той внушительностью и ответственностью, когда каждое слово, стекая с пера, сразу роняется в историю. Настольная лампа бросала свет на бумаги, верхний же свет от скрытых светильников был небольшой. Сталин не всг время писал, он отклонялся, то скашивался в сторону, в пол, то взглядывал недобро на Абакумова, как будто прислушиваясь к чему-то, хотя ни звука не было в комнате. Из чего рождается эта манера повелевать, эта значительность каждого мелкого движения? Разве не так же точно шевелил пальцами, двигал руками, водил бровями и взглядывал молодой Коба? Но тогда это никого не пугало, никто не извлекал из этих движений их страшного смысла. Лишь после какого-то по счгту продырявленного {150} затылка люди стали видеть в самых небольших движениях Вождя -- намгк, предупреждение, угрозу, приказ. И заметив это по другим, Сталин начал приглядываться к себе самому, и тоже увидел в своих жестах и взглядах этот угрожающий внутренний смысл -- и стал уже сознательно их отрабатывать, отчего они ещг лучше стали получаться и ещг вернее действовать на окружающих. Наконец Сталин очень сурово посмотрел на Абакумова и тычком трубки в воздухе указал ему, куда сегодня сесть. Абакумов радостно встрепенулся, легко прошгл и сел -- но не на всг сиденье, а на переднюю только часть его. Так было ему совсем не удобно, зато легче привставать, когда понадобится. -- Ну? -- буркнул Сталин, глядя в свои бумаги. Настал момент! Теперь надо было не терять инициативы! Абакумов кашлянул и прочищенным горлом заторопился, заговорил почти восторженно. (Он себя потом проклинал за эту говорливую угодливость в кабинете Сталина, за неумеренные обещания, -- но как-то само так всегда получалось, что чем недоброжелательней встречал его Хозяин, тем несдержанней Абакумов бывал в заверениях, а это затягивало его в новые и новые обещания.) Постоянным украшением ночных докладов Абакумова, тем главным, что привлекало в них Сталина, было всегда -- раскрытие какой-то очень важной, очень разветвлгнной враждебной группы. Без такой обезвреженной (каждой раз новой) группы Абакумов на доклады не приходил. Он и сегодня приготовил такую группку по академии имени Фрунзе и долго мог заполнять время подробностями. Но сперва принялся рассказывать об успехах (он сам не знал -- подлинных или мнимых) подготовки покушения на Тито. Он говорил, что будет поставлена бомба замедленного действия на яхту Тито перед отправлением ег на остров Бриони. Сталин поднял голову, вставил погасшую трубку в рот и раза два просопел ею. Он не сделал больше никаких движений, не выказал никакого интереса, но Абакумов, немного всг-таки проникая в шефа, почувствовал, что по- {151} пал в точку. -- А -- Ранкович? -- спросил Сталин. Да, да! Подгадать момент, чтоб и Ранкович, и Кардель, и Моше Пьяде -- вся эта клика взлетела бы на воздух вместе! По расчгтам, не позже этой весны так и должно получиться! (Ещг при взрыве должна была погибнуть команда яхты, однако министр такой мелочи не касался, и собеседник его не допытывался.) Но о чгм он думал, сопя погасшей трубкой, невыразительно глядя на министра поверх своего кляплого свисающего носа? Не о том, конечно, что руководимая им партия родилась с отрицания индивидуального террора. И не о том, что сам он всю жизнь только и ехал на терроре. Сопя трубкой и глядя на этого краснощгкого упитанного молодца с разгоревшимися ушами, Сталин думал о том, о чгм всегда думал при виде этих ретивых, на все готовых, заискивающих подчингнных. Даже это не мысль была, а движение чувства: насколько этому человеку можно сегодня доверять? И второе движение: не наступил ли уже момент, когда этим человеком надо пожертвовать? Сталин прекрасно знал, что Абакумов в сорок пятом году обогатился. Но не спешил его карать. Сталину нравилось, что Абакумов -- такой. Такими легче управлять. Больше всего в жизни Сталин остерегался так называемых "идейных", вроде Бухарина. Это -- самые ловкие притворщики, их трудно раскусить. Но даже и понятному Абакумову нельзя было доверять, как никому вообще на земле. Он не доверял своей матери. И Богу. И революционерам. И мужикам (что будут сеять хлеб п собирать урожай, если их не заставлять). И рабочим (что будут работать, если им не установить норм). И тем более не доверял инженерам. Не доверял солдатам и генералам, что будут воевать без штрафных рот и заградотрядов. Не доверял своим приближгнным. Не доверял жгнам и любовницам. И детям своим не доверял. И прав оказывался всегда! И доверился он одному только человеку -- единственному за всю свою безошибочно-недоверчивую жизнь. Перед всем миром этот человек был так решителен в дружелюбии и во враждебности, так круто развернулся из {152} врагов и протянул дружескую руку. Это не был болтун, это был человек дела. И Сталин поверил ему! Человек этот был -- Адольф Гитлер. С одобрением и злорадством следил Сталин, как Гитлер чехвостил Польшу, Францию, Бельгию, как самолгты его застилали небо над Англией. Молотов приехал из Берлина перепуганный. Разведчики доносили, что Гитлер стягивает войска к востоку. Убежал в Англию Гесс. Черчилль предупредил Сталина о нападении. Все галки на белорусских осинах и галицийских тополях кричали о войне. Все базарные бабы в его собственной стране пророчили войну со дня на день. Один Сталин оставался невозмутим. Он слал в Германию эшелоны сырья, не укреплял границ, боялся обидеть коллегу. Он верил Гитлеру!.. Едва-едва не обошлась ему эта вера ценою в голову. Тем более теперь он окончательно не верил никому! На это давление недоверия Абакумов мог бы ответить горькими словами, да не смел их сказать. Не надо было играть в деревянные лошадки -- призывать этого олуха Попивода и обсуждать с ним фельетоны против Тито. И тех славных ребят, которых Абакумов намечал послать колоть медведя, знавших язык, обычаи, даже Тито в лицо, -- не надо было отвергать по анкетам (раз жил за границей -- не наш человек), а поручить им, поверить. Теперь-то, конечно, чгрт его знает, что из этого покушения выйдет. Абакумова самого сердила такая неповоротливость. Но он знал своего Хозяина! Надо было служить ему на какую-то долю сил -- больше половины, но никогда на полную. Сталин не терпел открытого невыполнения. Однако, чересчур удачное выполнение он ненавидел: он усматривал в этом подкоп под свою единственность. Никто, кроме него, не должен был ничего знать, уметь и делать безупречно! И Абакумов, -- как и все сорок пять министров! -- по виду натужась в министерской упряжке, тянул вполплеча. Как царь Мидас своим прикосновением обращал всг в золото, так Сталин своим прикосновением обращал всг {153} в посредственность. Но сегодня-таки лицо Сталина по мере абакумовского доклада светлело. И до подробности рассказав о предполагаемом взрыве, министр далее докладывал об арестах в Духовной Академии, потом особенно подробно -- об Академии Фрунзе, потом о разведке в портах Южной Кореи, потом... По прямому долгу и по здравому смыслу он должен был сейчас доложить о сегодняшнем телефонном звонке в американское посольство. Но мог и не говорить: он мог бы думать, что об этом уже доложил Берия или Вышинский, а ещг верней -- ему самому могли в эту ночь не доложить. Именно из-за того, что, никому не доверяя, Сталин развгл параллелизм, каждый запряженный мог тянуть вполплеча. Выгодней было пока не выскакивать с обещанием найти преступника посредством спецтехники. Всякого же упоминания о телефоне он вдвойне сегодня боялся, чтобы Хозяин не вспомнил секретную телефонию. И Абакумов старался даже не смотреть на настольный телефон, чтобы глазами не навести на него Вождя. А Сталин вспоминал! Он как раз что-то вспоминал! -- и как бы не секретную телефонию! Он собрал в тяжглые складки лоб, и напряглись хрящи его большого носа, упорный взгляд уставил он на Абакумова (министр придал лицу как можно больше открытой честной прямоты) -- но не вспоминалось! Едва державшаяся мысль сорвалась в провал памяти. Беспомощно распустились складки серого лба. Сталин вздохнул, набил трубку и закурил. -- Да! -- вспомнил он в первом дымке, но мимоходом, не то главное, что вспоминал. -- Гомулка -- арестован? Гомулка в Польше не так давно был снят со всех постов и, не задерживаясь, катился в пропасть. -- Арестован! -- подтвердил облегчгнный Абакумов, чуть приподнимаясь со стула. (Да Сталину уже и докладывали об этом.) Кнопкой в столе Сталин переключил верхний свет на большой -- несколько ламп на стенах. Поднялся и, дымя трубкой, начал ходить. Абакумов понял, что доклад его окончен и сейчас будут диктоваться инструкции. Он {154} раскрыл на коленях большой блокнот, достал авторучку, приготовился писать. (Хозяин любил, чтобы слова его тут же записывали.) Но Сталин ходил к радиоле и назад, дымил трубкой и не говорил ни слова, как бы совсем забыв про Абакумова. Серое рябоватое лицо его насупилось в мучительном усилии припоминания. Когда он в профиль проходил мимо Абакумова, министр видел, что уже пригорбливаются плечи, сутулится спина Вождя, отчего он кажется ещг меньше ростом, совсем маленьким. И Абакумов загадал про себя (обычно он запрещал себе здесь такие мысли, чтоб как-нибудь их не учуял Верховный) -- загадал, что не проживгт Батька ещг десяти лет, помргт. Может не рассудительно, а хотелось, чтоб это случилось побыстрей: казалось, что всем им, приближгнным, откроется тогда лггкая вольная жизнь. А Сталин был подавлен новым провалом в памяти -- голова отказывалась ему служить! Идя сюда из спальни, он специально думал, о чгм надо спросить Абакумова -- и вот забыл. В бессилии он не знал, какую кожу наморщить, чтобы вспомнить. И вдруг запрокинул голову, посмотрел на верх противоположной стены и вспомнил!! -- но не то, что надо было, -- а то, чего две ночи назад не мог вспомнить в музее революции, что ему так показалось там неприятно. ... Это было в тридцать седьмом году. К двадцатилетию революции, когда так много изменилось в трактовке, он решил сам просмотреть экспозицию музея, не напутали ли там чего. И в одном зале -- в том самом, где стоял сегодня огромный телевизор, он с порога внезапно прозревшими глазами увидел на верху противоположной стены большие портреты Желябова и Перовской. Их лица были открыты, бесстрашны, их взгляды неукротимы и каждого входящего звали: "Убей тирана!" Как двумя стрелами, поражгнный в горло двумя взглядами народовольцев, Сталин тогда откинулся, захрипел, закашлялся и в кашле пальцем тряс, показывая на портреты. Их сняли тотчас. И из музея в Ленинграде тоже убрали первую реликвию революции -- обломки кареты Александра Второго. {155} С того самого дня Сталин и приказал строить себе в разных местах убежища и квартиры, иногда целые горы прорывать ходами, как на Холодной речке. И, теряя вкус жить в окружении густого города, дошгл до этой загородной дачи, до этого низенького ночного кабинета близ дежурной комнаты лейб-охраны. Чем больше других людей успевал он лишить жизни, тем настойчивей угнетал его постоянный ужас за свою. И его мозг изобретал много ценных усовершенствований в системе охраны, вроде того, что состав караула объявлялся лишь за час до вступления и каждый наряд состоял из бойцов разных, удалгнных друг от друга казарм: сойдясь в карауле, они встречались впервые, на одни сутки, и не могли сговориться. И дачу себе построил мышеловкой-лабиринтом из тргх заборов, где ворота не приходились друг против друга. И завгл несколько спален, и где стелить сегодня, назначал перед самым тем, как ложиться. И все эти предосторожности не были трусостью, а лишь -- благоразумием. Потому что бесценна его личность для человеческой истории. Однако, другие могли этого не понять. И чтобы изо всех не выделяться одному, он и всем малым вождям в столице и в областях предписал подобные меры: запретил ходить без охраны в уборную, распорядился ездить гуськом в тргх неразличимых автомобилях. ... Так и сейчас, под влиянием острого воспоминания о портретах народовольцев, он остановился посреди комнаты, обернулся к Абакумову и сказал, слегка потрясая в воздухе трубкой: -- А шьто ты при'д-принимайшь па' линии безопасности па'р-тийных кадров? И сразу зловеще, сразу враждебно смотрел, скривя шею набок. С раскрытым чистым блокнотом Абакумов приподнялся со стула навстречу Вождю (но не встал, зная, что Сталин любит неподвижность собеседников) -- и с краткостью (длинные объяснения Хозяин считал неискренними), и с готовностью, со всей готовностью стал говорить о том, о чгм сейчас не собирался (эта постоянная готовность была здесь главным качеством, всякое замешатель- {156} ство Сталин бы истолковал как подтверждение злого умысла). -- Товарищ Сталин! -- дрогнул от обиды голос Абакумова. Он от души бы сердечно выговорил "Иосиф Виссарионович", но так не полагалось обращаться, это претендовало бы на приближение к Вождю, как бы почти один разряд с ним. -- Для чего и существуем мы, Органы, всг наше министерство, чтобы вы, товарищ Сталин, могли спокойно трудиться, думать, вести страну!.. (Сталин говорил "безопасность партийных кадров", но ответа ждал только о себе, Абакумов знал!) -- Да дня не проходит, чтоб я не проверял, чтоб я не арестовывал, чтоб я не вникал в дела!.. Всг так же в позе ворона со свгрнутой шеей Сталин смотрел внимательно. -- Слюшай, -- спросил он в раздумьи, -- а шьто? Дэла по террору -- идут? Нэ прекращаются? Абакумов горько вздохнул. -- Я бы рад был вам сказать, товарищ Сталин, что дел по террору нет. Но они есть. Мы обезвреживаем их даже... ну, в самых неожиданных местах. Сталин прикрыл один глаз, а в другом видно было удовлетворение. -- Это -- харашг! -- кивнул он. -- Значит -- работаете. -- Причгм, товарищ Сталин! -- Абакумову всг-таки невыносимо было сидеть перед стоящим Вождгм, и он привстал, не распрямляя колен полностью (а уж на высоких каблуках он никогда сюда не являлся). -- Всем этим делам мы не дагм созреть до прямой подготовки. Мы их прихватываем на замысле! на намерении! через девятнадцатый пункт! -- Харашг, харашг, -- Сталин успокоительным жестом усадил Абакумова (ещг б такая туша возвышалась над ним). -- Значит, ты считайшь -- нэ-довольные ещг есть в народе? Абакумов опять вздохнул. -- Да, товарищ Сталин. Ещг некоторый процент... (Хорош бы он был, сказав, что -- нет! Зачем тогда его и фирма?..) -- Верно ты говоришь, -- задушевно сказал Сталин. {157} В голосе его был перевес хрипов и шорохов над звонкими звуками. -- Значит, ты -- мо'жишь работать в госбезопасности. А вот мне говорят -- нэт больше нэдовольных, все, кто голосуют на выборах за -всэ довольны. А? -- Сталин усмехнулся. -- Политическая слепота! Враг притаился, голосует за, а он -- нэ' доволен! Процентов пять, а? Или, может -- восемь?.. (Вот эту проницательность, эту самокритичность, эту неподдаваемость свою на фимиам Сталин особенно в себе ценил!) -- Да, товарищ Сталин, -- убеждгнно подтвердил Абакумов. -- Именно так, процентов пять. Или семь. Сталин продолжил свой путь по кабинету, обошгл вокруг письменного стола. -- Это уж мой недостаток, товарищ Сталин, -- расхрабрился Абакумов, уши которого охладились вполне. -- Не могу я самоуспокаиваться. Сталин слегка постучал трубкой по пепельнице: -- А -- настроение молодгжи? Вопрос за вопросом шли как ножи, и порезаться достаточно было на одном. Скажи "хорошее" -- политическая слепота. Скажи "плохое" -- не веришь в наше будущее. Абакумов развгл пальцами, а от слов пока удержался. Сталин, не ожидая ответа, внушительно сказал, пристукивая трубкой: -- Нада бо'льши заботиться а' молодгжи. К порокам среди молодгжи надо быть а-собенно нетерпимым! Абакумов спохватился и начал писать. Мысль увлекла Сталина, глаза его разгорелись тигриным блеском. Он набил трубку заново, зажгг и снова зашагал по комнате бодрей гораздо: -- Нада у'силить наблюдение за' настроениями студентов! На'да вы'корчгвывать нэ' по адиночке -- а целыми группами! И надо переходить на' полную меру, которую дагт вам закон -- двадцать пять лет, а не десять! Десять -- это шькола, а не тюрьма! Это шькольникам можнг по десять. А у кого усы пробиваются -- двадцать пять! Ма'ладые! Даживут! Абакумов строчил. Первые шестергнки долгой цепи {158} завертелись. -- И надо прекратить санаторные условия в политических тюрьмах! Я слышал от Берии: в политических тюрьмах до'-сих-пор-есть пра'дуктовые передачи? -- Убергм! Запретим! -- с болью в голосе вскликнул Абакумов, продолжая писать. -- Это была наша ошибка, товарищ Сталин, простите!! (Уж, действительно, это был промах! Это он мог догадаться и сам!) Сталин расставил ноги против Абакумова: -- Да ско'лько жи раз вам объяснять?! На'да жи вам понять наконец... Он говорил без злобы. В его помягчевших глазах выражалось доверие к Абакумову, что тот усвоит, поймгт. Абакумов не помнил, когда ещг Сталин говорил с ним так просто и доброжелательно. Ощущение боязни совсем покинуло его, мозг заработал как у обычного человека в обычных условиях. И служебное обстоятельство, давно уже мешавшее ему, как кость в горле, нашло теперь выход. С оживившимся лицом Абакумов сказал: -- Мы понимаем, товарищ Сталин! мы (он говорил за всг министерство) понимаем: классовая борьба будет обостряться! Так тем более тогда, товарищ Сталин, войдите в положение -- как нас связывает в работе эта отмена смертной казни! Ведь как мы колотимся уже два с половиной года: проводить расстреливаемых по бумагам нельзя. Значит, приговоры надо писать в двух редакциях. Потом -- зарплату исполнителям по бухгалтерии тоже прямо проводить нельзя, путается учгт. Потом -- и в лагерях припугнуть нечем. Как нам смертная казнь нужна! Товарищ Сталин, верните нам смертную казнь!! -- от души, ласково просил Абакумов, приложив пятерню к груди и с надеждой глядя на темноликого Вождя. И Сталин -- чуть-чуть как бы улыбнулся. Его жгсткие усы дрогнули, но мягко. -- Знаю, -- тихо, понимающе сказал он. -- Думал. Удивительный! Он обо всгм знал! Он обо всгм думал! -- ещг прежде, чем его просили. Как парящее божество, он предвосхищал людские мысли. -- На'-днях верну вам смэртную казнь, -- задумчиво говорил он, глядя глубоко впергд, как бы в годы и в го- {159} ды. -- Э'т-та будыт харгшая воспитательная мера. Ещг бы он не думал об этой мере! Он больше их всех третий год страдал, что поддался порыву прихвастнуть перед Западом, изменил сам себе -- поверил, что люди не до конца испорчены. А в том и была всю жизнь отличительная черта его как государственного деятеля: ни разжалование, ни всеобщая травля, ни дом умалишгнных, ни пожизненная тюрьма, ни ссылка не казались ему достаточной мерой для человека, признанного опасным. Только смерть была расчгтом надгжным, сполна. Только смерть нарушителя подтверждает, что ты обладаешь реальной полной властью. И если кончик уса его вздрагивал от негодования, то приговор всегда был один: смерть. Меньшей кары просто не было в его шкале. Из далгкой светлой дали, куда он только что смотрел, Сталин перевгл глаза на Абакумова. С нижним прищуром век спросил: -- А ты -- нэ боишься, что мы тебя жи первого и расстреляем? Это "расстреляем" он почти не договорил, он сказал его на спаде голоса, уже шорохом, как мягкое окончание, как нечто само собой угадываемое. Но в Абакумове оно оборвалось морозом. Самый Родной и Любимый стоял над ним лишь немного дальше, чем мог бы Абакумов достать протянутым кулаком, и следил за каждой чгрточкой министра, как он поймгт эту шутку. Не смея встать и не смея сидеть, Абакумов чуть приподнялся на напряжгнных ногах, и от напряжения они задрожали в коленях: -- Товарищ Сталин!.. Так если я заслуживаю... Если нужно... Сталин смотрел мудро, проницательно. Он тихо сверялся сейчас со своей обязательной второй мыслью о приближгнном. Увы, он знал эту человеческую неизбежность: от самых усердных помощников со временем обязательно приходится отказаться, отчураться, они себя компрометируют. -- Правильно! -- с улыбкой расположения, как бы {160} хваля за сообразительность, сказал Сталин. -- Когда заслужишь -- тогда расстреляем. Он провгл в воздухе рукой, показывая Абакумову сесть, сесть. Абакумов опять уселся. Сталин задумался и заговорил так тепло, как министру госбезопасности ещг не приходилось слышать: -- Скоро будыт мно'го-вам-работы, Абакумов. Будым йищг один раз такое мероприятие проводить, как в тридцать седьмом. Весь мир -- против нас. Война давно неизбежна. С сорок четвгртого года неизбежна. А перед ба'ль-шой войной ба'ль-шая нужна и чистка. -- Но товарищ Сталин! -- осмелился возразить Абакумов. -- Разве мы сейчас не сажаем? -- Э'т-та разве сажаем!.. -- отмахнулся Сталин с добродушной усмешкой. -- Во'т начнгм сажать -- увидишь!.. А во время войны пойдгм впергд -- там Йи-вропу начнгм сажать! Крепи Органы. Крепи Органы! Шьта'ты, зарплата -- я тыбе ны'когда нэ откажу. И отпустил мирно: -- Ну, иды'-пока. Абакумов не чувствовал -- шгл он или летел через пригмную к Поскргбышеву за портфелем. Не только можно было жить теперь целый месяц -- но не начиналась ли новая эпоха его отношений с Хозяином? Ещг, правда, было угрожено, что его же и расстреляют. Но ведь то была шутка. -------- 22 А Властитель, возбуждгнный большими мыслями, крупно ходил по ночному кабинету. Какая-то внутренняя музыка нарастала в нгм, какой-то огромнейший духовой оркестр давал ему музыку к маршу. Недовольные? Пусть недовольные. Они всегда были и будут. Но, пропустив через себя незамысловатую мировую {161} историю, Сталин знал, что со временем люди всг дурное простят, и даже забудут, и даже припомнят как хорошее. Целые народы подобны королеве Анне, вдове из шекспировского "Ричарда III", -- их гнев недолговечен, воля не стойка, память слаба -- и они всегда будут рады отдаться победителю. Толпа -- это как бы материя истории. (Записать!) Сколько ег в одном месте убудет, столько в другом прибудет. Так что беречь ег нечего. Для того и нужно ему жить до девяноста лет, что не кончена борьба, не достроено здание, неверное время -- и некому его заменить. Провести и выиграть последнюю мировую войну. Как сусликов выморить западных социал-демократов и всех недобитых во всгм мире. Потом, конечно, поднять производительность труда. Решить там эти разные экономические проблемы. Одним словом, как говорится, построить коммунизм. Тут, кстати, укрепились совершенно неправильные представления, Сталин последнее время обдумал и разобрался. Близорукие наивные люди представляют себе коммунизм как царство сытости и свободы от необходимости. Но это было бы невозможное общество, все на голову сядут, такой коммунизм хуже буржуазной анархии! Первой и главной чертой истинного коммунизма должна быть дисциплина, строгое подчинение руководителям и выполнение всех указаний. (И особенно строго должна быть подчинена интеллигенция.) Вторая черта: сытость должна быть очень умеренная, даже недостаточная, потому что совершенно сытые люди впадают в идеологический разброд, как мы видим на Западе. Если человек не будет заботиться о еде, он освободится от материальной силы истории, бытие перестанет определять сознание., и всг пойдгт кувырком. Так что, если разобраться, то истинный коммунизм у Сталина уже построен. Однако, объявлять об этом нельзя, ибо тогда: куда же идти? Время идгт, и всг идгт, и надо куда-то же идти. Очевидно, объявлять о том, что коммунизм уже построен, вообще не придгтся никогда, это было бы методически неверно. {162} Вот кто молодец был -- Бонапарт. Не побоялся лая из якобинских подворотен, объявил себя императором -- и кончено дело. В слове "император" ничего плохого нет, это значит -- повелитель, начальник. Это ничуть не противоречит мировому коммунизму. Как бы это звучало! -- Император Планеты! Император Земли! Он шагал и шагал, и оркестры играли. А там, может быть, найдут средство такое, лекарство, чтобы сделать хоть его одного бессмертным?.. Нет, не успеют. Как же бросить человечество? И -- на кого? Напутают, ошибок наделают. Ну, ладно. Понастроить себе памятников -- ещг побольше, ещг повыше (техника разовьгтся). Поставить на Казбеке памятник, и поставить на Эльбрусе памятник -- и чтобы голова была всегда выше облаков. И тогда, ладно, можно умереть -- Величайшим изо всех Великих, нет ему равных, нет сравнимых в истории Земли. И вдруг он остановился. Ну, а... -- выше? Равных ему, конечно, нет, ну а если там, над облаками, выше глаза поднимешь -- а там...? Он опять пошгл, но медленнее. Вот этот один неясный вопрос иногда закрадывался к Сталину. Давно, кажется, доказано то, что надо, а что мешало -- то опровергнуто. А всг равно как-то неясно. Особенно если детство твог прошло в церкви. И ты вглядывался в глаза икон. И пел на клиросе. А "ныне отпущаеши" и сейчас спогшь-не совргшь. Эти воспоминания почему-то за последнее время оживились в Иосифе. Мать, умирая, так и сказала: "Жалко, что ты не стал священником." Вождь мирового пролетариата, Собиратель славянства, а матери казалось: неудачник... На всякий случай Сталин против Бога никогда не высказывался, довольно было ораторов без него. Ленин на {163} крест плевал, топтал, Бухарин, Троцкий высмеивали -- Сталин помалкивал. Того церковного инспектора, Абакадзе, который выгнал Джугашвили из семинарии, Сталин трогать не велел. Пусть доживает. И когда третьего июля пересохло горло, а на глаза вышли слезы -- не страха, а жалости, жалости к себе -- не случайно с его губ сорвались "братья и сестры". Ни Ленин, ни кто другой и нарочно б так не придумал обмолвиться. Его же губы сказали то, к чему привыкли в юности. Никто не видел, не знает, никому не говорил: в те дни он в своей комнате запирался и молился, по-настоящему молился, только в пустой угол, на коленях стоял, молился. Тяжелей тех месяцев во всей его жизни не было. В те дни он дал Богу обет: что если опасность пройдгт, и он сохранится на свогм посту, он восстановит в России церковь, и служения, и гнать не даст, и сажать не даст. (Этого и раньше не следовало допускать, это при Ленине завели.) И когда точно опасность прошла, Сталинград прошгл -- Сталин всг сделал по обету. Если Бог есть -- Он один знает. Только вряд ли он всг-таки есть. Потому что слишком уж тогда благодушный, ленивый какой-то. Такую власть иметь -- и всг терпеть? и ни разу в земные дела не вмешаться -- ну, как это возможно?.. Вот обойдя это спасение сорок первого года, никогда Сталин не замечал, чтоб кроме него кто-нибудь ещг распоряжался. Ни разу локтем не толкнул, ни разу не прикоснулся. Но если всг-таки Бог есть, если распоряжается душами -- нуждался Сталин мириться, пока не поздно. Несмотря на всю свою высоту -- тем более нуждался. Потому что -- пустота его окружала, ни рядом, ни близко никого, всг человечество -- внизу где-то. И, пожалуй, ближе всего к нему был -- Бог. Тоже одинокий. И последние годы Сталину просто приятно было, что церковь в своих молитвах провозглашает его Богоизбранным Вождгм. За то ж и он держал Лавру на кремлгвском снабжении. Никакого премьер-министра великой державы не встречал Сталин так, как своего послушного дряхлого {164} патриарха: он выходил его встречать к дальним дверям и вгл к столу под локоток. И ещг он подумывал, не подыскать ли где именьице какое, подворье, и подарить патриарху. Ну, как раньше дарили на помин души. Об одном писателе Сталин узнал, что тот -- сын священника, но скрывает. "Ты -- права-славный?" -- спросил он его наедине. Тот побледнел и замер. "А ну, пэ'рэкрестысь! Умейшь?" Писатель перекрестился и думал -- тут ему конец. "Ма'ладэц!" -- сказал Сталин и похлопал по плечу. Всг-таки в долгой трудной борьбе были у Сталина кое-какие перегибы. И хорошо бы так, над гробом, хор светлый собрать и чтобы -- "Ныне отпущаеши..." Вообще странное замечал у себя Сталин расположение не к одному только православию: раз, и другой, и третий потягивала его какая-то привязанность к старому миру -- к тому миру, из которого он вышел сам, но который по большевистской службе уже сорок лет разрушал. В тридцатые годы из одной лишь политики он оживил забытое, пятнадцать лет не употреблявшееся и на слух почти позорное слово Родина. Но с годами ему самому вправду стало очень приятно выговаривать "Россия", "родина". При этом его собственная власть приобретала как будто большую устойчивость. Как будто святость. Раньше он проводил мероприятия партии и не считал, сколько там этих русских идгт в расход. Но постепенно стал ему заметен и приятен русский народ -- этот никогда не изменявший ему народ, голодавший столько лет, сколько это было нужно, спокойно шедший хоть на войну, хоть в лагеря, на любые трудности и не бунтовавший никогда. Преданный, простоватый. Вот такой, как Поскргбышев. И после Победы Сталин вполне искренне сказал, что у русского народа -- ясный ум, стойкий характер и терпение. И самому Сталину с годами уже хотелось, чтоб и его признавали за русского тоже. Что-то приятное находил он также в самой игре слов, напоминающей старый мир: чтобы были не "заведующие школами", а директоры; не "комсостав", а -- офицерство; не ВЦИК, а -- Верховный Совет (верховный - {165} очень слово хорошее); и чтоб офицеры имели денщиков; а гимназистки чтоб учились отдельно от гимназистов, и носили пелеринки, и платили за проучение; и чтоб у каждого гражданского ведомства была своя форма и знаки различия; и чтобы советские люди отдыхали как все христиане, в воскресенье, а не в какие-то безличные номерные дни; и даже чтобы брак признавать только законный, как было при царе -- хоть самому ему круто пришлось от этого в свог время, и что б об этом ни думал Энгельс в морской пучине; и хотя советовали ему Булгакова расстрелять, а белогвардейские "Дни Турбиных" сжечь, какая-то сила подтолкнула его локоть написать: "допустить в одном московском театре". Вот здесь, в ночном кабинете, впервые примерил он перед зеркалом к своему кителю старые русские погоны -- и ощутил в этом удовольствие. В конце концов и в короне, как в высшем из знаков отличия, тоже не было ничего зазорного. В конце концов то был проверенный, устойчивый, триста лет стоявший мир, и лучшее из него -- почему не заимствовать? И хотя сдача Порт-Артура могла в свог время только радовать его, бежавшего из Иркутской губернии ссыльного революционера, -- после разгрома Японии он, кажется, не солгал, говоря, что сдача Порт-Артура сорок лет лежала тгмным пятном на самолюбии его и других старых русских людей. Да, да, старых русских людей! Сталин задумывался иногда, что ведь не случайно утвердился, во главе этой страны и привлгк сердца ег -- именно он, а не все те знаменитые крикуны и клинобородые талмудисты -- без родства, без корней, без положительности. Вот они, вот они все здесь, на полках, без переплгтов, в брошюрах двадцатых годов -- захлебнувшиеся, расстрелянные, отравленные, сожжгнные, попавшие в автомобильные катастрофы и кончившие с собой! Отовсюду изъятые, преданные анафеме, апокрифические -- здесь они выстроились все! Каждую ночь они предлагают ему свои страницы, трясут бородгнками, ломают руки, плюют в него, хрипят, кричат ему с полок: "Мы предупреждали!", "Нужно было иначе!" Чужих блох искать -- ума не надо! Для того Сталин и собрал их здесь, чтобы злей {166} быть по ночам, когда принимает решения. (Почему-то всегда оказывалось так, что уничтоженные противники в чгм-то оказывались и правы. Сталин настороженно прислушивался к их враждебным загробным голосам, и иногда кое-что перенимал.) Их победитель, в мундире генералиссимуса, с низко-покатым назад лбом питекантропа, неуверенно бргл мимо полок и пальцами скрюченными держался, хватался, перебирал по строю своих врагов. Невидимый внутренний оркестр, под который он шагал, разладился и замолк в нгм. И заломили, почти отняться готовы были ноги. Тяжглыми волнами било в голову, слабеющая цепь мыслей распалась -- и он совсем забыл, зачем подошгл к этим полкам? о чгм он только что думал? Он опустился на близкий стул, закрыл лицо руками. Это была собачья старость... Старость без друзей. Старость без любви. Старость без веры. Старость без желаний. Даже любимая дочь давно была ему не нужна, чужда. Ощущение перешибленной памяти, меркнущего разума, отъединения ото всех живых заполняло его беспомощным ужасом. Мутным взглядом он обвгл комнату, не различая, близко ег стены или далеко. На тумбочке рядом стоял ещг один графинчик под замком. Сталин нащупал ключ, длинно привязанный к поясу (в дурном состоянии он мог обронить его и искать долго), отпер графинчик, налил и выпил бодрящей настойки. И ещг сидел с закрытыми глазами. В теле стало лучше, лучше, хорошо. Проясневший взгляд его упал на телефон -- и что-то, ускользавшее весь вечер, опять скользнуло по его памяти кончиком змеиного хвоста. Что-то надо было спросить у Абакумова... Арестован ли Гомулка?.. Да! Вот оно! Он поднялся и, мягко шаркая по ковру, добрался до письменного стола, взял ручку, написал на календаре: Секретная телефония. Рапортовали, что собраны лучшие силы, что полная материальная база, что энтузиазм, что встречные обяза- {167} тельства -- почему не кончают?! Абакумов, морда наглая, просидел, собака, час битый -- ни слова не сказал! Вот так и все они, во всех ведомствах -- каждый старается обмануть своего Вождя! Как же можно им довериться? Как же можно не работать по ночам? Ещг до завтрака больше десяти часов. Он позвонил, чтоб его переодели в халат. Беззаботная страна может спать, но Отец ег спать не может! -------- 23 Уж, кажется, всг было сделано для бессмертия. Но Сталину казалось, что современники, хотя и называют его Мудрейшим из Мудрейших, -- всг-таки не по заслугам мало восхищаются им; всг-таки в своих восторгах поверхностны и не оценили всей глубины его гениальности. И последнее время язвила его мысль: не только выиграть третью мировую войну, но совершить ещг один научный подвиг, внести свой блистающий вклад в какую-нибудь ещг из наук, кроме философских и исторических. Конечно, такой вклад он мог бы внести в биологию, но там он доверил работу Лысенко, этому честному энергичному человеку из народа. Да и больше была заманчива для Сталина математика или хотя бы физика. Все Основоположники бесстрашно пробовали свои силы в этих науках. Просто завидно читать бойкие рассуждения Энгельса о ноле или о минус единице, возведенной в квадрат. Восхищала Сталина и та решительность Ленина, с которой он, юрист, пошгл в дебри физики, и там, на месте, распушил учгных, доказал, что материя не может превращаться ни в какую энергию. Сталин же, сколько ни перелистывал учебник "Алгебры" Киселгва и "Физику" Соколова для старших классов, -- никак не мог набрести ни на какой счастливый толчок. Такую счастливую мысль -- правда, совсем в другой области, в языкознании, ему подал недавний случай с тби- {168} лисским профессором Чикобавой. Этого Чикобаву Сталин смутно помнил, как всех сколько-нибудь выдающихся грузинов: он был посетителем дома Игнатошвили-сына, тбилисского адвоката, меньшевика, и сам фрондгр, уже не мыслимый нигде, кроме Грузии. В последней статье, доживи до того почтенного возраста и до того скептического состояния ума, когда начинаешь мало считаться с земным, Чикобава умудрился написать по видимости антимарксистскую ересь, что язык -- никакая не надстройка, а просто себе язык, и что будто бы существует язык не буржуазный и пролетарский, а просто национальный язык. И открыто осмелился посягнуть на имя самого Марра. Так как и тот и другой были грузинами, то отклик последовал в грузинском же университетском вестнике, серенький непереплетенный номер которого с грузинской вязью лежал сейчас перед Сталиным. Несколько лингвистов-марксистов-марристов обрушились на наглеца с обвинениями, после которых тому оставалось только ожидать ночного стука МГБ. Уже намекнуто было, что Чикобава -- агент американского империализма. И ничто не спасло бы Чикобаву, если бы Сталин не снял трубку и не оставил его жить. Его он оставил жить, а простеньким провинциальным мыслям Чикобавы решил дать бессмертное изложение и гениальное развитие. Правда, звучней было бы опровергнуть, например, контрреволюционную теорию относительности или волновую механику. Но за государственными делами просто нет на это времени. Языкознание же всг-таки рядом с грамматикой, а грамматика по трудности всегда казалась Сталину рядом с математикой. Это можно будет ярко, выразительно написать (он уже сидел и писал): "Какой бы язык советских наций мы ни взяли -- русский, украинский, белорусский, узбекский, казахский, грузинский, армянский, эстонский, латвийский, литовский, молдавский, татарский, азербайджанский, башкирский, туркменский... (вот чгрт, с годами ему всг трудней останавливаться в перечислениях. Но надо ли? Так лучше в голову входит читателю, ему и возражать не хочется)... -- каждому ясно, что..." Ну, и там что-нибудь, что каждому ясно. {169} А что ясно? Ничего не ясно... Экономика -- базис, общественные явления -- надстройка. И -- ничего третьего, как всегда в марксизме. Но с опытом жизни Сталин разобрался, что без третьего не поскачешь. Например, нейтральные страны могут же быть (их доконаем потом отдельно) и нейтральные партии (конечно, не у нас). При Ленине скажи такую фразу: "Кто не с нами -- тот ещг не против нас"? -- в минуту бы выгнали из рядов. А получается так... Диалектика. Вот и тут. Над статьгй Чикобавы Сталин сам задумался, поражгнный никогда не приходившей ему мыслью: если язык -- надстройка, почему он не меняется с каждой эпохой? Если он не надстройка, так что он? Базис? Способ производства? Собственно так: способ производства состоит из производительных сил и производственных отношений. Назвать язык отношением -- пожалуй что нельзя. Значит, язык -- производительная сила? Но производительные силы есть: орудия производства, средства производства и люди. Но хотя люди говорят языком, всг же язык -- не люди. Чгрт его знает, тупик какой-то. Честнее всего было бы признать, что язык -- это орудие производства, ну, как станки, как железные дороги, как почта. Тоже ведь -- связь. Сказал же Ленин: "без почты не может быть социализма". Очевидно, и без языка... Но если прямым тезисом так и дать, что язык -- это орудие производства, начнгтся хихиканье. Не у нас, конечно. И посоветоваться не с кем. Ну, можно будет вот так, поосторожнее: "В этом отношении язык, принципиально отличаясь от надстройки, не отличается, однако, от орудий производства, скажем от машин, которые так же безразличны к классам, как язык." "Безразличны к классам"! Тоже ведь раньше, бывало, не скажешь... Он поставил точку. Заложил руки за затылок, зевнул и потянулся. Не так много он ещг думал, а уже устал. Сталин поднялся и прошглся по кабинету. Он подо- {170} шгл к небольшому окошку, где вместо стгкол было два слоя прозрачной желтоватой брони, а между ними высокое выталкивающее давление. Впрочем, за окнами был маленький отгороженный садик, там по утрам проходил садовник под наблюдением охраны -- и сутки не было больше никого. За непробиваемыми стгклами стоял в садике туман. Не было видно ни страны, ни Земли, ни Вселенной. В такие ночные часы, без единого звука и без единого человека, Сталин не мог быть уверен,