акаться да глаза потаращить, я поняла,
что никто, ни один человек, включая в первую очередь его семейку уродов, не
могли понять главное в нем, только мне он открыл это главное: эту безмерную
муку за людей, ему так хотелось, чтобы жили они побогаче! А Егор, как он
умер, говорит: ничего, дескать, он не хотел, хитрожопый! И забудут, мол, его
через день, на сороковины не соберутся, а если соберутся, то чтобы пожрать
на дармовщинку, потому что покойник любил пожрать.
Это верно. Любили мы с ним пожрать, и благоговели официанты от наших
заказов, понимая, что перед ними не безденежный человек, не фитиль, а сам
Владимир Сергеевич, который в еде шуток не допускал, жрали много и вкусно,
кто еще мог сравниться с ним в этом искусстве пожрать! и от этой обильной и
щедрой пищи так прекрасно сралось, словно это поэма!
Никто его не понял и не простил, только все порывались плюнуть на
свежевыкопанную могилу, потому что неправда, что любят у нас покойников, а
любят у нас только тех покойников, которых не любят при жизни, а которых при
жизни любят, после смерти -- пуговица отрезанная. И если бы Зинаида
Васильевна пригласила меня на поминки, я простила бы все! все! -- я была бы
ей первой заступницей, первой подругой, я бы с ней вспоминала его выражения
глаз, его мысли и руки, пахнущие дорогой заграничной кожей, и клеветники,
недостойные его ногтя, были бы публично посрамлены, но случилось обратное,
выпал мне жребий перейти в их стан, потому что наступил конец моему
вековечному долготерпению, потому что замыслили меня вытолкать без извинений
из зала, где он, не дали принести в скромный дар мои белоголовые каллы, нет,
не знала смирения подлая душа Зинаиды! И осталась я при своих воспоминаниях,
при его криках, когда ему некому было, как только мне, искричаться, зарыв
под подушку телефон, на который всегда смотрел с подозрением, и радовался,
что нашла я для него подходящее слово: падла! -- да, я падла! -- радовался
он. -- Падла! Падла! -- Кто еще посмеет так о себе, это ли не
по-христиански? И теперь как дочь православной церкви свидетельствую, стоя
над пропастью своего решения родить рокового моего херувима: -- Так никто
еще себя не поносил! -- Да, я видела всяких деятелей, которые рвали на себе
волосы, отдаваясь минутному мутному покаянию, но что их слова по сравнению с
кнутом и нагайкой моего Леонардика, родившегося не в том веке, когда
искусства цветут вокруг полных возрожденческих ног Монны Лизы, близ чертогов
любви и весенних грез? А его последняя задумка, насчет полковника,
пристрелившего, как Тютчев, свою незаконную связь, разве здесь нет того
глухого отзвука катастрофы? разве здесь не бродит его тоска?!
Да, он любил, и если Зинаида Васильевна, выживши из ума, угрожала ему
самоубийством, на которое не было способно ее ожиревшее тело, так он был
просто святой, кто еще мог бы терпеть весь этот скрипучий корабль своей
дачи, всех этих паразитов и приживалок, глубоко неверных людей, посреди
которых мне было противно находиться, и не случайно меня вывели из душного
прощального зала, хотя я ничего не сказала и ни на что решительно не
посягнула, я хотела пройти незаметно, как проходит чистая любовь, а они меня
за руки и -- поволокли, и вдобавок называли меня хулиганкой, и дедуля, попав
с ними в заговор, ничего мне об этом не сказал. Так почему мне печалиться,
если он умер, испугавшись меня, как заразы, и бежавший туда, где футболист
играет, а время стоит? И околевай себе на больничной койке, Тихон Макарович,
хотя по-христиански я не против того, чтобы ты вылечился и продолжал свою
мелкую жизнь старпера, потому что не девочка я и жизнь моя -- не малина! Я
надела убогое, нищее платье, я не мазалась, не причесывалась, я была
красивее всех в этот скорбный день моего унижения! Но не дали почувствовать
превосходства. Тесен мир. И уже Виктор Харитоныч, мой давнишний и преданный
покровитель, нахмурил козлиное свое личико, готовя дурное дело расправы, и
заерзала от нетерпения сорвать с меня покрывало, залезть с головой под
простыню, подышать воздухом моей несчастной любви Полина Никаноровна,
растлительница иллюзий. Уж она постарается навести на меня напраслину! уж
она порадуется моим слезам, приготовя весь этот позор, а Харитоныч? Ну, что
Харитоныч? Он понуро отведет глаза в сторону и начнет заседание, и я,
неподготовленная, в пестром летнем платьице, вдруг узнаю о себе много
нового, вдруг распустят про меня ползучие слухи, и собрание под тишину
унижения будет исключать меня из мира живых людей и туда гнать, куда поезда
ходят пустые, ненагруженные, в логово моего одноглазого папочки, что совсем
уже утратил дар разумной речи, в логово неотесанного родителя, променявшего
жизнь на затишье, похожее на пожизненную смерть.
Но прилетит из Фонтенбло птица-Ксюша, доступная глубокому удовольствию,
тяжелому кайфу, и предложит мне выход и дерзкую выходку, и я соглашусь, и
она позвонит X., делавшему только ради нее отступление от своего
благородного пристрастия к расе мужчин, чтобы он взял с собой все свои
принадлежности и примчался бы к нам, и при этом сказала: -- В этом особенном
чувстве X. ты найдешь для себя удачу. Он заснимет все так, что останутся
одни кружева художества, а от вульгарности ты ускользнешь! -- И была она
права, моя мудрая Ксюша, и не мне жалеть, хотя предчувствую, что перешла тот
порог, когда люди понимают людей, а все почему? -- потому что мой сад был
прекраснее многих, и повадились в него ходить многие, и многие подозревали,
что топчут его еще слишком многие, и не доверяли друг другу, и не верили
моей искренности, слишком прекрасный был сад, слишком сладостные были в нем
плоды, и осталась я со своими плодами надкушенными, и стали они гнить то с
одного бочка, то с другого, потому что красавице жизнь посреди уродов тоже,
знаете ли, не радость! И когда подоспел симпатичный фотограф X., тонкий
мастер и друг петербургской элиты, да только нечувствительный к женщинам,
что меня, однако, заинтриговало, потому что, кроме Андрюшки, на которого я
могла смело положиться и даже спать вместе, как спят с новорожденным, не
доверяла я этим нечувствительным мужчинам, видя в них смутную для себя
обиду, то есть как это так! И не верила им, полагая, что просто не могут, а
они, оказалось, могли, но совсем не хотели, и мы были у них, как на голой
ладони, и приехал тогда X. со своей новомодной аппаратурой, с
принадлежностями почти что диковинными, будто для подводной охоты, весь в
вельвете, ногти овальные, полный старинной нежности к нашей Ксюше, несмотря
на причуды, и Ксюше нравилось, она подчеркивала и не скрывала, как
победительница, и Ксюша ему говорит: -- Так вот и так. Сможешь сделать? --
X. подумал и отвечает: -- Попробуем!
12
Но любовник -- не тот, с кем спишь, а тот, с кем утром сладко
проснуться, и Виктор Харитоныч знал это и не мог мне простить, а когда
Зинаида Васильевна, роняя вдовью росу, заграбастала жирную пенсию и
нажаловалась на меня, чтобы обелить своего погубленного супруга, который
прожил со мной с лишком два года и был счастлив, как цуцик, и умер с
достойным криком, когда Зинаида Васильевна сделала свое черное дело, я
пребывала в полнейшем неведении, я оплакивала пропажу и перечитывала
некролог в свое утешение, и дедуля, Тихон Макарович, жил бок о бок
незаметной жизнью стахановца и помалкивал, словно он непричастен, а когда
Виктор Харитоныч радушно, с интимными вибрациями пригласил меня заглянуть к
себе в кабинет, то даже смутного подозрения у меня не промелькнуло, а
подумала я, что никак он не может угомониться, и, видать, настал час платить
за вольготную жизнь, только зря он, подумала я, афиширует наши сношения и
тщеславится мной на глазах коллектива и Полины Никаноровны, которая всегда
считала, что женщина без лифчика все равно что не женщина, а последняя
тварь, так как бюст у Полины Никаноровны давно вышел из повиновения, и
никогда нам не понять друг друга, хоть пуд соли съедим за общим столом во
время поездок по ярмаркам и балаганам, где в автобус, куда нас ведут
переодеваться, ломятся, как за мясом, а Наташа, божия сыроедка, говорила,
суча быстрыми руками пряжу отвлеченных слов, что мясная философия правит
миром и сквозь мясо плохо виден Бог и вопросы вечности, и когда она шла,
отвергая мясо, она видела состав воздуха и улыбалась ему, и даже микробов
видела, а Вероника хвалила ее и кормила своего Тимофея мясом, чтобы он был
сильный и злой, а когда Виктор Харитоныч, козлиная голова, пригласил меня на
свидание, я, конечно, почуяла недоброе, нюх у меня слава Богу! -- и решила
отклонить приглашение, да он настаивал, да так усердно и нежно, что я
решила, что ему невтерпеж, или что прослышал и хочет выведать, любил он
всегда, чтобы я ему порассказывала, посравнивала достоинства, у кого что и
как, хлебом не корми, только расскажи про достоинства и отклонения, и я его
развлекала тем, что рассказывала, и ему очень нравилось, что министр не то
чтобы тяжелой, но и не легкой промышленности, человек удивительных качеств,
был обижен на меня за то, что сидела на званом пикнике у Москва-реки
по-турецки, сняв мокрую тряпочку купальника, подаренного все той же Ксюшей
Мочульской, которая мясную философию тоже критиковала и тоже, как та
сыроедка, ядовито высказывалась о засилии времени, да только я знала такую
вечность, где не только глубины, но и благости нет: то есть одна непролазная
топь, в которой гибнут самосвалы и любопытный соседский мальчик на
корточках, и меня он обжег, этот трос, по щеке поцарапав, и глубинки мне
этой, спасибо, не надо, а Ксюша, взращенная на вырезке и детских девичьих
шалостях, неполная девятиклассница, с подругой обменивалась поцелуями, а мой
одноглазый папаша стерег меня и держал в черном теле не совсем бескорыстно,
и я все мимо ушей: насчет
Бога, которого плохо, мол, видно сквозь мясо, спасибо большое! а
Виктор, значит, Харитоныч получал удовольствие от затруднений министра и
дивился его легкомыслию, потому что тот верил, что я воспитываю детей
дошкольного возраста, такое занятие, и от души хохотал хриплым басом, а как
села посреди пикника по-турецки, лицом к Москва-реке, ощутил неудобство и
нарушение этикета, потому что был не один, а с компанией, у которой шашлык
встал поперек горла, если не сказать большего, а мне плевать: я сижу, и мне
весело, а министр вскорости умирает от рака, но перед этим со мной
примирился и даже познакомил со своей престарелой мамой, это, мол, Ира, о
которой тебе рассказывал, а был он, что характерно, вдовец, и маме я очень
понравилась, только он умер, сгорел от болезни, я ему еще передачи носила, у
него в палате цветной телевизор стоял, а доктор мне говорил: даже если он на
ноги встанет, все равно мужчиной ему не бывать, а я говорю: ну, и не надо! а
доктор мне на это: вы -- благороднейшая женщина!
Так сказал мне этот доктор, а министр тут взял да умер, не вылечился,
несмотря на больницу, сгорел в месяц, полное невезение, а если бы вылечился,
то обязательно женился Александр Прокофьевич, замечательный светлый человек,
только строгий, и никогда не мог простить, что сидела по-турецки, и все
спрашивал с мукой: ну почему ты сидела по-турецки? зачем? -- а я уже, --
главное! -- маме его престарелой была представлена, чин чинарем, и мы даже
втроем обедали на белой крахмальной скатерти, и вазы хрустальные, и
очень-очень я ей понравилась, старушке, и Виктор Харитоныч, уважавший чины,
радовался за меня и еще пуще воодушевлялся и обещал непременно перевести
меня в королевы на сцену, а вместо этого ничего не получилось, и написал он
цидулку моим покровительницам, где оправдывался, что я, мол, -- по
собственному желанию, ввиду большой утраты, и Зинаида Васильевна смахнула
слезу и осталась ни с чем, потому что прославили мою любовь, публично о ней
возвестили в туманных выражениях, но кому надо, тот поймет, а пока вызывает
он меня вкрадчивым голосом и ни о чем не предупреждает, на одиннадцать
часов, так что я тепленькая, прямо с постели еду, удивленная его желанием, и
приезжаю. Смотрю: волнение, и все смотрят в мою сторону, думала -- на бусы,
бусы надела латиноамериканские, аметистовые, от Карлоса, чтобы этому ублюдку
приглянуться, а смотрю -- все смотрят, и его секретарша меня проводит в зал,
где у нас демонстрации, и накрыт зеленый стол, только не для банкета, и за
ним уже Виктор Харитоныч и другие представители, и Нина Чиж. Я хорошо знала
Нину Чиж. Она любила трубочки с заварным кремом и не знала, из какого точно
места мы писаем, и когда у нее случился цистит, она меня спрашивала, и я
поделилась, а так мы были не очень близки, и Полина тоже сидит и на меня
смотрит с неисчерпаемым торжеством, и Сема Эпштейн тоже тут как тут, Виктор
Харитоныч глаза отводит и говорит, что, мол, давно назрела необходимость
обсудить и пришла пора, и передает слово Полине-суке-Никаноровне, которая,
являясь моей непосредственной начальницей, должна, мол, выразить общее
мнение, и вскакивает с места Полина Никаноровна и бежит на самодельную
трибуну к микрофону, будто комментировать мой наряд, и все будут пялиться и
шушукать, а я еще ничего не понимаю, но думаю, чего это все пришли, и даже
из дверей высовываются закройщики в дубленых жилетах и с булавками в зубах,
и разного возраста швеи-мотористки в легких полупрозрачных блузках, чего это
все повылезали из своих нор? никогда еще не было столько шума в нашей
конторе с тех пор, как загорелся архив в отделе кадров, а я села нога на
ногу, а Полина как закричит на меня, что не следует, мол, и что бусы
нацепила, а незнакомый мне человек, на которого, вижу, Виктор Харитоныч
всеми силами оглядывается и подражает, тоже говорит, что непорядок и сядьте,
наконец, как положено! ну, я села, и Полина начинает про то и про се, про
дисциплину и облик, внешний и внутренний, что, мол, внешний мы и так уже
только что видели, бусы всякие, а что внутренний такой же, если не хуже, а,
стало быть, интересно спросить, что, мол, Тараканова думает, на что
надеется, только вроде уже поздно спрашивать, потому что раз, мол,
спрашивали, не раз призывали и беседовали, и она сама, и вот Виктор
Харитоныч тоже, были такие, мол, беседы, про облик, а только все хуже дело
шло, и дисциплина хромала из рук вон, и это пагубно отражалось, а работа
специфическая, глаз да глаз, и если досуг отличается безобразием, то это
влияет на всех, а не просто личное дело, и вот оказывается, что отличается,
что, мол, поступали всякие сигналы, со всех концов, да и я сама не раз
видела, когда в поездках со сложным заданием случались непозволительные вещи
в виде мужчин, а также алкоголя, причем вплоть до спирта, и ставилось это на
вид, особенно мужчины, которые буквально облепляли, как пчелы, да мед,
простите за выражение, прогорклый! не наш! и отсутствие дисциплины, о чем
всенародно объявлено, и мы обращали внимание, да только это завуалированное
тунеядство, скажем прямо, и незнакомый человек, на которого Виктор Харитоныч
стойку делает, поддакивает, и зал, то есть мои, значит, товарки, внимает, и
Полина сообщает, что кончилось, что называется, терпение, и пора, мол,
решать, и бусы мне не помогут, и нечего ими размахивать, да и порядок в
одежде известен, а что у нее бюст живет самостоятельной жизнью и свешивается
при купании, она не затронула, но на меня свалила и это, а я все сижу и
хлопаю глазами, еще не совсем проснувшимися, потому что, как Ксюша, сном не
пренебрегала и невыспавшейся жить не любила, а тут Нина Чиж, что трубочки с
заварным кремом любила, покраснела от волнения речи и лепечет, что, мол,
ладно бы, если курение и мужчины, которые, как пчелы, да только иное тоже и,
дескать, нам это в корне чуждо и непонятно, откуда только такие берутся, а
Сема Эпштейн, что заранее выступил, сообщает, что всегда сомневался, да
только окружена, мол, была нездоровым климатом, даже -- как бы сказать? --
преклонения, да что, мол, перед кем, дескать, удивлялись, не перед обманом
ли оптическим, потому что климат такой нездоровый, как бы бросает камень в
огород Виктора Харитоныча, да только тот и в ус не дует, а сидит,
возмущается и ведет собрание, а закройщики со шпильками в зубах из дверей
выглядывают, и я чувствую: дело-то как оборачивается! и тут ни с того, ни с
сего выбегает Нина Чиж, тоже мне представительница, ну, ладно, Эпштейн, ему
что, он по заграницам ездок и местный законодатель, а Нина-то Чиж,
представительница несложившейся судьбы, которую я из жалости водила смотреть
на оркестр в ресторане, где ее никто не пригласил, пока мы по Нечерноземью
путешествовали, и она ни с того ни с сего сообщает, что, случись вдруг война
с китайцами, записалась бы Ирина Тараканова в добровольцы и бусы сняла бы?
Вопрос, мол, -- серьезный, особенно в свете событий, а Полина спешит
добавить, что, глядишь, -- Тараканова записалась бы не в добровольцы, а в
любовницы к пресловутому генералу Власову, такая бы вышла накладка, а мы ее
держим, и не полное ли кощунство, что она служит рекламой нашего с вами
образа и подобия, походки и даже, если хотите, прически, а с кого,
собственно, брать пример? Эпштейн кричит: не с Польши ведь! А я кричу: ну,
это слишком! А сама думаю, на что, мол, они намекают, на какого Власова, то
есть я знала, не дура, но он-то при чем? Всколыхнулся мой патриотизм и
кричу: -- Неправда! Это слишком! -- А они мне в ответ, что не слишком, а все
правильно, и что мне, мол, молчать пора, а не бусами трясти, а я ими трясу и
людей ставлю в понятное недоумение, за что и держите ответ перед
собравшимися мужчинами и женщинами, и что мне на это, мол, нечего возразить,
потому что и так все ясно, а Нина Чиж еще объявляет, что ладно бы, если
мужчины и алкоголь и в гостинице постель взъерошенная, а вот если замешаны
тут и женщины, да не с лучшей, прямо-таки сказать, стороны, то вот здесь
совсем облик проступает зловещий и угрожающий, и Сема Эпштейн говорит, что
пощады не будет, а незнакомый человек по фамилии Дугарин даже весь налился
кровью и так выразительно на меня посмотрел, что я присмирела и даже
отказываться от клеветы не решаюсь, а мне говорят, что это также и в моих
интересах послушать, как будто мои поступки не слишком скромны и красивы, а
им ли судить? да я промолчала и слушаю тихо.
И потянулась их тогда полная череда, один красивее другого, и все меня
сватают в любовницы пресловутого генерала и обнаруживают во мне все новые
недостатки, и критикуют, и даже закройщики с недошитыми нарядами выступают,
и превозносят свои изделия, и просят, чтобы я эти изделия своими ухищрениями
не позорила и не надевала, а я и не слишком хотела, тоже мне дерьма пирог,
но все-таки странно мне слышать, а Виктор Харитоныч все возмущается и
отводит глаза, а Полина Никаноровна не выдержала и расплакалась от
накопившейся нелюбви ко мне, не выдержала, и тогда Нина Чиж стала ее утешать
и предлагать трубочки с заварным кремом, и они стали прожорливо есть на
глазах у всей публики, как будто в булочной, а мне даже бусами не дает
пошевелить, слетелись на меня, вши лобковые, а я сижу и не отбиваюсь,
прислушиваюсь, и уже отшумел Сема Эпштейн, и уже померк в своем неуемном
гневе неизвестный человек по фамилии Дугарин, тоже приведший некоторые
примеры моих опасных влияний на коллектив, что проглядели вы ее и даже,
может быть, перехвалили, позарясь на внешность и недооценив внутреннего
содержания, и подумала я, что дело клонится к концу, стихает стихия, да не
тут-то было: выпархивает на арену мой ангел-хранитель, мой защитник частных
интересов, Станислав Альбертович Флавицкий, и говорит, прикартавливая,
сладким голосом.
СТАНИСЛАВ АЛЬБЕРТОВИЧ. Я только с виду чужой, а по настроению очень
отчетливый, и я, дорогие мои пациенты, неоднократным образом делал Ирине
Владимировне аборты и сбился со счета. Не берусь подсчитать, потому что
сбился со счета и точной цифры не помню, хотя медицинская тайна перед вами
не играет большого значения, потому что вы воля пославшего вас тред-юниона.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Несомненно.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА (плачет). У-у-у-у-у!!!!!
НИНА ЧИЖ. Бом-бом-бом!
ДУГАРИН. Дальше.
СТАНИСЛАВ АЛЬБЕРТОВИЧ (с воодушевлением). И всякий раз поражался!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Правильно!
СТАНИСЛАВ АЛЬБЕРТОВИЧ. Я не похож на Ирину Владимировну Тараканову ни
сном, ни духом, но хорошо припоминаю ее слова о нежелании рожать детей в
неволе, хотя как доктор не желаю зла, а желаю, чтобы одумалась.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Не одумается!
ГЕНЕРАЛ ВЛАСОВ. Она была моей спутницей связи.
СЕМА ЭПШТЕЙН. Преступница! Тавра на тебе нету!
СТАНИСЛАВ АЛЬБЕРТОВИЧ.
Мы люди в белых халатах
Мы гневно осуждаем бабушку русского аборта
Мы люди в белых халатах
Бабушку русского аборта не пустим в свой дом!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Я -- Полина Никаноровна.
СТАНИСЛАВ АЛЬБЕРТОВИЧ. Очень несказанно рад!
ЗАЛ. Дружба. Дружбааааа!!!!!
ЗАКРОЙЩИКИ. Гляди, ребята, генерал!
ГЕНЕРАЛ ВЛАСОВ (в кандалах, по щиколотки в воде, весь в мышах). Всеми
преступными помыслами обязан Ирине Владимировне Таракановой, итальянской
проходимке, сожительнице Муссолини.
ЗАКРОЙЩИКИ (плачут и поют).
Таракан и паук
В нашем доме живут.
Кандидаты наук
Таракан и паук
Педерасты!!!
НИНА ЧИЖ. Бом-бом-бом!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА и СТАНИСЛАВ АЛЬБЕРТОВИЧ целуются у всех на глазах.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (яростно аплодирует). Вот это -- дело!
Я (с криком). И ты, дедуля!!!
(ДЕДУЛЯ, не останавливаясь, проходит мимо меня, сверкая медалями и
очками. Он чистил медали зубным порошком. Он не признавал зубной пасты как
вредного и опасного нововведения, вводящего народ в заблуждение. ДЕДУЛЯ
поднимается на трибуну.)
ВЫСТУПЛЕНИЕ ДЕДУЛИ
Дорогие товарищи! Моя родная внучка, Ирина Владимировна Тараканова
..........................................
..........................................
............................ (молчит).
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Чего замолчал?
ДЕДУЛЯ (молчит).
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. У вас есть текст.
ДЕДУЛЯ. Он у меня выпал.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (совещается). Он у него выпал.
ДЕДУЛЯ. Можно я так скажу? Без затей.
ДУГАРИН. Говори, старый стахановец!
ДЕДУЛЯ. Ну, начать с того, что, когда из дому выходит, свет никогда не
погасит и газовый рожок тоже в ванне оставляет гореть, а от этого пожар
может вспыхнуть и все сгорит к чертям собачьим, а я погорельцем быть не
желаю, не для того, можно сказать, жил, чтобы в старости погорельцем
остаться, а то, что в японском халате кимоно по квартире разгуливает, мне не
жалко, разгуливай, коли совести нету, а как вдруг из кровати или из другого
какого угла выскочит и давай по телефону разговаривать, это (к ДУГАРИНУ),
сынок, другое дело, это меня как больного человека травмирует, и ночевать у
нее в комнате остаются, хохочут и брызгаются, будто другого места нет, и
опять же вода даже в коридор выливается, и при этом курит в постели, а я
волнуйся, не спи, обидно все-таки, если погорельцем на старости лет, или еще
другое: однажды, не совру, видел у нее в кровати целую лужу крови, хотел
было спросить, но честно скажу, побоялся, все-таки мало ли что, но лужа
была, а что в японском халате, кимоно ходит -- претензий не имею, потому что
халат хороший, хотя и мерзость, конечно...
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Какие отсюда делаешь выводы, Тихон Макарович?
ДЕДУЛЯ (вздыхает). Какие уж тут выводы...
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Ну, насчет того, можно ли проживать совместно?
ДЕДУЛЯ. А, это!.. Ну, начать с того, что проживать совместно ввиду
угрозы пожара мне как уважаемому человеку совсем вроде бы не к лицу. И
никакой ее опеки мне не нужно! К чертям собачьим! (Топает ногами.)
ЗАЛ. У-у-у-у-у-у-у-у-у!!!!!
Раздается выстрел. Что это? Это застрелился ГЕНЕРАЛ ВЛАСОВ.
ЗАКРОЙЩИКИ (скандируют). Герой-с-дырой! Герой-с-дырой! Герой-с-дырой!
ШВЕЯ В БЕЛОЙ БЛУЗКЕ. Девчата! Давайте вырвем у нее волосы! Выколем
булавками глаза!
ДЕВЧАТА. Давайте!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (строго). Ну-ну! Не хулиганить!
НИНА ЧИЖ (ликуя). Бом-бом-бом!
СЕМА ЭПШТЕЙН. Почему застрелился труп генерала Власова?
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА (нежно). Кто ж его знает?
ТРУП ГЕНЕРАЛА ВЛАСОВА (с южнорусским акцентом). Я не застрелился. Всем
поганым во мне я обязан Ирине Таракановой!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (ко мне). Ну-с, что скажешь? (Смотрит с ненавистью.)
Я (стоя на трибуне). Я никогда не любила этого (в сторону ТРУПА
ГЕНЕРАЛА ВЛАСОВА) человека. Я любила другого. Я очень! Это все из-за него!!!
Я... я... я... (Падаю в обморок.)
Наступает вечер. По-прежнему лежу без сознания. Ко мне склоняются два
знакомых лица. Это ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ и его подруга, ПОЛИНА НИКАНОРОВНА.
Наступает вечер того же дня.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (ПОЛИНЕ НИКАНОРОВНЕ, смягчаясь). Эх ты, сука!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Извини.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Стерва.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Ну, и что?
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. А ничего! Старая проститутка!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Кто? Я?
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Ты.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Сволочь!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Извини.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Гад!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Извини.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Изверг!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Извини.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Не извиню.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Нет, извинишь!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Нет.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Сука!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Не извиню.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Стерва!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Молчи. Я ж тебя... Я ж тебя стоячей сиськой
ухайдакаю!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Такого не бывает.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Бывает!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (неуверенно). Не бывает.
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА (делает угрожающий жест). Бывает!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Уйди! Убью!!!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Извини.
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Не извиню!
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Витя!
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ. Что Витя?
ПОЛИНА НИКАНОРОВНА. Витя...
ВИКТОР ХАРИТОНЫЧ (смягчаясь). Эх ты, сука!
И как потянулись они друг к другу, пошли на сближение, зашевелилась я
на директорском диванчике, давая понять, что очнулась и сознательно
присутствую при их внутренних испражнениях, так они уставились на меня и
видят, что я оживаю, а Полина Никаноровна, довольная моим выздоровлением по
собственным причинам, объясняет Виктору Харитонычу, что, мол, напрасно он
волновался и ничего они не переборщили, а поступили согласно расписанию, и
Виктор Харитоныч тоже подтянулся и стал выглядеть молодцом, а я говорю
слабым голосом, что хочу отправиться восвояси, а они не перечат и смотрят на
меня радостно, как на свершившийся факт, и Виктор Харитоныч совсем
успокаивается и с Полиной больше не бранится, а очень галантно с ней
разговаривает и очень собою доволен, потому что все идет согласно
расписанию, никаких уклонов и перегибов, а я облизываю засохшие губы, и
волком гляжу на Полину, и говорю, что, может быть, она нас оставит и что мне
хотелось бы тет-а-тет с Виктором Харитонычем, но Виктор Харитоныч смущается
от моей просьбы и, ссылаясь на поздний час, предлагает найти для меня машину
и транспортировать по месту жительства, и сам прячется за Полину, а Полина
смотрит на меня, как на раздавленное животное, с некоторой брезгливостью, а
я лежу, ослабевшая от потери сознания, и плохо соображаю, однако знаю, что
Виктор Харитоныч, в сущности, неплохой человек и что был вынужден, а она бы
-- сама, и даже больше! то есть даже бы убила, но он тоже доволен, потому
что все прошло как по маслу, ну, я встала, оправилась и, не сказав им худого
слова, вышла, ловя такси, а на улице теплый дождь, вечер, народ
прогуливается почти что счастливый, и, оглядевшись по сторонам, подходит ко
мне незаметной походкой Станислав Альбертович, скрывавшийся где-нибудь в
магазине или под аркой, где перекупщики почтовых марок свили гнездо,
подходит, прикрывшись черным зонтом, и предлагает вступить в выяснение
отношений, а память моя чувствует, что он говорил обо мне компрометирующие
речи и даже махал кулаком, что ему не совсем шло как человеку врачебной
профессии, а он все просит его не то чтобы понять, но выслушать, и намекает,
что меня дождался, потому что все-таки не очень это трусливое дело дождаться
меня и предложить взять под руку и отвести домой, когда тень нависла надо
мною и мне плохо, и даже покачивает, а он объясняет, что попал в
исключительные обстоятельства и просит его понять, а если не понять, то, по
крайней мере, отметить его беспокойство, и я ничего не возражаю, но только
мне не до него, чувствую, что наступают решительные перемены и, как сказал
Виктор Харитоныч, судьбоносные дни, а куда мне прикажете ехать, не к дедуле
же, который, однако, исчез в этом дожде, и куда мне деться, и я не слушаю
разговора Станислава Альбертовича, а сажусь в такси и называю свой адрес,
оставляя Флавицкого под черным зонтом на скользкой брусчатке, на полуслове
его признаний, а что мне они, да я не против, только он не поможет, но кто
же заступится? Вот что меня занимало, пока я ехала через город, слабея и
оживая, то в поту, то в ознобе, потому что сколько времени провела в
беспамятстве, не помню, и где оно началось, затрудняюсь сказать, да и
кончилось ли? Потому что навалилось на меня чувство беспамятства от мысли,
что меня ненавидят, так как с ненавистью жить -- дело новое, нет, конечно,
бывало и раньше, но чтобы все вместе и аплодировали, когда я падала в
обморок, и Нина Чиж раздавала всем ванильные трубочки, а мне не дала, только
куда я еду? И все-таки я ехала домой, потому что с дедулей, Тихоном
Макаровичем, хотела в первую голову разобраться и понять, куда все клонится,
а уже потом хлопнуть дверью, но думать пока не хотелось, потому что от
неожиданности очень устала, и руки не слушались, а в мозгу звон и странные
крики доносятся, и почему они меня на свидание позвали, понимаю, но все-таки
могли бы предупредить по-хорошему, а то получилось неловко, неподготовленно,
ну, позвал бы меня Виктор Харитоныч и сказал бы, что мы тебя пожурим и
уволим, а ты порыдай и пострадай у всех на глазах, как положено, --
пожалуйста, я готова, я бы порыдала и тут же призналась, но они не хотели
даже выслушать, а сразу закричали со всех сторон, и полезли незнакомые лица,
и даже этот самый генерал, как будто у меня с ним были дела, а ведь ничего
не было, и он обожал позу собачьей покорности, и мне бы ему объяснить
ситуацию, только б добраться до дома, и тут отмечаю, впервые все как-то
нетвердо и шатко, и отделить невозможно такси от обиды, шепот закройщиков от
собственных рук и волос, и отказалась я решать этот серьезный вопрос, эти
выдумки генеральского сорта, а приехала к дедуле, отперла дверь и думаю: вот
сейчас напоследок ему задам, а он стоит на кухне, при плите, в фартуке в
красный горошек и жарит треску, а как увидел меня, весь обрадовался и ко
мне, а я ему сухо отвечаю, что этих нежностей не понимаю, а что лучше
поменьше бы он радовался, потому что все-таки родственник, а он мне на это,
что радуется не понапрасну, а рад меня видеть живой и здоровой, значит,
подтвердились его прогнозы и вышло по его велению, а то он было несколько
приуныл, потому как час поздний, а я все не шла и не шла, а я ему говорю --
что же ты меня оставил? и какие еще прогнозы? а он мне отвечает, что давай
лучше, Ируня, выпьем на радостях, и лезет в холодильник, и вынимает поллитру
кубанской с винтом, и ставит на стол, а на столе закуска --
огурчики-помидорчики, шпроты, сервелат, и треска шипит на плите, я ему
говорю, ты в своем умишке, старый хрен? какая радость? меня отсюда вышибают
со страшной силой, и я лечу вверх тормашками в свою глубинку куковать, а он
мне на это: стоит ли печалиться? разве в этом счастье? ведь все обошлось
по-хорошему! -- Ничего себе! -- Милая моя, отвечает, будто я жизни не знаю,
а я тоже будто не знаю! только мы по-разному знаем, и он всяческий пессимизм
разводит, и глядит на меня то с дрожью, то с уважением, и намекает, что,
мол, в курсе последних событий и причина некролога ему прояснилась, и в
свете такого прояснения странно ему меня видеть в печали, а я говорю: что же
мне радоваться, коли мой дедуля меня так отменно закладывает, а он
удивляется: это я-то тебя закладывал, когда я тебя каждым словом своим
выгораживал! -- а я ему: а чего же ты, старая дрянь, заранее мне ничего не
сказал? хотя бы с утра, чтобы я приготовилась и немного иначе явилась, хотя
бы без бус и не в Ксюшином платье, а как-нибудь, как монашенка, а он
говорит: так нужно было! -- кому? -- как кому?! -- не понимаю его, продолжаю
выпытывать: почему сделал подлость? -- он не понимает, говорит, что от всего
сердца, и сразу потребовал огородить меня от посягательств, на том и
сторговались, потому и пошел, потому все так славно и кончилось, хотя,
говорит, я заметно поотстал от современной жизни и не могу в толк взять,
почто тебе такая поблажка вышла, и не все слова понимал, хотя и старался, а
я говорю: почему же ты выступил?! -- а он: а как же мне не выступить, если я
сознательный человек и жить-поживать хочу, не желая тебе зла, а докладик-то,
говорит, я в сортир спустил, как тебе нравится? -- не нравится, говорю, -- а
зря, отвечает, там были похлеще формулировочки, пообиднее, и мне не
понравилось, я, значит, подумал-подумал и в канализацию спускаю сегодня
утром, а сам дурачком обернулся, ну вроде как маразматик, а для большего
веса медали и значки надел, чтобы знали, что и я -- человек! -- Плевать они
хотели на твои ржавые медали! -- говорю я. -- Ты мне объясни, почему полез
выступать, а меня заранее не уведомил? -- Ну, говорит, ничего ты не
понимаешь, давай лучше выпьем -- ну, думаю, выпьет, расскажет, -- а сама
думаю: он меня, говорит, не закладывал, а сам что говорил! про какую-то лужу
крови! а? это не закладывал?! -- он говорит: про лужу со страху присочинил,
а то они все на меня смотрят и ждут, а я говорю какие-то легкие частности,
еще, чего доброго, рассерчают на меня за нарушение пакта, и оба пострадаем,
а так, мол, пожалуйста, приезжай, когда хочешь, они понаблюдают
годик-другой, а потом надоест, примелькаешься, а то, что тебя с работы
уволили... -- как уволили?! -- а то как же? -- нет, говорю, я не в курсе, я
со слабостью и дурнотою боролась, ну, вот, говорит, малахольная, а еще
пускаешься в разные приключения, не зря я тебя не хотел брать к себе, а ты
клялась здоровьем родителей, так и знал, худо кончится дело, вот и
кончилось, хотя ты, конечно, высоко взлетела, если правда все это про
Владимира Сергеевича, который, доложу тебе, однажды мне руку пожал на слете
ударников, когда я был еще необразованным человеком и не знал, как измерить
градусником температуру тела и раздавил его в койке, попав от перевыполнения
плана в больницу, а когда выздоровел, узнаю, что я норму ста пятидесяти
негритянских землекопов один выполнил, вот и надорвался, а все шумят от
восторга, выступают на митинге, одобряют договор между Молотовым и
Риббентропом, а как поздравлять стали, Владимир Сергеевич тоже мне руку
пожал как почетный гость, а ты, стало быть, тоже его знала...
Я выпила полстаканчика водки, чтобы согреться, но рассказывать ничего
не пожелала, да он и не настаивал, а напротив, захмелел и сам пустился в
историю, но сказал, что от продолжения карьеры поуберегся, оттого и остался
жить, потому что всегда довольствовался малым и, слава Богу, жизнь прожил не
то что некоторые, которые высоко поднимались и больно падали, а он жил,
ровно дышал и никогда не был обиженным человеком, и что, пока суд да дело,
могу у него несколько деньков еще побыть, а уж потом, конечно, нужно
сматывать удочки, такой у них пакт, а пока сиди и кушай, вон грибочки
маринованные бери, специально открыл, он налил: -- выпьем! -- он выпил и
совсем закосел. Сволочь ты все-таки, -- сказала я ему усталым голосом. --
Это я сволочь? -- оживился после водки дедуля. -- Это они сволочи, они,
родненькие, мерзавцы, хотя не нам, грешным, судить, но все-таки сволочи, ох,
сволочи, хотя не совсем... Ну, выгнали -- ну, подумаешь, с работы выгнали!
Я, милая моя, их сразу спросил: что вы с ней собираетесь делать? -- Так и
так, отвечают, с работы уволим. -- Это правильно, говорю, а дальше? -- А они
говорят: других намерений не имеем. Как, сомневаюсь, только выгоните? Да,
отвечают, но вы нам тоже помогите, чтобы в Москве ее духа не было!.. Ну,
тогда, отвечаю, помогу, гоните ее в шею ради светлой памяти Владимира
Сергеевича, который мне однажды руку пожал в Колонном зале и которого с тех
пор уважаю, а ее гоните, с работы гоните и из Москвы, нечего ей в Москве
делать, гоните! А сам думаю: вот до чего дожили! Вредительницу с работы
увольняют! -- Дедуля пьяновато рассмеялся. -- Увольняют и не трогают, как
будто при Николае! Вот, думаю, дела, но все-таки не верил, грибочки
открываю, а сам думаю: час-то поздний... Как то есть не трогают! --
закричала я слабым, но дурным голосом. -- Как не трогают! Из Москвы
высылают! -- Глупая! -- хохочет дедуля и сверкает весело очками. -- Разве
это трогают? Это, Ирунь, несерьезный разговор! -- машет он в мою сторону
вилкой с наколотым на нее крепким грибком. -- Это ты мне даже не говори!
Мы снова выпили, и оба уже тепленькие, и дедуля, сверкающий стеклами
своих допотопных роговых очков, и я, немного уставшая от всей этой истории,
но -- подожди! -- сказала я дедуле. -- Я этому Виктору Харитонычу еще
покажу! -- Но дедуля не слышал, потому что он сам хотел говорить и
вспоминать, а вспоминал он всегда одно и то же, как выполнил за смену норму
ста пятидесяти негритянских землекопов, как попал после этого в больницу и
не знал, куда вставить градусник, и он его раздавил под одеялом от большого
смущения, и ловил руками лужицу ртути, и как однажды он положил мороженое в
карман парусиновых брюк, когда с бабушкой они пошли в зоопарк, и как эскимо
растаяло в кармане, а он не заметил -- да как же ты не заметил?! -- всегда
удивлялась я, -- а вот так, увлекся разными животными... а бабушка потом
меня обругала. -- Стервозная, что ли, была? -- спрашивала я, потому что
всегда не любила стервозных и истерических женщин, которые любят порядок
наводить и сатанеют, стирая белье и гладя. -- Всяко бывало, -- уклончиво
соглашался дедуля, но возвращался к событиям Колонного зала. -- Я тебе вот
что доложу, сказал дедуля, мне твой Владимир Сергеевич, честно сказать, не
понравился, когда он мне руку жал как почетный гость. А не понравился и все!
-- продолжал дедуля. -- И я ему пожал руку без всякого удовольствия, хотя
человек, конечно, незаурядный и руку он мне первый протянул. -- Ну, не
понравился и не надо! -- сказала я миролюбиво, ослабев от водки, потому что
мы усидели бутылку, а я была с обморока, и мне было нехорошо, и мы с ним
выпили за то, чтобы земля Владимиру Сергеевичу стала пухом, а я видела
мужчин, в том числе и Виктора Харитоныча, в самом беззащитном состоянии,
потому что проникла в историю через заднюю дверь, и мне всегда было
интересно, что бы случилось, если бы я вдруг взяла и стиснула зубы. Но
дедуля считал, что все они, знаменитости, горькие пьяницы и развратники, а
разврат у него начинался с посещения ресторана, и искал этому подтверждения
в моих словах, но я была немного выпившая и не стала спорить, и все-таки,
сказал он, я отстал от современного времени и хотя все понял, когда тебя
разоблачали, одного не понял: лесбиянка... Это что еще за новый ярлык на
людей стали вешать?
Я не стала ему объяснять, отмахнулась: мол, тоже липа, поскорее ушла к
себе. Дедуля не убедил. Я не хотела уезжать из Москвы! Я обожаю Москву!!! Я
опрокинулась на кровать и заснула.
13
Мой мальчик стучит у меня под сердцем. Пульсирует. Я привыкаю к нему.
Нотабене: подумать о гигроскоп