это вы? - тихо сказал Калашников. - Доброе утро".
"Здравствуйте", - сказала Машенька и ушла.
Сказала "здравствуйте" и ушла. Потому что все это было в обратном
порядке.
Калашников сразу перестал о ней думать. Слава богу, у него было о чем
думать. У него была работа, была семья.
Так начиналась его биография. И не было в ней ничего выдающегося,
такого, о чем пишут в книжках, что показывают в кино. Каждое утро
Калашников уходил на работу, а вечером возвращался домой. На работу - с
работы, на работу - с работы... Взятие Бастилии, восстание на броненосце
"Потемкин" - все это было за пределами его биографии. Может быть, потому,
что она пока что была коротенькая, и у нее еще было все впереди. В ней еще
могли быть отчаянные дела, поскольку биография его нарастала не в
старость, а в молодость.
А пока, в ожидании молодости, ему оставалось ходить на работу.
Добросовестно ходить на работу.
Калашников хорошо ходил на работу, им были довольны, выносили ему
благодарности. А с работы он хорошо приходил домой, и здесь им тоже были
довольны.
Все события были в газетах. И какие планы строились в стране, и какие
козни строились за границей. Можно было до предела заполнить жизнь, если
регулярно читать газеты.
Мыслительный процесс не стал процессом века, уступив место другим
процессам - производственным и особенно судебным. На судебных процессах
мыслительный процесс выступал в качестве ответчика.
Появились такие понятия, как отрицательные достоинства и положительные
недостатки. Отрицательными достоинствами считались излишняя
принципиальность, излишне кристальная честность и многое другое, хорошее,
но излишнее. А положительными недостатками считались естественные
человеческие слабости, свидетельствующие о том, что человек не наберет
опасную силу.
Закон был, как запрещающий знак у дороги: не запрещающий в принципе, а
предлагающий ехать в объезд. Целые колонны, целые эшелоны ехали в объезд.
В объезд была проложена широкая магистраль и построена многоколейная
железная дорога.
Одно непонятно: как это все попало в биографию Калашникова? Сам он жил
не в объезд, не старался переделать свое "плохо" на "хорошо", хотя
последнее не только не возбранялось, но даже приветствовалось. Не только в
производственных показателях, но и в печати, и в литературе "плохо"
массово переделывалось в "хорошо", и уже, казалось, невозможно жить хорошо
без "плохо", потому что нечего будет переделывать в "хорошо"...
После Машенькиного ухода (а на самом деле прихода, но в обратном
направлении) Калашников опустился на край обрыва и стал любоваться видом,
который открывался внизу. Лес был населен красками, звуками, запахами, они
жили, как люди в городе, встречались и общались между собой. Покинет запах
родной цветок и полетит прогуляться по лесу, подышать свежим воздухом, а
заодно и узнать, что там слышно. А навстречу ему - жур-жур, буль-буль,
трах-тара-рах! И он уже знает, что слышно, и может возвращаться домой...
Но найти дорогу домой очень сложно для запаха.
И побредет он дальше, и будет брести, насколько его хватит, как все мы
по этой жизни бредем. Как бредет где-то жур-жур, буль-буль, как
трах-тара-рах шагает метровыми шагами. Как бы он сейчас пригодился, этот
трах-тара-рах, потому что навстречу лесному запаху из города вышел смрад -
у него свои дела на большой дороге. И забьется запах в лапищах смрада, и
вспомнит свой далекий цветок, зачем он только покинул его? Но если б
запахи не покидали цветов, в мире не было бы ничего, кроме смрада...
Посидев с полчаса, Калашников встал и побрел вниз по тропинке.
Внизу на опушке леса жена его объясняла детям, как нужно собирать
грибы. "Как здесь хорошо!" - сказала она.
И тут же со своими пустыми корзинками они пошли на станцию, к
электричке. Сели в поезд и поехали домой, делая детям замечания и
наставляя их, как они должны себя вести в лесу.
Дома они позавтракали, умылись и легли спать. А когда вечером встали,
жена сказала: "А не поехать ли нам завтра по грибы? Кукушкины уже десять
банок замариновали".
Продолжение этой биографии, которое предшествовало ее началу, было уже
совсем в другом городе. Калашников учился там в институте.
Институт, как нормальное учебное заведение, старательно переделывал
"плохо" на "хорошо" и "хорошо" на "плохо": хорошим студентам перекрывал
пути, а плохим открывал в науку зеленую улицу.
Не все, конечно, удавалось. Были такие "плохо", которые никак не
становились "хорошо", но были и такие "хорошо", из которых никак нельзя
было сделать "плохо".
Биография наращивалась так, что время шло в обратном направлении.
Институт открывал дорогу в будущее. Или закрывал. Наука отбирала будущих
Ломоносовых, минуя будущих Эйнштейнов.
ЧАСТЬ ВТОРАЯ
1
Институт Истории Географии изучал географию в историческом аспекте, не
чуждаясь и чистой истории, но, конечно, в аспекте географическом.
Соединение этих двух наук подчеркивало нерасторжимость пространства и
времени, столь необходимую для существования жизни на земле.
В дверях стоял милиционер, охранявший наше прошлое от нашего
настоящего, а может быть, настоящее от прошлого, которое имеет привычку
постоянно вмешиваться в современную жизнь.
Предъявив милиционеру документ, Калашников побрел по коридору. Стены
были увешаны лозунгами: "Свободу римским гладиаторам!", "Возрождению -
размах Средневековья!" И совсем уже страшное: "Гуннам - нашествие татар!"
Погрузившись в глубокие кресла, как в глубокую старину, исторические
географы строили планы на прошлое. Вместо крестовых походов предлагались
народные восстания, вместо разгула реакции - торжество просвещения и
прогресса. Планы на прошлое выполнялись легче, поскольку в прошлом не
приходится жить, а в будущем трудно предугадать, к чему нас приведет
выполнение плана.
Скульптурная группа: Геродот и Магеллан склонились над книгой "Краткий
курс истории географии". Рядом с ними их последователи, уже не
скульптурные, а живые спорят о преимуществах и недостатках работорговли,
по сравнению с торговлей свободными людьми. Конечно, лучше людей
продавать, не ограничивая их свободу, но, с другой стороны, работорговец
продает свое, а продажа людей свободных - это, в сущности, воровство.
Учитывая, что свободный человек принадлежит себе, его продажа - это
торговля краденым.
Противник рабства доказывал, что работорговец тоже продает не свое,
поскольку человек не может принадлежать человеку. Но, возражал сторонник
рабства, рабовладелец все же раба купил, потом кормил его, одевал... А тут
продают совершенно постороннего человека. Причем заметьте: бескорыстно
продают! Это не только худший вид продажи, но и худший вид бескорыстия.
Раба выводят на торжище, он сам непосредственно участвует в процессе,
здесь же человек даже не знает, что его продают. Он живет как ни в чем не
бывало, свободно передвигается, наслаждается работой, семьей, встречается
с друзьями, а в это время, в это самое время его уже продают... И скоро,
очень скоро за ним придут покупатели... Ну скажите, может ли государство,
допускающее и даже поощряющее такую торговлю людьми, считать себя
свободным государством? Может быть, ему лучше называться
рабовладельческим? С тем отличием от рабовладельческого, что там -
свободные граждане и рабы, а здесь - только рабы, потому что продать и
купить можно каждого.
Высказав эту дерзкую и скорее всего несправедливую мысль, ученый муж
оглянулся, и мужество покинуло его: он увидел внимательно слушавшего
Калашникова. И не только Калашникова. Толстый парень в шляпе, плотно
надвинутой на уши, однако не настолько, чтоб они не могли слышать, стоял,
расставив руки и ноги, как вратарь, и, конечно, не пропускал ни одного
слова.
Ученый муж сделал вид, что не заметил посторонних слушателей, и
повторил последнюю фразу громче и в отредактированном виде: "Там, в
Древнем Риме, свободные граждане и рабы, а в современном Риме - только
рабы, потому что продать и купить можно каждого".
Он еще раз оглянулся и добавил для пущей убедительности:
"У нас-то, конечно, все равны. Хотя есть и первые среди равных. Есть
вторые и третьи среди равных. А так - все равны, все равны..."
Оба спорщика быстро ретировались, оставив наедине Геродота и Магеллана
и, лишив "Краткий курс" той убедительности, которую ему придавало
сочетание его основоположников с их последователями и учениками.
Толстый парень протянул руку Калашникову и представился:
"Индюков".
Если Калашников происходил от звука, то этот Индюков, судя по всему,
происходил от запаха, и, сознавая это, он слегка прикрывал ладонью рот и
старался дышать немножко в сторону.
"Ты их не слушай, - сказал Индюков, - никакого Древнего Рима там нет,
его отменили на ученом совете".
"Древний Рим отменили?"
Ну, не то чтобы отменили, а просто не утвердили, пояснил Индюков. Когда
утверждали план работы на прошлые времена. Древний Рим просто не
утвердили. А все эти слухи про Древний Рим - они отсюда, из этого
института. Поползли давно, корда еще Рим не отменили, но, как это у нас
бывает, пока ползли... Два года ползли, а теперь сюда же вернулись. Причем
теперь уже в них и Древняя Греция. А Древнюю Грецию - ее же еще три года
назад не утвердили. Так что три года как минимум про нее отсюда ничего не
выползало. А вот - приползло.
Калашников сказал, что его интересует гора Горуня. Не Древняя Греция, а
просто гора Горуня. Но толстый парень о Горуне не слыхал. Об Эвересте он
слыхал, есть такая гора в Азии. Между прочим - вот смехота! - назвали ее
не в честь открывателя, не в честь покорителя, а в честь, как это у нас
бывает, какого-то дурацкого чиновника Эвереста. Этот чиновник,
по-видимому, сидел у подножья Эвереста, пока другие поднимались на
Эверест, попивал пиво или прихлебывал чаек, и все равно горе присвоили его
имя. Эти прохиндеи чиновники достигают больших вершин. Потом поди
разберись, то ли горе за ее высоту присвоили имя выдающегося человека, то
ли человека назвали в честь горы за его выдающиеся достоинства. А когда
обратно переименуют, опять непонятно: то ли человек проштрафился, то ли
гора оказалась не на высоте. Прямо цирк от всех этих переименований.
Природа только шарахается от наших громких имен. Сама она - как безымянный
солдат на поле человеческой брани.
Толстый парень хлопнул Калашникова по плечу:
"Ладно, я в трактир, там сегодня завезли пиво. А ты дуй в сектор
справок, пятый этаж, там такой человек, что никакой Горуни не захочется".
2
К двери сектора справок была прилеплена отпечатанная типографским
способом табличка: "Скоро буду". Было не ясно, кто будет и когда, и
Калашников в ожидании пошел бродить по коридорам.
Низенький ученый муж с высоким лбом доказывал высокому и низколобому,
что палки в колеса появились раньше самих колес, потому что ведь не зря
говорят, что обезьяна взяла в руки палку. Иначе бы говорили, что обезьяна
взяла в руки колесо.
Низколобый ухватился за эту мысль и стал ее записывать в специальную
книжечку, куда записывал мысли для будущих научных работ. "С тех пор, -
сказал высоколобый, - колеса все дорожают, а палки в колеса все дешевеют,
и это определяет наше поступательное движение".
Калашников прошел в конец коридора и свернул в другой коридор, над
входом в который большими мрачными буквами было начертано: "ДРЕМОТДЕЛ". И
чуть ниже - более мелко: "Древних мифов отдел".
Весь этот коридор занимал Дремотдел, в который входило несколько
секторов: "Сектор мифических подвигов", "Сектор мифического изобилия",
"Сектор мифического счастья", "Сектор мифического труда". Приберегая
счастье на конец, Калашников начал с того, что является его первоосновой.
Так это со стороны выглядело. Но на самом деле его выбор определялся
другим. На дверях сектора мифического труда был нарисован контур горы, и
Калашников подумал, что здесь он найдет необходимые сведения.
Ученые мужи сектора стояли в раздумье у стены, на которой были вывешены
взятые сектором обязательства. Над обязательствами висел большой портрет
Сизифа, сидящего на камне и задумчиво глядящего вдаль. От ног Сизифа
поднимался склон горы, которая была одновременно диаграммой неуклонного
роста.
Обязательства висели невысоко. Когда требовалось взять повышенные, их
перевешивали повыше, а когда с ними не справлялись, двигали вниз. На стене
был широкий след от передвигаемых обязательств.
Завсек, еще сравнительно молодой учмуж, заваливший работу в Упупе и
брошенный сюда на укрепление, спросил, задумчиво глядя на диаграмму роста:
"А почему у нас вместо роста спад?"
"Это просто кнопка отлетела", - сказал учмуж, приставленный к кнопкам.
Держась на двух кнопках, диаграмма показывала рост.
Но когда одна из них отлетела, получился спад.
Завсек сказал: "Прошу вас, внимательно следите за кнопками".
"А какова производительность сизифова труда?" - спросил молчавший
доселе учмуж, сложив руки на груди для большей производительности.
Выяснилось, что когда Сизиф катит камень в гору, производительность у
него значительно ниже затраченного труда, а когда с горы - значительно
выше. Напрашивалось предложение: а не катить ли ему только вниз? Но нельзя
же вниз катить бесконечно.
Хорошо бы выбрать что-то среднее: катить камень одновременно и в гору и
с горы. Но как это сделать?
"Все зависит от нас", - сказал учмуж, приставленный к кнопкам.
Он откнопил с одной стороны диаграмму роста с нарисованным сверху
камнем и повернул ее на 90 градусов. Было так, а стало вот так.
"Видите: камень уже внизу. Повернем диаграмму - и он опять наверху".
Итак, низ - это скрытый верх, а верх - это скрытый низ. В этом ключ к
решению проблем экономики.
"Интересная мысль", - сказал Калашников. Завсек внимательно на него
посмотрел: это еще что за персона? Хорошо, если сам по себе, а если он
кого-нибудь представляет? И не просто кого-то: это в театре человек
представляет человека, а в жизни он нередко представляет целую
организацию.
"А мы тут как раз берем повышенные обязательства", - на всякий случай
сказал завсек, перевешивая обязательства повыше.
"А в субботу у нас субботник, а в воскресенье - воскресник", - сообщила
Калашникову учмуж-женщина.
"В другие дни с субботниками и воскресниками не получается, - сказал
учмуж, сложивший руки на груди для большей производительности. - Потому
что в другие дни мы и так на работе".
"Ах, как хочется на работу!" - вздохнула учмуж-женщина.
"Проснись, ты же и так на работе!" - шепнул ей завсек.
"Ничего не могу с собой поделать, - призналась Калашникову
учмуж-женщина. - На работе - и хочется на работу. Чем больше на работе,
тем больше хочется!"
Калашников не знал, как отнестись к этому признанию. Поэтому он
спросил: "Скажите, это случайно не гора Горуня?"
"Горуня? Ах, Горуня! - сообразил завсек. - Это рядом, в секторе
мифических подвигов!"
3
В жизни всегда есть место подвигам. Даже в мирное время, спустя много
лет после Троянской войны, мирные люди становились героями. И дважды, и
трижды героями. Все за ту же Троянскую войну.
Двенадцать подвигов Геракла стали со временем двадцатью, тридцатью.
Если когда-то Геракл победил немейского льва, то впоследствии, он победил
и немейского тигра, и еще много чего немейского.
Ежегодно подвиги Геракла перенумеровывались - в соответствии с тем
значением, которое они имели в данный момент, и каждый учмуж отстаивал
свой подвиг, - не свой, конечно, а Геракла, но с учетом, что на ставке при
подвиге числился он, а не Геракл. Такие ставки существовали давно, быть
может, еще со времен Геракла. На этих ставках работали люди
квалифицированные, знающие, как совершается подвиг, но не умеющие его
совершить. Иногда на сам подвиг не хватало средств, потому что все
средства съедали консультанты при подвигах.
Учмуж, к которому обратился Калашников, был известный авгиевед,
крупнейший знаток того, что вычистил Геракл из авгиевых конюшен.
"Герой Геракл работал у трижды героя Авгик, - сообщил Калашникову
авгиевед. - Да, не удивляйтесь, если очистить конюшни - героизм, то
просидеть всю жизнь в дерьме - трижды героизм. И кто сказал, что уже можно
выносить сор из избы? Это сказал Геракл? Нет, это сказал Авгий".
Раньше-то все делали вид, что в конюшнях идеальная чистота, что лошади
ходят в белоснежных носочках и сморкаются в батистовые платки. И вдруг,
как гром средь ясного неба: живем в дерьме! Ну, Геракл и ухватился за это
дело. Когда можно вывозить, почему бы не вывезти?
Оно, конечно, и теперь наваляют, а чистить не разрешается. То, что
раньше наваляли, - можно, а то, что теперь, - нельзя.
Авгиевед пожаловался, что у нас недооценивается этот подвиг Геракла.
Трудовой подвиг для них не подвиг. Хотя для некоторых любая работа -
подвиг, иронически заметил авгиевед.
В наше время большим подвигом считается украсть чужих коров (десятый
подвиг Геракла) или золотые яблоки (одиннадцатый подвиг Геракла). А то и
просто что-то добыть (третий, четвертый, шестой подвиги).
Молодой гидролог, специалист по второму подвигу, сказал: "Да, теперь
уже нет тех подвигов... Чтобы сразиться с гидрой один на один..."
"Я не понимаю Геракла, - сказала женщина, специализировавшаяся по
другим подвигам, а сюда принятая на вакантное место. - Побеждал таких
чудовищ, а Нарцисса победить не смог. По крайней мере, в глазах
одной-единственной женщины..."
"Одной-единственной?" - встревожился Калашников.
"Ну да. Я говорю о нимфе Эхо, которая полюбила Нарцисса, а не Геракла".
"Женщины не любят Гераклов. Их любят работа и борьба", - сказал учмуж,
на которого давно махнули рукой все эти виды полезной деятельности.
Калашникова заинтересовала нимфа Эхо, и он узнал, что это была женщина,
которая от любви превратилась в пустой звук. Он переспросил: точно ли
женщина превратилась в пустой звук или, может быть, пустой звук
превратился в женщину?
Гидролог засмеялся: кто ж его полюбит, пустой звук, чтобы любовь
превратила его в человека?
"Вы возьмите нравственную сторону, - сказал авгиевед, привыкший от
любви переходить непосредственно к нравственности. - Геракл достал пояс,
Геракл достал яблоки. Неужели что-то достать - это подвиг? И на этом мы
будем воспитывать подрастающее поколение? Потому они и вырастают такими:
только и смотрят, где что достать, а чтоб поработать на скотном дворе,
этого от них не дождешься".
Калашников сделал такое предположение: если в мифе женщина была
превращена в эхо, то, видимо, возможен и обратный процесс. Это у многих
вызвало сомнение. Превратить нечто материальное в пустой звук - это в
нашей эхономике встречается на каждом шагу, но превратить пустой звук в
нечто материальное - на это способны только японцы.
Тем более - в женщину. В то время как мы превращаем наших женщин
невесть во что, превратить эхо в женщину - да, это был бы подвиг! Именно
такие подвиги нам нужны, мы уже забыли, как выглядит настоящая женщина!
"У нас нет ставки на этот подвиг, - сказал завсек. - Разве что на
общественных началах..."
Заняться подвигом на общественных началах - это тоже подвиг, но учмужи
к нему готовы не были.
4
В секторе мифического изобилия только и разговора было, что о
потребителе, которого здесь называли Танталом. Потребитель Тантал, как
известно из мифа, стоял среди еды и питья, но ни выпить, ни съесть ничего
не мог, потому что все это таинственным образом исчезало.
Согласно мифу, Тантал воровал продукты со стола богов. А что делать,
если ничего нет? Только на столе у богов и есть, у них, как известно,
совсем другое снабжение.
Потому что у них распределение. Они сами распределяют, что кому. Внизу
производство, наверху распределение. Поэтому наверху говорят: нужно лучше
работать. А внизу говорят: нужно лучше распределять.
Внизу доказывали, что нужно изучать спрос. Но тот спрос, что вверху,
был вверху известен, а тот, что внизу, вверху никого не интересовал. Какой
там спрос, этот потребитель проглотит все, что ему ни кинешь. Тут уже не
спрос определяет предложение, а одно предложение: поменьше спрашивай,
довольствуйся тем, что есть. Так считали наверху, где было полное
удовлетворение спроса.
Сотрудники сектора то и дело бегали куда-то с сумками и авоськами,
занимали друг другу очереди и простаивали в них лучшие часы своей жизни.
Но вокруг них тоже все таинственно исчезало или просто не появлялось,
столь же таинственно.
Это были поистине танталовы муки: всеобщее изобилие, а ничего не
купить. Идешь вроде бы к магазину, вроде бы написано: "Магазин", а зайдешь
внутрь - будто это не магазин, а совсем другое учреждение.
Поток бегущих сотрудников вынес Калашникова в коридор. Он снова вошел,
но его снова вынесли. Махнув рукой на изобилие, он направился в соседнюю
дверь.
5
В секторе мифической справедливости висел большой портрет знаменитого
Прокруста, что означало признание его заслуг, тогда как отсутствие
портрета означало признание его злодеяний.
Конечно, он уничтожил много людей, подгоняя их под свое прокрустово
ложе, но ведь в этом заключалась идея всеобщего равенства. Хоть и
варварскими методами, но Прокруст добивался равенства. И ученые мужи
говорили: нет, мы Прокруста не отдадим.
Он хотел, чтоб все были равны. Правда, не все выдерживали такое
равенство. Одних приходилось вытягивать, другим обрубать ноги. Да, он шел
по трупам, но все же ушел далеко.
Однако трупы многих смущали. И они говорили: нет, мы Прокруста отдадим.
И не только его отдадим, но и всех его пособников и приспешников.
И они уносили портрет Прокруста в чулан, а на его месте вешали слова
писателя: "Все в человеке, все для человека!"
Но сама идея была хороша. До Прокруста еще никому не удавалось добиться
такого всеобщего равенства. Прокруст по крайней мере служил идее. А чему
служил потребитель Тантал?
Потребители не служат идеям, они служат только своим потребностям. И
ученые мужи говорили: нет, мы им Прокруста не отдадим!
Вы посмотрите вокруг: ведь у нас одни потребители! Хоть бы кого-то
взволновала идея - пусть жестокая, пусть бесчеловечная! И ученые мужи
приносили из чулана портрет, а слова писателя возвращали в собрание его
сочинений.
Если б отделить эту прекрасную идею от ее ужасного осуществления! Чтоб
сама идея была, а осуществления - не было.
6
Он ходил по Дремотделу, из сектора в сектор, все больше погружаясь в
удивительные мифические дела. То тут, то там его принимали за
представителя и начинали отчитываться в якобы проделанной работе, причем
отчет начинали с древнейших времен: "Вначале был хаос..."
Звучали отчеты примерно так: "Вначале был хаос. Товарищ Хоменко собрал
сотрудников..."
В секторе мифического счастья обсуждался важный вопрос: что для чего
является необходимым условием - любовь для счастья или счастье для любви.
Учмуж, настолько старый, что в слове "любовь" не мог произнести правильно
ни одной буквы, вследствие чего у него вместо любви получалась дружба, а
иногда и сотрудничество, говорил, что без счастья не может быть
сотрудничества, но и без сотрудничества не может быть счастья. Скептики
утверждали, что счастье вообще невозможно на земле, поскольку история жить
не может без географии, а география к истории равнодушна. География
намного старше истории, она уже была стара, когда истории еще и на свете
не было, вот почему она к ней равнодушна. От старости. А история по
молодости лет может" вообще погибнуть от этой несчастной любви. Слишком
близко к сердцу она принимает географические проблемы.
В различных точках земли по-разному складываются отношения между
географией и историей. Какое-нибудь крохотное государство, в котором
географии почти не видать, имеет большую историю, которая в нем
развивалась в ущерб географии, и это государству пошло на пользу. А у
другого государства одна только география, сплошная география и ничего
больше.
7
Сектор справок все еще был закрыт, и на двери красовалась та же
табличка: "Скоро буду". Калашников еще походил по коридорам и этажам и
где-то в подвальном закоулке оказался перед дверью с табличкой: "Отдел
умолчания". Он вошел.
Комната была заставлена стеллажами с толстыми папками. Из-за стеллажа
выглянул старенький сотрудник: "Ну, наконец-то! А я вас жду, жду... - Он
вышел из-за стеллажа и внимательно разглядывал Калашникова. - Таким я вас
и представлял. Таким и должен быть внук нашего великого неизобретателя".
Внук! Неужели Калашников вышел на своего дедушку? Не тот ли это
дедушка, который кричал "ура!"?
Оказалось, не тот. Даже когда все кричали "ура!", дедушке удалось от
этого воздержаться. Все кричали, а он воздерживался.
Так говорил старенький сотрудник. Молодость его совпала со временем
больших исторических изобретений. В других науках изобретатели были в
загоне, а в истории наоборот: в загоне были неизобретатели... И те в
загоне, и те в загоне - это ж какой нужно иметь загон, подумал Калашников.
В истории писали, что хан Батый был прогрессивным для своего времени,
поскольку укрепил и расширил татаро-монгольское государство. Изобретали
события, факты, усовершенствовали исторических деятелей, которые для
своего времени были пригодны, а для нашего требовали некоторых
усовершенствований. Или, наоборот, годились для нас, хотя и были
непригодны для своего времени.
Дедушке Калашникова еще повезло: самое трудное время он _пересидел_ в
тех местах, которые никогда не считались особенно отдаленными. Многие там
пересиживали трудные времена. Пересиживал математик, занимавшийся
отрицательными величинами, которые могли рассматриваться как отрицательные
явления. Пересиживал физик, действие которого было сочтено равным
противодействию. Художник, изобразивший время года, вместо того, чтобы
изображать время эпохи.
Дедушка был выдающийся историк и мог такое в истории на изобретать... А
он не изобретал. Он придерживался фактов, хотя факты в то время были все
равно что камни на шее у историка: кто их придерживался, тот немедленно
шел ко дну.
Есть такие факты, о которых история не только умалчивает, но хранит
молчание, которое можно назвать гробовым, если не побояться этого
зловещего слова. Особенно таких фактов много вблизи современности.
Переходя из современности в историю, факты проходят карантин, который
иногда затягивается надолго. Взять хотя бы материалы о Союзе Михаила
Архангела. Очень любопытные материалы, но как Михаил Архангел против них
возражал! Вот и отправили материалы в отдел умолчания.
"Можно ли считать, что ваш отдел - это отдел провалов исторической
памяти?"
"Совершенно справедливо. Но со временем эти провалы становятся
вершинами исторической памяти. Потому что, как известно, провалы - это
перевернутые вершины..."
Сотрудник отдела умолчания провел Калашникова между стеллажами. Кое-что
из этих материалов уже побывало в экспозиции, а потом его вернули сюда.
Чтоб не компрометировать историю. Те, что не способны навести порядок в
настоящем, любят его наводить в прошлом и будущем.
"А про гору Горуню материалы случайно не у вас?" - перешел Калашников к
главной цели своего визита.
"Гора Горуня? Постойте, постойте... Может быть, Шипка? Или Сапун-гора?"
Горуня и Шипка - что может быть у них общего? Совершенно разные горы и
находятся в разных местах...
Но старый сотрудник не зря вспомнил о Шипке и Сапун-горе. Потому что
Шипка - это провал замыслов турецких агрессоров. А Сапун-гора - это провал
замыслов немецких агрессоров. А гора Горуня - это провал чего?
Калашников, собственно, и пришел сюда за ответом на этот вопрос. А
выходит, что самому нужно и отвечать. Вот такое самообслуживание.
"Мне всегда казалось, что это гора... - заговорил он в некоторой
растерянности. - Но теперь я в этом не уверен. Возможно, это провал
чьих-то агрессивных замыслов, только перевернутый так, что он выглядит,
как гора. Может быть, там, внутри, вообще пусто и только сверху высоко".
"Ну, это распространенное историческое явление, - кивнул знаток
исторических явлений. - Некоторые исследователи считают это
закономерностью: чем больше высоты, тем больше пустоты. Я не хочу называть
имен: хотя их высота уже рассекречена, но пустота пока что в спецхране".
Калашников еще несколько раз переводил разговор на Горуню, но разговор
почему-то тут же оказывался на Шипке или Сапун-горе. Наконец-то старичок
посоветовал обратиться к Энне Ивоновне, которая, кстати, была обыкновенная
Анна Ивановна, но было неудобно называть так обыкновенно главного
завсекса.
"Зав... кого?" - Калашников почувствовал, что его прошибает пот. Но все
оказалось намного проще и спокойнее.
Оказалось, Энна Ивоновна - завсекс в смысле заведующего сектором
справок. И старичок к ней как раз собирался, чтобы передать рассекреченные
работы дедушки Калашникова. Здесь, в отделе умолчания, дедушка - уже в
Посмертном заключении - провел сорок лет, но посмертная жизнь бессмертна,
это давно доказано, и каждый дождется своего часа.
Старый заведующий достал со стеллажа папку.
"Мне бы хотелось, чтобы вы сами ей отнесли. Внук освобождает дедушку из
тюрьмы - в этом есть что-то символическое".
Он протянул Калашникову папку, аккуратно перевязанную ленточкой.
Калашников дернулся по направлению к папке и обмяк: у него на глазах
скоропостижно скончался его дедушка.
На папке значилось: "Труды профессора Индюкова".
"Вы самолично доставите эту папку нашей великолепной Энне Ивоновне. Там
у нее на дверях табличка: "Скоро буду", но вы не обращайте внимания. Это
она предупреждает своих поклонников, что она скоро у них будет, чтоб они
на работе не морочили ей голову".
Он протягивал Калашникову папку, но Калашников папки не брал. Старик
продолжал протягивать, но Калашников продолжал не брать. Наконец он
сказал, что ему очень жаль, но это не его дедушка.
"А чей же, интересно? Уж не мой ли? Вот здесь черным по белому
написано: "Труды профессора Индюкова".
Отпевание кончилось. Гроб стали засыпать землей. "Дедушка, куда же ты?"
- хотел крикнуть Калашников, но сдержался и сказал почти спокойно: "Он
Индюков, а я не Индюков".
"Вы не Индюков? А где же Индюков?"
Свежая могила. Вокруг печаль. "Индюков пьет пиво в буфете".
8
Вера Павловна рассказывала о своей не то родственнице, не то соседке. У
нее, представьте себе, два сына. Один - здоровенный балбес, учиться не
хочет, а хочет - что бы вы думали? Жениться. Так и говорит: не хочу
учиться, а хочу жениться. А старший - студент, способный мальчик, но
возомнил, что ему все позволено. Убил какую-то старуху. Теперь его будут
судить. Ну каково это матери? Ох, дети, дети... Тут один старичок ходит,
покупает книжки. Все Шекспира спрашивает. У бедняги три дочери, а жить
негде. Все, что имел, роздал детям, а они его выгнали, ну можно такое
терпеть? Совсем с горя сдвинулся старик, теперь ходит, спрашивает
Шекспира.
Покупательница, божий одуванчик, из тех, которые живут на земле в
состоянии невесомости, хотя жизнь упорно приучает их к перегрузкам,
слушала внимательно, не перебивая, поскольку оставила дома слуховой
аппарат. Потом вдруг сказала:
"В наше время инфарктов не было. А теперь ничего нет - одни инфаркты".
"Тут один бегал от инфаркта - и все за женщинами, - включился в
разговор веселый молодой человек. - Такую развил скорость, что прибежал к
инфаркту с другой стороны..."
Но Вера Павловна не давала сбить себя с темы: у нее у самой детство
было трудное, отдали ее в люди. Написала бабушке, чтоб ее забрала, а на
конверте - глупая была - написала: "На деревню бабушке".
И тут Калашникова как громом ударило: она!
Своей-то биографии у нее нет, вот она и рассказывает, что вычитала из
книжек. Когда нет своей биографии, приходится пользоваться чужой. Сколько
Калашников примерял к себе чужих биографий! Вот и она примеряет... Как же
это не пришло ему в голову? Ведь чужая биография - это главная примета.
Она ведь, его единственная, тоже не имеет своей биографии, поэтому и
пользуется чужими, самыми известными...
В другое время это открытие обрадовало бы Калашникова, но сейчас, после
знакомства с Энной Ивоновной, оно его огорчило. Энна Ивоновна больше
подходила для роли его единственной. И как она тепло говорила о горе
Горуне! Как будто она сама оттуда, как будто она - это она. "Горуня? Вот
она, Горуня, - говорила Энна Ивоновна, водя пальцем по столбцам толстого
историко-географического справочника. - Но здесь не указано, гора это или
провал. Это может быть и гора, и провал, в зависимости от исторической
обстановки". Калашников сказал, что если, допустим, люди кричат "ура!".
Они берут высоту и кричат "ура!". Значит, это гора? Но Энна Ивоновна
считала иначе. Потому что крик "ура!" может не только возвышать, но и
принижать человека. Если в мирное время люди кричат "ура!" вместо того,
чтобы кричать "караул!", это значит, что общество находится в полном
провале. Нужно смотреть конкретно, что исторически происходило на этой
горе, для того чтоб судить, что она собой представляет географически.
Замечательно говорила Энна Ивоновна, но Калашников ее уже почти не
слушал. Он только на нее смотрел. И долго смотрел ей вслед, когда она ушла
с каким-то парнем из средних веков, - то есть не из самих средних веков, а
из отдела с таким названием.
И сейчас, слушая Веру Павловну, он все время думал об Энне Ивоновне. И
не мог понять, почему Вера Павловна такая старая, она же раньше была
молодая... Неужели она постарела от внешности? А почему не постарела Энна
Ивоновна? Она, наоборот, от внешности только помолодела. А может. Вера
Павловна постарела, ожидая Калашникова? Энна Ивоновна не постарела, ожидая
его, а она постарела... Это предположение заставило его взглянуть на Веру
Павловну другими глазами.
Вера Павловна рассказывала про свои детские годы, которые были даже не
ее, потому что никакого детства у нее не было. Она так и сказала: "В
детстве у меня не было детства".
Это уже было лишнее. Правду тоже нужно говорить к месту, иначе она хуже
лжи. Это когда-то, в своем прежнем существовании, Калашников повторял все
без разбора, теперь он знает, как повторять. Ему скажут: "Трам-та-та-там!"
- а он в ответ: "Тири-тири..." Ему опять: "Трам-та-та-там!" - а он опять:
"Тири-тири..." Интеллигентный человек.
В детстве у нее не было детства... Это же каждый догадается, что она из
ничего взялась, из пустого звука. А может, она старилась не в ожидании
Калашникова, а просто так, сама по себе? И опять перед ним возник образ
Энны Ивоновны.
Вера Павловна между тем вспомнила о своем дяде, которого в каком-то
провинциальном городе приняли за столичного ревизора. Надавали ему
взяток... Он потом их сдал в милицию.
"Это случайно не тот дядя, который скупал мертвых душ?" - с намеком
спросил Калашников.
Вера Павловна его не услышала. Она вдруг начала стремительно молодеть,
но смотрела при этом не на Калашникова, что еще как-то можно было бы
понять, а куда-то мимо Калашникова. И уже не только молодея, а светлея
лицом и вся подавшись навстречу тому, что ее так сильно притягивало, Вера
Павловна сказала, словно вздохнула: "Дарий Павлович!"
Калашников обернулся. Прямо на него, но глядя тоже мимо него и улыбаясь
мимо него, к киоску шел Дарий Павлович Михайлюк.
9
Калашников брел по улице, по которой еще недавно шли победным шагом
Ганнибал, Наполеон и Суворов, и на душе у него было скверно. Все-таки
обидно, что старый Михайлюк... Это, наверно, потому, что она сама
старая... Конечно, до Энны Ивоновны ей далеко, но ведь единственная же!
Когда-то они были созвучны друг другу. И вот - она другому отдана и будет
век ему верна, - вспомнились слова из ее биографии. "Ну и пусть верна, -
подумал он, - в таком возрасте это совсем не трудно".
И Энну Ивоновну от него увели, и Веру Павловну увели...
Он зашел в театр. Ему хотелось увидеть Зиночку.
В связи с переходом на новые формы обслуживания буфет был закрыт.
Продолжал функционировать зрительный зал, но тоже подвергся серьезной
реорганизации.
Зрительный зал был уставлен станками. Производственная тематика давала
продукцию. Небольшая кучка зрителей теснилась на галерке, и их жидкие
аплодисменты тонули в грохоте станков. Должность главного режиссера была в
театре упразднена, вместо нее была введена должность главного инженера.
Театр в дальнейшем предлагалось именовать заводом, а при заводе
организовать самодеятельность, чтобы и дальше внедрять производственную
тематику в жизнь.
Он вышел на улицу. Там уже собиралась очередь _от театра_. Несколько
кварталов спустя он увидел очередь от библиотеки: там тоже был поблизости
гастроном.
Калашников машинально побрел к дому Зиночки.
В освещенном окне Зиночку было хорошо видно. Она стояла перед зеркалом,
примеряя на себя какую-то цепь, - словно кудрявая собачка перед домом
хозяина. И вдруг этот хозяин вышел из глубины комнаты - в купальном халате
и с полотенцем через плечо. Он был не из мира театра, он был скорее из
мира тяжелой атлетики. Он стал играть с Зиночкой, как хозяин играет с
собачкой в собственном доме, зная, что здесь его не укусят и не облают.
Потом они оба склонились над столом, - может быть, над книгой? Лица у них
были такие серьезные, словно они склонились над книгой и уже начали в ней
что-то читать.
А может, они склонились над колыбелью? Они смотрели с такой любовью,
что тут не могло быть сомнения. Вот Зиночка что-то сказала, - быть может,
"агу!", а ее хозяин сделал руками ладушки...
Да нет же, теперь Калашников рассмотрел. Это была продуктовая сумка,
которую он сам не раз носил из буфета, только теперь она была еще полней,
потому что носил ее человек из мира тяжелой атлетики.
Еще часа два он бродил по городу. На глаза ему попалась табличка:
"Проезд Иванова". Кто такой Иванов? Где-то Калашников слышал такую
фамилию. Может, он строил город? Или защищал его на войне? А может, он
просто _проезжал_ в этих местах, и места эти так и назвали: _проезд_
Иванова? Но почему этот проезд запомнился Калашникову?
Ну, конечно! Он стоял около дома Масеньки.
Он все еще думал об Энне Ивоновне, о Зиночке, о Вере Павловне, но уже
появилась Масенька и решительно вошла в его мысли. И там, в его мыслях,
они сидели все четверо: в самом центре Масенька, рядом с ней Энна
Ивоновна, а в глубине мыслей Зиночка рассказывала Вере Павловне, как у нее
в буфете Чацкий поит Фамусова в расчете на лучшую роль, а Вера Павловна
говорила, что Чацкий - племянник ее сестры, он приехал в Москву, но ему не
дают прописки.
И тут из подъезда вышла пара. Девушка что-то оживленно говорила своему
спутнику, а он ее внимательно слушал... Лучше бы ему не слушать, а ей не
говорить... Потому что это была Масенька.
Масенька не удивилась, увидев Калашникова у своего дома. Ведь он,
наверное, шел к ним?
Вообще-то да. Вернее, нет. Тем более, что Масенька не одна, это,
вероятно, какой-то знакомый Масеньки?
Оказывается, это Вадик. Просто Вадик. Милиционер. Обыкновенный
милиционер, но он больше любит, когда его называют Валиком.
События развивались, как в романе. Как в историческом романе, который
пересказывала Маргоша, коротая рабочий день. За дочерью не то декабриста,
не то народовольца ухаживал тайный агент охранки. Ему было дано задание
ухаживать, и он ухаживал. Потом было дано задание жениться, и он женился.
Тестя - декабриста или народовольца - он сразу стал называть папенькой.
Потому что у него было задание так его называть. И дети, которые родились
от этого брака, унаследовали фамилию не декабриста, не народовольца, а
агента охранки.
Жуткий роман. Слава богу, что исторический.
В связи с этим Калашников подумал, что милиционер Вадик заброшен к
Масеньке со специальным задание