я грудь в орденах, с дурой-драконихой, подбегай смело и проси что хочешь. Но в глаза смотреть не бойся самому главному змею, а на озеро не гляди. Там лебеди наших надежд помирают... Это -- Пашкина сказка. А сколько людей блуждало в поисках заветного яйца, в котором ключик лежал от сундучка с удачей, по мертвым, страшным, кишащим крысам и чиновниками коридорам соевтского бюрократического ада! Одни там сходили с ума от безнадеги, другие тупели душой и рассудком, третьи бессмысленно погибали, заживо съеденные крысами и пауками, четвертые, облепленныв мокрицами, воя от ужаса и гадливости, чудом вырывались, оставив надежду чего-нибудь добиться, кого-нибудь спасти, на чистый воздух!.. Господи, спаси и помилуй! Господи, спаси и помилуй! Ой! ой! ой!.. бр-рр! Но, бывало, самые, казалось бы, неразрешимые истории, самые запутанныв клубки судеб, самые безнадежные дела, как по мановению волшебной палочки, мгновенно разрешались, распутывались и улаживались. Кто-то из прокуратуры поддавался заклинаниям, кто-то в райкоме пугался Духов, кто-то в Совнаркоме завораживал крыс, кто-то опаивал стражу ЦК приворотным зельем, открывались тогда врата резные, дубовые и входил не робея, Иванушка-дурачок в хоромину рабочую Секретаря-Свет-Сергеича, в пояс кланялся, на бой честной его вызывал, целый час сражался, не с пустыми руками домой возвращался, а кирпич привозил для коровника, для коровника, где коровушки зимовали бы, молочишко детишкам давали бы, а не мерзли те коровушки до смерти бедные... Вот как бывало, гражданин Гуров! И сказок таких и других. пострашней, я знаю больше, чем Арина Родионовна. Внуков бы мне, внучат, рассказал бы я им сказочек, рассказал бы Вы-то сами сожительствовали с бабой-ягой костяной ногой с Коллективой-заразою-Львовною, с вашей мамой партийною. стукачкою гнойною... Про холодное оружие не забыли? . Это мое дело -- брать вас на пушку или не брать... Змей Горыныч!.. Цыц, сукан И попал я тогда в Пашкину сказку! Сидел его отец на Соловках. Посылают туда с военного аэродрома аэроплан. Привозят Пашкиного отца в Москву. Отдают ему обратно склад диетпродуктов в Кремле, ордена, квартиру и дачу. Возвращается однажды Пашка в детдом на лЛинкольне ╗ открытом, как челюскинец или же Папанин. Входит вместе с отцом в кабинет директора. Десять минут ничего не было слышно в детдоме, кроме ударов по директорской морде и пинков. Затем активисты бросили директора в полуторку и сгинул он навсегда, неизвестно где. А я, князь и Сашка Гринберг уезжаем на лЛинкольне╗ в Варвиху, на огромную дачу, и дядя Ваня Вчерашкин говорит нам: живите тут, учитесь, я вам буду как родной. Метрики завтра выправим всем новые. И начинайте новую жизнь. Кем быть хотите? Князь хотел, освободив из плена кузину, стать актером. Сашка сказал, краснея и путаясь, что его мечта заниматься в науке и в жизни половыми сношениями, потому что в них есть, на взгляд Сашки, важная для людей тайна, -- Чекистом хочу быть, -- брякнул я, -- врагов народа давить хочу! Пока не подохну, давить буду! -- И я -- чекистом! -- завопил Пашка. Посмотрел на меня и на сына удивительно заговорщицки Вчерашкин, словно повязывал он своим взглядом себя, нас и еще неведомо кого, известного только ему, на общее дело. В ту первую после детдома ночь сны мне снились странные и страшные. Выхожу я на единоборство с многоглавым драконом. По асфальту след за ним тянется мокрый и аспидная слизь. А головы у дракона -- сплошь рожи, примелькавшиеся на портретах. Одну отрублю, другая появляется. Три сразу смахнул, но три же и возникли, приросли к кровавым мерзким срезам трех шей снова. Я их рубаю, рубаю и рубаю... А они прирастают и прирастают. Умаялся. Дух вышел вон, руки опустились. Вышел тут покойный Иван Абрамыч из трамвая с задней площадки, вырвался из рук бесновавшихся в те годы контролеров и говорит: оставь их, Вася, оставь головы, хрен с ними, душу лучше свою спаси, чтобы свидеться нам, спасай, Вася, душу! А дракон сеи собой протухнет! Нам свидеться надо, Вася! Толкнул я в грудь отца Ивана Абрамыча в страшной злобе, что помешал он мне сомненьем, и говорю: "Я граф Монте-Кристо! Я за тебя отомщу!" Горько зпалакал в ладоши Иван Абрамыч, и увели его с площади контролеры по мокрому следу дракона, по аспидной слизи в вечную со мной разлуку, в кромешно-темный какой-то переулок... Что? Скучно вам стало, гражданин Гуров?.. Какая, говорите, страшная, чудовищная и потрясающе необъяснимая штука жизнью.. А вы выпейте рюмочку "Еревана", сразу полегчает, сразу все станет понятней... Тут сразу меня другой сон одолел. Это было странно, потому что сны снились мне в детдоме крайне редко. Были они бесстрастные, смысл их и образы словно заволакивало беспросветным унылым ненастьем, сотканным холодными митиннами кладбищенского дождичка... Стою я разгоченный, сильный, пожилой уже мужичок, с пилой двуручной у той самой злосчастной колодины, а около меня толпа. И зову я из толпы померится со мной силенками то Маркса, то Крупскую, то Муссолини, то Микояна, то Гитлера, то папеньку вашего. Но все они, попилив сдаются, до смерти, до железности промерзшую колодину, смеются, отходят, лбы обтирая, в сторонку. И вдруг вы выскакиваете, пацан в буденновке, к пиле, и мы легко, как трухлявую осинку, перепиливаем колодину на четыре чурки, и под аплодисменты толпы знаменитостей начинаем. играючи, их колоть. На полешки, с плеча, с завидев, обушком об чурку, и, стоя на коленках, на щепочки. Вот уж ни толпы, ни колодины, ни щепки нет со мной рядом. Один я. Совсем один, и не соображаю, где я, зачем я и кто я есть вообще. Кто? И у меня стоит хер, как у парней в детдоме, здоровый такой сучок, но я чувствую только полную его для себа ненужность, ои мешает мне, я его без боли, крови и сожаленья отламываю, отрываю, выкидываю в речку Одинку и его закручивает водоворот, как случайный сучок .. Вот какой был сон. Налейте и мне рюмашку... У вас на какой день с похмвлья ужасная тоска и обида?.. У меня тоже на третий, потом на девятый... полагаю, что от запоя что-то помирает в нас. Дух здоровья, должно быть. Помирает, бедный, от дьявольской сивухи, а на третий день и девятый... То есть как это "все наоборот!"... Прошу пояснить, раз вы меня перебили... Интересно... Очевидно я хотел сказать то же самое, но все перепутал... Значит, от запоя ничего в нас не умирает, а, наоборот, рождается в нас сивушный бесенок с оловянными глазками и гунявой ухмылочкой... Затем он подыхает в нас же и, подобно тому, как с телом и духом покойника на третий и девятый день совершаются различные тайны, тек и сивушный бесенок поражавт соответственно именно в эти загадочные дни покидаемую им обитель нашего тела тоской и обидой... Стройно... Не уверен, однако, что все обстоит так, как вы говорите. А если я прав? Значит, дух здоровья, временно померший от сивушного угара, воскресает вдруг в трезвости, а бесенок алкоголя мается особенно тоскливо и обиженно как раз в моменты острого нашего вытрезвления на третий день и девятый... А вот что происходит с алкоголиками на сороковой день, я не знаю. Одно из двух: или запой начнется новый, или совсем избывается старый... Хорошо, конечно, было ошиваться на даче Вчерашкина в Бервихе, но в кандее, честно вам признаюсь, чувствовал я себя лучше. Уж больно много всякой высокопоставленной швали приходилось видеть. Но "Графа Монте-Кристо" я перечитал уже раз десять и понимал: если хочу попотрошить Силу, стеревшую с лица земли мою деревню и моих близких, да и не только моих, а еще миллионов таких, как я, то нужно зажаться, нужно чистить клыки зубным порошком "Вперед", нужно стричь кготи дамскими ножничками, нужно мазать репейным маслицем волосню, встающую на загривке от бешенства. Нужно, кроме всего прочего, учиться видеть, слышать, понимать, сопоставлять, владеть своей волей и рожей почище Станиславского и Немировича-Данченко. Нужно закаляться, как Сталин. Эту фразу мне и Пашке частенько говаривал Иван Вчерашкин, когда мы гуляли по лесу или рыбачили. Держитесь, говорил он, братцы, скоро мы с вами погуляем по буфету, скоро придет ваше времечко, вам жить предстоит и править, а ихнее времечко кончается, кончается оно, братцы, сил моих больше нет! В объяснения Иван Вчерашкин не вдавался... Мне он твердо внушил, чтобы обо всем, что было, как бы я забыл. Забыл -- и ни писка чтобы, ни пуканья, ни скрежета зубов. Точка. Меня нашел сам Ивам Вчерашкин в Ростове, в вокзальном сортире... Я писал на пол, орал, а мать моя умерла от тифа прямо на вокзале, о чем Вчерашкин узнал от пассажирской шоблы. Отца же моего, большевика-рецидивиста, грабившего царские банки, расстрелял лично Деникин. Вот такое мое прошлое, и Вчерашкин меня усыновил, как социалистический гуманист. Ко всякой такого рода фразеологии он тоже приучал нас с Пашкой, объяснив, что она вроде жаргона и без нее в нынешних компашках никуда не деться. А меня, за то, что спас я Пашку от верной смерти и пристроил придурком в кандей, он, Вчерашним, отблагодарит по-царски, царство небесное зверски убитым и замученным злодеями... О том, что речь шла о расстрелянной семье царя, я тогда не догадывался... Учились мы с Пашкой в небольшой школе, в закрытом, так сказать, загородном колледже для детей и родственников высших руководителей. Но учеба нам была до лампы... Учились -- и все. Забыл вам сказать, что Вчерашкин добился освобождения отца Сашки Гринберга. Сделать это ему, наверно, было нелегко. Недели две возил он на дачу четырех гусей с ромбами в петлицах и, кажется, самого Буденного. Пьянь шла дымная. бабы ихние, напившись, пели под гитару и под джаз Утесова. Джаз специально привозили на автобусе "Буссинге"... Однажды Сашку позвали в столовую. Вот он -- жертва троцкизма, сказал Вчерашкин. Какая-то баба, Сашка потом уверял, что киноартистка Вера Холодная, посадила его на чудесные коленки, дала выпить шампанского и шепнула Сашке, чтобы приходил ночью в биллиардную. У Сашки чуть не разорвалось сердце от волнения всего естества... Ромбы расспрашивали его об ужасной жизни в детдоме, они, оказывеетея, ничего об этих ужасах не знали, о педерастах-активистах, и, смеясь, велели Сашке бросить дрочить, потому что от этого, говорят, высыхают мозги, как у нашего умника (Сашка был уверен, что речь шла о Ленине) и наступает паралич ума, что и доводит страну до разрухи и кровавого разгула. Отца обещали освободить. Ночью Сашка пробрался в биллиардную. Артистка уже лежала пьяная и голенькая на зеленом сукне, как не лужаечке, а один из ромбов дрых на кожаном дивана... Не буду рассказывать, что там и как у них происходило. Я забеспокоился вдруг: меня прошиб страх, почему это у меня не стоит? Почему мне по ночам не снятся бабы, и я, как князь, Пашка и Сашка, не успев трахнуть их во сне, едва только дотронувшиеь до руки, до ноги, до губ, до волосиков между ног, не содрогаюсь от неведомого счастья и трусиков не сушу украдкой на солнце. Почему? Я тоже вместе с Сашкой, по его приглашению, подсматривал не раз в щель дверную или в скважину замочную, или в окно на бардачные сцены, и Сашка, бледнея, чуть ли не в беспамятства, отходил сторону. Его трясло от слез и злобы. Он скулил: почему все так устроено, что хочет он, хочет, хочет, и не велено кем-то, ждать надо черт знает чего, когда он уже в принципе может в любую минуту десять раз стать папашей собственного ребенка... А я могу? Почему я не мучаюсь?.. Что со мной?.. Ничего я его я себе не отшибал... До прихода Понятьева в Одинку бегали мы к баньке на баб поглядывать, и подступала же какая-то тогда духота к сердцу и жарок разливался в паху... Почему я сейчас так спокоен? Почему? Понимаю, гражданин Гуров, что вы сейчас не прочь потребовать тщательной медэкспертизы в надежде на компетентное заключение спецов о моей врожденной патологической недоразвитости, и таким образом снять с себя обвинение в непредумышленном ненесении увечья, приведшего к невозможности гражданином Шибановым продолжать род человеческий... Понимаю. Оставьте эту надежду. Консультировался я через несколько лет со светилами. Один из них хвалился нескромно, что не раз держал в своих руках член Сталина. Гениальный и неповторимый якобы член. Я попросил подробней рассказать светило о незабываемом впечатлении. Вы понимаете, сказало светило, это трудно выразить словами. Держу, смотрю, чувствую всей душой, что гениальный, что исторический, безусловно, член в моих руках, и остальные по сравнению с ним -- пипки от клизм, не более, но выразить подобное впечатление словами мог бы только Гомер или же Джембул, в общем, поэт эпического склада. Не-выра-зи-мей-шее, батенька вы мой, впечатление! Цыц, говорю, старая вредительская вонь, я тебе не батенька, давай подписку, что никому, никогда не будешь открывать государственную и партийную тайну о члене Сталина! Быстро! С ума сошел? Сегодня это, а завтра японская разведка узнает секрет устройства жопы Кагановича? Или сердец остальных членов политбюро?.. И давай мне диагноз! Почему у меня не стоится Быстро, эстет проклятый! - Возможно, временная, очевидно, неполная атрофия функций яичек и простаты из-за предположительной травмы последних о предродовой или ранний послеродовой период жизни... Но остаоим этот идиотский разговор... 39 Идем мы однажды по лесу. Грибы собираем. Нюх у меня и сейчас гeниальный на это дело. Деревня всe-таки! Иван Вчерaшкин, Лашке, князь и я идем однажды по лесу. Сашка уехал от нас к освободившемуся пaпане. Вдруг вижу в ельничке чeловeк в белом кителе. В руках -- корзинка. Спиной к нам стоит. Курит. Палочкой лапы еловые приподнимает. Пашка по старой привычке подходит к нeму и нaгловaто говорит: "Дядь, оставь покурить! А?" Дядя оборачивеется... Сталин!!! У меня дух зaшeл от ужаса, но и тоненькое жужжание только подлетающей или уже отлетевшей случайности уловила тогда душонка моя. Сталин! Пашка обалдело молчит. Иван Вчерашкин ходит где-то в низинкe. Я тоже три на девять зубами умножаю, не могу помножить. - Закуривай, Пашка, -- вполголоса говорит Сталин, достав из кармана коробку папирос, -- закуривай. Но мерзавец ты все-таки, что курить не бросаешь. Ты же партработником должен стать. Где отец? - Папка-а ! Папка-а ! -- заорал Пашка, однако быстро закурил, затянулся глубоко и жадно раз десять подряд, даже шибануло его, бросил папиросу и сказал Сталину, что это -- последняя, Иосиф Виссарионович ! - Верю. Не обижайся, если обманешь Сталина! Тут Пашкин отец подошел. Здравствуй, говорит, дорогой Иосиф, спаситель мой! - За это не благодари. Не обижай, -- говорит Сталин. -- Ты лучше скажи, Иван, почему ко мне гриб не идет? Почему даже сраная-пересраная, вроде Крупской, сыроежка не хочет назваться груздем и полезть в так называемый кузов? - Ты, Иосиф, горец! Орлам привычней зайцев с высоты пристреливать, да и кланяться низко ваш брат не привык. - Хорошее, научное объяснение, -- говорит Сталин, -- даже лести не вижу в нем. Кланяться я, действительно, не люблю. Бессознательно не люблю. А это кто такой с полной корзиной? Верзила! На палача похож не помню, из какого кино. - Это -- Васька! Везет ему на гриба! Сорок семь белых набрал!.. -- Тут Иван Вчерашкин быстро рассказал Сталину, как мой отец три раза грабил с ним банки, и что Сталин долнен его помнить, а белые расстреляли такого замечательного чистодела, мать от тифа умерла, и вот вызволил он, освободившись благодаря Иосифу, Пашку и меня из гробового детдома, основанного Крупской, чтоб у нее совсем глаза на лоб вылезли, до каких пор троцкисты будут измываться и калечить педерастией нашу молодежь? - Не спеши, Иван, не спеши. Тише едешь, приедешь на масленицу, -- говорит Сталин... И вот тут, гражданин Гуров, я вас попрошу расшевелить воображение, вот тут, откуда-то из-за берез, не лая, не хрипя, стрелой вылетает гигантского роста овчарка, в пасти пузырится пена, глаза безумные остекленели, белки их кровавы. Вылетает и несется прямиком на Сталина, уже выбирая на бегу мгноввние для прыжка. Это было видно по вздутым в пружинистые комки мускулам. Оскалив зубы, отчего собрались на ее морде яростные морщины, вылетает из-за берез овчарка неимоверной, искаженной бешенством красоты, и как будто гипнотически приковав всех нас к месту, взлетает в воздух, уже уверенная, что через секунду клацнут ее клыки, замкнувшись на горле усатого человека в белом кителе в папиросой в зубах, клацнут клыки, и ату -- все, что ей нужно в жизни, целиком вложенной в смертельную силу прыжка! Все! От неожиданности и завороженности Сталин даже не шевельнулся. Я стоял ближе всех от него, и когда пес, взлетев в воздух, был уже уверен, что клыки сейчас наконец-то клацнут на хряще кадыка, я без раздумий и прицела молотнул его кулачиной по хребтине. Он упал оглушенный у ног Сталина, только клок пены шмякнулся на белый китель, и пока пес не опомнился, а схватил его за задние лапы, крутанул пару раз вокруг себя вытянутую громадину и изо вшей силы размозжил собачий череп о ствол старой березы... Мозгами сапоги забрызгало Сталину. - Я приглашаю вас всех на скромный обед, -- говорит Сталин невозмутимо и, как прежде, вполголоса, но, прикуривая, прячет побледневшее лицо в ладони. Я присел на пенек, потому что дрожали коленки. Корзину уронил. Грибы вывалились. -- Покажи, Вася, свой кулак, -- говорит Сталин. -- Показываю засаднивший от удара кулак. -- Да! Это рука! Это -- настоящая чекистская рука, перебившая хребет бешеной собаке! Сталин нагнулся, собрал мои грибы в корзину и повторил свое приглашение. - Сейчас, друзья, мы с вами отлично пообедаем... Я знаю, чья это собака. Она была неглупа. Я знаю, чья эту собака. - Будем брать? -- спросил очухавшийся Иван Вчерашкин, а Пашка присыпал листвой и дерном труп собаки. - Подожди, Ваня, подожди. Надо натаскать из колоды побольше козырей. Надо воспитать побольше таких парней, как... Рука, как твой Паша. - Мне дурно, господа. Я -- домой, -- сказал князь. Мы в Пашкой шли сзади вождя и его приятеля по банде урок, курочивших царские банки и почтовые вагоны. Они говорили так, чтобы нам не было слышно ни слова. Но уверен, что именно тогда был в общих чертах разработан стратегический план тотального террора, то есть того, что теперь принято называть тридцать седьмым годом. Жутко и сладко было наблюдать за шепчущимиея воротилами, ибо я чуял, что вот-вот придет мой час, отольются кое-кому кровь и слезы одинковских мужиков и баб, а то, что спас я сейчас главного и единственного виновника уничтонения крестьянства, отыграется в будущем, отыграется! Отыграется! Сталин еще раз повторил Ивану Вчерашкину, что все козыри из колоды должны быть ихними, и в башку мою первый раз закралась, гражданин Гуров, в ту минуту мысль о мерзкой колоде, на которой просидел я верхом несколько часов... Закралась, но я ее отогнал. Я не мог увязать всей этой херни со смыслом физиологическим, а поверить окончательно в неизлечимое уродство своего тела инстинктивно боялся... Обед на даче Сталина был вкусным и веселым. Сам подняв тост, окрестил меня Рукой, и с тех пор редко кто, особенно из коллег, называл меня иначе. Лобио, травки, маринованный чесночок, сулугуни, шашлык и вино изумрудного цвета, привезенное только что из Гори... Тосты, тосты... Произносили их те, и пилось винцо за тех, которые через пару лет глупо улыбались, думая, что пришли мы за ними исключительно по ошибке, и что если я разрешу позвонить Сталину, то недоразумение уладится сию же секунду... Два раза Сталин, я в этом уверен, вспомнив вылетевшую из березняка овчарку с бешеным оскалом, бледнел, и тогда темнели оспинки на его носу, на щеках, на лбу, становясь заметней и отвратительней. Он перебивал воспоминание глотком вина, приветливо кивал мне головой и удивленно поглаживал пальцами чудом не перекупленный кадык... Вдруг он ни с того ни с сего смеялся, но теперь-то я понимаю, что это был благодушный смех зрителя, имевшего удовольствие понаблюдать за игрой счастливого случая со своей удачливой судьбою и прокрутившего еще раз эту игру в памяти. Прощаясь, Сталин сказал, что завтра в десять утра заедет за мной и возвратит должок: острое ощущение... - Ну, Рука, выпала тебе масть, -- сказал дома Иван Вчерашкин. -- Держись! Ходи только с нее и дружков не забывай. Ты -- в фаворе, хавай авантаж! - Добра, -- говорю, -- не забуду, а зло кой-кому вспомню. - Все вспомним, Рука, все вспомним, но ты главного не упускай зэ виду. Проломав черепа асмодеям, надо будет страной править. А она большая. Она тебе не кандей, не тюрьма, она -- держава! -- сказал Иван Вчерашкин. -- Пашке мы область нашу отдадим, тебе другую, я с третьей справлюсь, да и республики не пужнусь. Князя послом в Японию отправим. Иди спать. Завтра, собственно, твоя житуха начинается1 Иди, Вася Иди, Рука! Заснул я, завернувшись в одеяльце, как в монте-кристовский плащ. Вспомнил лица все до одного: ваше, папеньки вашего и его дружков по отряду. Вспомнил лица все до одного... Царство небесное вам, отец и меть. Меры мести моей за смерти ваши не будет! Нет такой меры! Я зарыдал от всех потрясений и заснул, как писали в старых романах. 40 Я вот искупался утром в дождичек и понял, что лет двадцать еще можно бы вам протянуть здесь на вилле. Можно бы... Море, йод, овощи-фрукты, воздух чудесный, Эмма Павловна и одновременно Роза Моисеевна. Я на днях получил несколько фото из вашего альбома. Где моя папочка?.. Вот моя папочка... Взгляните... Только не багровейте. Следите за давлением. Вам это удавалось даже при вызовах в ЦК... Все-таки что-то было в роже Коллективы-Клавочки омерзительно-притягательное. Одно из лиц, запечатлевшее в своих чертах то гнусное время. Чистота вроде бы и открытость, а на самом делв прозрачнейший, не замутнвнный муками совести, аморализм. Генеральная линия бедер... Грудь, на которой вместо соска значок "Ворошиловский стрелок". На лбу страстная мысль "Пролетарии всех стран, соединяйтесь со мною!" А усы-то, усы какие! Мелко кучерявенькие, и родимое пятнышко капитализма в них скрывается... Косыночка... Кожаночка... Блатной, в общем, вид. Но я лично, если бы был действующим мужиком, конечно, можете ухмыляться сколько угодно, я бы лично не полез на Коллективу ни за деньги, ни, как говорят урки, за кусок копченой колбасы. Я бы скорей убил ее, падлу! Какой это, должно быть, ужас, чуть не блюя от гадливости, чувствуя сопротивлвнив всей плоти, кроме тупого служаки-члена, ложиться рядом с выхаренной всей Первой Конной армией бабой! К тому же она пьяна после вечеринки в честь усыновления нового Павлика Морозова и бешено взбудоражена необычным сексуальным сюжетом, обещающим полное, давно желанное благоденствие гениталиям, а душе долгую, теплую, осеннюю улыбку бабского счастья... Ложиться рядом, дотрагиваться, целовать, залазить... Нет! Я бы скорей убил ее, сукоедину!.. Вот -- рюмка... Пожалуйста, пейте. Я не буду... Я лучше. убил бы ее, тварь! Вам не приходила в голову эта мыслью Ужас ведь было почувствовать, кроме всего прочего, что Коллектива казалась сама себе в этот момент молоденькой, нетронутой девицей, которой первый раз в жизни вот-вот откроется то, о чем она читала у Мопассана, то, что надвигавтся, как гроза, то, что давит и отпускает, и уже пронизывает молниями от пяток до макушки, погромыхивает в висках и разрешается каплями дождика... дождика... дождика... И вы открываете глеза, и она видит в вас свою молодость, а вы в ней потасканность, чужбину, смерть... Вам приходила тогда в голову естественнейшая мысль убить насильницу?.. Нет. А что вы, собственно, так быстро реагируете? "Нет!" Подозрительно быстрая рвекция. Я бы на ваевм месте ответил: "Да. Хотел". Ведь помыслить об убийстое, хоть и грех тягчайший, но все-таки, слава Богу, еще не убийство, и нормального человека от подонка и сволочи как раз и отличает осознание злого помысла и освобождение от него постепенно, если не сразу. А вы с ходу брякаете: "Нет!" И я, хоть я хреновый криминалист и преимущественно палач, склонен поэтому призадуматься. Ну, хорошо. Вы были, допустим, в момент изнасилования так чисты и невинны, что после вынужденного, просто вытащенного из вас оргазма заплакали, и Коллектива осушала ваши глаза партийно-материнскими губами и нашептывала сказки о челюскинцах, Стаханове, Николае Островском, о счастье выполнить пятилетку в четыре года, о наших горячих органах, и вы наконец заснули. Допустим, так было первый раз? А второй? Третий?.. Сотый?... После сто первого раза захотелось вам удавить, отравить, пришибить или обварить кипятком Коллективу Львовну? .. Вы правы, гражданин Гуров, теперь уже ничто для вас не имеет значения. Вам на все наплевать, и неужели, раскапывая прошлое, я этого не понимают Понимаю. Но вот не уверен я, что вам на все наплевать. Так ли уж на все? Чего ж тогда беспокоиться о судьбе дочери, о сиамском коте и собачке Трильби? О здоровье супруги?.. Только не надо! Не надо! Не надо меня уверять, что тогда вы жили интересами страны, народа и мирового коммунистического движения. Уверен, что, распевая "если завтра война, если завтра в поход", вы лично думали сделать все, чтобы только петь, а не воевать. Голову сейчас положу на плаху -- так оно и было. И все вам было до лампы, потому что вы втрескались в Элю, вернувшуюся после смерти отца к беспутной мамане -- Коллективе, в Элю, дочь вашей ненавистной сожительницы... По утрам мама Клава поила вас кофе, делала бутерброды и провожала в институт... Но вот приехала Электрочка, названная так в честь лампочки Ильича, Эля приехала... Спокуха, гражданин Гуров!.. А-а! Вам просто захотелось походить по холлу. Походите... Взгляните по дороге еще на одно фото... Вы, Коллектива и Электра в Ялте под кипарисом. Совершенно ясно, что вы втрескались по уши в дочь, но тщательно скрываете это, что дочь любит свою беспутную мать, несмотря на десять лет, проведенные с отцом в другом городе, что сама мать подыхает из-за всех этих дел от смертелыюй грусти и кажется сама себе лишней даже на фото. Сами скажите: кажется? Бросается же в глаза!.. Вам это не кажется. Зато, думается мне, хотя не могу утверждать этого точно, что, возможно, именно тогда, под кипарисом, задохнулись вы от любви и ненависти и не надо вам было смутно чувствовать, что третий -- лишний, когда вы ощутили необходимость избавиться к чертовой матери от орущей и царапающейся по ночам кошки. Фотография выразительная. От нее никуда не денешьея. Не про-хан-же! Желаете расколоться? Меньше времени потратим и нервов, хотя жить нам с вами еще несколько десятков лет. Вы -- в тридцать восьмом, я -- в тридцать пятом. Вам, говорите, спешить некуда... Я, по-вашему, зарапортовался, охерел, выпить мне надо аминазина... Напрасно, напрасно вы так думаете. Ум мой день ото дня яснеет, но есть, правда, помрачение души. Это у меня всегда... Раскалываться не желаете? Правильно. Не надо. Неглупый шаг. Покидаем шашечки, покомбинируем. Игровое состояние иногда почти предсмертное... Почти предсмертное состояние... Подойдите сюда... Вот план квартиры, в которой вы проживали после ареста отца и высылки матери в квартире Коллективы Львовны. Две комнаты смежные, одна отдельная. После приезда Эли вы, не без труда, очевидно, в нее переселились. ...Вам стыдно. Коллектива должна это понять. Нет! Вы по-прежнему хотите ее. гресть ваша мило перемешана с уважением и благодарностью, но все-таки, все-таки вам лучше спать отдельно. Физически вы тоже очень переживаете ситуацию, но нельзя же скрипеть кроватью под носом у Эли! Если бы ты еще не кричала, кончая, Клава! Давай спать отдельно. Не надо только говорить ерунду. Я хочу тебя, хочу! И когда Эля уйдет в школу или на каток, мы возьмем свое. Ты первая моя женщина. Ты всему меня научила. Я, бывает, шалею. Но давай лучше спать отдельно... Ну вот, проняло вас наконец, гражданин Гуров! Передернули вы плечиками от омермния! И чего было упираться? Я не могу понять, какое удовольствие испытывают мужики с хорошими бабами, но какая бывает в теле и в душе гадливость и опустошенность от бабы ненавистной, вполне, извините, могу себе представить. Это -- своеобразный фокус воображения, и разгадка его тайны давно занимает меня. Но стоит ли разгадкой лишать такой милый фокус печального и горького обаяния? Не стоит... Представляю, как мерзостно вам было. Вижу: сейчас жалеете себя и считаеев решение спать отдельно одним из мужественных шагов в своей жизни. Вы вот только не задумываетесь, не возвращаетесь к тому, что я не раз вам втолковывал. Ничего подобного, и ещв в тысячу раз более страшного не произошло бы с вами, если бы вы получили от рождения не советское, а человеческое воспитание. Я не люблю слово "мораль", но если бы вы с молоком матери, под взглядом, под нормальным призором нормального отца всосали с детства мораль человеческую, а не классовую, вы знали бы, как поступить в отвратительной, насилующей вас бабой, вы не позвонили бы с козырной целью в УВД, вы не оставили бы мать, вы бы... десять тысяч раз я могу повторить, чего бы вы не сделали, и что сохранили бы, каждый раз поступая сообразно с представлениями о достоинстве человеческой личности. Что? Что? Вы наконец ощутили себя злодеем? .. Это -- да! Согласен, злодеи были во все времена, у всех народое, согласен, что есть они, уверен, что будут... Согласен... Без злодеев, очевидно, было бы скучно. Речь не о том, хотя приятно, хотя злорадствую, почуяв в вас сокрушение. Но заметьте, гражданин Гуров, заметьте! Первый раз за всю нашу долею и страшную подчас беседу вы ощутили собственное злодейство не через потрясение отца после известия о вашей подлянке, не через страдания и смерть матери, не через многие безобразия вашей жизни, а через гадливоть воспоминания об изнасиловании вас партийною мамою, Коллективой Львовной! Вот как нашла на вас тень сокрушения1 По шкуре вашей она пробежала! .. Правильно... Согласен. Собственный опыт поучительнее чужого. А боль отбоя чужой больней боли? .. Не знаете... Может быть, и больней, но чужую боль можно выразить словами, а свою нвеозможно? .. Правильно я вас понял? Вы у нас прямо философ боли. Можно вас больно ущипнуть? Мы отвлеклись. Тень сокрушения пробежала по вашей шкуре, она задела вас лично, а не ближнего! Следите за моей мыслью внимательно. Вас передернуло. Вас еще не раз передернет, поверьте, но нет вам успокоения от мысли, что злодеи всегда существовали и будут существовать. Вы все себе простили. Не простите никогда того, что, околевая от блевотины чужого тела, без тепла, без страсти, без безразличия, что было бы благом, вы опали с ним рядом, брали его, себя и его ненавидя... Вот Сатана, глядя на вас, и радуется, и потирает пемзой лапки. Подсунул он вам и тысячам таких, как вы, вместо морали Божественной свою -- дьявольскую, классовую, и -- все в порядке. Вы не то что буржуев, помещиков, священнослужителей, инженеров и добрых хозяев земли перебили, вы -- братья по классу -- друг за друга взялись и сами за себя! Вот тут я подхожу, как всегда в такого рода рассуждениях, не без помощи воззрений одного из моих подследственных, к тому, почему классовая мораль может довести человека и общество до грани полного вырождения и перекантовать еще дальше. В коммуне, как поется, остановка... Классовая мораль разрушает поле человеческого существования, совместно возделываемое людьми с начала времен. Поле связывает, обязывает, воспитывает способность к сопереживанию, удерживающему почти всегда от причинения ближнему боли и обиды, мы рождаемся в этом поле, в нем нас хоронят, и если становимся сорной травой, то с поля нас -- вон! Вот тут-то Сатана Асмодеевич задумался, как бы поле это перепахать начисто, почесал рога о письменный стол Карла Маркса, о жилеточку Ленина, о борта крейсера "Авроры" и говорит: и Ба! Да здравствует классовая борьба ! А ну-ка, разделю я их, негодяев, и пересажу на другую почву, один от одного чтобы росли, корешками чтобы не связывались и боли соседа чтобы не чуяли, стеною при появлении моем чтобы не вставали, сволочи окаянные, а другие чтобы наоборот в кучки сбивались, в партии! Партиями их легче на тот свет отправлять. Спрессовал, упаковал, штамп поставил и отправил. Сто тыщ людей, а выглядят, как один! Во как, падла! Я перепашу ваше полюшко! Я его гудроном залью и асфальтом. У меня этого зла в аду хватает! Пролетарии всех стран, соединяйтесь одной цепью! Так мне легче будет вас закабалить! Вы ведь глупые, вы словам верите, так я их вам подкину... Слава труду! Налетай! Не жалко! Клюй на Маркса! Клюй на Ильича! Верная наживка! Вы только соединяйтесь, как в Питере в семнадцатом году, соединитесь хоть на недельку, а там я вас быстренько разъединю, рта разинуть не успеете. Я прикую вас кусками той цепи к рабочим местам, и вы больше не побушуете на забастовках, как фордовские пижоны. Взвоете, как взвыли рабочие Питера, вспомнив "Союз освобождения рабочего класса ", да поздно будет! И мораль будет у вас соответственная: мораль рабочего места. Упирайся. Получай, сколько дают. Скажи и за это спасибо. Молчи, сволота, в тряпочку! .. Марш -- под нары! За тебя партия думает. Она и решит, когда быть концу света. Цыц! Классовая мораль лишает вас всех наконец ответственности за все! Партия торжественно берет на себя эту проклятую ответственность. Слава труду! Вперед -- к коммунизму!". 41 Мы отвлеклись, черт побери! Нельзя сбивать лягавую со следа! Взгляните еще раз на фото, на план квартиры и на последнюю фотографию Коллективы Львовны. Тоже -- чудесный снимок, не правда ли? Красная площадь. Седьмое ноября 1939 года. Коллектива весела, немного пьяна, демонстрация -- ее стихия. Помните, как пятился раком перед вами фотограф? Как он приседал, гримасничал, прищуривался и щелкал феликсом Эдмундовичем Дзержинским? Вы держали под руки Коллективу и Электру. Но заметьте, как непроизвольно-нежно вы прижимаете к себе руку Эли и как безжизненно висит ваша рука на кармане кожанки мамы-любовницы. Да и лицо у вас словно склеено из двух половинок. Обращенная к Электре жива, улыбчива, возбуждена. Другая, на которую бессознательно старается не смотреть Коллектива, брезглива, раздражительна, мертва. Ненависть, чистейшая из страстей, посещавших вас, стянула на скуле кожу, сузила глаз, прижала рысье ухо к черепу... Над вами транспаранты: "Кадры решают все!" "Да здравствует всепобеждающее учение марксизм-ленинизм! "Сталин -- это Ленин сегодня! и "Пролетарскому гуманизму -- дорогу!" "Приветствуем советско-германскую дружбу! " "Даешь -- миллионную тонну стали! "... Вас оглушает орово оркестра и вопли "Ура-а!" Но это -- к лучшему. Кажется вам, что вся площадь и вожди на трибуне могут услышать, как рвется из вас на волю одно выношенное, взлелеянное, натасканное уже на свою жертву слово: убью! убью! убью! А невинная Эля, лукаво улыбаясь, открыла ротик, она поет, полуобернувшись к вам: как невесту родину мы любим!.. И вы не можете не подпевать. Губы у вас сложены в трубочку: береже-е-ем, как ласковую мать! А Коллектива, глядя на трибуну мавзолея, продолжает: молодым везде у нас дорога! Старикам везде у нас почет! И фотограф все еще пятится раком, гримасничает и щелкает, щелкает, щелкает Феликсом Эдмундовичем Дзержинским. Вот они -- дюжина фотографий. Смотрите! Щелкает фотограф, вспоминайте, вспоминайте, гражданин Гуров, Феликсом Эдмундовичем Дзержинским, что весьма символично и мрачновато, в чем я усматриваю совершенную иронию и понимаю ее как полное удовлетворение Дьявола самим собой и его издевательство над еще живой толпой, восславившей палача номер два, да еще причислившей его к лику святых... Вспоминайте! Поддайте еще, поддайте, но не надирайтесь в сардельку. Я хочу, чтобы меня понимали. Вспоминайте!.. Вы поете, вас разрывает от крика: убью! фотограф снова щелкает. Отвлекшись от вас, он направил объектив "ФЭДа" на мавзолей, взял немного ниже и левей, и вот вам, пожалуйста, -- еще одна случайность: дядя в коверкотовом плаще с мельхиоровыми пуговицами и цигейковым воротником. фигура нелепа. Руки длинны. Рыло искажено тошнотой (от вида одураченной толпы) и фанатической страстью мщения. Но коллеги принимают это выражение лица за усталость: всю ночь допрашивал Рука, всю ночь, а вот вышел-таки на парад и демонстрацию. Фуражка на мне тогда плохо сидела и жали хромовые сапоги... Жали... Узнаете меня, гражданин Гуров? Узнаете жертву свою, но и палача своего? Ну, не странно ли все это? Может, у нас с вами одна случайность на двоих, или обе наши случайности, взявшись иногда за ручки, погуливали себе на пару по космосу наших судеб? Стоит дядя, стоит Рука, стоит и не поет "широка страна моя родная ". Он смотрит на Лобное место, на белую каменную плаху, выросшую рядом с Храмом Божьим. Храм заброшен, но крепок и, говорят, только мистический ужас перед страшной карой удержал Сталина и маршала Ворошилова от претворения в жизнь дерзкого плана. Храм, гордо встававший на пути танковых, конных и пушечных колонн, раздваивавший своевольно и их, и монолитную толпу демонстрантов, гордый храм, ужасно раздражавший этим вождей, должен был быть снесен... Вожди, вздохнув, старались не смотреть вслед нехорошо раздвоенным, покидавшим площадь войскам и толпе, и раздражителя как бы не существовало. Храм стоял, и Рука смотрел на его радостное, многоцветное, счастливое, непостижимо сложное и бессмертное как характер, как личность ночного своего подследственного, Существо... Христо... Август?... Павел?.. Иван?.. Збигнев?.. Лазарь?.. Не помню... Он преподал мне, палачу, урок жизни, он, будучи невинным, мудро принял страдание тюрьмы, простил меня, палача, перед гибелью, он помолился за всех и за каждого... А я думал: говно я поганое, а не граф Монте-Кристо, если я не могу спасти невинного. Не желтого, не зеленого, не белого, не красного, а просто невинного... Говно поганое, и даже не собачье! Вот кто я!.. А белая, каменная плаха, в отличие от храма, была проста. Круг из белого камешка. Крепкая, на липкой крови, кладка. Стою я на ней, как положено, в красной рубахе, топорище ручищей поглаживаю, чуб на глаза надвигаю, чтоб пострашнее мне быть и позагадочней. Палач привлекателен вроде бляди прекрасной, от которой тоже теряют голову люди. А вокруг -- море голое, и над ними белые транспаранты с черными буковками: "Позор кучке авантюристов, вовлекших народы Российской империи в кровавый эксперимент!" "Господа! Оказывается, учение Маркса не всесильно! " "Крестьянское спасибо -- за землю!" "Будь проклят рабский, низкооплачитваемый труд!" "Да здравствует свобода, возвращенная народу! " "Слава Богу! " Поглаживаю ручищей топорище. По одному выводят их на Лобное место. В кителях они, в гимнастерках, в косоворотках и пиджаках. И совершенно очевидно, что каждый -- бандюга нового типа. Не содрогающийся при воспоминании о пролитой крови, о скверне души, подлейших злодействах и суде людском, а угрюмо насупившийся, жалкий, трясущийся от бессмысленного страха, не видящий света ни в прошлом, ни в настоящем, ни в будущем. Вот Каганович, не без подмоги, голову на плаху мою кладет. Я ему шепчу на ухо: метрополитен теперича будет имени Соловья-разбойника... Поднял топор, содрогнулись души, и чувствую, что заревела бы толпа от восторга и очищения, если бы сейчас не казнь свершилась, а Высочайшее если бы помилование было явлено отвратительным, злобным, ничтожным злодеям... Но уж -- хуюшки! Толпа пожалеет, да палач не простит! Я не прощу! .. А-ах! .. Не за что ухватить голову Кага