1 и Католицизм.52
Религиозная тема прошла в творчестве Мандельштама сложный путь
развития. Юношеский скептицизм рано отступает на задний план. Молодой
Мандельштам любит обряд и церковность, поэтому и дороги ему в первую очередь
Христианские Церкви, наиболее богатые священнодействиями. С Католичеством в
представлении Мандельштама связаны представления о разумной строгости,
Божественном порядке и прямолинейности, {24} с Православием -- понятия
Всепрощающей Любви, теплоты, великолепия и округлости линий. Католичество
притягивает к себе издали, в Православии душа дома. В обряде Мандельштам
видит не только внешнюю, эстетическую сторону, но и ощущает мистическую
глубину. В поздний период Мандельштам написал несколько стихотворений,
свидетельствующих о глубокой вере,53 но продолжал переживать сомнения54 и
даже впадал в отчаяние55 во все известные нам периоды творчества.
Тесно связана с религиозной тематикой почти постоянно присутствующая в
поэзии Мандельштама тема смерти. Пугая неизвестностью, таящей в себе и
возможность небытия, смерть, своя и чужая, тем не менее не только
отталкивает, но и притягивает, ведь она одна дает жизни ее окончательное
значение. Чудо жизни и чудо смерти для поэта равно невероятны и удивительны:
Неужели я настоящий
И действительно смерть придет?
вопрошал поэт в стихах ``Отчего душа так певуча'',56 ставя знак
равенства между понятиями ``живой'' и ``смертный''. Но так как понятие
``жизнь'' неразрывно связано для него с понятием ``красота'', то и
неотделимое от жизни ее завершение, смерть, становится причастным красоте.
Таково ее восприятие в ``Соломинке''.57 То звуча в стихотворении
заключительным аккордом, то врезаясь в ткань стихотворения, не будучи
органически связано с основной его темой, memento mori легкой тенью скользит
по всему творчеству Мандельштама. ``Крыло стигийской ласточки'' постоянно
касается другой вечной лирической темы, темы любви.
Поэзии Мандельштама чужда откровенная эротика, {25} в этом отношении он
далек от своих античных образцов. Сказав однажды ``Безымянную мы губим
вместе с именем любовь'',58 поэт избегает этого слова, которое явно пугает
его больше, чем слово ``смерть''. Во всей лирике Мандельштама находим только
однажды страстный призыв,59 описания свиданий и нежных сцен легко
перечислить, так они редки.60 Не прямое объяснение в любви, а портрет,
набросок, сделанный любящей рукой, тревога за любимое существо, боль потери,
тоска по любимой наиболее частые темы любовной лирики Мандельштама. Еще чаще
темой стихотворения является не сама страсть, а страх перед ее силой, не
сама любовь, а сложный комплекс чувств, возникающих вокруг нее. Строгое
равновесие чувств и мысли, философия чувства без утраты самого чувства, без
впадения в разъедающий анализ, свойственный как Случевскому, так и
Анненскому, в этой области Мандельштам достойный подражатель Тютчева.
Третья вечная тема лириков, природа, тоже находит свое место в поэзии
Мандельштама. После выхода в свет первых сборников Пастернака критики сразу
обратили внимание на ту огромную роль, которую играет в его творчестве
дождь. То, что Мандельштам тоже предпочитает всем стихиям воду, меньше
бросается в глаза, очевидно потому, что он предпочитает не стремительно
падающую с небес, быстро освежающую и мгновенно разрушающуюся вертикальную
струю, а горизонтальную поверхность воды, в ее вечном движении постоянно
питающей, но и медленно подтачивающей жизнь и природу: реки, озера, пруды,
самую ее грандиозную форму -- океан, чаще спокойно катящий огромные валы,
чем бурный, и, наконец, самую незаметную {26} ее форму, на глаз не отделимую
от воздуха, туман. Дождь в раннем творчестве Мандельштама является темой
лишь одного стихотворения,61 и это мелкий, лишенный стремительности дождик.
Несколько динамичнее другой московский дождик -- ``Зашумела, задрожала
...''62 Но как правило природа, солнечная или пасмурная, в поэзии
Мандельштама всегда носительница вечного спокойствия. Бури и грозы, как
краткое преходящее состояние, Мандельштама не увлекают, а солнце движется по
небосклону его поэзии почти исключительно от зенита к закату.
Любя и глубоко чувствуя природу, Мандельштам редко прибегает к ее
изображению на широких полотнах, чаще же он предпочитает изображать
небольшую группу деревьев или даже только верхушки их, вообще отдельную
подробность пейзажа, а не весь пейзаж. В отличие от большинства лириков,
отдающих явное предпочтение растительному миру перед животным, Мандельштам
представляет флору и фауну частями единого нераздельного целого. Изображен
ли пейзаж в целом стихотворении, или только в двух строках, он почти всегда
населен, и не только легкие птицы, но и овцы и даже тяжеловесные волы его
украшают и разнообразят.
Человек выступает в поэзии Мандельштама то в горькой разобщенности,63
то в полном слиянии с природой. Во многих случаях внешний мир, природа, и
внутренний мир лирического героя неотделимы друг от друга. Человек --
двойственное существо, он творение и творец одновременно, и именно тот
пейзаж, который является созданием не только божественной силы, но и руки
человеческой, архитектурный ландшафт, находит в поэзии Мандельштама
наибольшее отражение. Он {27} связан с природой не только внешне, в виде
зданий, окруженных деревьями, и не только потому, что он создан руками
человека, но и как отражение свойственных природе форм -- ``колоннады рощ''
и ``форумы полей''. Среди архитектурных ландшафтов Мандельштама встречаются
города Юга (Тифлис, Феодосия, Эривань), великолепные летние резиденции
(Павловск, Царское Село), западные столицы (Париж, Лондон), но одному городу
поэт отдает предпочтение даже перед достойным поклонения Римом. Этот город,
навсегда завладевший его сердцем, -- Петербург. От описания отдельных
зданий, через общую панораму к стихам, посвященным душе города, таково
развитие темы Петербург у Мандельштама, и в этом он достойный продолжатель
Пушкина. В книге О. Андреевой-Карлайль главам о Петербурге предпосланы стихи
Мандельштама.64
``Одним поэтам присуще звуковое восприятие мира, другим -- зрительное.
Блок слышал, Маяковский видел. Мандельштам жил в различных стихиях''. Это
наблюдение Эренбурга65 объясняет многогранность интересов Мандельштама в
таких различных областях творчества, как литература, живопись и музыка. Об
огромном значении музыки в его жизни сам Мандельштам неоднократно упоминал
как в стихах, так и в прозе. Музыка часто или сама является основной темой
его стихотворений, или выступает в стихотворениях другого содержания как
важная дополнительная тема, образующая с основной фугу. Артур Лурье пишет:
``Рай этого Божьего младенца сказывался... в абсолютном {28} музыкальном
самоизживании творимого образа или идеи...''66 Больше всего Мандельштаму
была необходима повторность. ``Прекрасное мгновенье, промелькнув, должно
повторяться вновь и вновь. Как память строит форму в музыке, так история
строила форму в поэзии Мандельштама; в ней -- музыка чисел и образов, как у
Платона и пифагорийцев''.67 Так же точно определяет Лурье значение истории
для содержания поэзии Мандельштама. Берясь за историческую тему, Мандельштам
не становится ни в позу барда, воспевающего старину, ни в позу политического
оратора, порицающего прошлое. Сохраняя интимный тон в повествовании о
великих исторических событиях, Мандельштам уводит историю человечества из
будней эпического пересказа на праздник лирического осмысления.
Поэт чутко улавливает во временном вечное, и к вечному он обращен
лицом. В юности он творит в постоянной тревоге за целость хрупкого вечного в
тисках тяжелого временного. С конца 20-х годов временное грубее врывается в
произведения Мандельштама, но не берет перевеса над вечным, хотя и угрожает
ему. Мандельштам никогда не опускается до роли поэта-общественника,
поэта-политика, но и не уклоняется от социальных и политических проблем.
Последние известные нам его стихотворения полны подобных вопросов, на
которые он всегда находит свои ответы, ответы самостоятельно мыслящей и
неподкупной личности. Там, где ``пишет страх, пишет сдвиг'', у Мандельштама,
``влагающего персты в кремнистый путь ... как в язву'', хватает гражданского
мужества описать московские переулки, ``шелушащиеся советской сонатинкой'',
призывать ``поставить органные крылья'' и на востоке и на западе и бросить в
лицо увлеченным строительными темпами пятилетки: {29}
Пусть это унизительно -- поймите:
Есть блуд труда, и он у нас в крови.68
Мандельштам касается в своей поэзии и главной и обязательной для
советского поэта темы революции, но идет ли речь о французской революции
XVIII в. или о русской революции 1917 г., для него это тема равно
историческая, и он беспристрастно говорит в связи с нею и о героизме, и о
зле. Самое же основное, Мандельштам ни на минуту не ставит знака равенства
между понятиями ``революционный'' и ``советский''. Может быть, это и
заставило того советского критика, который, по словам Ильи Эренбурга, был
поклонником поэзии Мандельштама, написать о нем как о ``выразителе идей
крупной буржуазии''.69 Эренбург горько смеется над этим определением, а сам
Мандельштам заранее ответил на него стихотворением ``С миром державным я был
лишь ребячески связан''.70 Не проводник идеологии того или иного класса, а
личность, и не бунтующая, а лишь позволяющая себе иметь свое собственное
мнение о соотношениях добра и зла в окружающей среде, выступает в поэзии
Мандельштама. Очевидно, такой беспристрастный свидетель страшнее
принципиального врага, почему, быть может, поэт еще до сих пор и не
реабилитирован.
Всем перечисленным выше отнюдь не исчерпывается еще пестрая вязь
мандельштамовской тематики. В ней много неожиданного, чудесно-случайного.
О том, как тщательно работал Мандельштам и над темой, и над формой,
свидетельствуют разные варианты одной и той же темы или повторение
одинаковых или сходных отрывков в стихотворениях, близких по датам. Таковы
два варианта ``Соломинки''. В стихотворениях {30} ``1 января 1924''71 и
``Нет, никогда ничей я не был современник''72 повторяется четверостишие:
Два сонных яблока у века-властелина
И глиняный прекрасный рот,
Но к млеющей руке стареющего сына
Он, умирая, припадет.
С небольшими изменениями повторяются в обоих стихотворениях еще две
строки:
Кто веку поднимал болезненные веки --
Два сонных яблока больших (``1 января 1924'')
или:
Я с веком поднимал болезненные веки --
Два сонных яблока больших (``Нет, никогда ничей я не был современник'').
Сходны по тексту, но почти противоположны по значению концовки
стихотворений ``Я не знаю, с каких пор'' и ``Я по лесенке приставной''.
Первое из них, полугрустное-полушутливое, заканчивается четверостишием:
Чтобы розовой крови связь,
Этих сухоньких трав звон,
Уворованная нашлась
Через век, сеновал, сон.73
Во втором после полушутливого начала появляются полные значения строки:
Не своей чешуей шуршим,
Против шерсти мира поем.
Стихотворение заканчивается словами:
Из горящих вырвусь рядов
И вернусь в родной звукоряд.
Чтобы розовой крови связь
И травы сухорукий звон
Распростились: одна скрепясь,
А другая -- в заумный сон.74
{31}
Этот вариант представляет собой указание на дальнейшее развитие
творчества автора.
До 1920 г. у Мандельштама много стихотворений, содержание и смысл
которых не сразу, не с первого чтения открывается читателю, но все они могут
быть поняты до конца, если в них вдуматься. Только одно стихотворение этого
периода, ``Что поют часы-кузнечик'', может быть названо заумным, в остальных
много, почти слишком много содержания. Как понимание раннего Пастернака
затруднено сочетанием глубины содержания с силой эмоций, так понимание
раннего Мандельштама затруднено сочетанием богатства содержания с богатством
эрудиции: ``Без высшего образования вкуса (для которого книжная премудрость
не самоцель, а средство) понять Мандельштама трудно... нужно уметь и
историей и искусством питаться'', пишет Ю. Иваск в рецензии на Собрание
сочинений Мандельштама, выпущенное изд-вом им. Чехова.75
В 20-х годах от этого основного ствола поэзии Мандельштама отделяются
две ветви: одна часть его стихотворений начинает приближаться по понятности
к классической простоте, а другая стремится, действительно, к ``зауми''.
Постепенно ветви ширятся за счет ствола. Стихотворения Мандельштама,
написанные около 1930 г., можно разделить на две группы: понятные с первого
чтения и недоступные вполне обычному пониманию. Само собой разумеется, что
``заумь'' в поэзии Мандельштама можно усматривать только при хлебниковском
понимании этого слова, т. е. в значении ``надрассудочное'', а не в
обывательском понимании (``бессмысленное''). Заумные стихи Мандельштама
далеко не однородны. Легким туманом налетающая заумь в стихотворении ``Что
поют часы-кузнечик'' -- продукт настроения и вдохновения, она стихийна.
Совсем другого рода заумь хотя бы ``Грифельной оды'' или ``1 января {32}
1924'': строго и стройно конструированная, она зашифровывает содержание,
которое не должно стать достоянием каждого, а должно быть угадано, найдено
``неизвестным адресатом''.
Мандельштам был известен в русских кругах как мастер меткой эпиграммы.
Часть его эпиграмм до сих пор недоступна читателю, может быть и безвозвратно
утрачена. Является ли дошедшее до нас стихотворение ``Мы живем, под собой не
зная страны''76 той знаменитой ``эпиграммой на Сталина'', за которую, по
слухам, поэт был в 1934 г. выслан в Воронеж? Для эпиграммы это стихотворение
несколько длинно, и сарказм его слишком отдает болью. Стилистическое
сходство его с поэзией А. К. Толстого вызывает некоторое сомнение в
авторстве Мандельштама, которому эта манера чужда, но могла иметь место и
сознательная стилизация. Юмор раннего Мандельштама был автономен и редко
проникал в общую лирику. В позднейший период в произведениях Мандельштама
чаще звучит ирония.77 К этому же периоду относятся отдельные стихотворения с
легким жизнерадостным началом и неожиданно серьезным концом.78 Новые тексты,
дошедшие до нас из Советского Союза, показывают, что, чем тяжелее
становилось поэту, тем теснее срасталась ирония с тканью его лирики,79 но
тем чаще повторялись и экскурсы (вернее бегство) в область юмора, лишенного
злободневности. Стихотворения, подобные ``Новеллино'',80 наполненные
драгоценным легкомыслием, как бы взлетают над весомой тяжестью поздней
лирики Мандельштама. Это как бы серебряные заградительные аэростаты,
пытающиеся защитить страну поэзии от вторжения извне, со стороны {33} вечно
враждебной окружающей среды, хаотических будней.
По своей натуре Мандельштам не был оптимистом. Жизнь позаботилась о
том, чтобы он им и не стал. Основное настроение его ранней лирики не вполне
осознанная, как будто беспричинная печаль. Она развивается в постоянное
беспокойство, умело замаскированное сдержанностью тона и ритма. Последние из
известных нам стихотворений Мандельштама полны глубокой осознанной скорби.
--------
IV. Ритм -- звучание -- рифма
В эпоху Мандельштама было много forte и fortissimo. Даже не считая
Маяковского и Есенина, поэты, крупные и средние, более или менее популярные,
постоянно прибегали к повышению голоса: трубно пророчествовал Волошин,
звонко пел Северянин, отрывисто восклицала Цветаева. В поэзии Гумилева часто
звучали ``команды с капитанского мостика'', из интимной негромкости стихов
Ахматовой вдруг прорывался крик отчаяния; даже такой мастер тишины, как
Блок, в предреволюционные и пореволюционные годы возвысил свой голос, а
Пастернак в ранний период своего творчества был преимущественно громогласен.
Все торопились, спешили что-то высказать, может быть сначала в
бессознательном предчувствии, а потом в сознательном понимании того, что
скоро всех принудят к молчанию. У одних это находило выражение в большем
объеме, у других в особенно динамическом темпе творчества. В эту эпоху
контрастных переходов от шопота к крику или от крика к шопоту, Мандельштам
начинает звучную речь, почти без повышения и понижения голоса. Он пишет мало
и сохраняет свой особенный медлительный, торжественный темп.
Для того времени характерно также большое стремление к оригинальности,
нередко к оригинальности любой {34} ценой. По отзывам Георгия Иванова, стихи
Мандельштама при первом знакомстве с ними ``удивляли'', следовательно в них
было много необыкновенного с точки зрения современников. Но особенность
Мандельштама заключалась как раз в отсутствии стремления к нарочитой
оригинальности. Он ценил новизну в поэзии, но ценил и то, что он называл
``глубокой радостью повторения''. ``Часто приходится слышать: это хорошо, но
это вчерашний день. А я говорю: вчерашний день еще не родился. Его еще не
было по-настоящему'', -- пишет Мандельштам в статье ``Слово и культура''81 и
прибавляет: ``поэт не боится повторений''. Повторений чего? Как теоретик
Мандельштам дает ясный ответ: повторения всей классической поэзии,
классической в самом широком понимании слова, т. е. от грека Гомера, через
римлянина Овидия до русского Пушкина.82 Но это ответ в аспекте
собирательного понятия ``поэт'', а у каждого в частности свои задачи. О том,
что его самого побуждает к творчеству, поэт говорит в той же статье:
``Казалось бы -- прочел и ладно. ``Преодолел'', как теперь говорят. Ничего
подобного! Серебряная труба Катулла:
Ad claras Asiae volemus urbes
мучит и тревожит сильнее, чем близкие голоса.83 Этого нет по-русски. Но ведь
это должно быть по-русски''.84 ``Должно быть'' означает ``должно быть
сделано'', и Мандельштам берется за эту работу. Родство с античной поэзией
намечается уже в ``Камне'',85 достигает расцвета в "Tristia"; и далее не
покидает поэзии Мандельштама {35} до самого ее погружения в ``летейскую
стужу'' замалчивания. Уже при первом внимательном чтении ясно, что это
сходство обусловлено отнюдь не только содержанием и лексикой, что свое
основное выражение оно находит в ритмике и звучании стиха.
Какими способами добивается Мандельштам этого античного строя в своей
поэзии? Из обычных силлабо-тонических размеров в поэзии первое место
занимает у него ямб, причем поэт одинаково часто применяет его во всех
вариантах от четырехстопного до шестистопного, в большинстве случаев
выдерживая на протяжении всего стихотворения одинаковое количество стоп в
стихе и чаще пользуясь для создании некоторого ритмического разнообразия не
широко распространенным в русском стихосложении чередованием ямбических
стихов с разным количеством стоп, а только прибавлением одного безударного
слога. Ямбы Мандельштама чаще всего облегченные. Но, если Пушкин пользуется
пиррихиями для придания ямбам гибкости разговорной речи, то цели
Мандельштама совсем иные: для него четкий ямб был бы и слишком громким в
целом, и слишком богатым повышениями и понижениями голоса. Безударные стопы
делают течение стиха менее громким и более ровным. При опуске двух ударений
можно из шестистопного ямба получить стих с почти таким же медлительным
течением, как в размерах, построенных на трехсложных стопах, так как число
ударений в среднем равно одному на три слога, только при менее регулярном
распределении. Шестистопные ямбы Мандельштама это почти идеальный
александрийский стих с незыблемой цезурой посредине. Единственная вольность,
которую позволяет себе Мандельштам, -- опуск первого из ``обязательных''
ударений перед цезурой, но это допускал уже и Пушкин. Цезура, это мгновение
тишины в звучании стиха, мгновенная остановка в его движении, совершенно
необходима Мандельштаму, любящему медлительность и негромкую звучность. Она
не {36} только неизменная спутница его шестистопных ямбов и частая спутница
пятистопных, где она обладает большей подвижностью, иногда она появляется и
в отдельных строках четырехстопного ямба, не на всем протяжении
стихотворения, например:
О этот воздух, // смутой пьяный!86
Хорей чаще всего встречается в раннем творчестве Мандельштама. Наиболее
частый вариант -- полный пятистопный, за ним следует четырехстопный и
четырехстопный усеченный. В пятистопном хорее почти неизменно присутствует
цезура, в четырехстопном она на протяжении стихотворения то появляется, то
исчезает.87
Мандельштам любит размеры, состоящие из трехсложных стоп, с их
медлительным движением. Но из них только амфибрахий, по самой своей
структуре не поддающийся изменениям, встречается в его стихах в чистом виде.
Абсолютно правильный дактиль и анапест в ней редки. В дактиле Мандельштам
применяет замену одной стопы хореем (прием, характерный для русского
гекзаметра, но Мандельштам пользуется им в пятистопных стихах), в анапесте
ямбом и в обоих безударных трибрахием. Например:
С миром державным я был лишь ребячески связан,
Устриц боялся и на гвардейцев смотрел исподлобья.88
-- \/ \/ | -- \/ \/ | -- \/ \/ | -- \/ \/ | -- \/
-- \/ \/ | -- \/ | \/ \/ \/ | -- \/ \/ | -- \/ \/ | -- \/
Кроме этих незначительных отступлений от обычного размера, встречаются
и более сложные случаи. Например, одно из лучших стихотворений цикла Tristia
``Сестры -- тяжесть и нежность -- одинаковы ваши приметы''89 можно
рассматривать как написанное в основном {37} анапестом, но как быть тогда с
первым стихом?
Сестры -- тяжесть и нежность -- одинаковы ваши приметы.
Медуницы и осы тяжелую розу сосут.
-- \/ | -- \/ \/ | -- \/ | | \/ \/ -- | \/ \/ -- | \/ \/ -- | \/
\/ \/ -- | \/ \/ -- | \/ | \/ -- |\/ \/ -- | \/ \/ --
В поэзии Мандельштама встречается много размеров, которые в рамки
силлабо-тонической системы укладываются только как на Прокрустово ложе, при
помощи или растяжения или отсечения. В то же время число безударных слогов в
них далеко не так безразлично, как в обычных тонических размерах. Ритмы их
своеобразны, но не только не производят впечатления новаторства, а как раз
больше всего напоминают античную поэзию, хотя и не являются имитацией
общеизвестных античных образцов. Почему же античная тематика и даже не
подчеркнутая лексически античная ``атмосфера'' распределяется в поэзии
Мандельштама именно между строгими александрийскими и этими казалось бы
более вольными, чем силлабо-тонические, стихами?
Описывая медлительный летний день, Мандельштам начинает одно из своих
стихотворений строками:
Есть иволги в лесах, и гласных долгота
В тонических стихах единственная мера.90
Это не просто красивые стихи, а одновременно лаконически краткое
изложение взгляда Мандельштама на поэтическую ритмику. Аналогичную мысль, но
в связи с иной категорией размера Мандельштам высказывает в статье ``Заметки
о Шенье'', изобилующей рассуждениями о теории стихосложения, не связанными
неразрывно с творчеством одного поэта, а имеющими общее значение. {38}
``Александрийский стих восходит к антифону, т. е. к перекличке хора,
разделенного на две половины, располагающие одинаковым временем для
изъявления своей воли. Время -- чистая и неприкрашенная субстанция
александрийца''.91 Таким образом в представлении Мандельштама
александрийский и тонический стихи максимально сближаются с метрической
системой стихосложения, в которой основой размера была длительность слога.
Естественно, что, когда сам Мандельштам прибегает к этим размерам, он
рассматривает ударение в русском языке в первую очередь как квантитативное.
Это является некоторым отклонением от популярных пособий по теории
стихосложения, где русское ударение обычно рассматривается как тоническое,
но не противоречит в принципе взглядам на этот вопрос лингвистов, которые
признают двойственность русского ударения и видят в нем наряду с
экспираторной стороной также элемент квантитативный. Мандельштам выбирает
слова и словосочетания, в которых квантитативный элемент ударения ощущается
особенно ясно, а силовой, наоборот, редуцируется. Этим и объясняется, что,
при всей своей звучности, поэзия Мандельштама не богата повышениями и
понижениями голоса. В этом и принципиальная разница между ее античным строем
и часто встречавшимися ранее в русской поэзии имитациями античных размеров с
добросовестной заменой каждого долгого слога ударяемым, а каждого краткого
безударным.
Если для Мандельштама стихотворный размер создается не простым
чередованием ударяемых и безударных слогов, а равной протяженностью
отдельных групп слогов во времени, то легко объяснить особенности его
ритмики. Стопа хорея может, как равноценная величина, -- \/ -- \/ --,
заменить стопу ямба. Трехсложные стопы могут заменить друг друга, так как --
\/ \/ -- \/ = \/ -- \/ \/ --. Паузы в конце стихов {39} и цезуры приобретают
значение сейфов, из которых можно почерпнуть время, недостающее той или иной
ритмической группе для создания изохронизма в стихе, поэтому в начале и в
конце стиха и по обеим сторонам цезуры равно возможны замены трехсложных
стоп как двухсложными, так и трибрахиями.
Мандельштамовское учение о ритмике не является автоматическим
перенесением законов метрического стихосложения в область тонического или
силлабо-тонического. Тем более не следует считать его какой-то
насильственной операцией над русской речью. Изохронизм -- органическое
свойство русской народной поэзии, например былины, и в той или иной мере он
всегда проявляется в дольниках русских поэтов. Мандельштам работает над
ритмом, как заботливый садовник: он прививает дичку дольника родственные ему
особенности метрической системы стихосложения, и облагороженные ветви
приносят редкостные плоды.
В поэзии Мандельштама встречаются и произведения, по ритму сильно
отличающиеся от классических. Стихотворение ``Полночь в Москве''92 написано
меняющимися размерами, в основном белыми стихами, с отдельными
``случайными'' рифмами и выпадающими из размера прозаическими строками.
``Нашедший подкову''93 -- пример чисто синтаксических ритмов. То, что эти
размеры тоже построены на изохронизме, ясно на глаз и на слух, но два
отдельных стихотворения -- недостаточный материал, чтобы можно было
исследовать технику Мандельштама в области синтаксического стихосложения.
Дошедшие до нас стихотворения, написанные после 1932 г., не дают нового в
этой области. Может быть эти опыты остались единичными.
Сохранились воспоминания современников, лично знавших поэта или
присутствовавших на его выступлениях, о своеобразии его авторского
исполнения собственных {40} стихотворений. ``Пел'', -- утверждают одни,
``читал'', -- говорят другие, но почти все прибавляют ``странно''. Ясно, что
при передаче собственных стихов он руководствовался античной манерой.
Мандельштам называл русский язык эллинистическим, следовательно придавал
особое значение музыкальному ударению. Для введения его в свой стих поэт,
как заметил Иваск, пользуется применением риторического вопроса.94 Может ли
какое-нибудь неизвестное нам стихотворение Мандельштама явиться откровением
в области использования музыкального ударения? Сам Мандельштам мог бы
назвать эти гипотезы ``гаданием по внутренностям жертвы'', принесенной
жестокому божеству, -- добавим мы.
В области фонетики стиха приемы Мандельштама еще своеобразнее. Что он
чутко улавливает созвучия и что для него не составляет ни малейшего труда
сгруппировать их тесно в одном стихотворении и оперировать ими на протяжении
любого числа строк, о том свидетельствуют как целые стихотворения, начиная
от ``Нежнее нежного''95 в ``Камне'', до написанного в 1930 году ``Лазурь да
глина, глина да лазурь'',96 так и бесчисленное количество отдельных строк.
Но Мандельштам не любит злоупотреблять созвучиями. Он очень осторожен с
аллитерациями, чаще всего применяет только самые неназойливые из них,
аллитерации на сонорные, причем на ``л'', ``м'' или ``н'' чаще, чем на более
заметное по своей раскатитости ``р''. Значительнно чаще он пользуется
внутристиховыми ассонансами. В тех стихах, которые Мандельштам хочет
особенно выделить, бывают одинаковы все ударяемые гласные, например:
``В огромной комнате над черною Невой''97
{41} или ощущается выпуклость многократно повторяемого, не всегда ударяемого
``а'':
``Она отмечена среди подруг повязкою на лбу''98
``Когда огонь в акрополе горит''.99
Иногда в целом четверостишии одинаковы все первые ударяемые гласные (особый
вариант единоначатия), например:
Кому зима, арак и пунш голубоглазый,
Кому душистое с корицею вино,
Кому жестоких звезд соленые приказы
В избушку дымную перенести дано.100
Но во всех этих случаях дело идет об отдельных, умышленно подчеркнутых
стихах или (реже) строфах. В целом же для Мандельштама характерен как раз
обратный прием ``скрытой фоники'': не сближение сходных по звуковому строю
слогов и слов, а их распределение на таком расстоянии, чтобы они не
``толкались'', не теснили друг друга, а давали между собой место другим
звучаниям. При этом похожие созвучия возвращаются попеременно несколько раз,
но очень редко повторяются подряд. В этой ``перекличке на расстоянии''
секрет музыкальности лирики Мандельштама:
Далеко в шалаше голоса -- не поймешь, не ответишь.101
Этот стих в основном построен на полногласиях ``ала'' и ``оло''. Стих,
построенный на той же фонической основе Бальмонтом, легко мог бы стать
чрезмерно певучим. Регулярно повторяющиеся между полногласиями ``ш''
тормозят певучесть, не нарушая звучности.
К мастерскому использованию основной отличительной черты русского
языка, его одновременного богатства и гласными, и глухими и шипящими
согласными, Мандельштам пришел не сразу. Если бы кто-нибудь вздумал изучать
фонетику русского языка только по {42} материалам ранней поэзии
Мандельштама, то мог бы вывести заключение, что русский язык состоит почти
исключительно из гласных и сонорных и звонких согласных. Например:
Я качался в далеком саду
На простой деревянной качели,
И высокие темные ели
Вспоминаю в туманном бреду.102
В этом четверостишии на общее количество в 85 звуков приходится всего 15
глухих согласных звуков, которые так распределены между гласными и звонкими
согласными, что теряют всякое влияние на звуковую окраску стиха. Шипящие,
кроме более звонкого ``ч'', из него изгнаны, да и ``ч'' встречается только
дважды. В ранней лирике Мандельштама можно найти много подобных примеров.
При всем полногласии и исключительно малой пропорции шумов, она сохраняет
упругость и не впадает в песенную певучесть. Сознательно или инстинктивно,
ранний Мандельштам почти целиком изгоняет из своей фонетики звуки, не
свойственные латыни.
Чуткий к фонетической природе каждого языка, Мандельштам не мог долго
оставаться в рамках подобного рода бесспорно интересных, но все же
искусственных экспериментов. Уже в "Tristia" он приходит к синтезу античной
и русской фонетических структур; В 20-х годах Мандельштам пишет в своих
литературно-критических статьях о значении согласных в русском языке и, как
бы возражая сам себе, подчеркивает разницу между русским и латинским
языками. Глухие согласные, шипящие и свистящие, как органическая часть
русской речи, не могли остаться за бортом его поэзии. Но они строго
регламентируются, применяются как противовес излишней певучести и только в
пропорции, не нарушающей благозвучия. ``Сестры -- тяжесть и нежность --
одинаковы ваши приметы'' -- пример соблюдения {43} устойчивого равновесия
между античной звучностью и своеобразием русской речи.
В представлении Мандельштама фонетика стиха неразрывно связана с
семантикой. Поэт сам утверждает это в теории, называя согласные ``звуками
боли и нападения, обиды и самозащиты''.103 На практике шумы, особенно
свистящие и шипящие, выпуклее, заметнее проступают у него там, где речь идет
о боли, горе или смерти. Личное горе еще недостаточная причина для того,
чтобы шумы взяли перевес. В ``Соломинке'', этой апологии личного горя, сухое
шуршание ``с'', ``ш'', ``х'', ``ж'', и ``з'' еще уравновешивается
многочисленными ``оло'', ала'' и ``ила'' и большим количеством ``м'' и ``н''
в сочетаниях с разными гласными -- фонетическое отражение стройного
сочетания страшного и прекрасного в умирании отдельного человека. Но в тех
поздних стихах, в которых поэт касается угрозы, надвигающейся на все
человечество, ``мирные переговоры'' между голосом и шумом сменяются
ожесточенной борьбой за время в стихе. Мандельштам не изменяет свой любви к
благозвучию, оно остается для поэта носителем божественного порядка. Шумы
надвигаются как носители хаоса. Об этом свидетельствуют строки из
стихотворения ``К немецкой речи'':
Бог Нахтигаль, меня еще вербуют
Для новых чум, для семилетних боен.
Звук сузился. Слова шипят, бунтуют.104
Это стихотворение показывает, как чутко ощущал Мандельштам фонетическую
структуру языков. Посвященное немецкой речи, оно отличается отсутствием
полногласия и наличием большого числа стечений согласных, т. е. поэт
выбирает слова максимально близкие фонетической структуре немецкой речи. О
том, что это не случайно, свидетельствует заключение статьи ``Заметки о
Шенье'': ``В поэзии разрушаются грани национального, {44} и стихия одного
языка перекликается с другой''.105 ``Шипящими бунтующими словами'',
``суженными звуками'' написаны многие из поздних стихотворений
Мандельштама.106 И это не отказ от прежних взглядов на фонетику стиха, а
логическое развитие этих взглядов пред лицом насильно врывающегося в поэзию
нового содержания. Обширное применение шумов в поздней поэзии Мандельштама
есть продолжение его теории благозвучия, как война является продолжением
мирной политики государства.
Рассматривая ритмику Мандельштама, мы до сих пор касались только малых
и средних единиц -- стоп, полустиший и стихов. Более крупная единица ритма,
строфа, у него не только традиционна, но даже консервативна и в большинстве
случаев предельно проста. Мандельштам большой мастер сонета, но он не
слишком часто прибегает к этой изысканной форме. Стихотворения состоящие из
двустиший и трехстиший, или из строф в 5, 6 и 8 стихов, а также из
строф-абзацев с неодинаковым числом строк в общей сложности составляют
немного больше трети его поэтического наследия. Основная масса стихотворений
Мандельштама построена на четверостишиях, которые чаще всего и являются ее
строфическим делением и редко объединяются в строфы из восьми стихов.
Рифма в четверостишиях чаще всего перекрестная, значительно реже
опоясывающая, которой поэт особенно увлекался в ранний период творчества,
реже всего парная. Мандельштам крайне редко опускает в четверостишиях
рифмовку 1--3 и ограничивается рифмами 2--4. Белые стихи немногочисленны. В
поздней поэзии Мандельштама чаще чем в ранней встречаются стихотворения без
деления на строфы, фактически состоящие {45} из четверостиший, с
перекрестной рифмовкой. Возможно, что это изменение внесено переписчиками,
по небрежности или из экономии бумаги.
Так как Мандельштам часто пользуется размерами, состоящими из
двусложных стоп, а в размерах, состоящих из трехсложных, конечные стопы чаще
всего бывают усеченными, то дактилическая рифма встречается у него не часто.
Обычно в четверостишиях чередование мужских и женских рифм, несколько реже
находим только мужские, еще реже только женские рифмы. Общее количество
мужских рифм превышает общее число женских. Не только двусложные, но даже и
односложные рифмы Мандельштама в большинстве случаев не обладают опорной
согласной, например ``поглядела -- окаменела'' и даже ``городов -- веков''.
В женских рифмах часто неполное созвучие ударяемых гласных: в одном слове
мягкая, в другом соответствующая твердая, что нередко сочетается с уже
упомянутым отсутствием опоры (``водою--зарею'', ``перине -- латыни''). Много
чисто грамматических рифм, в том числе и глагольных, не только образованных
одним и тем же окончанием личной формы глаголов (поют -- отдают), но и
неопределенной формой (беспокоить -- строить).
Внимательное изучение рифм Мандельштама приводит к довольно
неожиданному заключению. Рифмы Мандельштама традиционны и обычны, более
того, они чаще всего незначительны. Число оригинальных находок мало по
сравнению с массой более, чем обычного. При простом чтении, вслух или про
себя, этот факт, благодаря исключительной красоте и звучности стиха в целом,
может легко ускользнуть даже от самого внимательного читателя или слушателя.
В эпоху Мандельштама большинство поэтов культивировало рифму. Не говоря
о блестящих открытиях Пастернака и гениально-дерзких выходках Маяковского, в
области рифмы производил серьезные, почти научные изыскании Брюсов,
изощрялись Бальмонт и Северянин, {46} смело экспериментировала Цветаева, да
и в народно-песенных рифмах Есенина было много свежего и нового. Акмеисты в
целом не предавались культу рифмы, но и не чуждались поисков в этой области.
Но Мандельштам, писавший мало и скупо, эстет в самом лучшем смысле этого
слова, мастер фоники, почему он был так, казалось бы, небрежен к рифме,
вполне отказаться от которой он совсем не имел намерения? Почему он включает
в свою, в общем очень изысканную поэзию любую рифму, если только она
подходит ему по содержанию, ничуть не смущаясь тем, что она была бы
отвергнута большинством не только его современников, но даже
предшественников как пример избитой (см. любовь -- вновь в ``Соломинке II'')
или даже просто плохой рифмы? Примеры заурядных или неполноценных рифм
находятся и в лучших стихах Мандельштама. Почему эти ``небрежные'' рифмы не
снижают качества его поэзии?
Под мнимым равнодушием Мандельштама к рифме несомненно скрывается
система. Мастерски владея белым стихом, поэт ясно ощущал, что, благодаря
естествен