размерами. Хорошо, что с одного края ее пресекало море, но там, где не было моря, город расползался, сливаясь в бесформенно-грязноватую массу, сходил на нет и все же тянулся бесчисленными деревянными домишками, стиснутыми до духоты, И дальше уже неразличимо колыхалось что-то едкое, нечистое словно дыхание больного. Даже Сомов был несколько подавлен этой панорамой. - Похоже на мусорную свалку, - тихо сказал я, так, чтобы Тэракура не слыхал. - Никогда я еще не видел такой большой свалки. - Хоть и свалка, а сколько труда, - возразил он неохотно. - Что, оказывается, может сделать человек, - целую страну. Конечно, не хватает красоты. Вернее, общей цели, единого замысла. Он говорил вяло, как-то машинально, надеясь, что я его прерву. Я дождался, пока он истощенно умолк. - Какой тут может быть замысел? Это всего-навсего машина для производства отбросов. Неужели он не видел тусклого, мертвого блеска целлофана, пластика, заваливающего все это пространство, весь остров, горы банок из-под кока-колы, пива, упаковки с названиями фирм, бутылки, покрышки, свалки старых машин, транзисторов, холодильников, пластинок аккумуляторов? Город извергал отбросы; вещи, едва появившись, устаревали, становились отбросами. И некуда было девать эту старую синтетическую обувь, сорочки, парики, канистры, тюбики, капсулы от пилюль, зажигалки... Где-то внизу, в каменных выбоинах улиц, продавали цветы, фрукты. Был февраль, а на лотках лежали груды желтых грейпфрутов, груш и пушился салат, извивались огромные огурцы. По ним нельзя было определить, осень сейчас или зима. Клубника продавалась круглый год, по-летнему блестящая, пахучая. Времена года в бетонных укрытиях города почти не ощущались. И утро было не отличить от дня. Белый свет дневных ламп освещал офисы, универмаги, отели. Гудели кондиционеры, поддерживая постоянную температуру. Подземный Токио, с его ресторанами, супермаркетами, улицами, кафе, вообще не знал, что там наверху - дождь, мороз или солнце. И летом, и зимой работали катки, лыжные трамплины. Жалюзи моего номера в отеле никогда не открывались, да и зачем... К нам подошла эта мартышка в черных очках. - Хотите глотнуть? - она протянула мне бутылку виски "Сантори", там осталось немного. - Давайте, давайте. Вы не из нашего автобуса? Слава богу, оказывается, есть еще люди не из нашего автобуса. А из какого вы автобуса? - Мы из России. - Господи! - она сняла очки и уставилась на меня своими припухшими синими глазами. - Никогда не пила с русскими. Я налил в колпачок. Виски действительно было отличное. - А этот синьор? Сомов покачал головой. - Он пастор? - Нет, - сказал я, - он апостол. Он апостол научно-технической революции. Она засмеялась. У нее были красивые зубы и крепкие блестящие щеки. - А что вы тут делаете, в этом... - она остановилась и посмотрела вниз на город. Ручаюсь, что она впервые посмотрела вниз. - Послушайте, это что? - Токио. - Токио? - повторила она. - Зачем я сюда приехала? Синьор апостол, вы не знаете? Я и не подозревал, что Сомов может объясняться по-итальянски. Мартышка расцвела, а я с гордостью слушал, как старательно Сомов выговаривал слова. - Вы меня обманываете, - сказала она по-немецки, - никакая это не Япония. Меня привезли не туда. - Это он виноват, - я показал на Сомова. - Он построил этот город. И эту башню. - На кой черт? - сказала она. - Сверху лучше не смотреть, все так безобразно. - Вавилонская башня, - сказал Сомов. - Наконец-то ее достроили. Вряд ли она поняла, что он имел в виду. Она что-то долго объясняла Сомову, слезы показались у нее на глазах. - На какую тему она плачет? - спросил я. - Не поймешь. Говорит, что слишком много людей. Она выиграла в тото и купила туристскую путевку. Всю жизнь она мечтала поехать в Японию. А теперь не знает, что здесь делать. Дуреха, лучше бы она купила машину. - Сомов подмигнул мне. - Жаль, что ты не знаешь итальянского, она бы выплакалась у тебя на груди, Я бы предпочел, наоборот, выплакаться на ее груди. Она полоснула меня глазами, угадав мои мысли; черт знает, как это происходит у женщин, но стоит что-нибудь такое подумать, и они безошибочно чувствуют это. Из густой синевы ее накрашенных ресниц вышли монахи в бурых власяницах, с выбритыми тонзурами, они усадили ее в паланкин, она закричала, я выхватил шпагу, но тут открылись ворота замка, и ко мне поскакали норвежцы в шлемах и западные немцы с самурайскими мечами. "Спасайся!"-крикнула синьора. Но я принял бой... наверное, я победил. Конь мой устало трусил по узким улочкам Токио. Старинный Токио, которого нет и не будет. Этот город напоминал Киото, Курасики, отчасти Таллин и старый Псков, он был похож на Зурбаган, на города, где в детстве мы совершаем подвиги и любим безответно, преданно, как любят, когда еще не знают любви. В стрельчатых окнах поднимались жалюзи, чьи-то глаза следили за мною. - Синьора! - крикнул я. Она махнула рукой, норвежцы в беретах заслонили ее и западные немцы, увешанные фотоаппаратами. У всех в карманах торчали зеленые картонки, и гид поднял зеленый флажок, уводя их к лифту. Я опустил монетку в автомат. Объектив телескопа открылся. Поднимались и опускались самолеты. Автобус с зеленым флажком вез синьору сквозь Токио, а может, это был Детройт. Мелькали те же мини-юбки и макси-пальто, пахло тем же кофе "эспрессо", на экранах стрелял тот же агент 007, щелкали те же "кодаки". Токио незаметно переходил в Осаку, а Осака - в еще какой-то город, все было одинаково, как пилюли, поднимающие тонус, успокаивающие, снимающие усталость, пилюли снотворные, противозачаточные, стимулирующие... Затем я навел телескоп на Сомова, в серой скважине его глаз печально горели нити накала анодов, и катодов, и электронных множителей. - Зачем ты сгубил ее душу? - спросил я. - Она работает в пуговичной мастерской, - сообщил Сомов. - Как, по-твоему, существует итальянская пуговица? - Он был чем-то расстроен. Несмотря на это, он продолжал задавать свои излюбленные дурацкие вопросы. Телескоп захлопнулся. Шторка опустилась, и в объективе стало черно. -... Мы можем изменить, но не остановить, - продолжал Сомов. -Все ваши слюни и заклятия - сентиментальная труха... Бороться с техникой - все равно что бороться с природой... - и тому подобное, и прочие, прочие железобетонные неумолимые аргументы. Города у него сливались с городами, закрывая бетоном землю, они прорастали вглубь тоннелями, подземными заводами, расползались, заглатывая деревни, моря. Рис выращивался в лотке, в камне, и чай и яблоки росли под круглосуточным светом дневных ламп, под гул кондиционеров. И новые поколения находили в этих пейзажах свою лирику. - Ты лапотник, гусляр, - сказал Сомов. - На тебе еще десять иен и посмотри вон туда. Там Черемушки. Купчино. Тот же стандарт. Мы поносим наших архитекторов, они - своих. В Токио строят, как в Барнауле. И квартиры такие же. Квартплата только другая. Можете плакать со своей итальянкой над японскими домиками из кипариса, над горницами, новгородскими пятистенками с резными наличниками над колодцами. Их сносят. Ничего от них не останется. Не будет ни твоих любимых татами, ни жаровен, потому что дома проще строить бетонные и обогревать их электричеством. Несмотря на всю твою скорбь, придется японцам дома сидеть на стульях, за нормальным столом и спать на кроватях. Ничего не поделаешь. Так удобнее. Не сидят же они в автомобиле, скрестив ноги. Боюсь, что они сами не прочь переселиться в европейские дома, да только пока это большинству не по карману. Молись, чтобы остались палочки да чайная церемония... Можно было подумать, что он вещает с этой радиобашни на всех диапазонах, радиопророк. Иногда мне удавалось подставить ему подножку, сбить его, и тогда он смотрел на меня опечаленно, откуда-то из неодолимого, неизбежного будущего. Он был его представитель, посланный к нам для разъяснения, а не для споров. Сидя перед Садом камней, я представил себе, что получится, если вместо этих камней сделать бетонные параллелепипеды, вместо белого песка - асфальт, вместо деревянных ступенек - застекленный зал радиобашни. Ничего не получалось. Будущее, которое рисовал Сомов, было неизбежно. Но когда Японию сделают сплошным городом, когда все острова зальют бетоном, что увидят люди, глядя на Сад камней? Что они почувствуют? О чем они задумаются? Я вдруг сообразил, что для каких-нибудь придворных эпохи Тэйкг или эпохи Сгтоку мы с Сомовым и Тэракура-сан были бы тоже непонятными, нелюдями. А между тем пятьсот метров радиобашни были для меня ниже, чем высота этих старых деревянных ступеней. Скинув пропотелые шлемы, усаживались рядом со мною сегуны, грохоча тяжелыми мечами, приходили сюда князья и их самураи. Одних только князей набралось бы за эти столетия тысячи. Целый стадион. Представляете - полный стадион князей, сидят себе тихо, смотрят на камни и думают. Только что жгли, рубились, казнили, пытали - и вот приехали, оставили на площади коней и слуг и уселись... Что их влекло сюда? Учение дзэн проповедовало мужество, настойчивость, столь необходимые военным людям. Недаром дзэн было популярно среди военного сословия. Дзэн требовало воли для самоограничения. Может быть, безжизненная красота этих камней позволяла думать не о людях, а о человечестве. Наверное, это была немудреная философия. Без всякой книжности, простая, доступная любому простолюдину. Но все же они думали и что-то происходило в их средневековых душах. А кроме них тут сидели монахи, поэты, купцы. Приходили художники, чиновники, звездочеты и гейши, студенты и ремесленники... Одни находили здесь модель вечности, неизменный мир, отрешенный от всех страстей быстротекущего времени. Другие - аскетическую простоту, лаконизм," самоограничение, жестокое и в то же время дающее волю фантазии... Некоторые учились созерцанию, а созерцание должно было привести к пониманию страдания, причины страдания, затем спасение и пути к спасению. Это целая лестница всяческих состояний, в конце которой покой, какого почему-то я нигде в этой стране не видел. Какими-то малопонятными мне ходами учение дзэн помогало утонченным формам живописи и поэзии, и сам Сад камней был результатом этого искусства и одновременно порождал его... Я понял, что самые простые вещи достойны стать искусством - корень дерева, клочок травы, расположение этих камней. Главное - увидеть. Можно ничего не увидеть, и камни останутся неприметными камнями, и этот сад не вызовет ничего, кроме недоумения. Сколько раз я проходил мимо, глухой и слепой к тому сокровенному, что встречалось! - О чем ты думаешь? - спросил Сомов. - Об одной женщине, - сказал я, чтобы он отцепился. Я не думал о ней, хотя все, о чем я думал, должно было привести к ней. И то, что я думал о строителе этого сада, тоже относилось к ней. А я думал: создавал он Сад камней или же у него получилось? Внезапно бросил камни, как игральные кости, и увидел, что получилось. Но в чем же тогда талант, если достаточно сидеть и кидать кости? А в том, наверное, что увидел. Талант в том, чтобы увидеть там, где другие не замечают. Конечно, я догадывался, что существуют какие-то традиции, законы гармонии и всякие секреты. Достаточно сдвинуть один из камней - и картина нарушится. Художник должен знать эти законы, уметь скрывать их. Все это так, но создавал он образ не из камней, он создавал его как бы из меня, во мне. Он заставлял меня с помощью этих камней что-то увидеть, вообразить. Сад - это как японские трехстишия. Япония тут ни при чем. Япония - всего лишь фон, задник, вроде этой земляной стены. Так что вся штука заключалась во мне самом. А вот о себе-то я избегал думать. О чем угодно, о ком угодно, но не заглядывал в себя. Почему? Не то чтоб я боялся. Наоборот, я хотел понять, что же происходит со мной и что происходило, почему мы разошлись, я хотел понять, чего же мне надо. Я давно не заглядывал в себя, бог знает сколько лет я не оставался наедине с собою и не старался увидеть себя со стороны, понять, чего я добиваюсь. Жизнь катилась по накатанным рельсам - я получал задания, ездил, писал, разговаривал, дружил, ссорился, все время что-то делал, и как-то не приходило в голову остановиться и подумать, что тут правильно и что неверно, каким я становлюсь. Мне вдруг вспомнился один день-сколько мне тогда было: шестнадцать или семнадцать? Я лежал в траве, и смотрел в небо на облака, и мечтал, каким я стану. Я мечтал о трудной жизни и плакал, переживая будущие обиды и горести. Я бесстрашно заглядывал себе в душу, давал какие-то клятвы. Все небо было в мелких облаках, я смотрел на них и выбирал себя, взрослого, нынешнего. В сущности, небо тоже было Садом камней. Тогда, в те годы, все могло стать Садом камней. А вот сейчас я сижу в Саду камней и не могу думать о себе. Не умею. Разучился. Но хорошо, что хоть это-то я понимаю. 8 Н. СОМОВ - Тэракура-сан, вы часто бываете здесь? - О да, всякий раз, когда я приезжаю в Киото. - А для чего вы сюда приходите? Тэракура пожал плечами: - Посидеть. - И сколько вы тут сидите? - Как когда. Какое настроение. - Но перед вами всегда одна и та же картина. Константа. - Это верно. Она не меняется. Но, может, я бываю другой. - Она не возвращает вас к тому же самому? - Для меня это как абстрактная картина. Я вижу то, что хочу. Она не возвращает, а, скорее, ведет дальше... - Тэракура виновато посмотрел на меня и попробовал по-другому: - Я плохо знаю дзэн. Для меня это не религия, не бог. Когда я сижу тут, мне спокойно... В Киото вообще нет суеты. В каждой стране, наверное, есть Киото. Совсем не обязательно думать о бренности жизни... Потом он сказал такую фразу: - Это ведь просто камни, без всякой мистики. - И еще: - Американцы, те все ищут таинственного. Они хотят разгадать секрет, которого нет. В словах его заключалось деликатное предупреждение, а может, и просьба. Мне все больше нравилась эта манера разговаривать: хочешь понять, что тебе сказали, - вдумайся в каждое слово. Чем-то напоминало моего деда, - все больше обиняком, намеком, присказкой... - Конечно, я слишком молод, - Тэракура почтительно поклонился. -Вы, Сомов-сан, видите здесь гораздо больше. - Или гораздо меньше. Он подумал и обрадованно кивнул: - Да, да, я, кажется, понимаю: гораздо меньше - значит, совсем иначе. Черт возьми, и этот тоже, и Глеб - все они считают, что поскольку я доктор наук и автор сотни работ, то должен видеть все вокруг особо, по-своему. Они требуют с меня, как с обыкновенного таланта, чуть ли не гения. Так и я, наверное, требовал бы, допустим, с Нильса Бора, по любому поводу я ждал бы от него откровений: раз это Нильс Бор, то он обязан. Но я не Бор, я даже не Сомов, совсем не тот Сомов, за которого они меня числят. И которым я когда-то был. Но мне обязательно хочется держаться. - Пожалуйста. Песок - это вечность, - изрек я. - Все превращается в песок. Рано или поздно камни тоже превратятся в этот белый песок. Он поглотит их. Так что время в данном случае опять торжествует. Сад камней тоже подвластен времени. Вот о чем думается. Рано или поздно все становится прахом. Я слушал себя и думал о том, как это банально и как беспомощно в смысле философии. Тэракура был доволен. - Это похоже на Библию, - сказал он. - Прах ты и в прах превратишься. - Совершенно верно. Помните, по какому поводу там это сказано? Бог наказывает Адама за то, что тот вкусил от древа познания. Людей сделала смертными страсть к познанию, то есть наука. Она нарушила вечность. Она как бы создала Время. В этой легенде что-то есть. - Вы знаете Библию? - удивился Тэракура. - У вас читают ее? - Конечно. Атеист должен читать Библию. - Песок... это интересно. Ну, а пятнадцатый камень? - Что пятнадцатый камень? Опять он ждал от меня откровений. - Я полагаю, что пятнадцатый камень - это как ваш бог, - нерешительно сказал Тэракура. - Он невидим. Мы о нем не знаем. Бог всегда прячется в неизвестном. - Ну что ж, это красивая метафора, - вежливо похвалил я. Он низко поклонился, покраснев от удовольствия и продолжал ждать. Но я думал не о боге. Я думал о себе. Господь бог давно состарился, обветшал, иногда я даже жалел его таким он стал беспомощным; к нему обращаются старики или больные, помогать он давно не может, и находить утешение ему тоже все труднее. Однажды ко мне направили инженера В. Он долго добивался консультации по поводу какого-то своего открытия. Оказался, как это бывает, чем-то вроде шизика такого тихого, покорного, но неотступного шизофреника. Принялся он излагать мне математическое доказательство существования бога. Он доказывал с помощью высшей алгебры, что бог существует. Между прочим, ход его рассуждений был грамотен, без явного безумия. Вычисления казались вполне логичными. От него исходила завораживающая убежденность, я еле вырвался из нее, как из дремоты. Я согласился, все правильно. Допустим, правильно, но что от этого изменится? Мир живет по непреложным законам, на что может пригодиться бог, даже если он есть? Он не в силах переступить законы, нарушить их, создать новые. Инженер был озадачен. Он ушел выяснять - опять же математически - необходимость бога. Как знать, может, сейчас он сидит где-то и завершает окончательные расчеты. - Бог, который прячется в пятнадцатом камне, - сказал я Тэракура, - существовал оттого, что человек не мог подняться, оторваться от земли. Достаточно посмотреть сверху, и тогда увидишь все разом, все пятнадцать камней. Человек должен смотреть на свой мир и сверху. Тэракура задумался, глаза его совсем смежились, только тоненькие черточки остались под изломом бровей. (У него хватало всякого мусора в голове, но зато он ненавидел капитализм куда конкретнее нас. Потому что он знал его лучше. Он жил в нем. Он знал про его ложь и фарисейство, про гнусность университетских порядков, продажность чиновников, про то, как хозяйничают в физике крупные фирмы, - множество вещей, о которых я и понятия не имел, я знал японскую физику по журналам, по встречам на симпозиумах и конгрессах. Мы знаем капитализм по книгам и газетам. Мой отец ненавидел Романовых сильнее, чем я. Для меня Романовы, самодержавие, Распутин, Вырубова и прочее - это история, где больше диковинного, чем ненавистного.) - Но я боюсь, - сказал Тэракура, - что сверху Сад камней вообще неинтересен. Сверху... - Он откинул голову, пытаясь представить себе: - Допустим, с самолета. - С самолета... - повторил я. ... Они заседали в кабинете военного министра США Стимсона. Решался вопрос о выборе цели. Имелись две атомные бомбы, и обе надо было сбросить. На Японию. Собственно, капитуляция Японии не вызывала сомнений. Бомбы имели другое тайное назначение - их сбрасывали, чтобы показать мощь нового оружия. Показать кому? Естественно, не Англии, и не разбитой Германии, и не какой-нибудь Швеции. Имелась единственная страна, которую новый президент Трумэн и его советники считали необходимым устрашить. Это мы. Из американских книг можно было представить себе, хотя бы примерно, как происходили этот и подобные ему разговоры. Все выглядело весьма прилично. Л с г. и (начальник штаба верховного главнокомандующего). Подобные методы войны неприемлемы для солдата и моряка моего поколения. С т и м с о н. Я вовсе не хочу приукрашивать моральные качества этого оружия, но моя задача - закончить кампанию ценой наименьших жертв среди солдат, которых я сам помогал растить. Л с г. и. Вторжение на острова вообще вряд ли нужно. Военный флот Японии фактически разбит. Ее перенаселенные города и промышленные центры - классические объекты для действий обычной стратегической авиации. Маршалл (начальник штаба армии США). Опыт Германии показал, что решающего успеха обычной бомбежкой не добиться. Л с г. и. Тем более. Даже если мы применим новое оружие, все равно исход кампании решат флот и вступление в войну России. Бирнс (личный представитель президента). Сейчас обстановка иная, нам нужен разгром Квантунской армии, а не установление русского контроля на Азиатском материке, Россия подтвердила свои обязательства, она вступит в войну независимо от наших действий. Г р о в с. Хотел бы я посмотреть, как, не применяя бомбы, правительство отчитается за два миллиарда долларов, израсходованных на нее. Ферми. Вряд ли человеческий ум может выдумать что-либо более оскорбительное для американского народа. Стимсон. Господа! Нам предстоит дать рекомендации относительно действия, которое, возможно, изменит ход истории. Но это не значит, что нам позволено ставить под сомнение решение правительства. Поэтому я прошу говорить только по существу. Прошу вас высказаться, профессор Оппенгеймер. Оппенгеймер. Я не имею сведений о военном положении Японии, поэтому я не знаю, можно ли заставить ее капитулировать другими средствами... Стимсон. Перед комитетом ученых ставился вопрос не о том, надо ли использовать бомбу, а о том, как ее использовать. Поэтому прошу докладывать только по этому вопросу. Оппенгеймер. Для достижения максимального эффекта избранные объекты должны представлять собой тесно застроенную площадь из скученно расположенных зданий и других сооружений. Желательны деревянные постройки, они создадут дополнительный эффект из-за пожаров. Цель следует выбирать из объектов, которые до этого не подвергались бомбардировке, чтобы воздействие бомбы было достаточно наглядным. Применять ее следует без предупреждения... Бард (заместитель военно-морского министра США). Нельзя выиграть войну, уничтожая женщин и детей. Оппенгеймер. Я расцениваю свое выступление как технический отчет комитета ученых на поставленный президентом технический вопрос. Г р о в с. Комитет по выбору цели предлагает на случай облачности иметь при каждом вылете на выбор не менее трех-четырех городов-мишеней. Стимсон. Какие конкретно? Гровс. Хиросима-пункт формирования морского конвоя, двести тысяч жителей; Кокура - военный арсенал, двести тысяч жителей; Ниигата - крупный металлургический завод, двести тысяч жителей; Нагасаки - порт, триста тысяч жителей. Л с г. и. В Нагасаки расположен лагерь наших военнопленных. Гровс. Но там важные военные доки. Л с г. и. В них, по-видимому, и работают военнопленные. Гровс. Тогда я предлагаю Киото, прекрасная равнинная цель с миллионным населением. Стимсон. Киото?.. Я там был. Это же древняя столица Японии... Там великолепные памятники старины... Нет, этого нельзя допустить. Пока они выбирали цель, мы бродили по Киото. Нет, не так. Пока мы бродили по Киото, мне все время казалось, что они выбирают цель. Замка не будет. Каменного дракона на перекрестке не останется. Дворца в парке не останется. Больше всего мне было жаль тесных, узких улочек старого Киото. Мы бродили в теплой тьме, расцвеченной светильниками, фонариками над дверями, легким светом из окон. Двери открывались, звенели колокольчики, взмах голубого света резал проулок. В яркой щели возникали, как в моментальном снимке, скользкое женское плечо, деревянный поднос, блеск бутылок. Свет был полон звуков, - музыки, смеха, стеклянного звона. Потом дверь захлопывалась, возвращалась тишина, в темноте щелкали каблуки или стучали деревянные сандалии, все было таинственно и весело. Лабиринту этих переулочков, улочек не было конца. Сотни крохотных заведений, каких-то ресторанчиков, ночных клубов, кафе теснились одно к другому, и каждое было чем-то знаменито, чем-то отмечено. Киото, в отличие от Токио, не зазывал, не навязывался, казалось, он веселится для себя, не нуждаясь, не ища приезжих клиентов. Казалось, мы попали на чужой праздник, и от этого было еще интересней. Улочек этих тоже не будет, хрупких домиков из кипариса, с темно-коричневой гладью полов, с переплетами, обтянутыми бумагой... Глеб безмолвно торжествовал. Ну что ж, я признавав прелесть старого Киото, я мог любоваться вместе с Глр бом изделиями гончаров Киото. Мы восхищались золотые шитьем кошелечков, не было двух одинаковых кошелечков. Лавочки огромного крытого рынка были набиты всякими мелочами - фигурки, платочки, корзинки кольца, зажигалки, подставки, разнообразию их не было коп па, казалось, каждая зажигалка сделана на заказ отдельно, другой такой зажигалки нет ни у кого... Министр Стимсон, будучи еще генерал-губернатором Филиппин, приезжал в Киото. То ли он был человеком любознательным, то ли его водили по всяким достопримечательностям, во всяком случае он сохранял прелестные воспоминания о парках и дворцах, конечно и о Золотом павильоне, который так красиво стоит над водой в которой так красиво отражаются его золотые стены которые сами по себе светлого золота, и в воде они видятся темно-золотыми, и всякие беседки. Он побывал в Саду камней и сидел здесь, размышляя над своими губернаторскими делами или над какими-нибудь личными проблемами, кто его знает, внутренняя жизнь американских министров проходит для меня в полной неясности. Вероятно, дорогие его сердцу воспоминания сделали военного министра неуступчивым, и он упорно стоял на своем. Подобная сентиментальность удивляла генерала Гровса. Он считал ее совершенно неподходящей для военного человека. Для него город Киото был удобной мишенью. Город располагался на равнине, где ничто не могло мешать действию взрывной волны и можно будет точно определить радиус ее действия. Мишень имеет население больше миллиона человек, много легких построек... И хотя Стимсон был военным министром, этот Гровс не побоялся настаивать на своем, проявляя как он считал, убежденность и принципиальность. Он никак не хотел расстаться со своей идеей. Он по-своему тоже любовался Киото как самой наилучшей целью. "... Киото сохранил для меня притягательность в основном из-за его большой площади, допускающей оценку мощности бомбы. Хиросима с этой точки зрения нас не вполне устраивала..."-так писал Гровс в своих воспоминаниях. Сад камней в Киото остался ценой Хиросимы или ценой Нагасаки. Но ведь и в Хиросиме что-то было, какой-то свой Сад камней, свои неповторимые вещи, которые разрушены и исчезли навеки. Потому что такую вещь, как Сад камней, наверное, восстановить невозможно. Если даже сделать самые точные фотографии, произвести все замеры. Непонятно, в чем тут секрет. А секрет был, я его чувствовал, но еще не верил, потому что всегда был убежден, что любую вещь можно измерить, вычислить, что в конце концов все можно свести к формуле, к цифре. Но тут - заставь меня воссоздать этот Сад камней - я бы не взялся. Существовало в нем неизвестное, какая-то добавка, черт его знает что, из чего все складывалось в одно целое, образ, что ли, и я никак не мог смириться с тем, что это нельзя выразить точными понятиями. Вот Гровса я мог выразить. Гровс был ясен. Ему нужно было добиться максимального радиуса поражения и явить миру и начальству итог своей четырехлетней беззаветной деятельности. До последнего дня он настаивал на разрушении Киото. Стимсон не соглашался, и Гровсу пришлось довольствоваться Нагасаки. Я вдруг обнаружил, что я боюсь за Сад камней. Что я рад, что он сохранился. Что если б он исчез, я бы чего-то лишился. 9 ГЛАВА, В КОТОРОЙ ВСЕ ПРОИСХОДЯЩЕЕ ПРИВОДИТ Г. ФОКИНА В СОСТОЯНИЕ ВОСТОРГА Наконец-то мы заблудились... Давно я мечтал заблудиться в чужом городе, потерять всякое представление, куда идти, где наш отель, в котором спит Тэракура, где центр, где север, где вокзал, так, чтобы стали безразличны любые повороты и перекрестки. Киото в этом смысле самый лучший город. Нигде нельзя так хорошо заблудиться, как здесь. Мы почувствовали себя обездоленными бродягами, готовыми шататься по кабакам, зарабатывать на тарелку риса, разгружая машины. Ничего другого полезного мы делать не умели. Когда Сомов устал, мы уселись на набережной какого-то канала и стали гадать как называется наш отель. У него было слишком простое название. Такие названия запомнить невозможно. Кроме того, стоит человеку заблудиться - и сразу все исчезает из памяти. Я вспомнил, как назывался наш отель в Нагасаки и отель в Кракове, где я жил шесть лет назад, а Сомов обрадовался, вспомнив, как называлась деревня, где он двухлетним ребенком пережил наводнение. - Кошкино! - повторил он ликуя. - Кошкино! Ты знаешь, это мучило меня давно. Самое страшное, что некого спросить. Родители умерли, дядя умер, а сестры моложе меня. Мы жили в Кошкино! Лодка подплыла к окну. Это первое мое воспоминание о жизни. Я сижу с матерью у окна, на лодке подплывает отец. Почему запечатлелась эта картинка? - Потому что необычайность. - Для двухлетнего все необычайность. '. И мы принялись рассуждать о механизме памяти. Поскольку мы заблудились, времени у нас стало много, нам некуда было спешить и нечем было себя ограничивать. Мимо прошла компания подвыпивших мужчин. Вдруг один из них, услышав наш разговор, остановился. - О, русские! Здравствуйте, - сказал он, с восторгом выговаривая каждое слово. - Я приехал из Москвы. Я был у Сергеева. Я инженер-строитель. - Очень приятно, рад с вами познакомиться, - ответил я в стиле разговорника, - мы тоже приехали из Москвы. - Да, да, это хорошо, - тотчас подтвердил он. - Господин Сергеев хороший человек. Вам нравится господин Сергеев? Он ни на минуту не сомневался, что мы знаем Сергеева, нельзя было не знать Сергеева, начальника отдела какого-то строительного главка. Вся строительная технология, вся Москва, все гостеприимство нашей страны сосредоточивалось в Сергееве. Признаюсь, был момент, когда огромная ответственность, возложенная на Сергеева, внушила мне тревогу. Одно неосторожное слово Сергеева могло пошатнуть репутацию миллионов. Господин Одани (он немедленно вручил нам свои визитные карточки) судил о всей России по Сергееву. И Сергеев не подкачал, он был молодец, этот Сергеев, он держался скромно, он был остроумен, радушен, он знал свое дело, у него была дружная семья и чудный сынишка, и жена у Сергеева умела печь пироги. - Это знакомые господина Сергеева! - объявил он своим приятелям, и нас потащили в кафе, потом в рыбную ресторацию, потом усадили в машину, и все поехали с нами искать наш отель. Перебрав несколько отелей, мы решили отдохнуть и поднялись на гору полюбоваться огнями Киото. К тому времени из знакомых мы превратились в друзей Сергеева, в его родных, в нас находили сходство с ним. Сверху ночной Киото сиял, как витрина лучшего ювелира. Опаловые огни светились матово-притушенным жемчужным светом. Если бы у меня было хобби, то это были бы ночные города, я собирал бы огни ночных городов. Ночью исчезают трущобы, лачуги, остаются огни - цепочки фонарей, вывески, реклама, подсветка, движение машин, и все машины одинаковы, окна домов, кружки площадей, темные провалы парков. Глухо поблескивают каналы. Огни движутся, гаснут, а где-то загораются... мигают светофоры, несутся огни электричек... Я вспоминал огни Киева и огни Ленинграда, железнодорожные огни Чудова. Я уж не помню, как мы очутились в отеле. Утром нам принесли цветы, альбомы видов Киото и большие пакеты, перевязанные ленточками. Я развязал ленточку, потом надорвал разрисованную цветами вишни бумагу. Там была картонная лакированная коробка. Я открыл коробку. Там была пушистая толстая бумага. Внутри нее покоился деревянный футлярчик. Я открыл футлярчик. В нем лежало что-то завернутое в нечто белоснежное и легчайшее. Что-то было значком, маленьким значком с гербом Киото. На нас обрушилась вся сила ответной любви и гостеприимства господина Одани. Мы тут были ни при чем. Мы вкушали плоды, взращенные неведомым нам инженером Сергеевым. - Соображаешь, - сказал мне Сомов. - Вот и в этом тоже нынешний смысл "Пролетарии всех стран, соединяйтесь!". Чем больше я живу на свете, тем больше убеждаюсь, что это самый лучший, самый современный и нравственный лозунг человечества. Заметь - пролетарии! То есть рабочие, производственники, создатели техники... А я думал о Сергееве. О том, как он, сам не ведая того, помог нам. Стоит сделать добро, проявить сердечность, внимание, и обязательно где-то, кому-то это отзовется. Я вспоминал заграничных гостей, которых приходилось мне принимать. Не всегда я делал это охотно. Жаль было времени, сил. Казалось, что мне эти люди, которых я вряд ли когда еще встречу. Сергеев преподал мне урок. Инженер Сергеев никогда не был и, наверное, судя по словам господина Одини, не собирается быть в Японии. Мы за него любовались видом на Киото, смаковали каких-то розовых маленьких рыбок и густое, тягучее китайское вино. Благодаря Сергееву в Киото появились у нас друзья, а город, в котором у тебя кто-то есть, - это уже совсем другой город. Нет, нет, добро не пропадает, скорее зло может пропасть, сгинуть в чьей-то душе, зло можно простить, забыть, а добро, оказывается, не прощают. Мне припомнилось несколько примеров из моей жизни - мог бы пригреть, принять, вмешаться, но не делаю: то по лености, то по душевной глухоте, а чаще от стеснения. Я давно заметил, большинство людей стесняются. Приласкать собаку или какое-нибудь животное не стесняются, а человека - неловко... В Паре, вокруг храма Тодайдзи, бродили олени Редкие деревья парка сквозили солнцем, черные тени ветвей сплетались, как рога, а гороховая трава зимы сливалась с гладкой желтизной оленьего меха. В ларьках продавалось печенье для оленей. Мы купили несколько пачек и олени тотчас окружили нас. Они ели с рук Маленькие оленята тыкались носами в ладони, взрослые чинно шли рядом с нами, ожидая своей очереди. Среди них были исполненные чувства достоинства венценосцы, они оказывали милость, принимая угощение. Были нахалы, нетерпеливо фыркая, они требовали своей порции, намекающе толкались в карманы. Были робкие скромники с печально просящими глазами. Они явно били на жалость и получали больше других. Зоосад не выявляет характеры. Животные в клетках безлики, они лежат там, как чучела, наглядные пособия, и маленьких грязных клетках они не могут показать своей сообразительности, ума, ловкости. Всем этим медведям, страусам, лисицам не приходится решать задач, какие ежечасно они решают на воле. Они ничего не делают. Они от этого тупеют. И показывают себя угрюмыми и злыми. Наши зоопарки - это показ мучительства. Это зверинцы, порождающие не любовь к животным, а глупое чувство превосходства. Здесь олени выглядели почти свободными. Большой парк напоминал санаторий, они бродили здесь компаниями, как отдыхающие. В храм олени не заходили, хотя ворота были открыты и двор храма был просторен. Возможно, они исповедовали другую религию. Какое место занимали в ней люди? Скорее всего, никакого. Люди кормили их и уходили в это раскрашенное здание. Мы были для них примерно тем же, что для нас пчелы. С той разницей, что пчелы, кормя нас медом, не считают себя царями природы и держатся без всякого высокомерия. Длинный ряд лавочек раскинул на прилавках груды сувениров. Почти все они изображали оленей. Бронзовые статуэтки оленей, махровые полотенца с оленями, оленьи головы из черного дерева, шелковые платки, открытки, пепельницы, стаканы для виски - всюду олень. Примерно так же выглядят сувенирные магазинчики у собора святого Петра в Риме. Только там продают изображения святых, здесь же - священных животных. Такие же медальоны, резные барельефы, но вместо святых - олени с физиономиями благочестивыми, суровые старцы с могучими рогами, осеняющими их чело, и невинные младенцы типа Бэмби. Больше же всего надувных оленей. Почему-то все бесстыдно розовые, с черными рожками. Они висели связками, туго надутые, поскрипывая топкой резиновой своей оболочкой. Натуральные олени подходили к прилавкам, недовольно разглядывали свои изображения. И в Беппу, в парке на горе, обезьяны, покачиваясь на ветках, взирали на лотки, где старые японки торговали игрушечными обезьянками. Сквозь деревья парка светилось море, мелкое, зеленоватое, по морю ехали грузовики и шли тракторы, собирая морскую капусту. Обезьяны носились по аллеям, прыгали над головами, ссорились, клянчили у нас орехи. Как только орехи кончились, обезьяны перестали обращать на нас внимание. Они играли в свои игры, они чувствовали себя тут хозяевами, а мы - гостями. Никто их не трогал, они тоже считались священными. В сущности, все свободные животные имеют право быть священными. Когда-нибудь люди дойдут до этого. На прилавках двигались заводные игрушки. Плюшевые обезьянки лупили в барабаны. Другие обезьяны кувыркались, подпрыгивали, мелькая своим воспаленно-красным задом, и, сделав сальто, становились на ноги. Делали стойку. Били в гонг. Чего только они не вытворяли. Внутри у них жужжали шестеренки и стонали пружины. Живые обезьяны сверху возмущенно плевались и швырялись в торговок ореховой скорлупой. А в Киото были рыбы. Аквариум, большой, с множеством океанских диковинных рыб не отличался от подобных хороших аквариумов в других странах. Но главная прелесть заключалась в прудах вокруг аквариума. Поверхность воды в них почти сливалась с поверхностью асфальтовых дорожек. Я опустил монету в кормушку-автомат и получил кулек с крупой. И сразу вода забурлила. Рыбы почувствовали, что у меня в руках, или увидели. Кто их знает, какая у них сигнализация. Из своего опыта они понимали, что сам я эту крупу есть не стану, они следовали за мной, толпились у моих ног. Стоило бросить в воду горсть крупы, как поднялась кутерьма. Рыбы налезали друг на друга, лиловые, красные, угольно-черные, отороченные алыми плавниками, полосатые, как флаги, они прыгали, рассекая воздух широкими лезвиями тел. Летели брызги, разинутые пасти словно заливались хохотом, не так уж они были голодны, им просто нравилась эта свалка, толчея. Я опустил руку в воду, гладил скользкую узорчатую плоть. Пруды соединялись, образуя большой водоем, рыбы были почти свободны - конечно, этому "почти" не хватало камышовых зарослей, и речных перекатов, и тенистых берегов, но все же тут было больше воли, чем в любом аквариуме. Пожалуй, можно было сравнить это с городом, рыбий бетонный город, разноязычная толпа... Они терлись шершавыми боками о мою руку, толкались в ладонь, маленькие рыбешки покусывали, пощипывали кожу. Я чувствовал себя добрее и лучше, я был их защитником, доверчивость этих тварей не позволяла совершить неосторожное движение. Я был морским богом, Нептуном, или нет, я был тоже земной тварью, ничуть но лучше этих рыб. Каким прекрасным мог быть мир, земля, со всей ее природой, если бы человек лелеял ее! Наступил космический век, а люди все еще недопонимают, какая великолепная планета нам досталась, как нам крупно повезло! ... Я обнял олененка за шею. Старый олень на всякий случай тронул меня рогами. Так мы шли втроем навстречу Сомову. Олени могли бы убежать, но они знали, что я ничего плохого не сделаю. Десятки, а может, сотни лет люди терпеливо растили здесь это доверие. Я наслаждался, ощущая шелковистую шерсть, слыша