начинали лучиться. Очков я не нашел на площадке -- наверно, их откинуло в реку, но без очков можно было жить, они не греют. Костерка зажигать не стану, потерплю, пока хватит терпенья. Симагин бы одобрил меня сейчас. Об этом человеке стоило думать. Мы с ним на брудершафт не пили, и особой дружбы у нас нет, только мы признаем друг в друге самостоятельность и взаимно доверяем во всем: это, по-моему, непременное условие настоящей дружбы. Кажется, Симагин говорил, что могут быть в жизни положения, когда не светит никакой надежды, кроме надежды на старого друга. Такое время как будто наступило для меня, и я, не решаясь назвать Симагина другом, уверен, что, узнай он сейчас о моем критическом положении, ночью бы пошел, все горы бы истоптал своими длинными ногами, на горбу бы меня вытащил. -- Если бы не бы, то росли б во рту грибы! Стемнело. Чернота сплошная. И черней всего река. Кыга это или не Кыга? Да какая разница для меня-то теперь? Это для тех, кто ищет, нет ничего важней. Алтайцы хорошо разбирают эти горные узлы, вслепую куда хочешь пролезут. И лошади у них такие же. Только повод ослабь -- уж к поселку-то вывезут... Зажгу, пожалуй, костерок. Или потерпеть еще? Нет, дрожь проняла уже окончательно. Попрыгать, поприседать бы! Мигом бы согрелся. Я испробовал старый способ - лыжников -- напружинил мускулы груди, плеч и шеи, по сейчас это нисколько не согрело. Хорошо, если б кто-нибудь подышал сейчас меж лопаток! -- Если бы не бы! Костер затеплился, и сразу стало веселей. Скала обозначилась, а река оставалась такой же черной, и неостановимый рев ее будто усилился на свету. Какое же это наслаждение -- костер, и как сладок его горький дым! Только вот палочки прогорали моментально. Я решил их жечь по одной, как спички, но это было пустое дело, пусть уж лучше костерком горит. Палочки все равно сгорали быстро, становились черно-серыми, под цвет смерти. Теперь спиной лечь на кострище и, закрыв глаза, думать о том, будто бы ты у костра и тебе тепло. В долине, бывало, уходишься за день, приляжешь у огня, пока суп греется в котле, и поплыл, поплыл... Один раз Жамин сыграл со мной дикую и глупую тюремную шутку. Вставил меж пальцев обрывок газеты и поджег. Это называлось "балалайкой". Пришлось помотать рукой под смех остальных, но обижаться не стоило -- каждый развлекается как умеет. Назавтра в отместку за меня артель устроила Жамину "велосипед"; все смеялись, и потерпевший тоже. Симагин запретил так шутить, но сейчас хоть на обе руки "балалайку", хоть "велосипед" в придачу, лишь бы у костра, лишь бы с людьми... Звезды тут крупные, какие-то совсем белые и своими длинными острыми лучами достают прямо до глаз. Жарища там, конечно, на звездах на этих, но лучи ничего не доносят, даже будто холодно. Да нет, такой холод здесь из-за высоты, но оттого, что это понимаешь, не становится теплее. -- Вить, а ну, как за тобой не придут? -- Как это не придут? Не может быть! -- Все может быть, Витек! -- Жамин давно уже хватился. -- А вдруг он, повторяю, вот так же лежит сейчас где-нибудь? Или кружит по распадкам? -- Да нет, вода выведет к озеру. Не болтай, придут скоро, чаю сварят, кусков семь сахару в кружку кинут... Очнулся, когда было совсем светло и поверху сиял голубой проем. Обычное по утрам чувство беспомощности -- удел всех близоруких -- сразу сменилось тревогой, потому что нога Х заночь сделалась тяжелой, как бревно, и расперла сапог. Холода она совсем не ощущала, а сам я весь дрожал, и зубы стучали. Надо было сесть, собрать все мускулы и унять дрожь, а то так и зайдешься в трясучке. Неужто поспать удалось? Или снова сознание терял? Не поймешь. Сколько времени сейчас? Уже день, должно быть, потому и небо не утреннее. Закурил. Река шумела, будто издалека. Временами только словно бы камнепад слышался или телега по тряской дороге, какие-то гудки, но тут же уши снова закладывало. А вот вплелся в голос реки какой-то треск, и я понял, что это... Что я понял? Тогда я ничего не понял. Просто подумал, что так и должно быть. Вертолет! Но где же он? На том кусочке неба, что был выделен мне, -- ничего. Где-то валит над ущельем, а может, и с гольцов так доносит. Что-то надо делать! Скорей! Чемоданчик лежал рядом, раскрытый и пустой. Я трахнул углом о камни, потом створом, и чемодан развалился. Разодрал его на досочки, быстро поджег. Может, заметит пилот? Дым ни с чем в тате сейчас не спутаешь -- тумана нет. Скорей! Дерматин истлевал на углях с хорошим дымом, и я нарочно гасил огонь, чтоб чадило. Про ногу забылось, и согрелся я сразу -- может, от огня, может, и от надежды. Ищут!.. Прислушался. Снова приглушенно и монотонно гудела река в камнях. Постой, а может, это совсем не меня искали, а просто арендованный геологами вертолет вез образцы или перекидывал людей на новое место? Пожарный патруль тоже мог пролетать, и это бы очень хорошо, потому что он всякий дым в тайге возьмет на заметку и перепроверит. Только откуда известно, что в таком колодце можно разглядеть мой жиденький дымок? Стоп! В низком зыке реки будто бы снова послышался мотор. Да, ноет, звенит, будто бы высоту набирает машина. Нет, ничего. Река. Мне это кажется, что мотор. Надо затушить остатки чемоданчика, сгодятся. Скорее всего, вообще никакой вертолет не пролетал. Показалось. -- Тебе что, Витек, уже стало казаться? -- Что ты этим хочешь сказать? -- Зачем сам с собой разговариваешь? Ты не спятил вообще-то? -- И не думал даже. -- А как ты сам это можешь установить? -- Голова ясная. Если б сейчас попить да ногу без боли переложить, то совсем хорошо бы было. -- А ты знаешь, что у тебя с ногой-то? -- Перелом. -- Слушай, дам я тебе один совет. -- Что за совет? -- Брось думать, займись каким-нибудь делом. -- Ох, и болтун же ты! Каким делом можно заняться тут? -- Узнай, что у тебя с ногой. -- Раздуло ее. Как я сапог сниму? -- Разрежь. -- Где же я нож возьму? Момент! Вот же он, в костре! Уголки от чемоданчика обгорели -- какой ни какой, а металл. Может получиться инструмент. Уголок был горячим еще. Я выкатил его щепкой, и он быстро остыл. Распрямить будущий нож ничего не стоило -- мягкое железо после костра легко гнулось в пальцах. Начал точить пластинку на камне, и она хорошо подавалась. Не знаю, как сейчас сяду, но сесть надо, лежа сапог не разрежешь. С утра нога тяжелела и тяжелела, боль в ней стала неотступной. Сапог заполнился весь, и даже швы на голенище немного развело. Подступила еще боль в тазу -- вернее, в правом бедре, и лежать стало можно только на сердце, прямо на сердце. Как же я сяду? Отползти к стене и там уже попробовать? Нет, надо сначала покурить. Ползти-то всего два шага, но это было тоже расстояние. Ногу держало, будто капканом, но я все же продвинулся немного. Отдохнул и еще продвинулся. Ничего, только взмок весь. Мне надо было успеть до солнца. А оно еще катилось где-то там, над гольцами, но было уже недалеко -- клин неба над ущельем бледнел от его близости. Жажда подступала, но о воде нельзя было думать, это я себе еще вчера запретил. Нет воды -- и точка! "Нет -- и не надо!" -- вспомнился старинный девиз туристов. Выносливость вообще-то у меня была со школьных лет. В походах мне почему-то всегда доставался самый неудобный рюкзак, и, бывало, какой-нибудь здоровяк из старшеклассников вышагивает с гитарой впереди, а я вечно плетусь последним, обливаюсь потом и даже очки не могу протереть, потому что плечи болят от лямок и надо подкладывать ладони, чтоб не резало. "Жилистый ты парень!" -- снисходительно говорили мне на привале, а я отворачивался, чтоб не было видно, как мне Тошно, как тяжело тащить эти консервы. "А неплохо бы сейчас баночку тушеночки!" -- поймал я себя на запретной мысли. Помню, девчонки манерничали, печенье ели, а батоны бросали в кусты, идиотки-Воспоминания отогнал -- они ничему не помогали. Начнем? Я привалился спиной к скале, отдохнул и принялся разматывать тряпицы на сапоге. Это, конечно, была не шина, это были слезы. И сапог резался неважно, особенно крепким был рубец на конце голенища. И вообще эта, так сказать, общесоюзного стандарта кирза делается от души -- надрез не разорвать. Еще поточил свое орудие, разделил кое-как передок. Откинулся на спину, чтобы передохнуть, и ноге будто бы легче стало -- ее теперь не давило. Разматывать портянку было как-то боязно. Она пропиталась кровью, заскорузла поверху, а ближе к ноге совсем закисла, и от нее шел тяжелый запах. Но смотреть все равно надо, если уж начал. Мухи, откуда ни возьмись, закружились надо мной и какие-то особые -- нахальные и злые. Я попробовал не обращать на них внимания, однако они лезли в рану, противно липли к рукам. Быстрее надо все делать! Я увидел белую кость. Нога сломалась между стопой и коленом как раз посередине, а там, оказывается, две кости. Они разорвали кожу, сместились, п нога стала короче и много толще. Кожа была синяя вся, даже лиловая. И блестела, растянутая опухолью. Края раны безобразно вздулись, но кровь почти не текла, только немного сочилась в одном месте, от которого я портянку не стал отрывать -- побоялся, что польет. Решил засыпать это место пеплом. Эх, от костра-то отполз! Но это нпчего, сейчас лягу и протяну руку. Достану. Да прихватить рейки от чемоданчика, что не успел спалить. Эта шина будет покрепче. Посыпал пеплом кровь, и она остановилась. Все остальное тоже засылал. Не знаю, почему я поверил, что не внесу в рану столбнячный или какой-нибудь другой микроб? Просто сделал, как решил, и все. Оторвал подкладку пиджака, наложил внутренней стороной -- она была почище. Снова замотал портянку. Подклад выдрал почти весь и поделил на ленты. Наложил шину как следует. Рейки были куда прямей и крепче, да и подклад не расползался. Сразу-то боль взяла сильная, но я уже знал, что потихоньку нога успокоится, если, конечно, не перебьет боль, которая все заметней распространялась от бедра. Никакой раны там я не чувствовал -- просто, наверно, сильный ушиб. Ладно. Лечь получше и не шевелиться, чтоб все утихло. Что такое? От реки я будто оглох немного, и шум ее иногда казался тишиной. Вдруг сверху донеслись резкие тревожные крики кедровок, и я почувствовал, что на площадку что-то скатилось. Я открыл глаза и увидел чудо -- синюю кедровую шишку. Пища! Я потянулся к ней. Тяжелая и плотная шишка была немного поклевана, однако и мне осталось. Я съел ее всю -- со смоляной кожурой, молочными орешками, мягкой и сочной сердцевиной. Пить! Кольнуло в желудке, затошнило, но я пересилил позывы. Долго смотрел вверх, надеясь на новый такой же щедрый подарок, но кедровок не было слышно. Они завопили, когда уже улетали. Невыносимо хотелось пить. Но лучше было думать о кедровках, чем о воде. Не медведь ли их спугнул? Постой, а если медведь, то он может сейчас и меня спугнуть. Я растянул пальцами уголки глаз, чтоб видеть получше, однако вверху было все привычно. И едва ли медведь ко мне полезет. Еды ему сейчас в тайге хватает, а зверь это осторожный, даже, можно сказать, трусливый. Здесь я первый раз в жизни напоролся на него. Шел по кабарожьей тропе, увидел его впереди и задеревенел весь. Ветер мне тек в лицо, и мишка не чуял человека, шел и шел навстречу, поматывая башкой. Шерсть у него на загривке переливалась, под ней катались тяжелые мускулы. Остановился метрах в двадцати, подняв, как собака на стойке, переднюю лапу, и принялся внимательно рассматривать меня. Я видел его карие собачьи глаза; в них ничего не было, кроме любопытства. "Очки, наверно, сроду не видал", -- мелькнула нелепая мысль. Потом медведь медленно поднялся на задние лапы, чтоб лучше видеть, даже голову наклонил, будто прислушиваясь, и тут я завизжал от страха, закричал, поднял руки. Медведь прыгнул с тропы и понесся в гору с поразительной быстротой... Солнце вошло в колодец. Оно было сейчас совсем ни к чему. Начнет поджаривать, хотя я и так весь горю без воды. А вода, маняще близкая, чистая и холодная, засасывала глаз и уже не отпускала. Наклониться бы к ней, в тугую струю и есть эту реку прямо от всего каравая. Горло было совсем сухое, губы тоже, а язык даже распух. Я знал, что лучше закрыть глаза и не думать о воде, но неотрывно смотрел на изменчивые валы, на переливы светлого, в которых жила душа этой влаги. Этот самый распространенный, самый обыкновенный и самый загадочный минерал заполнил собой природу, являя единого и единственного земного бога в трех лицах -- в состоянии газообразном, жидком, твердом, и каждое такое состояние полнится тайнами, непостоянством, многообразием. Вода в ее естественном обличье кажется одинаковой всюду, но академик Ферсман включил в начальную, далеко не полную классификацию сотни ее видов. И главная тайна воды -- тайна ее рождения. Люди не знают первичного родника, ответа на вопрос -- откуда взялась на земле влага, но, если б сейчас великая тайна сия далась мне, я бы обменял ее на глоток холодной речной воды. Или если бы за боль предложили кружечку этой воды, я согласился бы! Она пресновата, словно снеговая, и стерильно чиста... Вдруг я с ужасом заметил, что подвигаюсь к воде потихоньку, чтоб подышать над ней, там, где воздух, может быть, немного влажней, чем у скалы. Вот я уже явственно услышал запах речного дна... Стой! Стой, тебе говорят! Этак незаметно сползешь в воду -- и конец. Нет, лучше отодвинуться и не думать, не думать о воде! -- А заражения у тебя не будет? А, Вить? Слышишь, что ли? -- Да, слышу, слышу! -- Гангрены, говорю, не будет? -- А кто ее знает. -- Может, уже началась? -- Нет, проступили бы красные вены. -- Да у тебя же там грязь и синь сплошная, разве увидишь? -- И температура бы началась, а я пока не чувствую. -- Как почувствуешь в таком пекле? Ты же горишь весь. И что у тебя с бедром? Вообще займись делом, делом... -- Пить охота. И правда, что у меня с бедром? Взглянуть? Я расстегнул ремень. Правое бедро сильно распухло, и дотронуться до него было нельзя. А цветом -- сине-желтое. Ушиб, конечно, сильный. Еще бы! По камням било. Как еще череп не треснул. Ладно, с бедром ничего страшного. Я хотел затянуть ремень потуже, чтоб не так хотелось есть и пить, но дырочек не хватило... Черт возьми! Ремень, ремень, ремень. Я же напиться могу! Очень даже просто добыть воду. Вот дурья башка, о чем раньше-то думал? У меня даже руки затряслись, и я никак не мог унять эту счастливую дрожь. Лихорадочно снял ремень и, снова поточив о камень кусочек жести, начал резать кожаную полоску на шнурки. Сейчас! Вот распорю нитки у пряжки, все подлинней выйдет. Еще раз примерил глазами расстояние до воды. На три длины ремня -- не больше. Скоро эта река будет моя! Скоро не вышло. В тайге без ножа никуда. Это мне наука. Железка плохо резала, ее все время надо было точить. Пальцы у меня закостеяели и плохо держали орудие. Но я резал и резал ремень, все время думал о воде -- теперь уже не обязательно было это запрещать себе. Все! Затянул узлы, получился длинный и крепкий ремешок. Оторвал полу от пиджака, привязал ее к одному концу, переполз на край площадки. Камень круто шел в воду. Струя подхватила тряпицу, рванула, и я быстро дернул ее, даже не подождал, когда она как следует намокнет. Мне срочно надо было хотя бы каплю воды, а то, пожалуй, не выдержу больше и потянусь к ней, покачусь по камню вниз. Схватил сырую тряпку, набил ею рот и сосал, сосал, отжимая зубами влагу, никак не мог оторваться. Еще раз кинул и так же быстро вытащил. Выжал тряпку надо ртом и даже ремешок облизал. В третий раз она хорошо намокла, и этой вкусной, как в сказке, живой воды набралось на глоток. Хорошо бы весь пиджак спустить на ремешке, но я сдержался. Солнце уйдет через час, тут быстро начнет холодать, а сырой пиджак не наденешь, и я совсем закоченею в майке. Много влаги пропадало на пальцах, скапывало мимо, и я решил отжимать тряпку над лункой. У меня даже хватило терпения подождать, пока не наполнится ямка и вода не отстоится. Я теперь знал, что такое высшее счастье на земле,-- это три глотка воды. Пока не ушло солнце, я доставал воду. Пил ее уже не торопясь, пить хотелось еще больше, однако я начал привыкать к тому, что воды теперь у меня в неограниченном количестве. Но если б не догадался, как добыть воду, уже бы не мог, наверное, жить. Закурим? Осталось всего три сигареты. Мало... На теплых камнях было хорошо. Я устроил ногу поудобней и лег. Солнце ушло, но холодать пока не начало. Почему не летит вертолет? Ведь погода сейчас стоит прекрасная. Конечно, вертолетчику трудно будет сверху что-либо разглядеть, да и взять отсюда меня невозможно: ни сесть, ни зависнуть. И лошади сюда не пройдут, не говоря уже о машине или тракторе. Только люди. Но где они? Где? Стоп! Лучше снова думать о чем-нибудь отвлеченном. Мне надо выбраться отсюда во что бы то ни стало. Иначе пройдет, наверно, еще немало времени, пока кто-нибудь сформулирует эту идею, научно докажет всю нелепость современных принципов эксплуатации наших лесов. Как получилось, что технический термин "перестойные леса", определяющий старшую возрастную группу наших древостоев, начали переносить на всю тайгу, использовать это подсобное понятие для хозяйственной спекуляции? Начали доказывать, будто все стихийные русские леса застарели, вываливаются, а в тайге пропадает, сгнивает на корню народное добро, и надо, дескать, его скорей собирать сплошным сбором. Но нет в дикой природе старых лесов, как нет молодых! Тайга всегда была такой, как сейчас, она вечно старая и вечно юная, потому что в ней идет постоянная и бесконечная смена поколений. Если таежные массивы целиком гниют и вываливаются сейчас, то почему они не выгнили столетия назад? Работа моя будет ударом по старым методам рубок, но как добиться введения новых? Ищут меня или нет -- вот бы что узнать, и тогда я выдержу все. Может, в лысую дубовую башку Сонца наконец-то просочилось желание узнать, что у нас в партии делается? Ведь если мы с Жаминым из партии ушли, но на озеро не вышли, то где мы? Наверно, ребята уже лазят по горам, орут и стреляют. Только ничего у этой реки не услышишь. День еще долгий, и, может, мне на всякий случай знак подать -- дожечь остатки всего? Вот добраться бы до этого гнилого кедра! Но как из расщелины потом выдраться? Если б не это, дыму бы тут напустил -- только держись, и грелся бы неделю. Постой, а при чем тут неделя? Через неделю меня уж наверняка не будет, окончусь. От заражения или от голода. Вон там, у мертвого кедра, березка тоненькая свисает со скалы. Доберусь? Добрался. Оторвал несколько листочков, пожевал, но пра-глотить не смог -- шершавое горло не пропускало. Сейчас, пожалуй, вырву эту березку, все будет лишняя дровинка. Бересту на растопку обдеру, а остальное в костер. Предварительно я дочиста обгложу ее -- ведь березовой корой когда-то подкармливали себя голодающие русские крестьяне, а почему не попробовать мне? Я вспомнил последний свой лозунг, написанный углем на симагинской палатке. За месяц штабная палатка партии покрылась надписями и рисунками, превратилась в своеобразное дочернее издание экспедиционной "Лесной газеты". В ней с успехом прошло несколько моих аншлагов, в том числе последний -- иронический и горький отклик на нехватку продуктов. Я написал: "Лес рубят -- щепки едят". Рабочие и таксаторы смеялись, а Симагин пообещал по возвращении развернуть эту палатку перед начальником экспедиции. Со всей остротой я ощутил сейчас свое одиночество. Где вы, ребята? Мне ничего не надо от вас, помогли бы хороший костер наладить, и то я бы вам был благодарен до конца дней. Момент! У меня же есть сапог. Это дрова, да еще какие! Спалю последние щепки от чемоданчика, остаток трухи, обрывки рубахи кину для дыма. Вот сейчас еще маленько покачаю воды, выпью луночек пять -- и тогда уж... Костер загорелся хорошо, и дым от сапога пошел густой и вонючий. Надо, пожалуй, снять сапог со здоровой ноги, будет запас горючего, только без другой ноги не разуешься, тоже придется разрезать по шву, перепиливать железкой прочные нитки. Ах, до чего черен дым! Настоящая дымовая завеса потянулась по ущелью. Если кто гольцами пробирается, непременно увидит этот нехороший дым. А вертолетчики и подавно. Эх, летчики-вертолетчики! Вам-то, чертям, хорошо -- эти горы нипочем. Вертитесь, плаваете над ними... Не знаю, сколько времени я спал. Пригрелся и заснул. Ничего не видел во сне, а замечательно было бы что-нибудь хорошее увидеть. Проснулся и долго не хотел открывать глаз, чтоб еще заснуть, но не вышло -- в голову полезли плохие мысли. Кроме того, было очень холодно, и я невзначай шевельнулся. Нога заговорила, занудила. Сквозь сон я ее все время чувствовал, но сейчас она заболела по-другому, изнутри, будто высасывали из меня костный мозг. Мне как-то очень плохо стало, все безразлично. Захотелось помочиться, и я почуял, как теплая струйка опять стекает но ноге к перелому и все там пропитывает. Когда я открыл глаза, темнело. Небо утратило всякий цвет, просто иа его месте серело грязное пятно. Звезды не кололись своими остриями, как я ни щурил глаза. Их вообще не было, и я понял, что надвинулись тучи. Костер прогорел, но камни под ним были еще теплыми. Не сметая золы и углей, я надвинулся на кострище плечом, левым боком, спиной и закрыл глаза. На сердце что-то давило. Нет, не камень. Ба, да это же черенок карликовой березки! Ну, повезло атому столетнему алтайскому сувениру, а то бы он давно превратился в щепотку пепла. Забыл про него. А теперь уж пусть лежит. Какой тебе вертолет? Нет уж. Тучи! Даже если немного заветрит где-нибудь в атом районе, и то все полеты запрещают, потому что эту легонькую машинку может где-нибудь на продуве скособочить и перекувырнуть, а плотные тучи уже появились. К тому же вертолет никак меня отсюда не заберет, я уже думал об этом. Ему площадку надо, а тут отвесные стены да лес на крутизне. Зависнуть и то не зависнет -- узко. Нет уж! Очнулся, когда ледяной камень захолодил снизу все внутренности. И еще что-то другое было кругом. Ага, дождь сейчас пойдет! В черной мгле проскакивали невидимые редкие капли, они стукали меня, но на лицо почему-то не попадали, все же я раскрыл рот, надеясь, что хоть одна-то угодит. Потом потел мелкий дождь. С каким-то безразличием думал о том, что постепенно я весь промокну и застыну. Ногу тоже пробьет холодной водой до костей, и мне уже завтра не рчнуться, это как пить дать. Пить дать? Я нащупал рукой лунку, но там еще не набралось. Нет, мне нельзя под дождем. Мне? Бумаги-то ведь тоже мокнут! Я задвигался, потащил ногу, ощупывая впереди сырые камни. Нашел. Разобрал камни, лег на пакет. Раньше бы догадаться -- через бумагу не гак холодит снизу. Если бы скала козырьком нависала, этот дождичек можно было спокойно переждать, а то по стенке еще хуже течет и, наверно, уже портит бумаги. Нет, так не годится. Надо залезать в ту расщелину, под лесиной. Хотя это и безумное решение, но тут я тоже пропаду. А там от дождя какая-никакая защита, и дров полно. Эта кедровая чурка будет гореть неделю. А мне зачем еще неделю? Об этом я тоже, кажется, думал. Поползу. Только бумаги под майку затолкаю. Наряды тут, ведомость, журналы таксации -- считай, денежные документы, итог работы- Паспорт Жамина. Это можно даже выкинуть или сжечь, Сашка спасибо скажет. Я попил из лунки -- там уже была вода. Выкурил последнюю сигарету, пополз к расщелине. Нога тянулась бревном за мной, ее прожигало при всяком шевелении, но мне надо было -- кровь из носу! -- добиться до края каменной каиа-вы. В темноте не очень-то все можно, однако я за эти два дня исползал свою площадку, запомнил ее руками и всем телом. Вот он, край. Нащупав камни в расщелине, начал сползать годовой вниз. Там было еще холодней и уже совсем сыро. Бедром неловко двинул о камень и закричал, заругался Сашкины-ми словами, как в жизни сроду не ругался. Отдохнуть? Заползу сейчас совсем и подожгу труху, она там должна быть совсем сухая. Все повеселей. Огонь на корни перейдет, и станет тепло. Постой, а спички-то, наверно, промокли?! Их не высушить теперь никакими хитростями. Ну и не страшно. Есть особый резерв -- кусочек терочки и несколько спичек, которые ни при каких обстоятельствах не промокнут. Симагин всегда держит в брючном кармашке такой резерв и нас приучил. Известные изделия ширпотреба продаются во всех аптеках совсем для другой надобности, но лесные солдаты, народ дошлый, придумали им свое применение. Так что сухие спички у меня есть. В канаве было сыро, но дождь не попадал напрямую, толстым ствол не пускал. В темноте я наковырял сухих щепочек со ствола, добыл из резерва спички. Загорелось, и надо было подкармливать огонь. Труха шла в дело неплохо. Сейчас вот подвину под корень весь жар, и пусть себе горит, а я попробую отдохнуть, ни о чем не думая. -- Вить, а почему этот кедр лег? -- Сгнил, наверно. -- Конечно, сгнил... Но ты знаешь, о чем я подумал? -- О чем? -- Может, его подмыло водой? -- Может, и так. Ну и что? -- Даже страшно говорить... -- Говори-говори. -- Понимаешь, ты попал в могилу. -- Ну уж! -- Ты же думал о том, что все это место заливается водой в сильные дожди. Почему тогда площадка и стены так облизаны? А канава еще ниже. Водосбор в ущелье огромный, со всех гольцов сюда течет. Сейчас воды прибудет, п тебя потопит... -- Слушай, брось паниковать. Дождик-то еле-еле... Корень занялся и горел все жарче. Огонь ушел далеко, метра за два от меня, и мне уже не достать его, чтобы в случае чего затушить. Из темноты высвечивало кусок темной скалы и мелкие дождевые капли, что сеялись на площадку. Реку отсюда видно не было, но гудела она совсем рядом, и, судя но ее загустевшему голосу, вправду будто бы собиралась залить меня. А огонь-то, огонь! Кедр шипел поверху, не хотел гореть, но зато снизу пластало как следует. Пересушенные смоляные корни взялись, и мне стало тепло. Уже почти равнодушно я подумал, что перегорят эти корни, которыми кедр еще цеплялся за скалу, лесина рухнет на меня и ничего не оставит во мне живого. Тут я забылся и не знаю, сколько в таком состоянии лежал. Вроде спал, но сверху чувствовал тепло, сырость снизу, только реки не слышал, от ее рева уши совсем огрубели. Долго думал, какое после этой ночи пойдет число, но так и не ног сосчитать. Вообще-то мне было уже все равно, какое пойдет число. Покурить бы еще раз в жизни! Потом голову заняли какие-то нетвердые мысли. То будто бы я вспомнил вдруг, как очень похожее было уже со мной в неясную пору самого раннего детства, то начал уверять себя, что все это чистая неправда и такого вообще ни с кем не может быть. Натуральная реникса, чепуха. 5. САНАШ ТОБОГОЕВ, ОХОТНИК Глаза есть у них, голова на месте, а вроде ничего нет. Идут по тайге и не видят ее, простое дело. Гляди лучше, голова работай, иди куда хочешь, не пропадешь. Водил я прошлым летом геологов в долину Башкауса, где бывал до войны. Троп туда нет, однако прошли верхом и низом. А эти в тайге, как слепые щенята. Симагин-то, бородатый начальник партии. ходил, видать, раньше, места ладно глазом берет, даже со мной спорил, а про остальных говорить не надо. Как их учили, если тайгу не понимают? Того, кто потерялся, я плохо узнал. Когда привел их на место, он сразу ушел с рабочими деревья метить. Запомнил, однако, что жилистый, худой и у костра ест хорошо. Помню потные очки над котелком и потому глаз его не рассмотрел сначала. А когда я уходил из партии, он встретил меня у палаток, заграничную сигарету с желтым концом дал, и я спросил у него: "Конец, однако, нашей тайге-?" Про это я узнавал у всех. Один инженер сказал, что давно сюда дороги и трактора надо, чтоб человеком запахло. Другой все повернул на Сонса да начальника экспедиции -- они, мол, знают, и ощерился, в злобе заругался. Мы, алтайцы, так не ругаемся. И у Симагина я сразу про это главное спросил, когда нанимался. Он ничего не ответил. Глядел да глядел за озеро, на наши леса, бороду чесал. Теперь этот, кто потерялся. Он по-другому себя держал. Прикуривал от моей спички, а сам смотрел на меня, и глаза его под толстыми стеклами были круглые и блестящие, как у лягушки, только больше в сто раз. Глаза показались мне хорошими. -- Конец тайге? -- еще раз спросил я. -- Нет, -- засмеялся. -- Век ей тут стоять! Я уходил, а он подошел к Симагину, что-то говорил; они смотрели, как я уходил, и смеялись. Пускай смеются, ничего -- у них своя дорога, у меня своя. Только я не знал, что Соне меня рассчитает в поселке. Так начальники не делают, чтоб раньше срока договор по своей воле менять. И на этого молодого тоже плохо милицию напускать, ничего не известно. Я думаю, он сильно ни при чем. Знает, что тайга не город, в тайге следов не потеряешь. Как его называть? Ночевал у меня, я не спросил, на огороде опять не спросил. -- Как тебя звать? -- крикнул я вниз, где трава шевелилась. -- Сашка. -- Он догнал меня, часто дышал. -- А что? -- Вместе идем, знать надо. А меня Тобогоев Санаш. -- Слыхал. Далеко еще до твоего Баскона? -- Три раза спотеть, -- сказал я. -- Это сколько километров-то? -- Кто считал? На лошади, однако, десять, пешком -- двадцать. -- Пойдем тогда, нечего стоять. Ночевали в вершине Баскона. Еще не было темно, когда мы туда пришли, и Сашка давай меня ругать, зачем становимся. Дурная башка, глупый. Тут вода и дрова. Дальше дров нету. Ночами в гольцах холодно, хотя и лето. На камнях спать тоже плохое дело. Они к утру мокрые, а тут мы хорошо под кедром ляжем, мягко, тепло, и дождь не страшен, если надумает. У меня спина заболела, там, где была военная рана. После ужина я сидел с трубкой у костра и спину грел. Черная тайга была внизу, светлые близкие гольцы вверху. Еще не страшный Баскон шумел в камнях. Через него тут можно прыгать, и светлый он, как воздух. Тайгой не пахло, и травой тоже -- ветер бежал с гольцов, и кедр над нами гудел. В этих просторных пустых местах дышать легко, тут больше неба, чем земли. -- Хорошее место, -- сказал я. -- Есть получше, -- ответил Сашка. -- Однако, нету. -- Что хорошего-то? Конь не валялся... Он не понимает, молодой. Поймет, придет время. А может, никогда не поймет? У меня-то к тому месту такое отношение, вроде я тут не раз родился. Пожалуй, оно так и было, что я тут родился много раз. Когда пришел с фронта, была осень и на Беле горько плакали без мужиков. Голодные дети сильно болели. А в тайге без нас много соболя и белки стало, однако брать пушнину было некому. Женился, а какой я был муж? Старые бинты снял с меня в поселке Савикентич, но контузия сильно мешала. То ничего, ничего, а то свет сразу потемнеет, вроде вся земля поднимается и закрывает небо. Я падаю и не скоро начинаю чего-нибудь чувствовать. Все равно сюда пошел. С женой, с собакой -- бабкой теперешней моей собаки Урчила. Снег тогда лег хороший, следы в тайге открыл. Мы балаган тут, в вершине Баскона, поставили, давай белку бить, капкан ставить. И было со мной то же. Без причины белый снег станет черным, я падаю и лежу. Собака -- к балагану. Жена меня найдет, на лыжах притянет и отогревает у костра, пока не начну видеть и слышать. Почему никак не замерз?.. А все тут, как двадцать лет назад. Кедры, Баскон, гольцы, ветер. Вот звезды. Их много, и они вроде светят на горы, только с запада туча их закрыла -- придет дождь. Как в сырой тайге человека искать? Ладно, завтра к перевалу, а сейчас сниму сапоги, спиной к костру лягу и собаку к ногам для тепла положу. Сашка спит давно и дышит, вроде плачет... Совсем мало пришлось спать. Сашка ткнул в спину и сказал, что утро, и я решил его не ругать, спина все равно болела. Мы поели хлеба с сыром, чаю выпили, пошли. Росы не было, ее ночью местный ветер высушил. Он бежал с гольцов до озера, потому что туча на западе не продвинулась, там и стояла. Сразу хорошую тропу взяли, она была нам и нужна. Сашка впереди раздвигал березки, собирал на себя росу -- тут она была, потому что березка густо срослась и ветер к земле не пускала. Сашка головы не поднимал и даже собаку обгонял, а я все время смотрел на горы, на черный камень, на серый мох, в развалы смотрел, видел, как светлеет все, лучше обозначается, и мне было хорошо. Солнце оюрвалось от гор, и стало рядом с ним ладно. Затеплел у лица воздух, и спина моя прошла. Показалось Чч-ринское озеро, совсем небольшое. От него холод пошел. С детства не понимаю, откуда оно столько воды берет. Мною прожил, много видел, а этого не пойму. Если б оно протекало, другое дело, а то само родилось. Льет да льет, сразу же реветь в камнях начинает, на истоке, потом кидается отвесно, вроде в яму, и к большому озеру прибегает шибко сердитой речкой... Я маленько уставал, когда открылась глубокая долина. За ней поднимались гольцы, такие, как эти, только наши, однако, были выше и чище. Долина уходила вниз, к Алтын-Кулю, по пути кидала отросток к дальним горам, а наше урочище поднималось к Абаканскому хребту, под небо. -- Вертолет! -- крикнул Сашка. -- Где? Правда, вертолет. Внизу. Маленький, вроде комара. Ползет , во зеленому, и его даже не слышно, потому что звук относило ветром с гольцов. Вот дополз до развилка долины, скрылся за хребтом. -- В Кыгу, -- сказал я. -- А это разве не Кыга? -- спросил Сашка и вроде чего-то испугался. -- Это Тушкем. -- Какой еще Тушкем? -- Он в Кыгу справа падает. Шибко падает. Алтайцы туда не лазят, считается плохое место... Сашка опять посмотрел на меня пугаными глазами и еще сильней побежал тропой. Я не успевал за ним и боялся, что спина скоро болеп? начнет. Мы совсем перевалили в долину, в луга спустились, и больше тропа не сходила вниз, по боку хребта к самой вершине Тушкема тянулась. Я знал ее хорошо, она чистая, кругом обходит это плохое урочище, ведет к главному перевалу и мимо горячих ключей -- в Абакан. На перевале надо решить, куда мы. Оттуда два хода -- в Кыгу и в Тушкем. Из этого развилка деться некуда. Инженер где-то там, внизу. По гольцам и малый ребенок выйдет, не то что лесной ученый. Сашку я не скоро догнал. Он стоял на тропе, смотрел то в долину, то на меня, ждал, когда я приду. Я сел спиной к теплому камню, а Сашка сказал, надо идти, он вроде вспоминает. -- Что вспоминаешь? -- спросил я, хотя в его память совсем не верил. -- Вон это что? Он показал на другую сторону долины. Там резал гору приметный ручей. Воды не было видно, только тайга в том месте густела, к воде сбегалась. -- Это Кынташ, -- сказал я. -- Будто бы помню я его, -- нетвердо сказал он, но пусть бы вспоминал. -- Вон тот изгиб в середине помню. -- Ас какого места ты его видал? -- С осыпи. Когда вылезал, пересек какую-то большую осыпь, в лесу там просвет, и я увидел. Точно! Этот ручей, То-богоев. Гад буду, этот ручей! Он меня сильно обрадовал, но я виду не показал, мало верил ему, знал, что у них голова в тайге пустая делается. -- Может, от перевала начнем разбирать? -- Сколько до него еще километров? -- опять по-глупому спросил он. -- Кто считал? Мой отец отсюда четыре трубки курил. К ночи можно успеть на перевал. -- Нет уж, давай вниз! Где-то тут я вылазил, гад буду! Вон ту загогулину помню. -- А вы по целой траве долго шли? -- Ну. Тропу бросили и поперли прямо над речкой. -- Знаешь, Сашка, трава сейчас в тайге жирная, -- объяснил я ему. -- Думаешь, найдем след? Прошли еще, увидели воду, поели у нее и покурили. -- Думай, Сашка, -- сказал я. -- Если залезем в это урочище, тяжело назад. Тут проход искать надо. Ниже стены стоят... -- Знаю! Я тоже долго в них тыкался. Вылез окатом. -- По курумнику я не полезу, Сашка. Глупый человек курумником ходит. Мы вдоль ручья пошли, чтоб всегда было пить, стало круто, и у меня спина заболела. Потемнело, хотя до вечера еще далеко. Кедры тут густо росли, и вчерашняя туча надвигалась на эти гольцы. Дождь будет, плохо будет. И стены сейчас остановят. Высокие тут, старики говорили, стены. Камень кй- нешь, не слышно. Один способ спуститься -- найти тропу марала. А она тут должна быть, зверь хребты всегда прямой тропой соединяет. Сашка ломает кусты внизу, плохие слова говорит. Стена? Пусть хоть что будет, в тайге так ругаться нельзя. Пустая башка! Тут тихо надо говорить. В духов я не верю, престо обычай такой. Стена. На самом краю стоял Урчил, водил носом над глубиной и визжал. Сашка держался за куст и хотел глядеть вниз. Там был Тушкем, а наш ручей пропал. Я лазил туда и сюда. Стена была везде, без разломов. Да нет, бесполезно. Надо зверий проход искать. Сказал Сашке об этом, а он заругался и говорит, что делай как знаешь. Все, что с ним происходит, очень понятно. Пусть, лишь бы не ошибся про Кын-таш! Тогда инженер внизу, и люди зря в Кыге ищут. Часа два мы лазили над стеной. В завалах и камнях много крапивы было, руки у меня горели. Я рвал бадан и прикладывал, а Сашка свои руки царапал до кров и. Когда я ему сказал, что бадан всегда холодный и хорошо облегчает, он заругался, вспомнил нехорошо бога. Так нельзя, совсем из дикого мяса парень. Хотел пить, но воды уже не было. Стало темнеть. И Урчил мой куда-то пропал. Наверно, белку погнал. Молодой, глупый. Вот голова еще одна! Нет, его отец и бабка были не такие, по пустому не обдирались. Урчил мне уже одну охоту испортил, женился в тайге. Как будет новый сезон держать себя? Однако ночевать? Только хотел о ночевке думать, тут же шибко обрадовался. Урчил подал.слабый голос снизу, из-под стены, и я крикнул Сашке, что сейчас будем спускаться. Он опять заругался -- или от радости, или подумал, пустая голова, что я обманул. Мы стали, на крутую тропу марала уже темно. Сашка сказал, корни кедров открыты, по ним можно слезать, как по лестнице. Вроде я этого не знал. Только я остановил его. И зверь, бывает, убивается в таких местах. Про спину свою ничего не сказал. Она болела, как давно не болела. Сделали костер. Воды не было, и мы поели плохо. Урчил вылез из темноты, ко мне прижался. Он был горячий, и сердце у него дрожало и стукало, как у птицы. Ничего, хороший собака. -- Сашка, ты верно Кынташ узнал? -- спросил я про главное, когда мы закурили. -- Он! Верно говорю. С поворотинкой. -- Как ваши головы придумали залезть вниз? -- Тропа вела. В сторону никуда не ступить -- камень, потом завалы, а все тропы шли по пути. -- Постой-ка! Выходит, вы в Тушкем попали с того хребта, откуда бежит Кынташ? -- А черт его знает! -- Сашка шибко плохо соображал. -- От перевала в цирки. Знаем, что Кыга откуда-то оттуда пойдет к озеру, и давай напрямик. Кругом горы, не разберешь. Скоро тропа пересекла траву, повела вниз... -- Вы думали, в Кыгу лезете? -- Да вроде так. -- Однако, -- сказал я. -- Что? -- В Кыге спасатели зря обдираются. И вертолет зря летает. -- А где, ты думаешь, Легостаев? Сашка спросил про главное, а что я ему мог ответить? Внизу он где-то, ему отсюда никуда не деться. -- Утром будем смотреть, -- говорю я. -- Завтра число какое? -- Двенадцатое или тринадцатое... Ничего хорошего нет. Инженер уже четвертый день один. Залез, видать, под эти стены и не вылезет. Или что случилось, и он пропал совсем. Может, сорвался в воду, а Тушкем все кости на камнях поломает. Они, однако, вот этой тропой с того хребта вниз. Надо бы наверх, но эти дурные головы вдоль воды полезли, где одну смерть найдешь. Шаманы давно запрет клали на урочище. У нас по гольцам надо, куда хочешь придешь... Дождь? Совсем плохо. Спина болит, вроде печенки от нее отдирают. Худо. Я надеялся, к утру спина заживет, мы спустимся, и будет видно, пустая голова у Сашки или в ней что есть. А спин