Федерико Гарсиа Лорка. Избранные стихотворения
----------------------------------------------------------------------------
Федерико Гарсиа Лорка. Избранные произведения в двух томах.
Стихи. Театр. Проза. Том. 2
М., "Художественная литература", 1986
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
Из книги "Поэт в Нью-Йорке" (1929-1930)
Твое детство в Ментоне. Перевод Б. Дубина
Забытая церковь. Перевод А. Гелескула
Пляска смерти. Перевод Е. Кассировой
Панорама толпы, которая мочится. Перевод А. Гелескула
Убийство. Перевод А. Гелескула
Рождество на берегах Гудзона. Перевод В. Дубина
Смерть. Перевод В. Дубина
Луна и панорама насекомых. Перевод Б. Дубина
Нью-Йорк. Перевод Б. Дубина
Две оды. Перевод Е. Кассировой
Стихи разных лет
Смуглая песня. Перевод А. Гелескула
"Я чувствую..." Перевод С. Гончаренко
"Потупив взор, но воспаряя мыслью..." Перевод С. Гончаренко
Сюита возврата. Перевод А. Гелескула
Возврат
Быстрина
Вспять
Сирена
За поворотом
Наяву
Если...
Прощание
Размах
Почти элегия
Облачко
Сюита зеркал.
Символ. Перевод Ю. Денисова
Огромное зеркало. Перевод Ю. Денисова
Отсвет. Перевод Ю. Стефанова
Лучи. Перевод Ю. Стефанова
Отзвук. Перевод Ю. Денисова
Земля. Перевод Ю. Стефанова
Каприччо. Перевод Ю. Стефанова
Синтоизм. Перевод Ю. Стефанова
Глаза. Перевод Ю. Стефанова
Начало. Перевод Ю. Денисова
Колыбельная спящему зеркалу. Перевод Ю. Денисова
Воздух, Перевод Ю. Стефанова
Переплетенье. Перевод Ю. Денисова
Передышка. Перевод Ю. Денисова
Ночь. Перевод П. Ванханен.
Пассажи
Прелюдия
Уголок неба
Все вокруг
Звезда
Перелесок
Одинокая
Мать
Воспоминание
В час ухода
Комета
Венера
Внизу
Великая грусть
Фонтаны. Перевод Е. Кассировой
Край
В стороне
Сад
Покинутость
Извечный угол. Перевод Б. Дубина
Тополь и башня. Перевод Б. Дубина
Роза. Перевод А. Гелескула
Ночная песня андалузских моряков. Перевод П. Ванханен
На смерть Хосе де Сириа-и-Эскаланте. Перевод Н. Ванханен
Мои черты замрут осиротело. Перевод Н. Ванханен
Эпитафия Исааку Альбенису. Перевод Е. Кассировой
Кармеле, перуанке. Перевод Е. Кассировой
Улетающей Мерседес. Перевод Н. Ванханен
Песня о семи сердцах. Перевод А. Гелескула
Этюд с игрушкой. Перевод А. Гелескула
Еще картинка. Перевод А. Гелескула
Песенка нерожденного ребенка. Перевод А. Гелескула
Песня ("Над золотым...") Перевод А. Гелескула
Врата. Перевод А. Гелескула
Песенка. Перевод А. Гелескула
Из книги "Стихи о Конте Хондо" (1921)
Крик. Перевод М. Самаева
"Земля, сухая от зноя..." Перевод М. Самаева
Кинжал. Перевод Инны Тыняновой
Солеа. Перевод В. Бурича
Встреча. Перевод М. Самаева
Из книги "Поэт в Нью-Йорке"
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Хорхе Гильен
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Состав, перрон и женщина вполнеба.
Твое сиротство в номерах гостиниц
и маска, заместившая судьбу.
О детство моря и твое безмолвье
разбились драгоценнейшие стекла.
И косное твое непониманье
сожгло меня огнем, оледенив.
Саму любовь я нес, питомец Феба, -
плач с обеспамятевшим соловьем,
но, луг в разоре, ты острей колючек
для робких и коротких сновидений.
Далекий отсвет, мысль наперекор,
предчувствия несбыточной надежды.
Песочные часы, в которых тонет
лишь то, что не оставит ни следа.
Но я забытую тобою душу,
тебя не узнающую, найду
с такою робостью и мукой Феба,
с которой твою маску я сорвал.
Там, львеныш мой, там, райское исчадье,
пастись ты будешь на моих щеках,
там, синий коник моего безумья,
биенье циферблатов и галактик,
там отыщу я скорпионий камень
и матери твоей девичье платье,
полночный плач и чистую тряпицу,
с висков у мертвых снятую луной.
Да, сказкой родников ты стало, детство.
Но, вырванную с корнем, отыщу
чужую душу жил моих открытых.
Извечную любовь, которой нет.
Пусть так! Любовь, люблю тебя! Оставьте.
Не затыкайте рот мне, вы, кто ищет
сатурновых колосьев на снегу
и холостит животных в поднебесье -
в мясницких дебрях операционных.
Любовь, любовь моя. И детство моря.
Твоя - забывшая тебя - душа.
Любовь моя, любовь. И лет косули
по лону бесконечной белизны.
И ты, любовь моя, еще ребенок.
Состав, перрон и женщина вполнеба.
Ни нас с тобой, ни ветра, ни листвы.
Да, сказкой родников ты стало, детство.
(Баллада большой войны)
У меня был сын, и звали его Хуаном.
У меня был сын.
На страстной он ушел в катакомбы.
Я увидел его, непоседу, на лесенках панихиды -
и пастырю в сердце он выплеснул свой котелок.
Я стучался в могилы. Сынок мой! Сынок! Сыночек!
Я разгладил морщинку на зеркальце - и догадался,
что любовь моя стала рыбкой
далеко, где глохнут колеса.
У меня была милая.
У меня была мертвая рыбка под пеплом кадильниц.
У меня было целое море... Боже мой!
У меня было море!
Я хотел зазвонить с колокольни,
но черви точили плоды,
и горелые спички
глодали весеннее жито.
Видел я, как прозрачный журавль алкоголя
расклевывал черные лбы умиравших солдат,
и видел палатки,
где пускали по кругу стакан со слезами.
Первоцветы причастия! В них я тебя отыщу,
сердце мое, когда пастырь
поставит осла и вола у морозной чаши
пугать полуночных жаб.
У меня был сын, и мой сын был сильным,
но мертвецы сильнее и скоро сглодают небо.
Был бы сын мой медведем,
не боялся бы я кайманов,
не глядел бы, как море прикрутили к деревьям,
как насилуют гавань солдаты.
Был бы сын мой медведем!
От морозного мха я забьюсь под брезент.
Я же знаю - мне сунут мешок или галстук,
но на гребне молитвы я все-таки выверну руль -
и камни охватит безумье пингвинов и чаек,
чтоб каждый, кто спит или спьяну поет, закричал:
"У него же был сын!
Сын его, сын,
он только его был и больше ничей!
Это сын его был! Его сын!"
_Маска! Дух африканских оргий!
Вот он, ряженый! Пляшет в Нью-Йорке_!
Все исчезло: и заросли перца,
и стручков зажженные спички,
и красные туши верблюдов,
и лучи лебединых крыльев.
И пришла пора мертвечине:
расплющенному котенку,
ржавчине на металле
и пробковой тишине.
Это праздник мертвого зверя
под ножами сквозного света,
бегемота на пепельных лапах
и косули с бессмертником в горле.
Без копья в восковой пустыне
пляшет ряженый. И полмира -
гладь песка. И другие полмира -
ртутный блеск и слепое солнце.
_Маска! Дух африканских оргий!
Страхи, дюны и змеи в Нью-Йорке_!
ПАНОРАМА ТОЛПЫ, КОТОРАЯ МОЧИТСЯ
(Ноктюрн Баттери Плейс)
Они разбрелись,
дожидаясь конца велогонки.
Разбрелись, дожидаясь,
когда же умрет мальчуган на японской шхуне.
Разбрелись,
раскрывая рты, как больные птицы,
раскрывая зонты,
словно силясь проткнуть лягушку, -
одни среди крохотных рек
и несметных ушей тишины,
разбрелись по ущельям,
куда не прорваться луне.
Плакал мальчик на шхуне, и сердца тосковали,
призывая свидетелей, требуя общего бденья,
а в ответ на зашарканной синей земле
пыли тусклые буквы, плевки и луженые спицы.
Неважно, что плач оборвется с последней иглой,
неважно, что бриз задохнется в соцветиях ваты, -
бескрайни владения смерти
и тени уплывших пугают за каждым кустом.
Бесполезно искать закоулки,
где ночь забывает дорогу,
уголок тишины
без лохмотьев, скорлупок и слез,
ибо даже единственный крошечный пир паука
рушит все равновесие неба.
Безвыходны стоны японского юнги,
безвыходны стены внезапно ослепших.
Хвост кусает земля, силясь корни свести воедино,
и клубок на траве бредит неутоленной длиной.
О луна! Полисмены. Гудки океанских судов.
Гривой - дым корпусов, анемоном - резина перчаток.
Все расквашено тьмой,
раскоряченной над мостовыми.
Все дышит испариной
душных бесшумных ручьев.
О толпа! О солдатский бордель!
Есть единственный остров спасенья - глаза слабоумных,
заповедник ручных, зачарованных флейтами змей,
где тела одинаково пахнут мышами и медом,
где висят над могилами яблоки цвета зари, -
надо скрыться туда, чтобы хлынул немыслимый свет,
от которого, прячась за линзы, отпрянут банкиры.
И да станут золой все, кто мочится рядом со стоном
в зеркала, где растет одиночество каждой волны.
(Два утренних голоса на Риверсайд-Драйв)
Как это было?
- Надвое скула.
И все.
Былинка втоптана копытом.
Ныряет, шарит шило,
пока не сыщет сердцевину крика.
И море вдруг перестает дышать.
- Но как же, как могло это случиться?
- Случилось.
- Как же так? И это все?
- Разжалось сердце. Голое, одно.
И это все.
- О господи, как тяжко!
РОЖДЕСТВО НА БЕРЕГАХ ГУДЗОНА
Этот губчатый дым!
И моряк с раскроенной глоткой.
И большая река.
И ветер из темных пределов.
И этот нож, любовь, этот нож.
Было четверо моряков, сражавшихся с миром,
миром шипов, давно очевидных любому,
миром, который проскачет насквозь лишь конный.
Был моряк, были сотни и тысячи их,
сражавшихся с миром головокружительной гонки,
не замечая, что мир
опустел, покинутый небом.
Мир покинут покинутым небом.
Груды кирок и пиршества трав.
Кропотливые,муравьи и монеты в болотной жиже.
Мир покинут покинутым небом,
и ветер у всех околиц.
Червь воспевал надвигающееся колесо,
а моряк с раскроенной глоткой
воспевал водяного медведя, который его придушит,
и все воспевали хвалу.
Аллилуйя. Пустынное небо.
И все то же. Все то же! Одна аллилуйя.
Я целую ночь провел на лесах окраин,
оставляя кровавые пятна на гипсе проектов,
помогая матросам собрать ошметки снастей.
И вот я с пустыми руками стою над ревущим устьем.
И пускай в любое мгновенье
новый ребенок расправит кустик сосудов
и гадючье потомство, ползущее из-под веток,
усмирит кровожадных, вперяющихся в нагого.
Есть лишь одно: пустота. Покинутый мир. И устье.
Какой там рассвет! Давно отжившая сказка.
Только это - речное устье.
О мой губчатый дым!
О моя раскроенная глотка!
О большая моя река!
О мой ветер из чуждых пределов!
О любовь моя, нож, этот ранящий нож!
Нью-Йорк, 27 декабря 1929 г.
Как из последних сил
конь хочет стать собакой!
Собака - стать касаткой!
Касатка - стать пчелой!
Пчела - конем!
А конь -
какой стрелой вытягивает розу,
какою серой розой пенит губы!
А роза -
какой табун сияния и стона
стреножен в сахарном ее побеге!
А сахар -
каким ножом он грезит по ночам!
А нож -
какие луны ищет на приволье,
нагую вечность кожи и румянца!
А я - какого ангела в огне,
себя же самого, ищу по стрехам!
И только в арке гипсовой - такой
огромной, крохотной, неразличимой! -
усильем не затронутый покой.
_Чтобы знал я, что все невозвратно,
чтоб сорвал с пустоты одеянье,
дай, любовь моя, дай мне перчатку,
где лунные пятна,
ту, что ты потеряла в бурьяне_.
Только ветер исторгнет улитку,
у слона погребенную в легких,
только ветер червей заморозит
в сердцевине рассветов и яблок.
Проплывают бесстрастные лица
под коротеньким ропотом дерна,
и смутней мандолины и сердца
надрывается грудь лягушонка.
Над безжизненной площадью в лавке
голова замычала коровья,
и в тоске по змеиным извивам
раскололись кристальные грани.
_Чтобы знал я, что все пролетело,
сохрани мне твой мир пустотелый!
Небо слез и классической грусти.
Чтобы знал я, что все пролетело_!
Там, любовь моя, в сумерках тела, -
сколько там поездов под откосом,
сколько мумий с живыми руками,
сколько неба, любовь, сколько неба!
Камнем в омут и криком заглохшим
покидает любовь свою рану.
Стоит нам этой раны коснуться,
на других она брызнет цветами.
_Чтобы знал я, что все миновало,
чтобы всюду зияли провалы,
протяни твои руки из лавра!
Чтобы знал я, что все миновало_.
Сквозь тебя, сквозь меня
катит волны свои пустота,
на заре проступая прожилками крови,
мертвой гипсовой маской, в которой застыла
мгновенная мука пронзенной луны.
Посмотри, как хоронится все в пустоту.
И покинутый пес, и огрызки от яблок.
Посмотри, как тосклив ископаемый мир,
не нашедший следа своих первых рыданий.
На кровати я слушал, как шепчутся нити, -
и пришла ты, любовь, осенить мою кровлю.
Муравьенок исчезнет - и в мире пустеет,
но уходишь ты, плача моими глазами.
Не в глазах моих, нет -
ты сейчас на помосте
и в четыре реки оплетаешь запястья
в балагане химер, где цепная луна
на глазах детворы пожирает матроса.
_Чтобы знал я, что нет возврата,
недотрога моя и утрата,
не дари мне на память пустыни -
все и так пустотою разъято!
Горе мне, и тебе, и ветрам!
Ибо нет и не будет возврата_.
Я один.
Пустота отлилась в изваянье.
Это конь. Грива пепельна. Площадь буграми.
Я один.
Полый оттиск, каверна, зиянье.
Виноградная шкурка в асбестовой рани.
_Тонет в капле зрачка все земное сиянье.
Запевает петух - и запев долговечней гортани_.
Я один.
Забываются, город, твои плотоядные трупы.
Глохнет гомон зевак - муравьями кишащие рты.
Мертвый цирк обмерзает, растут ледяные уступы,
капители безжизненных щек. Я озноб пустоты.
Я один.
С этим полым конем, изваянием ветра.
Вестовой моей жизни, бессильной поднять
якоря.
Я один.
Нет ни нового века, ни нового света.
Только синий мой конь и заря.
ЛУНА И ПАНОРАМА НАСЕКОМЫХ
(Стихи о любви)
Зыбь мерцает под луною,
серебрясь и голубея;
нежно застонали реи,
ветер к парусу прильнул.
Стало бы сердце ботинком,
будь в каждой деревне сирена.
Но тянется ночь, костыляя к больничным окнам,
где барки ждут очевидцев, чтоб затонуть спокойно.
Ветер лаской пахнет -
и становится девочкой сердце.
Ветер забьется в плавни -
и сердце как вековая коровья лепешка.
Плыть, плыть, плыть
к новым полчищам рваных мысов
и россыпям караулов.
Но все та же ночь, равновесье снежных галактик.
И луна.
Луна!
Но разве это луна?
Это лисица баров,
японский петух, расклевавший себе глазницы,
пережеванная трава.
И нам не помогут ни солитеры в склянках,
ни травосборы, до чьих небесных истоков
докапывается метафизик.
Призрачны формы. А наяву одно -
хоровод этих ртов у загубников с кислородом.
И луна.
Но разве это луна?
Это рой насекомых,
трупики на побережьях,
боль, растянутая в длину,
йод, собравшийся в точку,
вереницы насаженных на булавку,
нагой, замесивший свой хлеб на всеобщей крови,
и любовь, что не стала ни конем, ни ожогом,
детеныш обглоданных ребер.
Моя любовь!
А они поют, надрываются, стонут: "Лицо! Лицо!"
Все яблоки - как одно,
георгины неразличимы,
у любого луча металлический привкус конца,
а поля стольких лет уместятся на решке монеты.
Но твое лицо заслоняет им небо пиршеств.
И они поют, надрываются, стонут,
хватают, лезут, роятся!
Значит, надо бежать - и скорей! - по волнам и веткам,
по безлюдным готическим улочкам, выводящим к реке,
вдоль кожевенных лавок, трубящих в рог недобитой
коровы,
по ступеням - не бойся же, ну! - по ступеням.
В море есть восковой человек, он качается на волнах
и так слаб, что маяк, заигравшись, прогрыз ему сердце.
А в Перу есть тысячи женщин, которые днем и ночью -
о, этот рой! - заплетают вены, играя ноктюрны и марши.
Но вцепившаяся перчатка съедает мне руку. Довольно!
Я платком приглушаю щелчок
первой лопнувшей вены.
Осторожней, любовь, отодвинься!
Потому что пора отдать им мое лицо,
мое лицо, мое сглоданное лицо!
Пусть мой чистый огонь, сберегаемый для желанья,
моя смута, искавшая равновесья,
моя детская боль от попавшей под веко соринки
утешат другое сердце,
истерзанное туманом.
А нам не помогут ни люди из обувных,
ни заржавленный ключ к расписной музыкальной
шкатулке.
Призрачен ветер. А наяву одно -
колыбелька на чердаке,
хранящая все, что было.
И луна.
Только разве это луна?
Это рой насекомых,
один лишь рой насекомых,
их круженье, мельканье, потрескиванье, укусы.
И луна в закопченной перчатке у двери своих развалин.
Луна!
Нью-Йорк, 4 января 1930 года
(Опись и обвинение)
В каждом их умножении -
капля утиной крови,
в каждом делении -
капля матросской крови,
а в сумме - целый поток беззащитной крови.
Неумолчный поток, затопляющий
спальни окраин,
обращаясь в бетон, серебро и бриз
на фальшивом нью-йоркском рассвете.
Да, есть горы. Конечно.
Есть телескопы ученых.
Да, конечно. Но я здесь не для того,
чтобы видеть небо.
Я здесь для того, чтобы видеть тусклую кровь.
Кровь, которая катит к обрывам,
будя аппетит в гадюке.
Ежедневно в Нью-Йорке гибнет
четыре миллиона уток,
пять миллионов свиней,
две тысячи голубей на завтраки полутрупам,
миллион коров,
миллион ягнят
и два миллиона петухов,
разносящих небо в осколки.
Нет, уж лучше рыдать, оттачивая наваху,
и загонять борзых
в сумасшедшей травле,
чем каждое утро встречать
бесконечный состав с молоком,
бесконечный состав с кровью
и поезда перекрученных намертво роз
для торговцев духами.
Утки, голуби,
свиньи, ягнята
отдают свою кровь
для этих конторских подсчетов,
и от жуткого вопля коров, раздавленных прессом,
боль висит над долиной,
где Гудзон похмеляется нефтью.
Я обвиняю вас всех,
всех, кто забыл о другой половине мира,
неискупленной половине
воздвигших бетонные горы,
где бьются сердца зверят,
которых никто не любит,
и где будем мы все
на последнем пиру дробилок.
Я плюю вам в лицо,
и слышит меня половина мира,
размножаясь, мочась и жуя,
безгрешна, как дети подъездов
с их ненадежной щепкой,
протянутой киснущим в жиже
усикам насекомых.
Это не ад, это просто проулок.
Это не смерть, это просто фруктовая лавка.
Целый мир перерезанных рек
и нехоженых троп
в этой лапке котенка,
расплющенной автомобилем,
и я слышу, как выползки
плачут у девочек в сердце.
Это ржавчина, закись, агония нашей земли.
Это наша земля,
потонувшая в цифрах отчетов.
Что мне делать? Расставить по полочкам виды?
Вставить в рамку любовь, от которой лишь фото,
кровь, пошедшая горлом,
и груда досок?
Святой Игнатий Лойола
однажды убил крольчонка,
и губами его доныне
стенают церковные башни.
Нет, нет и нет, я обвиняю.
Я обвиняю поруку
этих пустых канцелярий,
в которых не слышат агоний
и с кальки стирают леса,
и пусть я пойду на прокорм
раздавленным этим коровам,
чьи вопли висят над долиной,
где Гудзон похмеляется нефтью.
(С крыши небоскреба Крайслер)
Яблоки, изрезанные
серебряными ножами,
облака, рассеченные
коралловой кистью с огнем на ладони,
и рыбы - мышьяковые, как акулы,
и акулы, как слезы, ослепляющие толпу,
и розы, которые ранят,
и булавки, воткнутые в вены,
и гнилая любовь, и миры безудержной злобы -
да падут на тебя! и на купол, замасленный
языками войны, с которых каплет елей,
там, где мочатся на голубку
и плюются жеваным углем
под перезвон колокольный.
Нет того, кто разделит хлеб,
кто распашет бурьян, который растет
на губах мертвецов, кто парус покоя
натянет, кто раны слонов оплачет.
Вместо него - миллион кузнецов
цепи куют неродившимся детям.
Вместо него - миллион столяров
гробы неизвестным строгают.
Вместо него - миллион горемык
рубаху рвут в ожидании пули.
А человек, которому наплевать на голубку,
должен был закричать, стоя на паперти голым,
сделать себе укол, чтоб заразиться проказой,
и жутким плачем заплакать,
и растворить свои кольца с брильянтами телефонов.
Но тому человеку в белом
неведома тайна колосьев,
неведомы стоны рожениц,
неведомо, что Иисус еще утоляет жажду,
неведомо, что монета сжигает ближнему губы.
Человек этот кровью агнца поит попугаев.
Ученикам объясняет учитель
о свете, который с горы нисходит.
Но здесь остается скопищем грязи.
И в грязи плавают нимфы гнева.
А учитель с благоговеньем снова твердит про купол.
Но за алтарями любви не бывает,
любви не бывает в груди изваяний.
Любовь остается в жаждущем сердце,
любовь остается в борьбе с наводненьем,
в канаве, где змеи голода вьются,
в море, качающем мертвых чаек,
в поцелуе - до дна подушки.
И выйдет пергаментный старец
и будет твердить о любви, о любви
под рукоплескания смертников.
Он будет твердить о любви, о любви,
пока не расчувствуется парча.
Он будет твердить о мире, о мире -
в ответ - зазвенят динамитные шашки.
Он будет твердить о любви, о любви,
пока не станут свинцовыми губы.
А тем временем - да! тем временем -
негры, которые мусор вывозят,
клерки, дрожащие перед патроном,
женщины, что захлебнулись в мазуте,
все, кто плавит металл, кто на скрипке играет,
должны закричать - даже если б разбили им голову,
должны закричать на любых перекрестках,
должны закричать, обезумев от жара,
должны закричать, обезумев от снега,
должны закричать, потонув в нечистотах,
должны закричать, как бессонные ночи,
должны закричать оглушительным криком,
и города затрепещут, как дети,
и раскроются тюрьмы, где гноят исцеленье,
чтоб получили мы хлеб наш насущный,
спеющий колос любви и ласки,
чтобы исполнилась воля земная
и плоды достались бы - всем.
На Бронксе и на Ист-Ривер
парни пели, скинув одежды.
Ходуном ходили колеса, рычаги, ремни, молотки.
Девяносто тысяч шахтеров серебро в горах добывали
И рисовали дети лесенки и просторы.
Но никто не хотел забыться,
не хотел никто стать рекою,
никто не любил тихих листьев
и синих губ побережья.
В Куинсборо и на Ист-Ривер
боролись с машинами парни,
евреи сбывали речному фавну
цветы обрезанья,
и гнало небо к мостам и крышам
подхлестнутых ветром бизонов.
Никто не хотел покоя,
не хотел уплыть с облаками,
никто не искал ни папоротника,
ни желтого тамбурина.
И взойди здесь луна -
скрутят небо шкивы,
стянет память колючая проволока
и гроба заглотают праздных.
О топкий Нью-Йорк,
телеграфный и гиблый Нью-Йорк,
где тот ангел, которого прячешь?
Кто расскажет нам правду колосьев
и тяжелые сны твоих чахлых и грязных цветов?
И всегда о тебе вспоминал я, Уолт Уитмен,
о седых мотыльках бороды,
о твоей аполлоновой стати,
о плечах в линялом вельвете
и о голосе - смерче пепла;
как туман, красивый старик,
здесь ты плакал подстреленной птицей.
Враг сатиров,
тирсов и лавров,
пел ты тело в рабочей рубахе.
Я всегда вспоминал о тебе,
мужественный красавец,
в дебрях угля, реклам и рельсов
ты хотел быть рекой и уснуть, как река,
горе друга укрыв на груди.
И не мог я забыть тебя, старый Адам,
как утес, одинокий Уитмен,
потому что везде, где могли, содомиты -
в окнах, в барах,
по сточным канавам,
млея в лапах шоферов,
в карусели абсентовых стоек -
тыкали пальцем в тебя, Уолт Уитмен.
"Он тоже! Тоже!" - эти сороки,
белые с севера, черные с юга,
на весь мир о тебе кричали.
По-змеиному жаля
целомудренный снег бороды,
по-кошачьи визжала
эта мразь, это мясо для плетки,
для хозяйских забав и подметок.
"Он тоже!" - кричали и тыкали
в берега твоего забытья.
А мечтал ты о друге,
пропахшем мазутом и солнцем,
тем же солнцем, что пело мальчишкам
под городскими мостами.
Нет, не ждал ты колючих глаз,
непроглядной трясины, где топят детей,
ты не ждал ледяных плевков,
язв, округлых, как жабий живот,
напоказ, на панели, в такси,
под бичами луны в подворотне кошмара.
Ты тело искал, подобное сну,
и коню, и реке, знак родства колеса и кувшинки,
плоть отца, породившего смерть,
первоцвет на экваторе жизни.
Так и д_о_лжно, чтоб мы не искали услад
в дебрях крови, немедленно, завтра.
В небе есть берега, где хоронится жизнь,
и завтра не всем суждено повториться.
Муки смертные, муки и сны.
Друг мой, мир - это смертные муки.
Бьют куранты, гниют мертвецы;
плача, водит война за собой
стаи крыс; богачи содержанкам
дарят смертников, точно игрушки.
Жизнь, мой друг, не добра и не свята.
Страсти должно и можно осилить
в ясном теле, в коралловых венах.
И любовь станет кручей, а время -
сонным ветром в шелесте веток.
Старый Уитмен, не брошу я камня
ни в подростка, который пишет
имя девочки на подушке,
ни в того юнца, что украдкой
примеряет платье невесты,
ни в того, кто черствую старость
запивает продажной любовью,
ни в тайного мужелюба,
закусившего молча губы.
Я кляну, городские сороки,
вас, откормленных падалью гарпий,
птиц болотных! Врагов бессонных
Любви, приносящей свет!
Вас кляну я - всех тех, кто поит
грязной смертью в горькой отраве.
Я кляну вас,
"красотки" в Америке,
"птички" в Гаване,
"неженки" в Мехико,
"лютики" в Кадисе,
"мошки" в Севилье,
"плошки" в Мадриде,
"цветки" в Аликанте
и в Португалии - "аделаиды".
Холуи, убийцы голубок,
воспаленными веерами
раскрываетесь вы на панели
или ждете в гущах цикуты.
Нет к вам жалости, нет! Сочится
смерть из ваших глазниц и множит
на земле соцветия грязи.
Нет к вам жалости. Прочь отсюда!
Всех бы разом
и без разбора
запереть вас в одном притоне!
Спи, красавец Уитмен, на берегу Гудзона,
руки разъяв, бородой заметая полюс.
Отзвук голоса, мягкий, словно снег или глина,
скликает друзей сторожить бестелесную лань.
Спи, все минуло, спи.
Пляска стен сотрясает покосы.
И Америка тонет в дыму и слезах.
Я хочу, чтобы ветер, возникший из сердца ночи,
разорвал, разметал венки на твоей могиле
и с нее негритенок возвестил раззолоченным белым,
что царство колосьев - пришло.
Стихи разных лет
Пусть, Мария дель К_а_рмен,
я сгину,
твою смуглую меря чужбину.
Затеряюсь
в глазах нелюдимых,
трону клавиши
губ этих дивных.
Здесь и воздух смуглеет
и тоже
бархатится пушком
твоей кожи.
Заблужусь,
на груди умирая,
в тайниках
непроглядного края.
Пусть, Мария дель Кармен,
я сгину,
твою смуглую меря чужбину.
О, верните
крылья!
Мне пора!
Умереть,
как умерло вчера!
Умереть
задолго до утра!
Поднимусь
на крыльях
по реке.
Умереть
в забытом роднике.
Умереть
от моря вдалеке.
Глубину
мутят пороги.
Звезд не видно
быстрине.
Все забудется
в дороге.
Все воротится
во сне.
Туда,
мое сердце,
туда!
Где в дебрях любви -
ни следа.
Где поит
живая вода
цветы
голубого всегда.
И рана
при слове "любовь".
уже не закроется
вновь.
Туда,
мое сердце,
туда!
Как даль яснеет!..
А моя тоска?
(Найдет и схлынет,
как волна с песка.)
Как даль сияет!..
А тоска сильна?
(В мои объятья!
Что тебе
она?)
Как даль желанна!..
А тоска сильней?
(Сгори во мне
и в ней.)
Хочу вернуться к детству моему.
Вернуться в детство и потом - во тьму.
Простимся, соловей?
Ну что ж, пока!..
Во тьму и дальше.
В чашечку цветка.
Простимся, аромат?
И поспеши...
В ночной цветок.
И дальше, в глубь души.
Прощай, любовь?
Всего тебе, всего!
(От вымершего сердца моего...)
Мать Гюго читала.
Догорал в закате
голый ствол каштана.
Словно рыжий лебедь,
выплывший из тины,
умирало солнце
в сумерках гостиной.
Зимними полями,
дымными от стужи,
плыли за отарой
призраки пастушьи.
В этот день я розу
срезал потаенно.
Пламенную розу
сумрачного тона,
как огонь каштана
за стеклом балкона.
Провались это небо!
Под черешней зеленой,
полной алого смеха,
жду я, злой
и влюбленный.
Если неба не станет...
Если это представишь,
под черешней, горянка,
прятать губы не станешь!
Прощаюсь
у края дороги.
Угадывая родное,
спешил я на плач далекий,
а плакали надо мною.
Прощаюсь
у края дороги.
Иною, нездешней дорогой
уйду с перепутья
будить невеселую память
о черной минуте
и кану прощальною дрожью
звезды на восходе.
Вернулся я в белую рощу
беззвучных мелодий.
Море поет синевой.
(Где уж
воде ключевой!)
Небом поет высота.
(Звездочка -
как сирота.)
Бог по-иному певуч.
(Бедное море!
Бедный мой ключ!)
Не хватит жизни...
А зачем она?
Скучна дорога,
а любовь скудна.
Нет времени...
А стоят ли труда
приготовления
к отплытью в никуда?
Друзья мои!
Вернем истоки наши!
Не расплещите
душу
в смертной чаше!
Вот и милая тень
на проселке.
До чего хороша
в этом шелке
и с большим мотыльком
на заколке!
Ты, кудрявый, ступай себе
с миром!
Подойди к ней! А вспомнит
о милом -
подрумянь ей сердечко
помадой.
И скажи ей, что плакать
не надо.
Христос
вознес зеркала
в обеих руках,
чтобы множить, как эхо,
свой собственный образ,
чтоб сердце его отражалось
в темнеющих
взглядах.
Я верую!
Мы живем
под зеркалом необъятным.
Человек поднебесный!
Осанна!
Донья Луна.
(Иль это ртуть расплескалась?)
Нет.
Что за юноша там затеплил
фонарик?
Только бабочке и под силу
погасить сияние это.
Тише... Ведь все возможно!
Светлячком обернулась
луна!
Брат, раскинь свои руки!
Все сущее - веер,
и бог - в его центре.
Поет в одиночестве
птица.
В пространстве множится песня
зеркалом слуха.
Шагаем
по зеркалу
без оправы,
по безоблачному
кристаллу.
Если бы ирис вырос
вверх корнями,
если б выросла роза
вверх корнями,
если бы каждый корень
мог посмотреть на звезды,
а мертвецы не смыкали
веки,
мы стали бы лебедями.
За каждым зеркалом скрыты
мертвые звезды,
и радуга-малолетка
там дремлет.
За каждым зеркалом скрыто
покоя вечного царство
и бескрылых молчаний
гнездовья.
Ведь зеркало - это мощи
источника, что смыкают
свои световые створки
только на ночь.
Ведь зеркало -
это роса-праматерь,
и книга, что рассекает
сумрак, и эхо, ставшее плотью.
Золотой колокольчик.
Пагода схожа с драконом.
Динь-дон, динь-дон
над рисовым полем.
Первозданный источник,
источник истин.
А вдалеке
розовоперая цапля
и вулкан весь в морщинах.
В недрах глаз пролегают
бесконечные тропы.
Две темноты сошлись там
на перекрестке.
Смерть приходит извечно
с этих полей сокрытых.
(Садовница обрывает
слезные розы.)
В зрачках не сыскать
горизонтов.
К замку, откуда нету
возврата вовеки,
надо искать дорогу
в радужном семицветье.
Отрок, любви не знавший,
храни тебя боже от гидры багровой!
Берегись же скитальца,
Елена,
вышивающая галстуки!
Начало начал.
Адам и Ева.
Змий расколол
зеркало рая
на сотни осколков,
и яблоко
камнем стало.
КОЛЫБЕЛЬНАЯ СПЯЩЕМУ ЗЕРКАЛУ
Усни же!
Блуждающих взглядов
не бойся.
Усни же!
Ни ночной мотылек,
ни случайное слово,
ни вкрадчивый луч
тебя в темноте
не ранят.
Усни же!
Сердца безмолвный двойник,
это ты,
мое зеркало,
сад, где я встречусь
с любовью.
Зеркало, спи бестревожно,
спи! И проснись тогда лишь,
когда на губах моих
умрет поцелуй последний.
Воздух,
радугами чреватый,
свои зеркала разбивает
о кроны деревьев.
Сердце мое -
уж не твое ли оно?
Кто возвращает мне отблески мыслей?
Кто мне дарит
эту любовь,
но без корпя?
Меняет цвета мой костюм -
почему же?
Везде перекресток!
Почему видишь ты в небесах
столько звезд?
Кто, кт_о_ ты, брат мой, -
я или ты?
А руки эти холодные
уж не его ли?
На закате я вижу себя,
когда весь людской муравейник
по сердцу снует моему,
Филин
раздумья свои прерывает,
протирает очки,
вздыхая.
Светлячок одинокий
скатывается с горы,
звезды гаснут
в полете.
Крылья вздымает филин
и продолжает раздумья.
(Сюита для трепетного голоса и фортепьяно)
Со всех сторон
безлюдье.
Со всех сторон.
Сиротский звон
сверчка.
Сиротский звон.
Сон бубенца
во мраке.
Сон...
Вол
не спеша
опускает ресницы.
В стойле жара...
Это прелюдия ночи
длится.
Старые
звезды -
глаза их слезятся от света.
Юные
звезды -
подсинены сумерки
лета.
(На взгорье, где сосны в ряд,
огни светляков горят.)
Ладони ветра живые
небесные гладят щеки -
за разом раз,
за разом раз.
У звезд глаза голубые
стянулись в узкие щелки -
за глазом глаз,
за глазом глаз.
Эта звезда не сморгнет никогда -
без век, без ресниц звезда.
- Где же она?
- Эта звезда
в сонной воде
пруда.
Дорога в город Сантьяго.
(Я ехал туда влюбленным,
и пела в ночь полнолунья
птица-сестрица,
птица-певунья
на ветке в цвету лимонном.)
Это звезда романтических грез
(для магнолий
и роз).
Она себе светила сама,
пока не сошла с ума.
Та-ра-ри,
та-ра-ра.
(В хижине мрака,
в болоте,
славно, лягушки, поете.)
Большая Медведица
кверху брюшком
кормит созвездья своим молоком.
Ворчит,
урчит:
дети-звезды, ешьте, пейте,
светите и грейте!
Донья Луна к нам не пришла:
обруч гоняет она.
Вечно смешлива и весела
лунная донья Луна.
Погаснувшие звезды
плывут в последний путь...
Вот горе,
вот беда!
Куда они, куда?
...чтоб рано или поздно
в лазури затонуть.
Вот горе,
вот беда!
Куда они, куда?
Приклеен хвост к комете:
на Сириусе - дети.
Утра высь,
Сезам, отворись.
Ночи сон,
Сезам затворен.
Звезд мерцающие тени
в звуки ночи вплетены.
Привидения растений.
Арфа спутанной струны.
Только тьма в морской дали,
отражений нет.
Стебель взгляда твоего
хрупок, точно свет.
Это ночь земли.
Искрятся, брызжут привиденья
фонтанов,
но следов - нигде нет!
Фонтаны призрачные брызжут
вдали, но исчезают -
ближе!
И все мерещатся, играя,
бесплотно плещутся, чаруя,
там, у невидимого края,
на грани Смерти, эти струи.
Брызжет кровь
ночная
из фонтанов.
О, как пульс их
трепетен и зыбок!
И увидел я,
за окна глянув.
что вокруг ни девушек,
ни скрипок.
Миг тому назад!
Взвилась дорога,
удаляясь облаком из пыли.
Миг тому назад,
совсем немного,
два тысячелетья проскочили!
У рыцарей есть шпаги
стальной фонтанной влаги.
А ночь черней, чем ад.
Но это не игра, нет.
Они цветы изранят
и сердце мне пронзят.
О, не ходите в сад!
Пришел я, о боже, и в борозду бросил,
посеял зерна вопросов.
И не было мне колосьев!
(Луна далека,
как песня сверчка.)
Принес я, о боже, цветы ответов.
А их не сорвал даже ветер.
И никто, и никто на свете.
(И кружит один
земли апельсин.)
Боже, помилуй, над Лазарем сжалься!
Ты видишь, кони грустно и валко
уходят с моим катафалком.
(А склоны темны
под кругом луны.)
О господи боже, вот и ответы.
Ни о чем не спрошу уже. Смолкну навеки -
и пусть колышатся ветки.
(И кружит один
земли апельсин.)
Сливаются реки,
свиваются травы.
А я
развеян ветрами.
Войдет благовещенье
в дом к обрученным,
и девушки встанут утрами -
и вышьют сердца свои
шелком зеленым.
А я
развеян ветрами.
Извечный угол
равнин и высей,
(И ветер
по биссектрисе.)
Безмерный угол
дороги каждой.
(И по биссектрисе -
жажда.)
Пора проститься с сердцем однозвучным,
с напевом безупречнее алмаза -
без вас, боровших северные ветры,
один останусь сиро и безгласо.
Полярной обезглавленной звездою.
Обломком затонувшего компаса.
Тополь и башня.
С тенью живою -
вычерченная веками.
С тенью в зеленых руладах -
замершая в отрешенье.
Непримиримость ветра и камня,
камня и тени.
Роза ветров!
(Преображение
точки.)
Роза ветров!
(Точка настежь.
Прообраз почки.)
НОЧНАЯ ПЕСНЯ АНДАЛУЗСКИХ МОРЯКОВ
От Кадиса к Гибралтару
пути-дороги неплохи!
В морскую волну недаром
ронял я тяжкие вздохи.
Ай, девушка, ай, краса,
за М_а_лагой паруса!
Из Кадиса путь к Севилье.
Тепло здесь рощам лимонным!
Они мой путь проследили
по вздохам неутаенным.
Аи, девушка, аи, краса,
за Малагой паруса!
Пока впереди Кармона,
ножей не пускают в дело,
но месяцем заостренным
изранено ветра тело.
Эй, парень, слушай меня:
уносят волны коня!
Соленый путь позади.
Любовь - я забыл ее.
Забытое мной найди -
отыщешь сердце мое.
Эй, парень, слушай меня:
уносят волны коня!
Мой Кадис, ни шагу вниз
моря за твоей спиной!
Севилья, к небу тянись
да бойся воды речной!
Ай, девушка, ай, краса!
Ай, парень, ай, паренек!
Немало путей-дорог,
полощутся паруса,
да берег насквозь продрог.
НА СМЕРТЬ ХОСЕ ДЕ СИРИА-И-ЭСКАЛАНТЕ
В чьем ты промелькнул прощальном взоре?
О, свеченье сумрака ночного!
Без тебя плывут по небу зори,
и с часами ветер спорит снова.
Над тобой кадит дурманом горя
куст жасмина пепельно-седого.
Человек и страсть! Memento mori.
Стань луной и сердцем небылого.
Стань лупой, и в теплую стремнину
с проблесками красноперых рыбок
яблоко твое я сам закину.
Ты же там, где воздух чист и зыбок,
позабудь печальную долину,
друг, дитя джокондовых улыбок.
МОИ ЧЕРТЫ ЗАМРУТ ОСИРОТЕЛО
Мои черты замрут осиротело
на мху сыром, не знающем о зное.
Меркурий ночи, зеркало сквозное,
чья пустота от слов не запотела.
Ручьем и хмелем было это тело,
теперь навек оставленное мною,
оно отныне станет тишиною
бесслезной, тишиною без предела.
Но даже привкус пламени былого
сменив на лепет голубиной стыни
и горький дрок, темнеющий сурово,
я опрокину прежние святыни,
и веткой в небе закачаюсь снова,
и разольюсь печалью в георгине.
ЭПИТАФИЯ ИСААКУ АЛЬБЕНИСУ
Под этим камнем в гуще трав и злаков
покоится в немой могиле урна
с мелодией - то ласковой, то бурной -
и стихнувшей, отбушевав, отплакав.
В Андалузйи всюду одинаков,
в Гранаде ясной, в Кадисе лазурном,
взывает к солнечному дню ноктюрном
печальный смысл твоих прощальных знаков.
Душа и дар, промчавшиеся мимо!
Рука безжизненная, восковая!
Глаза орла и сердце херувима!
Спи вечным небом, непогодой мая
и теплым снегом в пасмурную зиму!
Спи, об ушедшей жизни забывая!
Цветком любви моя рука согрета,
чтоб это имя ожило в чернилах.
И прячутся в золе стихов унылых
игра лучей, земля живого лета.
И Аполлон засыпал русло где-то,
где кровь моя, как камыши, застыла.
А ты разводишь охру и белила,
в которых - обещание букета.
И два противоречащих начала -
стиха и розы, алгебры и сини -
поэзия в одну борьбу связала.
О, красота твоих точеных линий!
Перу, резец печали по металлу!
Испания, скелет луны в долине!
Фиалка горней светозарной рани,
замерзшая над кручею вулкана,
ты - голос, что тревожит неустанно,
слепой и вездесущий - вне гортани.
Ты - снегопада близкого дыханье,
твои мечты - как белизна бурана.
Твое лицо - для нас живая рана,
а сердце - вольный голубок в тумане.
Лети же ввысь, не скованный погоней
напев зари, вступающий вначале,
пой, лилия, все горше и бездонней,
чтоб мы, склоняя головы, молчали,
и день и ночь струилась из ладоней
гирлянда нескончаемой печали,
Семь сердец
ношу по свету.
В колдовские горы, мама,
я ушел навстречу ветру.
Ворожба семи красавиц
в семь зеркал меня укрыла.
Пел мой голос семицветный,
разлетаясь легкокрыло.
Амарантовая, барка
доплывала без ветрила.
За других я жил на свете
и живу. Мою же душу
в грош не ставят мои тайны,
и для всех они наружу.
На крутой вершине, мама
(той, где сердце заплуталось,
когда с эхом побраталось),
повстречались я и ветер.
Семь сердец
ношу по свету.
Своего еще не встретил!
Мой циферблат конфетный
в пламени тает, бедный.
А ведь меня морочил,
вечное завтра прочил.
Сласти, цветы, чернила...
(Господи - все, что было!)
...в огненное жерло.
(Все, что меня ждало!)
Сеньориты былого
бродят замершим садом -
те, кого не любили,
с кавалерами рядом.
Кавалеры безглазы,
сеньориты безгласны;
лишь улыбки белеют,
словно веер атласный.
Словно в дымке, где розы
все от инея седы,
монастырские свечи
кружит марево бреда.
Бродит сонм ароматов,
вереница слепая,
по цветам запоздалым
невесомо ступая.
На раскосых лимонах
блики мертвенно-серы.
Свеся ржавые шпаги,
семенят кавалеры.
ПЕСЕНКА НЕРОЖДЕННОГО РЕБЕНКА
Зачем вы уплыть мне дали
к низовьям темных рыданий?
Зачем учился я плакать?
Мой плач такой уже старый,
что еле слезы волочит
и скоро сгинет, усталый.
Кто взял себе мои руки,
во тьме безрукого бросил?
Они другому ребенку
послужат парою весел.
Кого мои сны смутили?
Я спал так тихо и мирно.
И сон мой изрешетили.
И мама уже седая.
Зачем уплыть вы мне дали
по темной глади рыданий?
Над золотым
покоем
мой тополек
ютится.
Без одичалой
птицы.
Над золотым
покоем.
Над золотой водою
шепчется он с рекою
о золотом
покое.
Вслушиваюсь до боли,
и, как ягненку в поле,
волк
отвечает воем,
над золотым
покоем.
Трах-тах!..
И воздух умер.
Съежилось небо в крене.
Пали живые сосны.
Стоя дрожали тени.
Три наших тени.
Тук-тук...
Кто бы мог?
- Я пришла на твой порог,
я осенняя тоска.
- Что ты хочешь?
- Смоль виска.
- Не отдам я, спрячь суму.
- Не отдашь - сама возьму.
Тук-тук.
Та же тьма...
- Это я, твоя зима.
----------------------------------------------------------------------------
Библиотека всемирной литературы. Серия третья. Том 143
Испанские поэты XX вка.
М., "Художественная литература", 1977
OCR Бычков М.Н. mailto:bmn@lib.ru
----------------------------------------------------------------------------
Из книги "Стихи о Конте Хондо" (1921)
Эллипс крика
с горы -
на другую.
Из олив,
черной радугой, над синевой
ночи.
А-а-ай!
Как смычок,
пробудивший вибрацию в длинных
струнах ветра.
А-а-ай!
(В деревушке пещерной
возникают лампады.)
А-а-ай!
Земля,
сухая от зноя,
и небо
ночное.
(Ветер оливок
и взгорий.)
Земля,
древний край
плошек
и горя.
Земля - потайных водоемов
вовек не измерить.
Земля
стрел и незрячей
смерти.
(Ветер по-над дорогой,
тополий ветер.)
Кинжал
острым лезвием
в сердце войдет,
как входит плуг
в выжженный луг.
_Нет,
не вонзайся мне в сердце,
нет_.
Кинжал,
словно солнечный луч, зажжет
колеблемую волну,
души моей глубину.
_Нет,
не вонзайся мне в сердце,
нет_.
Одетой в черное платье
весь мир ей кажется малым,
а сердце - большим необъятно.
_Одетой в черное платье_.
Ей кажется, горькие стоны
и нежные страстные вздохи
в потоке ветра утонут.
_Одетой в черное платье_.
Балкон остался открытым,
и сквозь перила балкона -
заря по небу разлита.
_Ай-яй-яй-яй-яй_,
одетой в черное платье!
Обоим нам ясно,
и мне и тебе: наши встречи
напрасны.
Сама ты все знаешь теперь:
я ее слишком любил.
Уходи ж... вот по этой тропе.
От гвоздей отверстые раны
на ладонях моих.
Видишь? Багряные,
кровоточат.
Уходя, не гляди
назад.
Вслед смотреть я не стану.
Да помолимся вместе святому
Каэтано
за то, что обоим нам ясно,
и мне и тебе, - наши встречи
напрасны.
Last-modified: Thu, 15 Sep 2005 04:43:47 GMT