, кем он приходится Людовику XVI, расспрашивают один другого о генеалогии наших принцев и говорят о них, как о картинах, разысканных в какой-нибудь заброшенной церкви" **. Кюстин вообще не был практикующим политиком; и в юности, и в зрелые годы он предпочитал оценивать тех или иных политических деятелей исходя прежде всего из нравственных критериев. "Политика мне либо скучна, либо страшна,-- писал он Рахили Варнгаген 4 февраля 1831 г.,-- я ненавижу правительства, которые вынуждают весь свет работать на себя. Правительства кажутся мне неизбежным злом, неотвратимым следствием общественного состояния; по мне, лучшим будет то правительство, в работе которого принимает участие как можно меньшее число людей,-- если, конечно, правительство ато не убивает свободу. Я могу сказать об этом современном божестве то же, что вельможи у Лабрюйера говорят о дворе: оно не делает меня счастливым, но не позволяет мне быть счастливым без него. ^...) Я ненавижу те лживые правительства, какие именуются представительными. Я желал бы жить в большом государстве с чистой монархией, ограниченной мягкостью европейских нравов, или в стране маленькой и чисто демократической. Да и это последнее не доставило бы мне много радости. Твердо я знаю лишь одно: нами управляют люди тщеславные и, по причине своей посредственности, лицемерные..." ***. Если Кюстин испытывал недовольство властью в эпоху Реставрации, у него было еще меньше оснований быть довольным Июльской монархией. Эта монархия, конституционная и буржуазная, не устраивала его по многим причинам: он полагал, что она лжива, предает честь Франции (Луи Филипп отличался миролюбием и не желал ввязываться в войны) и, главное, отдает управление страной на откуп толпе, толпа же, был убежден Кюстин, "не способна хранить запас основополагающих идей, необходимых для жизни человеческого рода" ****. Споря (в постскриптуме к З^чу письму "Испании при Фердинанде VII") с А. Токвилем, который в книге "Демократия в Америке" (1835) утверждал, что человеческое общество неотвратимо движется к абсолютной демократии, Кюстин отказался признать * Цит.по: Тагя. Р. 51 • •• Цит. по: Maugras. P. 47œ (письмо к матери 12 апреля 1814 г.). *** Lettres d Vamhagm. P. 360--361 • Те же мысли Кюстина высказывает и в "России в 1839 году" (см. наст. том, с. ai а). ••** Espagne. P. 318. 388 О маркизе де Кюстине и его книге неотвратимость этого движения, неизбежность прощания человечества с абсолютизмом-- режимом, в котором ему хотелось видеть залог порядка и спокойствия. Примерно той же точки зрения придерживались французские легитимисты (сторонники свергнутой в июле 1830 г. старшей ветви Бурбонов). В споре с республиканцами и доктринерами (представителями правящей партии) они охотно ссылались на Россию. Ее пример, писали легитимистские публицисты, доказывает, как благодетельно влияет на жизнь и нравы страны абсолютная монархия. Начиная с XVIII века во французском сознании боролись два взгляда на Россию: одни мыслители смотрели на нее как на молодую динамичную нацию с просвещенным монархом (монархиней) на троне (французский исследователь А. Лортолари назвал это обольстительное действие екатерининской России на французских просветителей "русским миражом"), другие видели в ней средоточие разрушительного деспотизма, представляющего опасность для соседей, и страшились "крестового похода" против европейской цивилизации, который она вот-вот может предпринять *. "Царство порядка" или "империя кнута", идеал или кошмар -- такой изображали Россию участники политических дискуссий 18зо-х годов, печатавшиеся в тех газетах, из которых Кюстин, пусть даже не всегда осознанно, черпал свои представления. Его путешествие в Россию было задумано не только и не столько как поездка в экзотическую страну за острыми ощущениями. Это был своего рода идеологический эксперимент: Кюстин захотел убедиться своими глазами, способна ли русская абсолютная монархия оправдать надежды, которые возлагают на нее французские легитимисты. Кюстин очень надеялся, что Россия эти надежды оправдает, но изначальный скептицизм и нежелание обманываться мнимостями, декорациями взяли свое. Эксперимент окончился тем, что монархист вернулся из России противником абсолютной монархии и сторонником представительного правления как наименьшего из зол. Книга Кюстина -- своего рода отчет об экзамене на соответствие легитимистскому идеалу, который маркиз устраивает России. Те внешние черты российской действительности, которые Кюстин увидел и описал, запечатлены в книгах и статьях едва ли не всех его предшественников и современников, также побывавших в России ("параллельные" эти места мы по мере возможности отмечаем в комментариях). Не случайно нидерландский полковник Гагерн, посетивший Россию тем же летом 1839 г., писал отцу по прочтении книги Кюстина: "Я не нашел в нем ^Кюстине^ ничего нового, но встретил подтверждение моих собственных взглядов" **. Однако ни один из предшественников Кюстина, авторов книг о России: ни аббат Шапп д'0трош, ни водевилист Ансело, ни только что упомянутый полковник Гагерн, не говоря уже о дипломате Фабере или статистике * См.: Liechtenhan F.-D. La progression de 1'interdit: les recits de voyage en Russie et leur critique a 1'epoque des tsars // Revue suisse d'histoire. 1993. Vol. 43. P. 15--4i. ** PC. 1886, No 7. С. 24. 389 В. Мильчина Шницлере,-- не снискали той шумной известности, какую завоевала"Рос-сия в 1839 году", хотя у их сочинений есть немало достоинств. Дело в том, что у Кюстина были свои представления о том, каковы должны быть идеальные путевые заметки. Долг всякого путешественника, пишет он в посвящении мисс Боулс, открывающем книгу "Испания при Фердинанде VII", -- описывать увиденное как можно более ярко и непосредственно, но этого мало; "недостаточно рассказывать о том, что есть, нужно уметь видеть вещи с интересной стороны ^...) Как же избежать беспорядка; как, то и дело удивляя читателя новыми картинами, не утомить его постоянной сменой точек зрения и не смутить его вашими собственными сомнениями? С помощью главной мысли, идеи, которую вы невольно, безотчетно будете применять ко всему! Идея эта станет нитью, которая свяжет меж собою все остальные мысли и проведет вас самого сквозь хаос самых противоречивых ваших впечатлений. Благодаря ей переживания и раздумья окажутся тесно сплетены с описаниями и предстанут их естест- ', венным следствием. ^...) Путешественник- писатель должен, на мой взгляд, ' пройти между двух рифов: с одной стороны ему грозит опасность утонуть ! в общих словах, которые все обесцвечивают, с другой -- погибнуть от лжи,' которая все убивает: без правды нет увлекательности, но без порядка нет ! стиля, следственно, нет жизни" *. Итак, один из источников долголетия книги Кюстина -- в том, что она •! не только описывает поездку по реальной России реального маркиза* ' писателя, но осуществляет своеобразный суд над идеей, над мифом о России, якобы призванной спасти старую Европу от демократической револю* ции. Но в неменьшей степени успеху книги способствовала такая чисто, стилистическая особенность Кюстина-писателя, как его пристрастие к мо- ралистическим афоризмам, к фразам-сентенциям. В этом отношении он был ! безусловным наследником французской традиции XVII XVIII вв., и Ба- | льзак имел все основания назвать его продолжателем Шамфора в том, чт0! касается наблюдательности, и Ривароля в том, что касается острого ума, и, ' таким образом, уподобить его двум самым блистательным мастерам афоризма, каких знал французский XVIII век. Выразительный пример кюстинов- 1 ского описательного стиля - афористического и подчиняющего разные | образы одной главенствующей идее - отрывок из романа "Этель": "У| каждого города на земном шаре есть свой главный звук; в Лондоне эт6| скрип машин и свист пара, вырывающегося из-под клапана; в Петербург ге -- барабанный бой; в Риме -- могильный звон колоколов; в Неаполе --*: любовные песни и храп спящих горожан; в Вене -- оратория хора в сопро-; вождении оркестра, звучащая одновременно с музыкой театральной и са<' лонной, в Берлине -- гнусавый голос профессора, вещающего с кафедры, в Амстердаме -- звон золота, высыпаемого на прилавок, в Мадриде или) скорее, в Севилье, истинной столице Испании, - стук кастаньет. (_...') Что | же касается до Парижа, то здесь главный звук скрип пера, марающего | бумагу" **. • Espagne. P. 11--13. *• Ethel. T. i. Р.ЗЗО- 39" О маркизе де Кюстине и его книге В той же афористической манере написана книга о России, и в этом ее радикальное отличие от книг других французских путешественников. Иллюзорность "парадной" стороны российской жизни замечали многие, но "царством фасадов" нарек Россию один Кюстин. Афоризм же всегда шире, чем какое-то конкретное явление, им обозначаемое. Вся "Россия в 1839 году" оказалась таким афоризмом, уязвимым в частностях, но точным по сути, причем точным с "опережением": как верно заметил американский исследователь Дж. Кеннан, книга Кюстина, хотя и посвящена России Николая I, удивительным образом оказалась применимой в не меньшей степени к России Сталина и Брежнева *. "Подобно моралистам, вы действуете с помощью мыслей тонких, емких, острых как жало, которое достигает самой глубины сердца" **,-- эти слова Бальзака, сказанные по поводу книги Кюстина об Испании, можно отнести и к его книге о России. Именно так, как жало, которое достигает самой глубины сердца, она и подействовала на русских читателей. Перемена идеологии -- переживание, которое испытал при столкновении с Россией и описал в своей книге Кюстин. Иное переживание испытала -- и продолжает испытывать до сих пор -- Россия при столкновении с книгой Кюстина. Мы уже сказали, что книга сразу после ее выхода в свет во Франции была запрещена в России. Однако в 1843 г. в России было достаточно людей, знающих французский, и поэтому книга Кюстина "читалась у нас повсеместно" ***. Создалась ситуация довольно парадоксальная: официально книги в России как бы не существовало; решительно возбранялись даже упоминания о ней, но, несмотря на это, с ней знакомились и при дворе, и в свете, и в литературных кругах. В конечном счете история восприятия русским правительством и русской публикой книги Кюстина стала одной из составляющих ее странной известности в России -- известности книги, которую за полтора столетия так и не перевели полностью на русский язык, хотя посвящена она русской действительности. Автор одного из самых недоброжелательных русских опрове