r=blue>161 к нему бесполезно. Трагедия отцов оказалась
серьезнее трагедии детей:
Здесь не свеча -- здесь целый куст сгорел.
Пук хвороста. К чему здесь ведра Воска?
Сгоревший куст -- миллионы евреев, рассеяных по миру в виде пепла из
печей крематориев, унесших с собой вместе с традициями и обычаями самое
главное -- доверие к Богу и веру в абсолютную правоту его действий -- то
есть то, что по сути дела и было кредо Авраама, которого теперь не
дозовешься. Потому и Исак -- олицетворение сегодняшнего еврейства -- снова в
неведении того, куда и на что его ведут, а Авраама, готового взять за все
ответственность на себя, -- нет, а поэтому потерявший духовного поводыря
Исак -- лишь часть того, что было Исааком, лишь "огарок свечи". Тем не менее
надежда на возрождение за Исаком, которому все-таки в отличие от Абрама
можно "вернуть звук", хотя для этого и придется кричать:
Исак вообще огарок той свечи,
что всеми Исааком прежде звалась.
И звук вернуть возможно -- лишь крича:
"Исак! Исак!" -- и это справа, слева:
"Исак! Исак"' -- и в тот же миг свеча
колеблет ствол, и пламя рвется к небу.
Знаменательно и то, что, хотя к Аврааму бесполезно взывать, именно его
голос влечет за собой Исака, побуждает его в дорогу. Сценой такого
побуждения начинается экспозиция, эта же сцена, но уже перенесенная из
современности в древность, знаменует и начало собственно библейской фабулы,
при 162 этом декорация меняется: вместо городского дождливого пейзажа с
мокрыми деревьями -- палящие зноем барханы древней Иудеи. Отец ведет сына на
заклание, но между ними нет разногласий, сын полностью полагается на отца,
отец -- на Бога, дух сына не нарушен: "Свеча горит во мраке полным светом".
После заставочного диалога Авраама с Исааком, содержащего эту фразу в
качестве авторского комментария, начинается повествование о дороге
собственно. В этом отрывке появляется новый символ -- бледная трава песков
-- "трава-скиталец" -- первое вещественное олицетворение еврейского народа:
Но то песок. Один густой песок.
И в нем трава (коснись -- обрежешь палец),
чей корень -- если б был -- давно иссох.
Она бредет с песком, трава-скиталец.
Ее ростки имеют бледный цвет.
И то сказать -- откуда брать ей соки?
В ней, как в песке, ни капли влаги нет.
На вкус она -- сродни лесной осоке.
Здесь же на метафорическом уровне шествие по пескам представляется в
терминах плавания по морям -- частично отрывок этот -- развернутое
метафорическое сравнение со сложными смысловыми ходами:
Кругом песок. Холмы песка. Поля.
Холмы песка. Нельзя их счесть, измерить.
Верней -- моря. Внизу, на дне, земля.
Но в это трудно верить, трудно верить.
И далее:
Волна пришла и вновь уходит вспять.
Как долгий разговор, смолкает сразу,
от берега отняв песчинку, пядь
остатком мысли -- нет, остатком фразы.
Но нет здесь брега, только мелкий след 163
двух путников рождает сходство с кромкой
песка прибрежной -- только сбоку нет
прибрежной пенной ленты, -- нет, хоть скромной.
Нет, здесь валы темны, светлы, черны.
Здесь море справа, слева, сзади, всюду.
И путники сии -- челны, челны,
вода глотает след, вздымает судно.
Путники -- лодки, барханы -- море, путь -- жизнь. Но кроме "низа" --
песков, по которым шагают отец и сын, в их мире есть и "верх" -- небо,
покрытое тучей, напоминающей лес. Этот лес как бы является отражением
другого пейзажа, имеющего какое-то пока неясное отношение к реальному. В
дальнейшем "небесный лес" будет поставлен в параллель к мрачным
мыслям-предчувствиям Исаака и полностью раскроется в его вещем сне.
Поэма "Исаак и Авраам" отличается большой структурной сложностью.
Библейский рассказ, драматизированный и дополненный многими несуществующими
в каноническом тексте эпизодами, прерывается размышлениями третьего героя
поэмы -- самого автора, пытающегося философски осмыслить ветхозаветное и
связать его с настоящим. Связь между этими временами, данная формально
посредством чередования библейских и современных пейзажей, на глубинном
уровне раскрывается в авторских лирических отступлениях. О двух из них,
начинающихся словами: "Еще я помню: есть одна гора", мы поговорим позднее.
Сейчас же, чтобы не прерывать анализ символики и метафорики,
остановимся на лирическом отступлении "о кусте". Поводом к нему послужил
фабульный ход (отсутствующий в Библии) о кусте, 164 подающем тайный знак
Аврааму о конце пути:
Внезапно Авраам увидел куст.
Густые ветви стлались низко-низко.
Хоть горизонт, как прежде, был здесь пуст,
но это означало: цель их близко.
Исаак сначала не заметил куста, занятый вышеупомянутым "небесным лесным
пейзажем", но затем, увидев его, понял какую-то его тайную связь с
собственной судьбой. Вероятно, куст произвел на него определенное
впечатление, ибо он не прошел мимо него, а остановился и задумался:
Он бросил хворост, стал и сжал в руках
бесцветную листву, в песок уставясь.
Эта пауза в рассказе -- время задумчивости Исаака около куста --
используется автором для его собственных размышлений. Он как бы переселяется
на это "незанятое" время в Исаака, сливается с ним. Раздумия поэта-Исаака о
сущности куста представлены длинной цепочкой перечислений того, на что похож
куст. Эти перечисления делают куст всеобъемлющим символом жизни, жизни
вообще -- растения, птицы, человека, тела, души, народа:
Колеблет ветер здесь не темный куст,
но жизни вид, по всей земле прохожий.
Куст как олицетворение народа (в частности, еврейского) продолжает
символику экспозиции о "сгоревшем кусте" и как бы противоречит конечности
"сгорания":
С народом сходен -- весь его рассей,
но он со свистом вновь свой ряд смыкает.
Здесь же звучит и мотив "отщепенчества", отпадения от нации: 165
а те, кто жаждет прочь -- тотчас трещат
и падают -- и вот он, хворост, хворост.
Несколькими строфами ниже метафора "ветви -- люди" продолжает развивать
тему отчуждения, аллегорически воспроизводя судьбу евреев рассеяния,
оторвавшихся от родного куста и сожженных позже в печах крематориев:
Отломленные ветви мыслят: смерть
настигла их -- теперь уж только время
разлучит их, не то, что плоть, а твердь;
однако здесь их ждет иное бремя.
Отломленные ветви мертвым сном
почили здесь -- в песке нагретом, светлом.
Но им еще придется стать огнем,
а вслед за этим новой плотью -- пеплом.
И лишь когда весь пепел в пыль сотрут
лавины сих песчаных орд и множеств, --
тогда они, должно быть, впрямь умрут,
исчезнув, сгинув, канув, изничтожась.
В этой же части поэмы (размышление над кустом) начинает раскрываться и
буквенная символика куста, куста, потерявшего корни (грамматические и
жизнетворные):
Кто? Куст. Что? Куст. В нем больше нет корней.
В нем сами буквы больше слова, шире.
"К" с веткой схоже, "У" -- еще сильней.
Лишь "С" и "Т" в другом каком-то мире.
Символика двух последних букв проявляется в центральной повествовательной
части поэмы -- сне Исаака:
Что ж "С" и "Т" -- а КУст пронзает хмарь.
Что ж "С" и "Т" -- все ветки рвутся в танец.
Но вот он понял: "Т" -- алтарь, алтарь,
а "С" на нем лежит, как в путах агнец.
Оказывается, что куст -- это не только символ жизни, но и символ
жертвы, и в этом последнем значении "куст" сближается с "крест", который
является центром и средоточием 166 куста, его основой:
Лишь верхней планке стоит вниз скользнуть,
не буква "Т" -- а тотчас КРЕСТ пред нами.
Возможно предположить, что переход иудейской символики (куст,
семисвечник в виде куста) в христианскую (крест, распятие) содержит намек на
Исаака как прообраз Иисуса. Он так же, как Иисус безропотно шел на место
жертвы, и так же нес на себе дрова для жертвоприношения, как Христос --
крест. Готовность Авраама принести в жертву сына -- прообраз аналогичного
события Нового Завета: принесения Богом своего Сына в жертву за грехи всех
людей с последующим Его воскресением. Все это можно рассматривать как
параллель к мысли о возрождении еврейского народа после сожжения в лице
современного мальчика Исака. Интересно, что сон Исаака содержит нечто вроде
вознесения:
И ветви, видит он, длинней, длинней.
И вот они его в себя приняли.
Земля блестит -- и он плывет над ней.
Горит звезда...
Исаак как символ жертвы трактуется и в последующих строфах поэмы, где речь
идет о буквенной символике этого имени:
Пол-имени еще в устах торчит.
Другую половину пламя прячет.
И снова жертва на огне кричит.
Вот то, что "ИСААК" по-русски значит.
Теперь вернемся к рассмотрению двух лирических отступлений "о горе".
Первое из них воспроизводит горное озеро, безлюдную тропу и вишневые
деревья, склоняющиеся к ней. О какой именно горе идет речь читателю не
сообщается, отсутствие 167 специальных примет превращает само место скорее в
некий символ, нежели в конкретную существующую (или существовавшую)
топографическую данность. Вспомним, что гора вообще "общее место" библейских
сказаний -- многие знаменательные события происходили именно на горе: ковчег
Ноя останавливается на горе Арарат в Армении, Авраам устраивает жертвенник и
готовится к закланию Исаака на горе Мориа, на горе Хорива Моисею является
Бог в виде неопалимой купины -- не сгорающего в огне куста, ставшего
символом избранничества еврейского народа, притесняемого, но не гибнущего,
на горе Синае Моисей получает от Бога заповеди, диавол искушает Христа
властью на горе, на горе около Галилейского озера Иисус дает людям Новый
Завет (нагорная проповедь), на горе Фавор происходит Преображение Господне,
на горе Голгофе совершается распятие Христа и рядом с ней Его Воскресение,
на горе в Галилее Иисус является апостолам и пятистам ученикам, на горе
Елеонской происходит Вознесение Господне.
По-видимому, нет смысла искать конкретную гору, ибо не в горе как
таковой дело, а лишь в ее способности открыть глазу максимальное
пространство, позволить взглянуть на мир сверху вниз. Интерес же
наблюдающего неизменно внизу, у подножия горы. В первом отступлении о горе
центром внимания оказывается пустая тропа и тень листвы, лежащая на ней:
Тропа пуста, там нет следов часами.
На ней всегда лежит лишь тень листвы,
а осенью ложатся листья сами. 168
Образ "тени" приобретает в последующих строках символику бесконечности
смены поколений, смертей и рождений, иными словами, бесконечности
обновления, знаменующей одновременно и преемственность между "отцами" и
"детьми". Деревья, склоненные к земле прислушиваются и приглядываются к ней,
как бы пытаясь узнать о своей родословной:
Как будто жаждут знать, что стало тут,
в песке тропы с тенями их родными,
глядят в упор, и как-то вниз растут,
сливаясь на тропе навечно с ними.
Во втором лирическом отступлении "о горе" тема "рощи-народа", "смерти
-- возрождения", "отчуждения -- преемственности" отчетливо проявляется в уже
знакомом нам метафорическом традиционном "гербертовском" ключе:
Приходит ветер -- роща быстро гнется.
Ее листва в сырой земле гниет,
потом весной опять наверх вернется.
На том стоит у листьев сходство тут.
Пройдут года -- они не сменят вида.
В заключительных строках отступления символика бесконечности находит
скрытое графическое выражение в цифре 8 -- которая есть не что иное, как
поставленный на голову (или на ноги) знак бесконечности:
Пчела жужжит, блестит озерный круг,
плывет луна меж тонких веток ночью,
тень листьев двух, как цифра 8, вдруг
в безумный счет свергает быстро рощу.
Если мы вспомним, что роща -- это олицетворение понятия "люди", то лист
-- это один человек, тень листьев двух -- тень Исаака и Авраама. Мы уже
упоминали, что на протяжении 169 всей поэмы прослеживается взаимодействие
земного и небесного пейзажей, которое символизирует отношения Бога и
небесных сил с землянами. Символу "земного куста" (земляне) соответствует
символ "куста небесного" (небожители). К Аврааму -- листу земного куста
спускается Ангел -- лист небесного куста, чтобы возвестить ему благоволение
Бога а заодно и объяснить тайну вечной жизни народа:
Пойдем туда, где все кусты молчат.
Где нет сухих ветвей, где птицы свили
гнездо из трав. А ветви, что торчат
порой в кострах -- так то с кустов живые.
Твой мозг сейчас, как туча, застит мрак.
Открой глаза -- здесь смерти нет в помине.
Здесь каждый куст -- взгляни -- стоит, как знак
стремленья вверх среди равнин пустыни.
Открой глаза: небесный куст в цвету.
Взгляни туда: он ждет, чтоб ты ответил.
Ответь же, Авраам, его листу --
ответь же мне -- идем". Поднялся ветер.
"Пойдем же, Авраам, в твою страну,
где плоть и дух с людьми -- с людьми родными,
где все, что есть, живет в одном плену,
где все, что есть, стократ изменит имя.
Их больше станет, но тем больший мрак
от их теней им руки, ноги свяжет.
Но в каждом слове будет некий знак,
который вновь на первый смысл укажет.
Кусты окружат их, поглотит шаг
трава полей, и лес в родной лазури
мелькнет, как Авраам, как Исаак.
Идемте же. Сейчас утихнет буря.
Как видим, лирическое отступление здесь гармонически переходит в
продолжение рассказа об Исааке и Аврааме, ведущееся уже в виде монолога
Ангела. Ангел как бы подчеркивает мысль, выраженную метафорически в
отступлении о том, что смерти нет, есть жизнь, осуществляющаяся постоянным
переходом плоти в дух и духа в плоть, прошлое всегда живет в будущем, 170 а
будущее в прошлом, жизнь -- преемственность поколений, выраженная в
круговороте духа и плоти.
Второе лирическое отступление "о горе" вклинивается в монолог Ангела,
который возвещает о конце испытания Богом Авраама. Интересно сравнить это
место с соответствующим отрывком из Библии:
12. Ангел сказал: не поднимай руки твоей на отрока и не делай над ним
ничего; ибо теперь Я знаю, что боишься ты Бога и не пожалел сына твоего,
единственного твоего, для Меня.
И далее через несколько строк:
15. И вторично воззвал к Аврааму Ангел Господень с неба,
16. И сказал: Мною клянусь, говорит Господь, что, так как ты сделал сие
дело, и не пожалел сына твоего, единственного твоего,
17. То Я благословляя благословлю тебя, и умножая умножу семя твое, как
звезды небесные и как песок на берегу моря: и овладеет семя твое городами
врагов твоих;
18. И благословятся в семени твоем все народы земли за то, что ты
послушался гласа Моего.150
У Бродского идейная посылка монолога Ангела совсем иная: в ней делается
упор не на будущее величие народа и поражение его врагов, а на отсутствие в
мире зла. Мысль же о будущем умножении потомства звучит глухо и скорей в
плане желаемого, чем действительного (wishful thinking):
"Довольно, Авраам. Всему конец.
Конец всему, и небу то отрадно,
что ты рискнул, -- хоть жертве ты отец.
Ну, с этим все. Теперь пойдем обратно.
Пойдем туда, где все сейчас грустят.
Пускай они узрят, что в мире зла нет.
Пойдем туда, где реки все блестят,
как твой кинжал, но плоть ничью не ранят. 171
Пойдем туда, где ждут твои стада
травы иной, чем та, что здесь; где снится
твоим шатрам тот день, число когда
твоих детей с числом песка сравнится."
Иной оказывается и психологическая атмосфера отрывка. Ангел не
возвещает и обещает, а отбирает нож и утешает Авраама, понимая какую
душевную драму он только что пережил, другими словами, Ангел обращается к
Аврааму по-человечески. Синтаксически такой процесс успокаивания выражен
использованием простых нераспространенных предложений, иногда в одно слово,
вообще свойственных подобной ситуации в реальной жизни:
Довольно, Авраам, испытан ты.
Я нож забрал -- тебе уж он не нужен.
Холодный свет зари залил кусты.
Идем же, Исаак почти разбужен.
Довольно, Авраам. Испытан. Все.
Конец всему. Все ясно. Кончим. Точка.
Довольно, Авраам. Открой лицо.
Достаточно. Теперь все ясно точно."
В принципе этим монологом кончается библейское сказание об Исааке и
Аврааме, но не кончается поэма Бродского. За ним следует еще одно лирическое
отступление, данное от лица некоего пастуха, глядящего сверху вниз: "С горы
глядит пастух." Кто этот пастух не сказано, то ли Авраам, то ли Бог. Ясно
только, что в пастуха на время переселился автор, чтобы выразить свои идеи.
Это лирическое отступление "о ноже и доске" становится метафизическим
центром поэмы, к которому с{х|в}одятся почти все его темы. Проблема "ножа и
доски" символически связана 172 с кульминационной сценой библейского
сказания -- ножом в руке отца, занесенного над телом сына. Однако философски
этот образ значительно шире и глубже. Это общий закон жизни в миниатюре,
постоянная борьба материи с самой собой, борьба, при которой сами понятия
"поражения" и "победы" весьма и весьма относительны. Диалектическая борьба
противоположностей и есть жизнь лишь потому, что противоположности
одновременно и родственности, они сделаны из одного материала как Авраам и
Исаак. Нож -- лишь орудие их разделяющее и одновременно соединяющее, поэтому
он всегда и остается, по словам Бродского, "слугою двух господ: ладони и
доски..." Иными словами, "агрессивное начало" (ладонь) никак не может
предсказать исхода дела из-за наличия "противодействующего субъекта"
(доски). Авраам (ладонь) не знает, как он будет жить дальше, если убьет сына
(доска). Бог (ладонь) не знает заранее как сможет себя повести человек
(Авраам, он же -- нож в руке Господа, его оружие), если он посягнет на плоть
от плоти своей, то есть на себя самого. Поняв, что убийство отцом сына
ничего в сущности не докажет, ибо Авраам не знает себя и не управляет собой
полностью, как и Бог Авраамом, Создатель решает остановить испытание.
Человек -- божье созданье, неожиданно оказывается для Бога
"противодействующим субъектом", т. е. в своих помыслах и действиях не вполне
предсказуемым Богом, то и дело выходящим из-под его контроля. Орудие Бога
становится неэффективным, застревает в им же созданной материи: 173
Вонзаешь нож (надрез едва ль глубок)
и чувствуешь, что он уж в чьей-то власти.
Доска его упорно тянет вбок
и колется внезапно на две части.
А если ей удастся той же тьмой
и сучья скрыть, то бедный нож невольно,
до этих пор всегда такой прямой,
вдруг быстро начинает резать волны.
Парабола "о ноже и доске" продолжает и метафорическую тему
"куста-народа". Народ (доска) несет в себе генетическую память своего
исторического развития, генеалогического древа, куста, отраженного в
трещинах доски. Эти трещины находятся в постоянной диалектической
борьбе-развитии, обусловленной постоянным столкновением-преемственностью
отцов и детей:
Все трещины внутри сродни кусту,
сплетаются, толкутся, тонут в спорах,
одна из них всегда твердит: "расту",
и прах смолы пылится в темных порах.
Рост народа определяет его целостность, однородность его материала --
"вход" в сей дом со "стенкой" слит, поэтому "агрессивное начало" (нож)
встречает неизменное сопротивление. Отсюда и третья тема поэмы, вплетенная в
параболу -- о невозможности уничтожить народ полностью, вырезав его или
стопив в печах.
Следующее лирическое отступление, разворачивающееся на фоне российского
пейзажа, сродни как лирическим отступлениям "о горе" (мыслью о бесконечности
пути), так и параболе "о ноже и доске": мчащийся по земле поезд "режет"
материю, устремляясь в бесконечность, снова обозначенную графически 174
цифрой 8:
Бесшумный поезд мчится сквозь поля,
наклонные сначала к рельсам справа,
а после -- слева -- утром, ночью, днем,
бесцветный дым клубами трется оземь --
и кажется вдруг тем, кто скрылся в нем,
что мчит он без конца сквозь цифру 8.
Он режет -- по оси -- ее венцы,
что сел, полей, оград, оврагов полны.
По сторонам -- от рельс -- во все концы
разрубленные к небу мчатся волны.
И далее проблема ладони, ножа и доски перекодируется в терминах
несущегося состава:
Сквозь цифру 8 -- крылья ветряка,
сквозь лопасти стальных витков небесных,
он мчит вперед -- его ведет рука,
и сноп лучей скользит в холмах окрестных.
Такой же сноп запрятан в нем самом,
но он с какой-то страстью, страстью жадной,
в прожекторе охвачен мертвым сном:
как сноп жгутом, он связан стенкой задней.
Летит состав, во тьме не видно лиц.
Зато холмы -- холмы вокруг не мнимы,
и волны от пути то вверх, то вниз
несутся, как лучи от ламп равнины.
Поэма заканчивается лирическим отступлением, которое непосредственно
вводит в повествование третьего героя -- автора, который так же как Исаак
ассоциируется со свечой. Шире -- горящая свеча символизирует человека в
единстве его телесной (воск) и духовной (пламя) субстанции. Свеча горит
"всего в одном окне" вопреки враждебной окружающей действительности,
нацеленной на то, чтобы погасить ее пламя. Поэт (свеча) находится в комнате,
полное одиночество его подчеркивается враждебной средой, бесконечность
которой перелается приемом расширения пространственных ориентиров: комната,
дом, 175 двор, ночь: "Двор заперт, дворник запил, ночь пуста." Враждебная
среда представлена сразу на двух метафорических уровнях -- она и тюрьма
пламени (духа) и одновременно чуждая среда -- вода, море. О засовах и
задвижках этой тюрьмы говорится в морских терминах:
Засовы, как вода, огонь обстали.
Задвижек волны, темный вал щеколд,
на дне -- ключи -- медузы, в мерном хоре
поют крюки, защелки, цепи, болт:
все это -- только море, только море.
Несмотря на враждебную среду пламя продолжает гореть. Выражение "язык
свечи" в последнем четверостишии, будучи уже само по себе метафорой-клише,
реализуется во вторичном значении как язык (речь) человека (поэта), и шире,
его сознание, которое не постигает мысли о спасении (переходе духа в тело, а
тела -- в дух), страшится своей конечности:
-- Но сам язык свечи,
забыв о том, что можно звать спасеньем,
дрожит над ней и ждет конца в ночи,
как летний лист в пустом лесу осеннем.
Закончим анализ поэмы составлением структурного плана ее частей:
1) Диалог современного Исака и Абрама.
2) Отступление о символике усекновения имен Исаак и Авраам.
3) Диалог библейского Исаака и Авраама.
4) Начало сюжета.
5) Первое отступление "о горе".
6) Продолжение сюжета: встреча с кустом. 176
7) Лирическое отступление "о кусте", перемежающееся с повествованием о
пути к жертвеннику.
8) Продолжение сюжета: сцена у костра.
9) Сон Исаака.
10) Продолжение сюжета; сцена готовности к жертвоприношению, явление
Ангела и его монолог.
11) Второе отступление "о горе".
12) Продолжение сюжета: конец монолога Ангела.
13) Лирическое отступление "о ноже и доске".
14) Продолжение сюжета: сцена "Исаак и Ревекка" из другого библейского
эпизода.
15) Диалог современного Исака с Абрамом.
16) Отступление о буквенной символике имени Исаак.
17) Диалог современного Исака и Абрама.
18) Современный летний сельский пейзаж с идущим поездом.
19) Современный городской пейзаж, дом автора, его комната, стол,
бумага, свеча в подсвечнике.
20) Видение "о лисе" и символика подсвечника, свечи и пламени.
Поэма "Исаак и Авраам" замечательна еще и тем, что это первое
полнокровное поэтическое произведение повествовательного жанра у Бродского,
если не считать "Холмов", сюжет которых все-таки несколько схематичен и
целиком находится в подчинении философской идеи смерти как непосредственной
составляющей жизни. В то же время "Исаак и Авраам" для жанра 177
повествовательной поэмы на русской почве -- вещь весьма новаторская, искусно
уравновешивающая рассказ собственно со сложной символикой, метафоричностью и
философским переосмыслением события. Такая комбинация едва ли характерна для
русской нарративной поэзии как старой, так и новой. 178
10. Мир глазами туриста
Жанр стихотворения-авторского путеводителя -- один из самых устойчивых
в западноевропейской поэзии: он характерен почти для всех ее течений,
периодов и школ. Классицисты и романтики особенно часто пользовались этим
жанром -- первые, потому что могли размышлять в его рамках о вечных вопросах
жизни и мироздания, вторые -- о любви, о смерти и о себе. Вообще новое
место, посещаемое поэтом, -- прекрасная отправная точка и разгонная площадка
для разнообразных лирических и философских излияний, которые было бы труднее
выразить, не будь под рукой этого многоцветного экскурсионного материала,
все скрепляющего {ло|ма}гическим цементом своего безапелляционного "a`
propos". С другой стороны, новые места, действуя на воображение поэта,
возбуждая и обостряя чувства, заставляют его глубже вникнуть в круг
волнующих его вопросов, сильнее пережить и перечувствовать прошлое и
настоящее, а иногда и предугадать будущее.
Стихотворение-путеводитель формально имеет и то преимущество, что даже
в своем примитивнейшем виде представляет читателю место глазами поэта, т. е.
в оригинальном и неповторимом ракурсе, другими словами, может продержаться
даже на голом "couleur locale". Кроме того, за счет экзотики весьма
обогащается словарь стихотворения, элемент новизны 179 которого резко
снижает предсказуемость текста, даже при отличном знании языка предыдущих
стихотворений. На русской почве трудно назвать имя поэта, который бы
пренебрег этим жанром. Поэтому можно говорить и о его издержках, каковые
чаще всего проявляются в следующих стереотипных подходах: поэт восхищается
красотой и оригинальностью места, его былой или настоящей исторической
славой, или поэт сравнивает жизнь в чужом месте с жизнью на родине (чаще в
пользу последней: парижский и американский циклы Маяковского, все подобные
циклы Евтушенко, Вознесенского и других современных поэтов), или поэт
предается лирическим излияниям по поводу утраченной любви, изгнания
(кавказские циклы романтиков).
Конечно "стереотип" здесь понятие очень общее, в каждом из таких
стереотипов масса возможностей для любых тем и размышлений, тем не менее
поэт все-таки стеснен его рамками, особенно если он ограничивается одной
случайной встречей, одним объектом, привлекшим его внимание, будь то
парижанка, работающая в уборной, художник, рисующий на асфальте, танцовщица,
исполняющая в баре стриптиз, или Эйфелева башня, Бруклинский мост и Эмпайр
Стейт Билдинг.
Наиболее сложный, комплексный подход, при котором поэт в малой форме
успевает затронуть философские, исторические, литературные, бытовые и
лирические темы, пожалуй, ярче всего выражен у символистов (см., например,
"Равенну" Блока). Такой комплексный подход --
историко-философско-литературно-лирический 180 комментарий к месту посещения
наблюдается и в стихах Бродского, с той только разницей, что всегда личность
поэта выдвигается на передний план, а камни всего лишь фон для его
поэтического самовыражения.
Однако комплексность Бродского качественно иная в силу его нацеленности
на выражение глубинного, сути вещей и человеческого существования, в каждом
из его комментариев присутствуют излюбленные коренные темы -- время,
пространство, Бог, жизнь, смерть, искусство, поэзия, изгнание, одиночество.
При этом читатель воспринимает и быт, и дух места, и его сегодняшний и
исторический национальный колорит. Емкость мысли, глубина наблюдений и
компрессия выражения -- вот то новое, что Бродский вносит в жанр
"стихотворения глазами туриста", не говоря уже о метрическом и
ри{ф|т}мическом своеобразии, которое ставит его на первое место в русской,
а, может быть, и в мировой поэзии.
Одно из лучших стихотворений этого жанра -- "Декабрь во Флоренции",151
датированное 1976 годом. Стихотворению предпослан эпиграф из Анны Ахматовой:
"Этот, уходя, не оглянулся..." Кто "этот" становится ясным из текста, к
которому нас отправляет эпиграф: маленькому стихотворению "Данте" 1936 года.
Так как Бродский рассчитывает на читателя, хорошо знакомого с текстом
"Данте", ибо он не уточняет источник цитаты, освежим в памяти ахматовское
стихотворение, важное и для понимания некоторых сторон текста Бродского: 181
Данте
Il mio bel San Giovanni.
Dante
Он и после смерти не вернулся
В старую Флоренцию свою.
Этот, уходя, не оглянулся,
Этому я эту песнь пою.
Факел, ночь, последнее объятье,
За порогом дикий вопль судьбы.
Он из ада ей послал проклятье
И в раю не мог ее забыть, --
Но босой, в рубахе покаянной,
Со свечой зажженной не прошел
По своей Флоренции желанной,
Вероломной, низкой, долгожданной...152
Стихотворение Ахматовой в свою очередь предполагает знание читателем
биографии итальянского поэта. Напомним кратко ее основные пункты. Данте был
не только поэтом, но политическим деятелем. Когда в 1301 году Данте был в
отъезде, во Флоренции пришла к власти партия "черных Гвельфов", победив
партию "белых Гвельфов", к которой принадлежал поэт. В начале 1302 года
Данте заочно судили и приговорили к сожжению и конфискации имущества. Это
означало, что поэт больше никогда не сможет вернуться в свой родной город. С
этого времени и до конца своих дней Данте остался изгнанником. Его жена и
дети жили во Флоренции, сам же он переезжал из одного итальянского города в
другой. Правда, в 1315 году флорентийские власти предложили Данте вернуться
во Флоренцию при условии, что он признает себя политическим преступником и
примет участие в процессии покаяния -- пройдет со свечой в руке по городу до
собора Сан-Джованни, встанет на 182 колени перед ним и попросит у города
прощения. Данте отверг это предложение как унизительное. В письме, которое
сохранилось до наших дней, Данте пишет: "Разве я не могу смотреть на солнце
и звезды с любого места на земле? Разве я не могу размышлять о великих
вопросах в любом месте под небом? Зачем же мне подвергаться постыдной и
унизительной процедуре перед народом Флоренции?"153 Последние годы своей
жизни Данте провел в Равенне. В знаменитой "Божественной Комедии", целиком
написанной в изгнании, поэт неоднократно упоминает свой родной город, его
площади и улицы, мосты над рекой Арно, его дворцы и соборы. В строках
ахматовского стихотворения содержится намек на части "Божественной Комедии",
в которых упоминается Флоренция, -- "Ад" и "Рай", хотя они и написаны у нее
с маленькой буквы. Данте умер в Равенне в 1321 году. Через 50 лет, когда
Данте был уже знаменит по всей Италии как "божественный поэт", флорентийские
власти попросили Равенну вернуть прах поэта на родину. Такие просьбы
исходили от Флоренции неоднократно, но Равенна неизменно отвечала отказом,
мотивируя его нежеланием самого поэта возвращаться на родину даже в виде
праха. Эта легенда (ибо нигде нет документальных сведений о подлинном
желании Данте) и послужила отправной точкой стихотворения Ахматовой.
Строка из ахматовского "Данте", выбранная Бродским в качестве эпиграфа,
аллюзийно наиболее емкая -- в ней содержится намек на эпизод из книги Бытия
о жене Лота, которая оглянулась 183 на башни родного Содома и превратилась в
соляной столп. Для Ахматовой, у которой на эту тему есть стихотворение,
написанное ранее ("Лотова жена", 1924) тема "Данте" -- совершенно
противоположная: этот -- не оглянулся, и не потому, что недостаточно любил
Флоренцию, а потому, что предпочел изгнание унижению. Можно предположить,
что тема Данте-изгнанника привлекла Ахматову в силу раздумий о судьбе поэтов
на родине и поэтов в эмиграции, многие из которых были ее друзьями. Строчка
"этому я эту песнь пою" звучит как стихотворная шифровка и, возможно, сквозь
призму образа Данте подразумевает неизвестного нам адресата. Ясно одно --
Ахматова на стороне поэта в вопросе о том, что лучше -- свобода на чужбине
или унижение на родине, по крайней мере, в этом стихотворении (вопрос об
эмиграции был для Ахматовой больным и отношение к нему в разные годы --
разным).
Возможно, Бродский более остро "почувствовал" стихотворение, когда он
сам стал изгнанником, и тема "Данте" внезапно оказалась его кровной темой.
Говоря о великом итальянском поэте (нигде не называя его по имени), он
думает и о своей судьбе, то есть создает такую дистанцию, в которой
действуют невидимые силовые линии. Формально же речь идет о Данте, ибо
Флоренция для Бродского прежде всего родина великого поэта, увиденная его
глазами задолго до реального посещения. Экскурсия по городу превращается в
экскурсию по дантовским местам.
Стихотворение состоит из девяти строф по девять стихов 184 в каждой,
написанных сложным гекзаметрического вида размером со многими модификациями
и искусным использованием пиррихиев и цезур. Новизна метра и ритма
сочетается и с новизной рифм, среди которых часто встречаются составные.
Формула рифмовки стихотворения: ааавввссс -- тотальный вариант терцаримы.
Образ Данте, косвенно введенный уже эпиграфом, становится объектом
раздумий русского поэта в первой строфе -- к нему относится фраза: "ты не
вернешься сюда". Здесь же содержится и аллюзия на дантовское уподобление
архитектуры Флоренции лесу: "Что-то вправду от леса имеется в атмосфере
/этого города". Для Бродского Флоренция начинается с Арно, которую Данте в
"Комедии" в зависимости от настроения данного момента называл то "прекрасным
потоком" (il bel fiume), то "проклятой и несчастной канавой" (la maladetta e
sventurata fossa). У Бродского для потока найден отстраненно-иронический
эпитет "обмелевший" и того же плана слово "населенье" вместо "люди",
"жители" или, скажем, "влюбленные". Флорентийцы напоминают русскому поэту
четвероногих, отсюда сближение "люди-звери" и далее переход к лесу как месту
их пребывания. Никакого любования и восхищения местным колоритом нет и в
помине (здесь -- полный разрыв с традицией), такое же сниженно-ироническое
отношение к красотам города будет продолжаться вплоть до последней строфы, в
которой обозначится резкий поворот настроения. Здесь же, характеризуя
Флоренцию 185 в целом, Бродский употребляет неожиданную и немыслимую по
непоэтичности фразу, которую бы отверг любой романтик или символист -- "это
-- красивый город". У него же эта фраза -- просто констатация факта, сигнал
исчерпанности темы "любования" как банального подхода русского поэта к
итальянскому городу. Не город и его население интересуют Бродского, а жизнь
поэта и его связь с городом, любого поэта, особенно поэта-изгнанника,
скажем, Данте.
Во второй строфе речь идет о подъезде его дома, находящегося недалеко
от Синьории -- бывшего флорентийского "сената", членом которого одно время
был Данте, и который позже осудил его на вечное изгнание:
твой подъезд в двух минутах от Синьории
намекает глухо, спустя века, на
причину изгнанья: вблизи вулкана
невозможно жить, не показывая кулака; но
и нельзя разжать его, умирая,
потому что смерть -- это всегда вторая
Флоренция с архитектурой Рая.
Последняя фраза содержит аллюзию на ту часть "Рая", в которой Данте,
сопровождаемый Беатриче, входит в рай и, поднимаясь из сферы в сферу,
постигает его архитектуру. Но, когда он уже достиг восьмого неба, он
обращается мыслью к "il mio bel San Giovanni" (ахматовский эпиграф) --
маленькому собору, в котором его крестили. Архитектура Рая ассоциируется с
архитектурой родного города. Аллюзия эта вплетена в тему Бродского о кулаке
и смерти -- первое тематическое сближение Данте и автора. Смерть -- вторая
Флоренция, 186 потому что и в архитектуре Рая есть, по-видимому, своя
"Синьория", которой захочется показать кулак.
Третья строфа продолжает наблюдения поэта, представляющего нам город
несколькими образными импрессионистическими деталями: в первой строфе:
"Двери вдыхают воздух и выдыхают пар", во второй: "Глаз, мигая, заглатывает,
погружаясь в сырые /сумерки, как таблетки от памяти, фонари", в третьей: "В
полдень кошки заглядывают под скамейки, проверяя черны ли /тени". Фраза о
кудрях красавицы, сравниваемая со "следом ангела в державе черноголовых"
смутно несет тему Беатриче.
В четвертой строфе происходит переход от частного к общему, от данной
судьбы Данте к судьбе поэта вообще. Бродский здесь вступает на любимую
территорию темы "части речи", остающейся от человека:
Человек превращается в шорох пера по бумаге, в кольца,
петли, клинышки букв и, потому что скользко,
в запятые и точки. Только подумать, сколько
раз, обнаружив "м" в заурядном слове,
перо спотыкалось и выводило брови
то есть, чернила честнее крови.154
Своеобразие поэтического видения Бродского проявляется и в тонкости и
оригинальности образной детали -- это видение мира совершенно
самостоятельное и необычное. Природу художественной детали Бродского трудно
определить из-за ее абсолютной новизны -- здесь какое-то соединение поэтики
импрессионизма и экспрессионизма, поэтики, базирующейся не столько на
поэтической, сколько на живописной традиции двадцатого 187 века, где
образная деталь служит скорее для выражения внутреннего разлада, нежели
отражения поверхностной гармонии. Отсюда и полный отказ Бродского от
ориентации на внешнюю красивость при описании "красивого города".
Приглушенная лиричность наряду с точностью наблюдения и оригинальностью и
четкостью языковой формы характерна для образной детали Бродского в целом,
на уровне его поэтики. Художественная деталь Бродского не бьет по глазам,
ибо она семантически уместна, контекстуально оправдана, вовлечена в сложные
отношения с другими уровнями текста. Виртуозная вариативность художественной
детали у Бродского препятствует ее описанию через некоторый постоянный набор
структурных типов, она непредсказуема и в то же время несет какие-то
определенные черты единой манеры, отчетливо воспринимаемой на чувственном
уровне.
Пятая строфа представляет собой распространенное сравнение -- поэт
описывает дом-музей Данте в термина