ерый клубок. Никогда не принималось столько
героических решений, не отмечалось на протяжении нескольких дней столько
"исторических" моментов. А вместе с тем никогда не были мы беспомощнее,
никогда не ощущали с большей остротой, что революция бьется в тенетах, как
птица с перебитыми крыльями.
Хотя я стоял близко к центру событий, присутствовал на всех
"исторических" заседаниях и совещаниях "звездной палаты", участвовал в
составлении большей части резолюций, деклараций, воззваний этого периода, но
мне трудно было бы в рамках воспоминаний восстановить связную картину этих
дней. Уже 7 июля выяснилась невозможность сохранить до созыва пленума ЦИК
прежний состав Временного правительства. Кн. Львов заявил о своем выходе в
отставку, и правительственный кризис вследствие этого углубился настолько,
что неизбежно стало безотлагательное расформирование кабинета. Единственным
кандидатом на пост председателя правительства был Керенский. Портфель
министра внутренних дел -- не помню, по чьей инициативе, -- предложили
Церетели, и он без колебаний принял на себя эту неблагодарную роль, меньше
всего соответствовавшую его наклонностям и способностям.
Намеченное преобразование правительства формально усиливало его
революционное, демократическое крыло за счет его правого сектора, уже
ослабленного уходом министров-кадетов180. Итак -- новая победа
демократии, новый шаг революции вперед. Но как далеки были от ликования
советские круги!
С фронта ползли зловещие слухи: начатое три недели тому назад и
постепенно выдохшееся наступление закончилось разгромом нашей армии и ее
бегством.
Я не буду здесь останавливаться на причинах тарнопольского прорыва и
поражения181. Отмечу только, что едва ли можно ставить эти
события в причинную связь с петроградскими волнениями 3--4 июля: "удар в
спину", нанесенный столичными большевиками доблестно сражавшейся на фронте
армии, -- не более чем легенда, созданная для политических целей. Но
невозможно отрицать, что наше поражение на фронте имело тот же источник, что
и беспорядки в Петрограде. В основе ухода полков с позиций лежал тот же дух
бунта, что и в основе петроградского выступления. Армия бежала. Это было не
только военным поражением России, но и поражением революции.
В этот момент лишь величайшая сплоченность, полное самообладание
революционной демократии могли спасти положение. Но о какой сплоченности
можно было говорить, когда на улицах Петрограда еще не стерлись следы крови
и часть демократии втайне радовалась поражению и бегству нашей армии как
крушению ненавистной политики революционного оборончества! Между тем
правительственный кризис затягивался, формирование кабинета наталкивалось на
новые и новые трудности, шла министерская "чехарда", каждый министр считал
себя "калифом на час", управление вырождалось в истерику воззваний, угроз,
беспорядочных жестов. Правительства в стране не было. 9 июля собрался ЦИК.
Приняли резолюцию: "1) Страна и революция в опасности. 2) Временное
правительство объявляется правительством спасения революции" и т.д.
Как в ноябре 1905 г., мы повторяли слова, еще недавно бывшие
ослепительно яркими, но теперь выцветшие, поблекшие.
На следующий день та же резолюция о "правительстве спасения революции"
была принята, так же вяло и без подъема, в Петроградском совете.
Атмосфера в Петрограде становилась невыносимой. Черная сотня все больше
поднимала голову. Бунтарские настроения притаились, ушли в подполье.
Чувствовалось клокотание бессильной злобы и в рабочих районах, и в казармах.
Жуткая пустота росла вокруг ЦИК. Настроения этих черных дней разразились
кампанией по вопросу о восстановлении смертной казни182. Трудно
представить себе что-нибудь более безобразное, чем та истерика, которую
развели вокруг этого вопроса Савинков183 и его адъютанты
Гобечиа184 и Фило-ненко185.
Имея перед глазами ужас и позор тарнопольского поражения, мы готовы
были признать необходимость восстановления "высшей меры наказания" за
тягчайшие военные преступления. Но отвратительно было следить за
разыгравшейся вокруг этого вопроса рекламной шумихой, которая, в конечном
счете, была на руку лишь большевикам. Крайне тяжелое впечатление произвело в
советских кругах и выступление ген. Корнилова с его известными
"требованиями"186. Иные из "требований" генерала были бесспорны,
другие вызывали серьезные возражения. Но в целом выступление главноко-
мандующего было окрашено ненавистью к революционным орга-низациям, и
обращался он к правительству в непонятно вызывающем тоне, который был под
стать лишь военному вождю, наполнившему мир громом своих побед и метящему в
наполеоны. Было очевидно, что говорящий таким образом генерал станет кумиром
правых кругов, мечтающих о "твердой власти" и
диктатуре, но вызовет к себе ненависть солдат. А между тем в глазах
солдат и рабочих ЦИК нес всю тяжесть ответственности не только за действия
правительства, но и за выступления генералов, поставленных правительством во
главе армии.
* * *
Около этого времени перед руководящими кругами демократии вырисовалась
новая угрожающая российской демократии опасность, которой до сих пор они не
замечали. Приходило в движение крестьянское море, на поверхности его уже
пенились первые валы, издали неся гул рождающейся бури.
На предыдущих страницах я не останавливался на аграрном вопросе. Не
касался я этого вопроса, который, вместе с вопросом о войне, составлял
основу всей русской революции, потому что за описываемый период вопрос о
земле занимал мало места в деятельности тех советских кругов, полем зрения
которых ограничены рамки моего рассказа. На Всероссийском совещании Советов
земельный вопрос был, правда, внесен в порядок дня. Но обсуждение его вышло
до странности вялым -- что-то говорили, что-то голосовали, но никто не
придавал серьезного значения принятым решениям. И то обстоятельство, что
резолюция совещания оказалась проникнута эсеровским духом, не тревожило
меньшевиков, противников социализации: не стоило из-за клочка бумаги спорить
с эсерами!
В начале мая, при выработке коалиционного соглашения между советской
демократией и цензовыми кругами, вопрос о земле вновь выплыл на поверхность
и вновь был скомкан и смазан, в результате чего явился приведенный мною
пункт правительственной декларации;
"Представляя Учредительному собранию решить вопрос о переходе земли в
руки трудящихся и выполняя для этого подготовительные работы, Временное
правительство примет все необходимые меры, чтобы обеспечить наибольшее
производство хлеба для нуждающейся в нем страны и чтобы регулировать
землепользование в интересах народного хозяйства и трудящегося населения".
Теперь, задним числом, нетрудно видеть, что этот пункт выражал подход к
земельному вопросу не с точки зрения крестьянина, а с точки зрения
городского потребителя. Но в то время под приведенной формулировкой
подписались руководители крестьянского съезда, и партия
социалистов-революционеров не задумалась на почве этой формулировки послать
в правительство, на пост министра земледелия, своего лидера В.М. Чернова.
Вскоре внутри правительства завязалась вокруг вопроса о земле глу-
хая борьба. Цензовики старались ограничить министерство земледелия
рамками, намеченными в декларации: засевайте гуляющие земли, "регулируйте",
но ни шагу в сторону нарушения имущественных отношений, существовавших до
революции! Чтите права всенародного Учредительного собрания, чтите священную
собственность!
Министр земледелия, напротив, стремился связать работу своего ведомства
с аграрной революцией, которая начиналась в стране. Но это его стремление
противоречило декларации, которую он подписал вместе с цензовиками, вступая
в правительство, и потому в глазах правой части кабинета министерство
земледелия стало подозрительным очагом смуты и анархии -- чем-то вроде
второго особняка Кшесинской или новой дачи Дурново. Министерство давало
обещания, рекламировало свои законопроекты, но все его мероприятия
парализовались кабинетом.
В результате поднималась волна земельных захватов. Деятели
крестьянского движения уже на крестьянском съезде в конце апреля -- начале
мая столкнулись со стремлением крестьянских масс к немедленному разрешению
аграрного вопроса. Для деревни представлялось вопросом второстепенным,
получит ли она землю на основе торжественно изданного закона, или по
правительственному декрету, или в результате захвата. Но руководители
отдавали себе отчет, что для народного хозяйства в целом далеко не
безразлично, в каких формах произойдет грандиозное перемещение земельной
собственности. Все их усилия направлялись к тому, чтобы уговорить мужичков
подождать до Учредительного собрания.
Сперва эти уговоры имели успех, мужички ждали. Но уже в начале июля до
города дошли признаки того, что деревня дольше ждать не желает. На фронте --
развал, в городах задавленная бунтарская стихия, готовая подняться вновь под
влиянием эксцессов справа, и в это время новая волна анархии из деревни! С
трех концов горела Россия. И руководители демократии метались между трех
пожаров, не зная, где и как тушить огонь.
* * *
В "правительстве спасения революции", которое все еще находилось в
процессе образования, не было ни единства воли, ни даже внешнего единства
действий. В частности, наиболее ответственные министерства -- военное и
иностранных дел -- работали без должной связи с руководящими органами
революционной демократии. Формально господствуя в правительстве, фактически
демократия лишена была возможности подчинить его деятельность своим целям.
Ее силы были подорваны междоусобными, братоубийственными столкновениями
июльских дней, и обессиленная, не верившая в себя, она цеплялась за
"коалицию" с чуждыми ей
элементами, которые, при отсутствии прочих качеств, обладали завидной
способностью говорить от имени "всей России".
15 июля представители конституционно-демократической партии предъявили
Керенскому известный меморандум об условиях своего возвращения в
правительство. Этот документ почти не оставлял надежд на успех дальнейших
переговоров. Ибо смысл переговоров был в выработке платформы соглашения
между советской демократией и цензовыми элементами, а устами кадетов
цензовые элементы выставили как условие своего участия в правительстве
требование об устранении от государственного управления Советов и комитетов,
то есть органов, которые предотвратили вспышки анархии в мае и июне,
победили бунтарскую стихию в июле и одни только располагали авторитетом и
силой для сохранения порядка в государстве.
Впрочем, не буду останавливаться на перипетиях образования второго
коалиционного правительства. Другие рассказали уже эту невеселую историю. Я
лично не был свидетелем ее наиболее драматических эпизодов, разыгравшихся,
как известно, 18--19 июля: в это время я был уже в армии, куда отправился 16
июля в качестве помощника комиссара Северного фронта.
* * *
Мой отъезд на фронт не был неожиданностью для товарищей, так как в
Петрограде в течение четырех месяцев я работал преимущественно среди солдат
и, в известной мере, приобрел репутацию "специалиста" по военным вопросам.
Впрочем, сам я в полной мере сознавал свою некомпетентность в этих вопросах.
Поехал я на новую работу потому, что деятельность в ЦИК в последнее время
стала для меня невыносимо тяжела -- угнетало сознание ее бесплодности. А с
фронтом были связаны еще кое-какие надежды: возрождение армии вдохнуло бы
новую жизнь в революцию, выпрямило бы ее линию -- туда, на фронт, необходимо
было бросить все силы, которыми мы еще располагали. Эту мысль я не раз
высказывал в кругу товарищей -- к большому неудовольствию Чхеидзе, который
боялся отвлечения сил из Петрограда.
Совершенно случайно я разговорился о петроградских делах с приехавшим в
Петроград комиссаром Северного фронта В.Б. Станкевичем. Тот предложил мне
поехать с ним в Псков и оттуда в Ригу. Я согласился. Станкевич -- как будто
опасаясь, чтоб я не раздумал,-- принял на себя выполнение всех
формальностей, связанных с моим назначением на фронт. И на другой день
вечером я вместе с ним покинул Петроград, где мне пришлось пережить столько
незабываемо радостных волнений в первую революцию и столько тяжелого весной
и летом 1917 года.
Глава восьмая НА ФРОНТЕ
Северный фронт, на котором мне пришлось работать, п р а -вым флангом
упирался в Рижский залив (немного западнее устья Западной Двины), а левым
флангом, южнее Двинска, примыкал к армиям Западного фронта. На большей части
этого пространства наши позиции тянулись по правому берегу Двины, а
противник стоял за рекой. Но местами -- у моря, у Двинска и в изгибах реки
-- в наших руках были и участки правого берега.
В состав фронта входили 12-я армия (со штабом в Риге) и 5-я (со штабом
в Двинске). Позже на стыке их была создана еще отдельная 1-я армия. Кроме
того, к Северному фронту были причислены части, стоявшие в Финляндии,
Балтийский флот и позже весь петроградский гарнизон. Но связь с этими
частями была слабая, фактически приходилось иметь дело главным образом с
армиями.
Штаб фронта помещался в Пскове. Здесь Станкевич познакомил меня со
своими сотрудниками, служащими комиссариата -- это были славные ребята,
изнывавшие от скуки и не знавшие, чем заполнить время. Затем мы поехали к
"Главкосеву" (Главнокомандующему Северным фронтом) ген.
Клембовско-му187. Нескладно высокая фигура, седая голова,
багрово-красное лицо, дрожащие, прыгающие по столу руки, бегающие по
сторонам глаза, несвязная речь, в каждом слове, в каждом жесте выражение
уязвленного самолюбия, в каждом взгляде недоверие и страх перед подвохом --
таков был этот генерал "защищавший подступы к Петрограду".
Станкевич развивал ему свои планы восстановления воинского духа армии
путем внесения оперативного начала в строевые занятия, пробуждения в
солдатах интереса к войне, поощрения личного усердия, омоложения командного
состава и т.д.
Генерал вяло соглашался, но был занят своими мыслями. Оживился он
только раз, ругая, не помню за что, какого-то другого генерала.
В тот же день в Пскове состоялось совещание с участием командующих
армий и представителей армейских комитетов. Командующий 5-й армией ген.
Данилов188 производил впечатление умного человека, с большой
силой воли и выдержкой. Вновь назначенный командующим 12-й армией ген.
Парский189, еще не вступивший в исполнение своих обязанностей,
был необычайно скромен, молчаливо жевал губами и внимательно слушал, что
говорят другие. Представители армейских комитетов держались спокойно и
уверенно. И на фоне их сжатых, деловых речей особенно неприятно выделялась
бестолковая болтливость "Главкосева".
Обсуждались планы Станкевича. Никто не возлагал на них больших надежд,
отмечали, что все это старо, все уже испробовано. Но по существу против
предложений комиссара никто не возражал, и его схемы принимались
единогласно.
В общем, от этого совещания, от беседы с ген. Клембовс-ким, от
ознакомления с отделами штаба фронта и с комиссариатом, от встреч с
представителями псковских фронтовых организаций у меня получилось
впечатление, что вся центральная фронтовая машина работает на холостой ход,
что настоящей жизни здесь нет. В первый же вечер я резюмировал Станкевичу
свое впечатление от псковской обстановки:
-- Ради Пскова не стоило покидать Петрограда.
Впоследствии это впечатление лишь усилилось. Псков жил жизнью тылового
захолустья, почему-то переполненного солдатами. Штаб фронта делал вид, будто
управляет армиями, на которые в действительности почти не мог влиять.
Фронтовые организации занимались пустяками в уверенности, что помогают
интендантству в снабжении армий, хотя интендантство по-иному оценивало роль
своих непрошенных помощников. Острых конфликтов не было. Но была нудная,
мелочная склока*.
* Насколько помню, наиболее острое столкновение вышло здесь из-за
сапог. Какая-то солдатская комиссия обратилась к фронтовому интендантству с
требованием, чтобы ее членам были выданы сапоги, так как они, мол,
обносились, бегая по делам фронта. Интендантство обрадовалось и поспешило
раздуть дело. Члены комиссии, не разобрав сразу, что их провоцируют,
настаивали. Дело перешло ко мне, и я распорядился, чтобы члены комиссии
получали вещевое довольствие в своих частях, в обшей очереди.
* * *
Совершенно иная картина ждала меня в Риге, куда я поехал на следующий
день со Станкевичем и искосольцами. В Риге сразу чувствовалась близость
позиций. Долетали редкие раскаты пушечных выстрелов, и военные люди, и
вообще местные жители каждый раз по звуку могли определить, на каком участке
происходит стрельба. Над городом по нескольку раз в день появлялись
вражеские аэропланы. Держались они на значительной высоте и бомб не
сбрасывали, ограничиваясь разведкой. Но их появление каждый раз вызывало
стрельбу наших "зенитных" батарей. В воздухе рвались снаряды, оставлявшие на
месте разрыва медленно таявшие в синеве неба облачка -- то белые, то
темно-бурые, то черные. Нельзя было без волнения следить, как лавируют между
этими облачками стальные птицы и как ловят их незримые орудия.
После визита к бывшему командующему армией знаменитому генералу
Радко-Димитриеву190, который не знал, как говорить с нами --
по-русски или по-французски, мы со Станкевичем расстались: он занялся штабом
армии, а я Искосолом.
Положение 12-й армии внушало военному министерству серьезную тревогу --
эта армия, непосредственно прикрывавшая путь к Петрограду, слыла самой
разложившейся частью фронта: здесь свил прочное гнездо "окопный большевизм",
продолжавший процветать, несмотря на закрытие "Окопной правды"; здесь не
проходило недели без солдатских эксцессов; здесь стояли латышские стрелковые
батальоны, считавшиеся рассадниками смуты; здесь шли непрерывные трения
между армейским комитетом и штабом, причем комитет обвинял штабных в
контрреволюции, а штабные видели в искосольцах тайных большевиков.
Мы должны были заняться улаживанием этих трений. Станкевич предупредил
меня, что нам не приходится рассчитывать на помощь комиссара 12-й армии А.Э.
Дюбуа191, против которого в военном министерстве было большое
недовольство, так как во всех конфликтах армейского комитета с командованием
он поддерживал искосольцев. В министерстве было даже решено -- по
предложениею Станкевича -- отчислить неблагонамеренного комиссара от
должности. Но, с одной стороны, это вызвало конфликт с Искосолом, а, с
другой стороны, Дюбуа заявил, что он назначен на свой пост не министерством,
а Исполнительным комитетом и уйдет лишь тогда, когда комитет отзовет его.
В Искосол я шел, почти как в львиное логово. Но мои опасения быстро
рассеялись. В смысле политическом в Искосоле
царили те же настроения и взгляды, что и в руководящей группе
Петроградского совета и ЦИК -- быть может, еще с большим заострением
оборончества. Но здесь не было петроградской подавленности, безнадежности.
Работали бодро, весело, чувствовалась какая-то особенная подтянутость
военных людей. Контраст с "военной секцией" Таврического дворца, где солдат
представляли помощники присяжных поверенных в гимнастерках защитного цвета,
был поразительный. А в неблагонамеренном Дюбуа я с большим удовольствием
узнал тов. "Александра Васильевича", с которым работал в 1905--1906 гг. в
социал-демократической организации в Петербурге.
Познакомившись с искосольцами, с их деятельностью и с отношением к ним
солдатской массы, я убедился, что здесь -- единственная возможная точка
опоры для работы в армии. Станкевич против моего плана действовать в тесном
контакте с армейской организацией не возражал. Но у него лично отношения с
Искосо-лом были несколько натянутые: искосольцы дулись на него за Дюбуа, да
и вообще он был для революционной организации недостаточно левым. Ко мне,
напротив, искосольцы сразу отнеслись дружественно. Мы сговорились поэтому со
Станкевичем поделить работу: я, в качестве помощника комиссара фронта,
остаюсь в Риге и работаю в 12-й армии; а Станкевич возвращается в Псков,
откуда будет вести работу в 5-й армии и при штабе фронта, а также сноситься
с Петроградом. Такое разделение труда устраивало нас обоих: Станкевич
избавлялся от встреч с Искосолом, а я был рад, что мне не придется иметь
дело с ген. Клембовским.
* * *
Перед отъездом из Риги Станкевич вместе со мной объехал корпуса 12-й
армии, устраивая при корпусных штабах собрания начальников дивизий для
выяснения положения в частях и обсуждения мер к поднятию боеспособности
армии.
Строевые командиры жаловались на упадок дисциплины, на своеволие
солдатской массы, упоминали о повторяющихся случаях братания с неприятелем,
отмечали развращающее влияние, оказываемое на фронт тыловыми пополнениями.
Тон жалоб был фаталистически-унылый: люди стали негодовать, решили, что на
все святая воля Господня, и теперь рассказывают безучастно о том, что
творится вокруг них.
Такому фатализму соответствовало особое деление полков и дивизий на два
разряда: на "больные" и "здоровые" части. С этим делением я столкнулся здесь
впервые. "Болезнь" была всегда одна
и та же -- большевизм. Но проявления этой болезни были разнообразные;
отказ от строевых занятий, от поддержки окопов и расчистки ходов сообщения;
самовольные отлучки, братание, смещение офицеров; резолюции с требованием
власти Советов, опубликования тайных договоров, улучшения пищи и раздела
полковых сумм между солдатами; отказ от уборки казарм, от мытья нар, от
вынесения нечистот, от прививки оспы, от допущения в полк дезинфекторов и
т.д., и т.д.
Полк, охваченный "большевизмом", в течение некоторого времени "дурил"
подобным образом. Затем это надоедало солдатам, внешний порядок более или
менее налаживался -- полк признавался "выздоровевшим". Порой единственным
следом "болезни" оставались загаженные казармы, осыпавшиеся ходы сообщения
да высыпанные в ближайший пруд патроны; порой дело доходило до покушений на
офицеров, до убийств.
Если на солдат "находило" во время пребывания полка в резерве, полк
отказывался выходить на позиции. Если "болезнь" заставала полк в окопах,
начинались братания с неприятелем и конфликты с собственной артиллерией.
Многие офицеры и генералы считали, что пережитая полком или дивизией
"болезнь" избавляет данную часть от опасности вторичного заболевания. К
частям, в которых пока все шло гладко, относились с опаской, ждали от них
самого худшего. Наоборот, полки, на всю Россию нашумевшие своим
большевизмом, несли службу сравнительно сносно: Новоладожский полк
(основавший "Окопную правду") считался -- при невысоких требованиях -- чуть
ли не образцовым, а среди латышских батальонов были такие, где солдаты
отдавали честь офицерам, как при "старом режиме".
В "больной" части всегда можно было отметить "зачинщиков", которые
"мутили" темную массу; они называли себя большевиками и охотно пользовались
большевистскими лозунгами и терминами при агитации. Но среди них я не помню
людей с партийно-революционным прошлым. Наоборот, все это были люди,
неведомым путем пришедшие к своей "крайне левой" идеологии. Заметную роль
играли среди них офицеры-бурбоны, до революции отличавшиеся
рукоприкладством, унтер-офицеры, опасавшиеся мести солдат за "старое", и в
особенности бывшие городовые и жандармы.
Это не значит, что "окопный большевизм" был всецело результатом
провокационной работы этих людей. Нет, описанные настроения носились среди
солдат в воздухе, и черносотенные элементы лишь подыгрывали под них в целях
самосохранения или из
других видов. Источник этих настроений был двойной: с одной стороны,
солдат, чувствуя винтовку в руках, не чувствовал больше палки над головой; с
другой стороны, армия не хотела воевать.
Начало принуждения в армии было разрушено не происками революционных
организаций, не кознями агитаторов, не слабостью Временного правительства, а
самым фактом революции: ведь революция в том -- в значительной мере -- и
состояла, что в известный момент армия вышла из повиновения тем, в чьих
руках она была до того времени послушным орудием. Восстановление павшей
дисциплины было вопросом новой кристаллизации всех элементов армии, да и
всего государства.
Что касается до нежелания солдат воевать, то в наличии такого
настроения, и при том весьма устойчивого и решительного, не могло быть ни
малейших сомнений. Но люди опытные объясняли, что это на так уже страшно:
солдаты, мол, никогда не хотят воевать; в нашей армии это наблюдалось чуть
ли не с самою начала войны -- а армия все же держалась и даже порой шла
вперед. Да и летом 1917 года, на пятый месяц революции, принуждения не было,
и воевать солдаты не хотели, а фронт все же держался.
Какие же силы удерживали солдат на позициях? Отчасти -- сила инерции,
привычка, отсутствие чувствительного давления со стороны противника*;
отчасти -- чувство долга. Да, чувство долга еще было живо в солдате, даже в
наиболее разложившихся частях! И уж, конечно, не правым кругам, упорно
отказывавшимся от каких бы то ни было жертв ради спасения родины и ведшим в
защиту своих привилегий безумную борьбу против своего народа, не правым
кругам было обвинять солдатскую массу в забвении долга.
Солдат, проклиная войну, нарушая дисциплину, "бунтуясь", все же в
глубине души сознавал, что бросить винтовку и уйти с фронта нельзя.
* * *
Авторитет командного состава в армии был в значительной мере подорван
еще до революции. Падение царской власти, основы всей старой военной
идеологии, нанесло этому авторитету последний сокрушительный удар. Положение
офицеров было тяжелое: кругом атмосфера недоверия, озлобленная толпа, зре-
* Редкая артиллерийская перестрелка, при которой армия чуть ли не
полумиллионного состава имела 5--6 человек убитых или раненых в неделю, само
собой разумеется, не могла считаться "чувствительным давлением".
юший кровавый бунт, оскорбления, угрозы, вечная опасность насилия,
самосуда. В этой обстановке многие падали духом, утрачивали способность
приказывать, ограничиваясь тем, что лично исполняли, как могли, свои
обязанности. Некоторые, преимущественно из прапорщиков военного времени, в
видах самосохранения перекинулись в лагерь бунтующей солдатчины и,
подстраиваясь под ее настроения, добивались продвижения по служебной
лестнице на началах "выборности". Но были также строевые начальники, активно
боровшиеся с разложением армии, с неутомимой энергией работавшие над
укреплением своих частей.
Из числа этих энергичных и сохранивших присутствие духа начальников
одни ладили с комитетами, другие находились в открытой вражде с ними, тянули
к "старому режиму". Главой "старорежимников" был генерал
Балтийский192, убежденный черносотенец, антисемит, позже
уволенный по требованию Иско-сола и... ставший правой рукой Троцкого при
создании Красной армии. Из генералов, умевших согласовать свою работу с
новыми условиями жизни в армии, наиболее яркие фигуры представляли собой
командующий армией Парский и командир 43-го корпуса Болдырев193.
Ген. Парский, посреди поражений, в обстановке разложения армии,
сохранял неизменную пламенную веру в русского солдата. Эта вера мирила его
со всем -- даже с комитетами.
-- Русский солдат, -- говорил он, -- изумительный солдат, он боевую
обстановку сметкой, чутьем схватывает лучше, чем любой генерал. Военачальник
у солдата должен учиться. Я так и делал, когда ротой, а потом полком
командовал. Получу задание, изучу местность, а прежде, чем приказ отдавать,
позову своего денщика и с ним посоветуюсь. И не помню случая, чтобы денщик
дельного совета мне не подал. Земляки всегда все знают лучше, чем в штабе: и
где у противника пулемет припрятан, и с какой стороны у него части покрепче
стоят, с какой стороны -- послабее. В эту войну, уже корпусом командуя, я и
то всегда денщика выспрашивал: "Как ты, Гаврила, думаешь, будет ли на этой
неделе немец наступать или нет?" А Гаврила отвечает: "Никак нет, Ваше
Превосходительство, раньше чем через 10 дней ему наступать невозможно". --
"Почему ты так думаешь?" -- "А потому-то и потому-то..." Я и спокоен. А то
Гаврила сам мне докладывает: "Ваше Превосходительство, не иначе, как немец
ударить хочет", -- я сразу в армию доношу, что по полученным сведениям
ожидаю, мол, наступления неприятеля, и сам меры принимаю..."
Для Парского решающим фактором в войне была психология солдат и
офицеров и прежде всего их взаимное доверие и спайка. Одной из причин наших
военных неудач он считал рознь между различными видами оружия, особенно
пехотой и артиллерией, и рекомендовал бороться с этим злом, устраивая общие
батарейно-полковые праздники и гулянья для офицеров и солдат. Так же
заботливо относился он к сплочению различных национальных элементов армии.
Как-то, собираясь в украинский армейский комитет, я пригласил Парского
ехать со мною. Генерал согласился, но уже в дверях остановился и сказал:
-- Знаете, что, Владимир Савельевич? Отправляйтесь одни.
А я к ним на будущей неделе пойду, когда ко мне жена при
едет-- она из Полтавской губернии, по-украински говорит. Я
им скажу, что надо, а потом жена по-ихнему несколько слов
прибавит -- выйдет сердечнее, теплее, хохлы это любят...
О военных талантах генерала Парского судить я не берусь, но в прошлом
за ним были крупные заслуги, и в обстановке фронта он разбирался, как мне
казалось, неплохо. Во всяком случае, это был человек с оригинальным,
самостоятельным умом. Политикой он мало интересовался, признаваясь
простодушно:
-- Этих дел я не знаю.
В спасительность репрессий он не верил:
-- Русского человека, если он забрал себе что в голову, нака
занием не испугаешь.
Но верил в здравый смысл и совесть солдата, и потому все настроения в
армии считал явлением временным, преходящим.
Болдырев, бравый генерал, гордившийся тем, что отец его сам пахал
землю, был человеком другого склада. Он не философствовал, не рассуждал, а
старался с размаху, напряжением воли брать все препятствия. Его решительные
манеры, смелость, прямота, в сочетании с его своеобразным красноречием,
внушали уважение солдатам. К комитетам сперва он относился недоверчиво, но
потом, приглядевшись к их работе, понял, что они не являются помехой
укреплению фронта. Искосол, со своей стороны, вначале считал негнущегося,
резкого на язык генерала завзятым контрреволюционером и даже добивался его
увольнения. Но позже искосольцы оценили прямоту, лояльность и энергию
Болдырева и искренне жалели о его уходе, когда -- после отставки ген.
Данилова -- ему пришлось покинуть корпус, чтобы принять командование
соседней 5-й армией.
Не буду здесь останавливаться на других представителях командного
состава. Перейду к комитетам.
* * *
Душой армии был Искосол. Председателем его состоял Г.Д. Кучин
(Оранский)194, видный деятель социал-демократической партии, в
начале войны призванный в армию, прошедший всю военную страду рядовым, в
окопах, и на фронте произведенный в прапорщики. Старый революционер, глубоко
убежденный социалист, он ненавидел войну, но вместе с тем любил армию,
считал оборону величайшей задачей революции и относился с увлечением к
военному делу. Вокруг него группировались люди, подобно ему, прошедшие
партийную школу и в окопах проведшие войну: Я. Хараш195, Л.
Тумаркин, Б. Рабинович. Им удалось подобрать себе помощников, политически
менее подготовленных, но искренних, энергичных, преданных революции и
обороне.
В Искосоле царила атмосфера безграничного взаимного доверия и тесного
товарищества. Это была одна дружная семья. Любимым членом ее был и А. Дюбуа.
Войну он провел рядовым на фронте, разделяя политические позиции крайнего
оборончества. Но, в отличие от Кучина, во время революции он потерял интерес
к военному делу, по-видимому, увлекшись открывшимися перед социалистами
широкими возможностями морального и интеллектуального воспитания масс. Он
энергично работал в рижской партийной организации, редактировал местную
социал-демократическую газету, поддерживал связи с профессиональными
союзами, руководил стачками (в частности, когда я приехал в Ригу, внимание
его было поглощено забастовкой прачек). Эти его занятия, по правде, имевшие
мало общего с обязанностями комиссара армии, вызывали негодование штаба. Но
дело от этого не страдало, так как свои официальные обязанности Дюбуа
передал своему помощнику, некоему Минцу, и тот, будучи совершенным нулем в
смысле политики и общественности, но обладая большой трудоспособностью и
некоторым административным талантом, недурно справлялся со своими функциями.
Понемногу Минц прибрал к рукам весь армейский комиссариат, отобрав у Дюбуа
все атрибуты его должности: печати, бланки, квартиру и автомобиль. В штабе к
Минцу относились с уважением, в Искосоле его презирали.
Со штабом Искосол, как я упоминал уже, был на ножах. Трения между ними
начались с первых дней революции, и с тех пор каждый день приносил новые
недоразумения. Дюбуа и Минц, которые едва разговаривали друг с другом и из
которых один всегда поддерживал генералов, а другой во всем соглашал-
ся с Искосолом, не могли быть посредниками для улаживания этих
столкновений. За это дело и принялись мы с ген. Парс-ким, и к началу августа
нам удалось, кажется, достичь некоторых результатов -- машина 12-й армии
стала работать ровнее, без перебоев.
* * *
Характеристику состояния 12-й армии, данную на предыдущих страницах, я
хотел бы дополнить здесь несколькими замечаниями о 5-й армии, составлявшей
левое крыло Северного фронта. С этой армией я познакомился несколько позже,
чем с 12-й, в конце августа. Но в дальнейшем мне приходилось делить внимание
и время между обеими армиями.
Обстановка здесь и там была различная. 5-я армия считалась одной из
наименее разложившихся на всем пространстве от Рижского залива до Черного
моря. Репутация "опоры порядка" особенно упрочилась за ней благодаря той
роли, какую сыграл в июльские дни отправленный ею в Петроград "сводный
отряд". Забегая несколько вперед, отмечу, впрочем, что позже именно 5-я
армия первой оказалась в руках большевиков.
Особенностью этой армии, по сравнению с 12-й, была бедность
политической жизни, преобладание инерции старых отношений, что объяснялось
расположением армии в стороне от больших промышленных городов. Но не
оставалось без влияния и то обстоятельство, что командовал 5-й армией
энергичный и умный ген. Данилов, умевший со всеми ладить и всех в конечном
счете подчинять своей воле.
Армейский комитет в 5-й армии был по составу не столь блестящ, как
Искосол. Но во главе его стоял талантливый и смелый человек, гусар и
георгиевский кавалер Виленкин. При царизме он был правоверным кадетом, а во
время революции примкнул к народно-социалистической партии196. Я
думаю, что это было с его стороны действительным полевением, а не
приспособлением к обстановке: Виленкин был человеком негнущимся, не умеющим
льстить толпе -- эти свои качества он доказал своей смертью*.
Станкевич приводит в своих "Воспоминаниях" отзыв Вилен-кина о роли
армейских организаций: "Задача нашего комитета довести армию до того
состояния, чтобы по приказу командующего армией любая часть арестовала без
колебаний комитет. Тогда
* Он был расстрелян большевиками в 1919 г.
мы, деятели комитета, скажем: наш долг перед родиной выполнен"*. Это не
была бутада: Виленкин действительно так смотрел на дело. Но его точка зрения
не разделялась его сотрудниками; он занимал в комитете крайний правый фланг,
что не мешало ему пользоваться среди товарищей огромным влиянием.
Крупную роль играл в комитете полковник Куропаткин -- кадровый офицер,
искренно отдавшийся революции и сумевший привить товарищам по работе свои
навыки специалиста. Политическим руководителем, идеологом оборончества был в
армии социалист-революционер Евгений Колосов. Весьма энергичную деятельность
проявлял армейский комиссар Ходоров. Но о нем у меня осталось неприятное
воспоминание: он пытался упрятать в сумасшедший дом какого-то солдата --
лазаретного служителя, уличавшего его в том, что он, Ходоров, до революции,
пользуясь родственными связями, "окопался" в лазарете.
У этого армейского комиссара был еще помощник -- человек огромного
роста, с университетским значком, вечно выпученными глазами, широко
раскрытым ртом и феноменальным голосом. Командный состав в 5-й армии был
сравнительно ровный. Офицеры держались увереннее, чем в 12-й армии.
Эксцессов со стороны солдатской массы здесь было меньше. Но и здесь были
"больные" полки и дивизии, и здесь строевые занятия производились лишь
кое-где да кое-как, и здесь окопы и ходы сообщения осыпались из-за отказа
солдат заниматься их укреплением и расчисткой.
Но вернусь к 12-й армии, в которой главным образом протекала моя
работа.
* * *
Согласно директивам, полученным из Петрограда, я должен был особенное
внимание обратить на латышские стрелковые батальоны. Таких батальонов в
составе 12-й армии было, насколько помню, 10 или 12, силой всего в 20--30
тысяч штыков. Они были созданы еще в первый период войны, в 1915 году, --
кажется, на основе добровольчества. Привыкшие к дисциплине, упорные в бою,
как и в работе, латышские стрелки оказались превосходным боевым материалом.
И даже летом 1917 года в них все еще чувствовался военный дух, которого не
было и в помине в соседних расхлябанных, опустившихся "рассийских" дивизиях.
Но в первые годы войны латышские батальоны понесли огромные потери
людьми. Зависело ли это от слепого случая или
* Станкевич. Воспоминания, с. 145.
от вины командного состава, я не знаю. Но в головах стрелков крепко
засело подозрение, что их посылали на бой умышленно -- потому, мол, что в
штабах сидят бароны, которые рады избавиться от латышей.
К этому присоединилась глубокая рознь между солдатами и офицерами:
среди офицеров-латышей преобладали представители местной интеллигенции, дети
крестьян-помещиков ("серых баронов"), а стрелки набирались главным образом
из батраков, городских рабочих, голытьбы. Офицеры были настроены воинственно
и патриотично, в кадетском смысле этих слов. У стрелков же ненависть против
своих "внутренних немцев-баронов" была сильнее, чем против Германии.
На этой почве создалось такое положение: офицеры-латыши обвиняли
стрелков в готовности перейти на сторону врага; солдаты в том же самом
подозревали своих командиров; а в воинских частях, стоявших на соседних
боевых участках, ходили слухи, что в латышских батальонах и офицеры, и
стрелки готовы открыть фронт.
Мне передавали, что разложение началось в латышских частях задолго до
революции, но судить, насколько верно это утверждение, я не могу. Во всяком
случае, к концу июля положение достигло крайнего напряжения. К тому же,
центральный орган латышских стрелковых батальонов --
Исколастрел197 -- был целиком под влиянием латышской
социал-д