жного утешения ему не принес: плакать хотелось Саньке горючими слезами, потому что подсказывала ему магическая интуиция -- Козетта его не дождется. -- Да ты что? -- утешал Лева. -- Ты не знаешь русских женщин, брат. Если она на самом деле любит, она что хочешь за эту любовь отдаст. ', Тезкин вздрогнул, и тоскливое предчувствие еще сильнее сжало его юное сердце. 5 Поезд с худо. одетыми, стрижеными и небритыми новобранцами уже несколько дней ехал на восток, за Волгу и за Урал, через степь оренбургскую и степь барабинскую. Домашние припасы быстро подошли к концу, все заскучали, молча глядели в окна, где за пыльными стеклами виднелось много часов одно и то ж: унылая равнина. Только на третьи сутки дорога переменилась, показались леса и горы, огромные реки и большие города, а вслед за ними однажды утром Тезкин проснулся и даже на мгновение забыл о Козетте -- сколько видно было глазу, сверкала байкальская вода, еще не полностью освободившаяся ото льда. Несколько часов они ехали вдоль берега, едва угадывая на другом дымку заснеженных гор. Опять начались степи, но уже совсем иные, и наконец полсуток спустя поезд остановился на полустанке, откуда их повезли гю цветущим всеми мыслимыми и немыслимыми цветами сопкам к месту будущей службы. Изредка попадались юрты и стада овец, потом не стало и их. Степь сделалась еще прекрасней и ярче, и вдруг точно из-под земли вырос отвратительного вида поселок, а за ним -- бараки, вышки, колючая проволока и заборы -- колония усиленного режима, которую они должны были охранять. Никаких иллюзий относительно предстоящей службы Тезкин не строил, но то, что он здесь увидел, его ошарашило. Нищета была страшная." Не хватало не только еды, но даже одежды, и, собираясь в караул, солдаты брали недостающее друг у друга. Довольно скоро они приняли присягу, сбив перед этим ноги в кровь на бетонном плацу, -- маленькое и жгучее забайкальское солнце уже встало высоко над степью, в считанные дни уничтожив ее цветение. Затем начали проводить учения на предмет массовых беспорядков в зоне, но не только им самим, но и тем, кто находился по другую сторону колючей проволоки, было совершенно ясно, что если здесь на самом деле начнется волнение, то ничего сделать горстка солдат не сможет, их подавят и перебьют. Побегов, однако, почти не было, ибо бежать отсюда было некуда. Но Тезкина все эти вещи не коснулись. Два месяца спустя, когда сушь и жара сделались невыносимыми и привольно жилось только жирным мухам, он заболел в числе многих желтухой и попал в госпиталь. А вернулся в часть, когда зной начал спадать, потом в считанные дни задули ветра не чета тем, что ласково веют в Теплом Стане и на московских бульварах, и, не до конца поправившись, Саня схватил жестокую простуду. На этот раз его непосредственное начальство в лице старшины решило, что молодой боец исчерпал отпущенный ему лимит на лечение и теперь нагло косит, как это вообще свойственно всем халявным интеллигентам, а тем более москвичам, от чего не только в госпиталь, но даже близко к санчасти его не подпустили. Очень скоро ртутный столбик на дворе стал опускаться ниже двадцати, и, сходив несколько раз в караул, Тезкин понял, что зиму он не переживет, -- для этого вывода не потребовалось никаких сверхъестественных предчувствий. У него началось кровохарканье, температура не спадала, и тяжелая, но с детства знакомая и до этой поры дремавшая болезнь ожила и стала проникать в его организм. Облачко скорби окутало его истощенную фигуру, и чувствовавшие это люди понемногу от него отстранились и не тревожили больше своими прихотями. Физическая мука была поначалу столь велика, что сводила почти на нет душевное страдание. Но потом и эта мука стала свычной, точно он отдал ей самое трудное время, научился ее баюкать и из новобранца этой болезни превратился в старослужащего, срок окончательного дембеля которого близок и неотвратим. Он не боялся этого срока, но ждал его с тихой отстраненностью. Все бывшее с ним в жизни прежде казалось страшно далеким и чужим, кроме внезапно приблизившегося из тьмы воспоминания о доброй своей воспитательнице Ларисе Михайловне и большой тарелке с гречневой кашей и молоком. Маленькая женщина снова, как в детстве, снилась ему почти каждую ночь: она расчесывала волосы, стоя перед громадным зеркалом, и Тезкин с ужасом видел, что волосы остаются у нее на гребне, а сама она делается все прозрачней и легче и руки у нее холодны, как у снежной королевы. Возвращаясь из этих ледяных снов, он не забывал посылать домой ровные и аккуратные письма, писанные будто языком "Красной звезды", сопровождая эти отчеты небольшими фенологическими заметками, зная, сколь любопытен к ним отец. Писать же родителям правду он считал напраслиной. Точно так же не писал он ничего и Козетте об истинном своем состоянии, смирившись в ту апрельскую ночь с тем, что навсегда ее потерял. Хотя ее послания к нему были полны заботы, думать себе о них Саня запрещал. Он оживлялся только тогда, когда ночами выходил на улицу под громадное и действительно прекрасное, единственно прекрасное, что было в зимней степи,-- ничем не заслоненное, раскинувшееся от края до края звездное небо, такое же богатое, как на карте, и беседовал с готовящейся принять его вечностью. Звезды стали близкими ему существами, и, как когда-то в московских кабаках с Левой, он говорил с ними о тайне и смысле бытия, а потом возвращался в казарму с ее спертым воздухом и беспокойными людскими снами. Он писал Козетте, что люди, находящиеся по ту или иную сторову колючей проволоки, одинаково не свободны, а подлинную свободу несут только умирание и отсутствие какого бы то ни было перед ним страха. И так дальше на нескольких страницах, из которых раз от раза все более тревожившаяся девушка пыталась извлечь хоть крупинку житейских подробностей. Она велела ему не валять дурака и писать яснее, чем его кормят и не надо ли чего прислать. Но тезкинская душа в ту пору уже парила над бытом, и даже мытье полов в казарме, кухонные наряды и чистка сортира. а также прочая черная работа, на которую его назначали вместо караула (не из гуманных соображений, а единственно из того, что не надо было быть большим душеведом и физиономистом, чтобы понять -- человек с таким отрешенным лицом стрелять ни в кого не станет),--грязная эта работа не вызывала у него брезгливости. По-настоящему мучил только голод, но с этим царем земным никакие высокие философские полеты мысли справиться не помогали, и недоеденная тарелка гречневой каши казалась ему самым большим жизненным упущением и пуще всего травила душу, хотя со временем и голод сделался меньше и по еде тосковал не столько желудок, сколько глаза. Он знал, что умрет весною, и думал о том, что родители будут поначалу сильно горевать, а особенно отец, но потом свыкнутся и, быть может, утешатся. Слава Богу, у них есть еще двое сыновей. Смерть его будет не слишком мучительной, но довольно изнурительной, и одно время у него мелькали мысли в конце зимы уйти в бега, добраться до Байкала, потому что умирать в этой занюханной казарме слишком тоскливо, но очень скоро от этого плана он отказался. Не так уж это и важно, где, когда и от чего ты умрешь по сравнению с громадой самого этого факта. Другие мысли стали занимать его сознание. Дитя своего безбожного времени, принципиально отказывавшееся ставить Богу свечку, он однажды ночью, глядя на звезды, вдруг задумался о своем посмертном существовании: так ли уж верно, что там ничего нет? И вдруг понял, что там, за звездами, обязательно есть иной мир. Это было так же очевидно, как и то, что горизонт в степи не есть граница света, а лишь ограничение его видимой части. Уколовшая и поначалу показавшаяся ему бредовой мысль все глубже им овладевала, и картина мироздания виделась философическому Тезкину таковой: земной, физический мир он уподоблял кем-то хорошо и строго охраняемой зоне, а мир небесный -- свободе, куда рвется человеческая душа. Но убежать туда самой ей нельзя, в этом случае ее поймают и вернут на еще худшие мучения -- надобно отбыть здесь весь срок, каким бы долгим и тяжким он ни казался. Он жил теперь мысленно в том мире, силясь вообразить его во всех подробностях и пытаясь представить, что ждет его душу. И ему жутко хотелось оказаться как можно скорее там, где не будет разжигающих и разжижающих страстей, -- он окончательно потерял интерес ко всему, что происходило с ним здесь, и глядел на всех сонными и тусклыми глазами, в которых значилось оскорбительное спокойствие приговоренного к высшей мере. 6 А между тем Козетта, устав читать сентенции, призывавшие ее радоваться жизни, но не слишком к ней привязываться, ибо жизнь скоротечна и представляет собой лишь оболочку чего-то более сокровенного, собралась в Читинскую область. За неделю до Нового года рядовому Александру Тезкину, сбивавшему лопатой куски дерьма в бетонном сортире, сообщили, что к нему приехала невеста. Занятый своими мыслями и точно на лету подстреленный этим невероятным, не укладывающимся в голове сообщением, Тезкин встрепенулся. поднялся над самим собой и, оценивающе взглянув на свою жалкую, измученную личину сверху, повернулся к дневальному спиной и буркнул: -- Скажи ей, что я болен. Или на губе,-- добавил он, решив, что Козетта начнет его искать. Дневальный пожал плечами и удалился. Но, к Саниному счастью или несчастью, дежуривший в тот день сержант, относившийся к бедолаге если не дружески, то по крайней мере сочувственно, сходил за ним сам и вырвал из рук лопату. Не дури. Иди пока помойся, а с одежей мы сейчас придумаем. Не пойду я никуда! -- уперся доходяга с неизвестно как умещавшейся в нем решимостью. -- Слушай, ты, -- сказал сержант, раздувая ноздри. -- Она летела на самолете, ехала на поезде, потом тряслась по степи неизвестно в какой машине несколько часов только для того, чтобы тебя, дурака, увидеть. И неужели ты думаешь, что для такой девушки что-нибудь значит твоя несчастная рожа? -- Не в этом дело. -- А тогда не будь сволочью и иди1 Тезкин махнул рукой и час спустя одетый в собранное с миру по нитке отправился в комнату для свиданий. Его проводили со всеми надлежащими по этому поводу шутками, ибо главной достопримечательностью комнаты была видавшая виды кровать, служившая солдатам, когда к ним приезжали жены или просто называвшие себя невестами женщины. Козетте не потребовалось много времени, чтобы разобраться, что к чему. И без того угнетенная мрачным видом исправительно-трудового учреждения, увидев Тезкина, она побледнела. Он стоял перед ней беспомощный, жалкий, став в форме не старше и не мужественней, а моложе и нелепей. А она, напротив, налилась за эти полгода еще больше женской статью и так похорошела, что трудно было представить, что этих людей могло что-то связывать. -- Зачем ты приехала? -- спросил Тезкин. избегая встречаться с ней глазами. -- Кто тебя звал? -- Ты сошел с ума, -- пробормотала она, приближаясь к нему. -- Не подходи, -- сказал он глухо, ужаснувшись мысли, что она его коснется, и Козетта вздрогнула. -- Что с тобой, Санечка? -- Уезжай, -- Он поднял на нее глаза, и ее поразила их странная настойчивость. -- Я тебя очень прошу -- уезжай немедленно. Это место не для молодой девушки. Я сейчас уйду, я буду тебе писать, а ты сегодня же уезжай. Кате захотелось плакать. Совсем иначе она представляла эту встречу, но она сдержалась и, присев на скрипнувшую кровать, стала разворачивать свертки с едой и рассказывать про московскую жизнь. Голос у нее дрожал, и она старалась изо всех сил не разреветься и не обхватить руками его лопоухую стриженую голову, а Саня -- что поделать, над желудком своим философ был не властен -- жевал пироги и совсем не слушал ее. Никаких вопросов он больше не задавал, говорил мало и вяло, а потом закурил, закашлял, и Козетта с ужасом увидела капельки крови у него на ладонях. -- Что это? Ты лечишься как-нибудь? -- Брось! -- махнул он рукой и закашлял еще страшнее. -- Почему ты ничего об этом не писал?! -- закричала она. -- Мне не хотел -- родителям написал бы. -- Катя, -- сказал он, с трудом остановившись, -- не задавай глупых вопросов. Он замолчал, захлопнув, как ракушка, невидимые створки. И Козетта, всю дорогу представлявшая, как бросится ему на шею, как скажет наконец-то, чего не говорила в письмах и приберегла для этой встречи, зная, что письма распечатываются и просматриваются, готовая ждать столько, сколько потребуется, готовая здесь, на этой ужасной кровати, сделать то, что не сделали они в Теплом Стане, постелившая на грязный матрас свое белье, молча и растерянно наблюдала, как, аккуратно завернув недоеденные продукты. Тезкин встал, буркнул нечто вроде "мне пора" и. даже не поцеловав ее. потопал по длинному коридору, где маячил узкоглазый солдат с автоматом. 7 Оставшись одна, Катя дала волю слезам. Она плакала, не замечая времени, и одни чувства в ее душе сменялись другими. То она ругала себя за то, что сюда приехала, и Тезкин, как бы ни было ему плохо, какое он имел право с ней так обращаться? Верно, прав был Голдовский, сказавший ей однажды, уже после того, как Саня ушел в армию, что приятель их нелеп по сути своей и все самое нескладное и безобразное к нему липнет. То вдруг она живо представляла его безучастное лицо, и ей становилось его жалко, но куда идти, как заставить его вернуться и хотя бы выслушать ее? Какая-то холодная колючка попала в его сердце, и бедная девочка,, как- андерсеновская Герда, ломала голову, пытаясь хоть что-то придумать, чтобы спасти своего любимого. Было уже совсем поздно, когда, встрепенувшись, Козетта вытерла слезы, собрала вещи и спустилась вниз. За окном начиналась метель. -- Где у вас тут госпиталь? -- спросила она у дежурной в домике для приезжих. -- Заболела, что ли? Бледная ты какая.-- Пожилая краснощекая женщина за конторкой смотрела на нее участливо, но Козетте сейчас было не до чьего-либо участия. -- Госпиталя тут нет, однако. Вот медсанчасть есть, да поздно уже. -- А начальник где живет? -- Там и живет при ней. Да ты куда собралась на ночь глядя? Давай я тебя здесь чайком попользую. А к нему не ходи -- какой от пьяницы толк? Но этих слов Катя уже не расслышала. Она качнула головой и выбежала на улицу, даже не поднявшись в комнату, и глаза у нее были такие. что краснощекая женщина хотела ее задержать, но не успела. В казарме в это время уже отходили ко сну. -- Что, брат, не вышло? -- спросили Тезкина сочувственно. Он ничего не ответил, добрел до койки, лег, уткнувшись в подушку, и стал слушать, как воет за стеной поднявшийся ветер. Он пытался убедить себя, что ничего не произошло, никто к нему не приезжал и нет ни одного человека, связывающего его с жизнью, но все больше ощущал жуткую тревогу. Он не мог понять, откуда взялась эта тревога в его давно уже успокоившемся и ко всему равнодушном сердце, пытался отогнать ее прочь, но тревога была сильнее. Что-то омерзительное мерещилось ему в завывании степного ветра и грубых мужских голосах. Саня встал и направился к двери, но" уже на самом выходе столкнулся со старшиной, по собственной инициативе устраивавшим вечерние обходы личного состава. -- Ты куда это, боец? -- удивился он. -- Кто разрешил? -- Мне надо,--ответил Тезкин. -- Чего? Совсем, что ли, охренел? Марш на место! -- Пусти! -- Пошел живо, кому сказал! -- прохрипел старшина, в ком жила неизбывная и бессмертная страсть к порядку, с таким трудом удовлетворяемая в разболтанных частях ВВ. где послать старшего по званию ничего не стоило. -- Пусти же меня! -- сказал Тезкин отчаянно, отталкивая его в сторону и все острее чувствуя, что он непременно, тотчас же должен увидеть Катерину и сказать ей то, что не сказал в комнате для свиданий, что он не имел права ни на минуту оставлять ее здесь одну, пока не убедится сам, что она уехала. На них глядела вся казарма, и старшина, преодолевая брезгливость, со всей дури вмазал по тощей тезкинской роже. Саня полетел в угол. закашлялся, но тотчас же поднялся и бросился на обидчика. Окончательно рассвирепевший и более всего уязвленный тем, что на них смотрит столько человек, которые, только прояви он слабость, завтра в грош его ставить не будут, старшина повалил его и несильно ударил ногой. Тезкин несколько раз дернулся и затих. -- Зря ты его, Петрович.--сказал кто-то в наступившей тишине,-- ему баба его не дала. -- Уведите его на гауптвахту, -- сказал старшина, с отвращением отирая с пальцев кровь. -- Да ладно тебе, нельзя ему туда, вишь, дохлый какой. -- Молчать! -- заорал старшина. -- Распустились, сволочи! Сейчас живо всех подниму, и до утра у меня отжимания делать будете. На гауптвахте, в неотапливаемом, мерзлом каменном мешке, Тезкин лег на покрытые изморозью нары, и тревога его унялась. Все стало ему безразлично, и в глухой, мертвенной тишине снова послышался голос звавшей его женщины, обещавшей прийти теперь уже совсем скоро. Только мешал до конца забыться неизвестно откуда доносившийся звук капающей воды. 8 Ветер сделался еще сильнее, над головой раскачивались фонари, где-то лаяли собаки, а на улицах среди приземистых зданий не было ни души. Катя шла по узкой дорожке, покуда не оказалась возле засыпанного снегом дома, где горело единственное окошко, затянутое железной сеткой. Она поднялась на крылечко и постучала. -- Кого там еще несет? -- раздался хриплый мужской голос. -- Откройте! -- крикнула она, пересиливая ветер. За дверью стало тихо, свет погас, и к окну приблизилась фигура человека. -- Что вам надо? -- Мне нужна помощь. -- Приходите завтра. / -- Но мне нужно срочно. -- Ничего не знаю. Козетта в отчаянии поглядела на темный дом, понимая, что за ночь она сойдет от беспокойства с ума, но тут дверь приотворилась, и тот же голос спросил: -- Ты одна? Заходи быстрее. ^ Он посторонился, пропуская ее в тесное помещение, заставленное ящиками, и, не поворачиваясь спиной, провел по коридору, с недоумением разглядывая возникшую, как привидение, запорошенную и закутанную в платок гостью. Она не чувствовала страха -- все казалось ей сном, начиная с того момента, как она села в Москве в самолет, и, как во сне, с ней происходило множество беспорядочных и неловких действий. Сорокалетний, лысоватый, с опухшим от водки лицом начальник молча выслушал ее сбивчивый монолог, интерес в его глазах сразу угас, он зевнул и скучающе произнес: -- А, москвич, знаю. Ничего, оклемается. Это тут у многих бывает. -- Да как вы так можете? Вы же врач. -- Выпить хочешь? -- перебил он ее. -- Нет. Он пожал плечами, вышел в соседнюю комнату и, вернувшись с бутылкой водки, спросил: -- А ты кто ему? Невеста? И из самой Москвы приехала? Козетта кивнула, странным образом понимая, что сон ее становится все затяжнее и глубже. -- А моя стерва меня бросила,-- сказал он и снова выпил.-- На черта ей, говорит, такая жизнь сдалась. Этим-то хорошо, два года отбарабанили -- и домой. А я тут шестой год. В Афган просился -- не взяли. Как думаешь, там много платят? -- Наверное. -- Да уж побольше, чем здесь. А места хуже нет -- даже буряты скот сюда не гоняют. Он принялся что-то рассказывать, она не понимала и половины, но делала вид, что слушает. -- Сволочи, сами там сидят, сытые, с бабами... Лекарств никаких, смертность жуткая, а кому есть дело? Козетта чувствовала, что ему надо выговориться, и не перебивала его, но, как только он умолк, вставила свое: -- Слушайте, вы же знаете, что он болен. Отправьте его в госпиталь. -- Кого? -- спросил он осоловело.-- А, е..ря твоего? Ты думаешь, он один такой? -- Меня интересует только он. Начальник усмехнулся: -- Ну хорошо, положу я его в госпиталь. Сколько это? Две недели? Месяц? Больше его там держать никто не станет. И что потом? Все равно у него начнется черт знает что -- бронхит, плеврит, чахотка, я не знаю. Его надо переводить отсюда, пока не поздно. -- А вы можете это сделать? -- спросила она. Он ничего не ответил, снова выпил, и лицо у него стало мерзким, как у московского таксиста. -- Это трудно. А затем оглядел захмелевшими глазами ее ладную фигуру. -- Впрочем, если ты хорошо попросишь... У Козетты все оборвалось внутри, хотя с самого начала она знала, что именно так все и кончится и за этим она сюда шла. Она вдруг отчетливо представила, как двинет по опухшей роже и выйдет на свежий воздух, но понурая тезкинская фигура, удалявшаяся по бесконечному коридору в небытие, встала у нее перед глазами, и, сама себя не узнавая, спокойным голосом, точно речь шла о чем-то будничном, она произнесла: -- Хорошо. Только вы сделаете все, что обещали. Он ничего^не ответил, подсел к ней поближе, положил руку на колено и вдруг быстро зашептал, наклонившись к самому уху: -- Слушай, на^черта он тебе сдался, этот доходяга? Ты молодая, красивая баба, что ты, себе, цены, что ли, не знаешь? Он все больше распалялся, и она чувствовала, что только для того, чтобы распалиться, он все это и говорит. Ей сделалось гадко, и она быстро сказала: -- Ну, живее, что ли! -- Сейчас, сейчас, -- засуетился он. -- Простыню только постелите. У меня в сумке есть. Полчаса спустя, накрытая халатом, она лежала на жесткой кушетке, отвернувшись к стенке и всхлипывая, а начальник медсанчасти стоял над ней и растерянно бормотал: -- Ты это... предупреждать надо было... Бля,--обхватил он голову руками, трезвея, -- дурочка, да неужели ты думаешь, что я здесь в самом деле что-нибудь значу? Да я и не знаю, кто такие вопросы решает-то. Тебе, поди, с полканом переспать надо было. Эх ты, шалашовка! Козетта приподнялась, поглядела на него невидящими глазами, судорожно пытаясь отыскать в голове хоть одну мысль, опустошенная настолько, что не осталось в душе даже ненависти, и проговорила: -- Если через неделю его отсюда не переведут, я разыщу вас под землей и убью, как собаку. Угроза эта прозвучала нелепо, и сама девочка с озябшими плечами, дрожащая от озноба, была такой жалкой, что в душе у мужчины что-то шевельнулось, и он как бы нехотя сказал: -- Ни хера его никто не отпустит. У нас и так в этом году людей не хватает. А что кровью харкает -- это худо, как бы совсем не загнулся. Вот что, -- произнес он наконец, -- я напишу тебе справку, что у него открытый туберкулез. Здесь и это ничего не значит. Но если ты поедешь с ней в Москву, может быть, у тебя что-нибудь получится. Ветер стих, глотая слезы и сжимая в руке листочек, заключавший в себе надежду на спасение Тезкина, Козетта плелась обратно по заснеженной дорожке, спотыкаясь и оскальзываясь, и огромное небо над ее головой с немыми мерцающими' собеседницами ее 'любимого было видно от края до края -- только мешали фонари и скользящие над степью прожектора. Но Катя всей этой красы не видела, и случайно попавшийся ей навстречу знакомый тезкинский сержант поразился тому, как переменилось лицо приглянувшейся ему утром девушки. Он хотел ее спросить о свидании, но Катя прошла мимо, кая бы прошла она сейчас и мимо самого Александра. Случившееся отрезало его от нее, казалось, навсегда. Во всяком случае, меньше всего ей хотелось увидеть еще раз того, ради кого она все сделала. "А москвич-то прав был, -- подумал сержант, глядя ей вслед, -- не надо им было встречаться. Э, девки, девки, неужто и моя такая же?"  * ЧАСТЬ ВТОРАЯ *  1 Х Х Х .' Месяц спустя Тезкина, уже не встававшего с койки и мысленно примерявшегося к цинковому гробу, отправили в Москву и положили в госпиталь. У него действительно оказались тяжело пораженными легкие, и одно время положение его было серьезным, но энное количество лекарств, усиленное питание и добрый уход сделали свое дело. Весной он стал мало-помалу оживать, хотя врачи пообещали ему инвалидность йа всю жизнь. Из госпиталя его выписали в апреле ровно год спустя после призыва, признали негодным к дальнейшей службе, комиссовали и отправили долечиваться в санаторий. Там он безропотно выполнял все предписанные процедуры, но никому не рассказывал ни про метельную забайкальскую степь, ни про близость ярких и крупных звезд -- все это словно стерлось из его памяти, а душа погрузилась в оцепенение. Однажды к нему приехал Голдовский, привез фруктов и несколько свежих анекдотов, очень одобрительно отозвался о хорошеньких медсестрах в коротких халатах и только в самом конце сообщил главную новость, немного опасаясь, что она может травмировать друга. -- Прав ты был, Сашка. Катерина-то, слышь, замуж вышла. Такие вот, брат, дела. Голдовский ждал вопросов или просто горьких слов, но Тезкин упорно молчал, точно и Катерины никакой не помнил. -- За какого-то адвоката или юриста, хрен его знает. В общем, похоже, продалась наша козочка. Перед ними сиял куполами Савва-Сторожевский монастырь, был чудный весенний день, и Голдовскому странно было представить, что его товарищ был еще совсем недавно на краю света, едва не угодив с этого края на тот. Он был страшно рад, что Сашка вернулся, и подобно тому, как некогда утешал его Тезкин в период приступа неразделенной любви к коварной Козетте, Лева стал уговаривать друга не хандрить. Мол, все это, брат, ерунда, не на одной Козетте свет клином сошелся, да и вообще, наверное, к лучшему, что все так вышло. -- Это просто на нас с тобой какое-то затмение, брат, нашло. Согласись, что может быть путного в девке, которую мы сняли в кабаке? -- Пошел вон, -- сказал вдруг Тезкин негромко. -- Кто? -- опешил Лева. ХХ!- -- Ты пошел вон. ' -- Ты чего, брат? -- пробормотал Лева, вставая. -- Ты соображаешь, что говоришь? -- Соображаю, -- ответил Тезкин злобно, и лицо его побелело. Голдовский не на шутку перепугался. -- Может, позвать кого надо? -- Уходи же скорей! -- простонал больной, и Лева, пожимая плечами и бормоча, что все они психи, ретировался, а Тезкин, оставшись один, зарыдал. На следующий день он с жутким скандалом сбежал из санатория домой, и остановить его никто не смог. В него точно бес вселился, он сделался раздражительным, грубым, орал на всех, кто приставал к нему с расспросами и увещеваниями, и целыми днями слонялся по дому или по улицам, не зная, как справиться с душевной мукой. От милого балбеса и шалопая, каким был Санечка год назад, не осталось и следа. Работать он никуда не устраивался, лечиться не лечился, и Бог знает, что мог сотворить в таком состоянии и сколько оно продлится. Видно, недаром так хотелось Анне Александровне родить девочку -- замышлявшийся как утешение в старости сын стал сущим наказанием для своих домашних. Больше всего это не устраивало старшего тезкинского брата Павла. Он был человеком серьезным и грозил младшему самыми ужасными карами, которые только придумало социалистическое государство для бездельников и отщепенцев. -- Тоже мне нашелся! -- злился Павлик. -- Миллионы ребят служат -- и ничего. А этот. гляди, цаца какая! Можно подумать, его туда первого взяли! -- Оставь его в покое, -- слабо просила мать. . А Тезкин теперь точно вспомнил и никак нс мог забыть ни высоких заборов, ни вышек, ни воя сигнальной сирены, ни мерзлого до судорог металла, ни яростного лая собак, ни утренних по часу продолжавшихся разводов на бетонном плацу в сорокаградусные морозы. Все это слишком въелось и в душу его, и в плоть, снова бил его озноб и не хотелось жить после того, что он там увидел. Впечатления, некогда запавшие в него холодными кристалликами, теперь оттаивали и превращались в грязь, бродили и лихорадили, будили среди ночи и преследовали наяву. Он чувствовал, что за его вызволение из этого ада была заплачена неимоверно высокая цена, на которую он бы никогда не согласился и которой не стоил, но вернуть ничего было нельзя -- а только, как теперь жить, он не знал. Вся его чудесная звездная философия, все оберегавшие прежде мысли о тщетности и суете бытия рухнули под напором ожившей памяти. Тезкинская душа замутилась и начала по-настоящему страдать. Он изводил себя воспоминаниями, пробовал было пить, но подточенная гепатитом печень отреагировала так, что даже традиционного российского утешения достичь бедняге не удалось. Наконец им и в самом деле заинтересовалась милиция, пригрозив привлечь за тунеядство, если он никуда не устроится или не продолжит лечение. Но угроза была напрасной -- отчасти, может быть, он и стремился к тому, чтобы снова вернуться в мир, откуда его извлекли, пусть даже по другую сторону ограды. Иван Сергеевич и Анна Александровна горевали над судьбою заблудшего сына, недоумевали, отчего только он получился таким беспутным и где они его проглядели. Теперь они даже раскаивались, что когда-то воспрепятствовали его женитьбе: может быть, хоть это как-то оберегло бы его от лиха, -- но что было нынче говорить? Тезкин сидел на диване, как ца-ревна-несмеяна, и на лице у него было красноречиво написано: что воля, что неволя... И стыдно было людям в глаза глядеть, но еще больней было смотреть на него самого. Конечно, можно было утешить себя тем, что двое других сыновей прочно стоят на земле, работают в почтенных учреждениях и всеми уважаемы. Но не Христос ли в своей притче привел в назидательный пример историю о девяноста девяти послушных и одной заблудшей овце, и у неверующих его родителей, как у добрых пастырей, болела за младшенького душа. И однажды Анна Александровна, ни слова не говоря поседевшему от переживаний супругу, снова, как много лет назад, отправилась в церковь и поставила свечку, с вечной бабской жалобой обратившись к Богородице и прося Ее заступиться и спасти сыночка, вернуть его разум и душу из помутнения и дать исцеления телесного. Она просила об этом искренне и горячо, и кто бы сказал, глядя на эту плачущую перед иконой женщину, что работает она в коммунистическом издательстве, кто бы отличил ее от десятков других, так же молящих и сокрушающихся о своих бедах. Да и ей самой в какой-то момент почудилось, что просьба ее услышана и Пречистая поможет и ей, потому что там любимы не только те. кто благочестиво исполняет все обряды, но и те. кто опоминается на самом краю. Стыдясь и радуясь одновременно, она повинилась и поведала о том мужу. Иван Сергеевич не стал ругать жену, а с печалью сказал, что это всего-навсего давно известный механизм самовнушения, на котором спекулирует церковь, а бежать к попам, когда тебя припекло, значит не уважать ни себя, ни их. И действительно, никаких изменений к лучшему не произошло. Напротив, две недели спустя Тезкин неожиданно сказал родителям, что не желает быть никому обузой, а потому отправляется искать лучшей доли и когда вернется, да и вернется ли вообще, не знает сам. Его пробовали было отговорить, твердили, что в таком состоянии это просто самоубийственно, но все было напрасно -- сын уехал. -- Благословите меня,-- попросил он кротко перед самым отъездом, и что-то прежнее, давно забытое, промелькнуло в его лице. Мать заплакала, а отец поглядел на сына так, словно теперь догадался о чем-то, и тоже хотел подойти к нему и поцеловать на дорогу, но, будучи человеком сдержанным, остался на месте и промолвил: -- Ты не бойся ничего, сынок. И Тезкину вдруг сделалось нехорошо. -- Простите меня, -- сказал он, опуская глаза. 2 Лева Голдовский узнал о том, что Санька ушел из дома, от среднего тезкинского брата Евгения, малахольного и добродушного малого, занимавшегося довольно химерической деятельностью -- преподаванием русского языка иностранцам. Женя был зол на балбеса изрядно, потому что как раз в эту пору оформлял документы в загранкомандировку, решительно не знал, что писать в графе "место работы брата", и опасался, что по этой причине его могут тормознуть. Лева тупо выслушал его сетования и даже что-то сочувственно промямлил, но известие о тезкинском бегстве его потрясло. Голдовский ощутил тревогу. Он был отчасти задет тем, что Санька ему ничего не сказал, но в еще большей степени он почувствовал, что эта история непосредственно касается его самого. Тезкин не шел у него из головы несколько дней подряд, и Левушка решил во всем разобраться. С этой целью он разыскал Козетту. Сделать это оказалось нелегко, но, когда Голдовский наконец узнал ее новый телефон и игриво начал разговор с фразы "Что ж ты старых друзей забываешь?", она его тона не поддержала, а довольно сухо ответила, что встречаться с ним не намерена и что Тезкин ее больше не интересует. -- Жив, здоров -- и слава Богу. Х " Однако не на того она напала. Если Леве что-нибудь в голову втемяшилось, то он от этого не отступал и однажды подкараулил экс-даму сердца возле ее дома в Олимпийской деревне. -- Привет, -- сказал- он холодно. -- Здравствуй, Лева, -- ответила она кротко. -- Я должен с тобой переговорить,-- произнес Голдовский с важностью. -- Говори. Левушка открыл рот, чтобы начать обличительную речь, и запнулся. Перед ним стояла молодая, со вкусом одетая женщина в лучшей своей поре -- гораздо красивее, чем когда он увидел ее первый раз в баре и когда пытался расстегнуть кофточку в кино. К такой блестящей даме он и не решился бы никогда подойти, и что был ей он, что был ей Тезкин? Он подумал, что она живет теперь в престижном районе, ее муж много зарабатывает, у них наверняка большая квартира, где много хороших книг, они могут поехать куда угодно, попасть на любой фильм, выставку или спектакль, где он среди десятка ему- подобных синих юнцов жалобно просит лишний билетик, а мимо важно шествуют прекрасные мужчины и женщины, и она в их числе. И глупой показалась ему затея ее разыскивать, говорить какие-то слова, торчать возле подъезда -- это был другой мир, куда им с Тезки-ным не было входа. -- Ну что же ты? -- сказала она, и Левушке вдруг почудилось в ее голосе и глазах такое страдание, что он невольно вздрогнул. Это страдание промелькнуло на ее лице всего на миг, и снова вернулась маска немного надменной, знающей себе цену женщины. -- Ты не грусти. Лева, у тебя все еще образуется. Не сразу, может быть, но образуется. -- Как у тебя? -- Он попытался усмехнуться, но усмешка получилась жалкой. -- Как у меня, -- улыбнулась она. -- Ну мне пора. Пока. А Саше не говори, пожалуйста, что меня видел. Она махнула ему рукой и пошла к подъезду, а Левушке стало так нехорошо, как не было даже в тот вечер, когда он догадался, что его названый брат оказался счастливее в любовных делах, увел у него девушку, и бешеная ярость погнала Голдовского в Теплый Стан. Он довольно часто потом вспоминал эту ночь, как ехал через весь город, как метался возле метро, потому что долго не приходил автобус, -- он вспоминал Тезкина, когда тот, растерянный, жалкий, вышел на лестничную клетку и они пошли через лес к кольцевой дороге. Этот весенний сырой и страшный лес ему часто снился в ту зиму, когда Саня был в армии, снилось, как они потеряли друг друга и не могут найти. А теперь оказалось, что эта светловолосая улыбчивая девушка не досталась ни тому, ни другому. К подъезду подкатила машина, из нее вышел мужчина в добротном плаще, мельком поглядел на тощего, ободранного Леву в его спортивной шапочке с помпоном и толкнул стеклянную дверь. Может быть, это был Козеттин муж, может быть, нет, но под равнодушным, чуть-чуть брезгливым взглядом Лева почувствовал себя униженным. Он вернулся в Кожухово, где гудела день и ночь под окнами окружная железная дорога, к фабричным трубам и гудкам ТЭЦ, к пьяницам, матю-гам, дешевым шлюхам, и все показалось ему таким убогим, что скулы свело судорогой. В подъезде пахло помойкой, а в квартире на первом этаже, где они жили,-- печальный и верный признак, что никогда им ни на что не поменяться и отсюда не уехать, -- по стене полз таракан. И таракан этот Леву добил. ,.--'" -- Так жить нельзя, невыносимо, -- пробормотал он. На кухне тихо переругивались мать с отцом. Отец приходил обычно раз или два раза в месяц, приносил деньги, обедал и терпеливо сносил ворчание вечно недовольной я раздраженной матери. -- Полюбуйся, -- сказала она нарочито громко, услышав, что Лева пришел, -- сыночек твой меня с ума сводит. Все книги какие-то покупает, альбомы, такой же придурок растет. -- Такой же -- это плохо, -- сказал отец тихо, -- дети должны быть умнее своих родителей. -- Этот будет, пожалуй что. Якшается со всякой швалью. Таракан из коридора заполз в Левину комнату и стал медленно, ощупывая усиками перед собой, двигаться к кровати. Лева посмотрел на таракана с бессильной ненавистью, и ему захотелось выскочить на кухню и заорать на них обоих, чтобы они замолчали, что нечего тогда было его рожать, нечего было жениться, мучить себя и других, что нечего им вообще жить, если делать этого они не умеют и его не научили. Ни тот, ни другой-- даром, что говорят, евреи хитрые. Где она, хитрость-то? В папашиной порядочности, когда на беременной дуре женился, а потом оставил ей квартиру и ушел в коммуналку? "Но мне-то что делать?" Он вдруг почувствовал, что в нем что-то надломилось, и теперь вовсе не был похож на самоуверенного витийствующего юнца, рассуждающего о пороках и лжи окружающего мира. Что делать, плох мир или хорош, но его надо принимать таким, как он есть, или не замечать вовсе. Лева включил магнитофон, чтобы не слышать ничьих голосов, закрыл глаза и попытался от всего отрешиться, но медитации в этот раз не получилось. Таракан дополз наконец до кровати и направился чуть выше, туда, где у Левы висела карта мира. Подобно тому, как Тезкин любил разглядывать звезды, Левушка частенько скользил глазами по названиям и очертаниям далеких стран, тропических островов, городов -- он мечтал когда-то, что объездит их все, станет великим ученым, политиком, писателем, он не знал точно, кем именно, но что великим -- в этом был убежден. А теперь вдруг с болью подумал, что ничего из него не получится, он пожизненно обречен на фабричную окраину, матерящихся работяг, хамство, грязь... И от этого сделалось Левушке так жутко, как никогда прежде не было. Он поймал себя на мысли, что отдал бы все, чтобы вырваться из этого проклятого круга, из двора, где его били соседские ребята за то, что он учился в спецшколе, вырваться и никогда более этого не видеть. А потом снова вспомнил Козетту, но не сегодняшнюю в ее дорогом блестящем плаще, а Козетту в ее единственном выходном сером платье с янтарными бусами, вспомнил Тезкина, и ему захотелось, чтобы все повторилось -- они опять были бы вместе, он бы читал стихи, Сашка слушал, распахнув глаза от восторга, а Козетта насмешливо Щурилась. Но все куда-то кануло -- он остался один, растерянный, сбитый с толку и одновременно с тем почувствовавший стыд за эти стихи. И если бы Лева имел обыкновение клясться, он поклялся бы, что никогда в жизни не повторятся ни их идиотские ночные разговоры, ни швейцар, звавший их сыроежками, а иначе ничего он не стоит и не заслуживает, кроме мимолетного брезгливого взгляда. 3 Тезкин держал путь на юг. Не взяв дома денег, он доехал на трех электричках до Мценска, где его ссадили ревизоры, и дальше стал автостопом, уже прочно вошедшим в ту пору в моду, выделывать кренделя по юго-западной громадной равнине российского государства. Ночевал в случайных домах, кабинах и кузовах грузовиков или просто в стогах сена, перебиваясь поденными заработками, а больше подачками и угощениями, благо народ тогда был еще не подозрителен и не скуп, а в страдальческом тез-кинском облике было нечто, располагавшее к себе жалостливую хохляцкую и южнорусскую публику. Этим же он располагал к себе и сотрудников родственных ему внутренних дел, котор