Григорий Свирский. Три произведения
---------------------------------------------------------------
© Copyright Григорий Свирский
WWW: http://members.rogers.com/gsvirsky/
---------------------------------------------------------------
-- - 1. АНДРЕЙКА
-- - 2. OCTPOBA
-- - 3. БАШКИРСКИЙ МЕД
АНДРЕЙКА
(на Луну без скафандра)
киноповесть
1. НА ЛУНЕ ЖИЗНИ НЕТ. ТОЛЬКО ПОЛИЦИЯ
Когда в Торонтский международный аэропорт опускаются один за другим
пять-шесть самолетов "Джамбо", прилетевшему кажется, что он попал в Китай,
где миллиард жителей, а не в Канаду. Толпа несет, тискает, вертит...
Мальчик лет 14-- 15 крутит головой во все стороны, завороженный
маскарадной пестротой нескончаемого потока пассажиров. Мужчины в белых
кальсонах и клетчатых юбках, женщины в солдатской униформе и почти голые.
Его больно толкнул индус в красной чалме, уронив на бегу: "Сорри!" Он
налетел на кого-то, услышал: "Сорри!" Толкучка была для него привычной,
вокзальной, лишь сопровождалось все это необычной музыкальной гаммой, то на
басах, то в верхах: "Сорри! Сорри! Сорри! Сорри!.."
Его обтекает со всех сторон шумная семья итальянцев в курточках,
казалось, из одних сверкающих "молний". Как только итальянцы посыпались из
дверей багажного отделения, зал ожидания восторженно взвыл. Поцелуи
по-южному шумны.
-- Андрей! -- Откуда-то прозвучал неуверенный голос: -- Андре-эй!
Андрейка оглянулся с любопытством. Мои? Где застряли?
Толпа выносит Андрейку из багажной.
Его отец и мачеха Людмила (отец звал ее Люси) уже здесь. Андрейка с
трудом пробился к ним. Посмотрел вопросительно на отца -- лицо у отца мятое,
как его новый твидовый костюм. И -- жалкое, мокрое. Что-то стряслось? Отец
переступал с ноги на ногу, чего-то он очень боялся, вроде они и в самом деле
по ошибке прилетели не туда, куда хотели. У Люси от жары поплыли ее
наклеенные ресницы, но выпуклые птичьи глаза все равно торжествовали.
Она дернула отца за руку раз-другой. Отец произнес: -- Сын, ты всегда
хотел быть независимым... -- И вдруг скис. Добавил только: -- Такие пироги,
сын. -- Он явно чего-то страшился...
Нагруженная чемоданами толпа выплыла из аэропорта в город. Кончился
вдруг Китай. Еще минута, и они остались одни. Люси уж так сильно дернула
отца за руку, что тот пошатнулся. Затем выступил вперед и не сказал --
прохрипел сдавленным, чужим голосом:
-- Сын! Я сделал для тебя все, что мог, доставил в свободную страну. --
Он показал сыну на один из чемоданов, стоявших на полу, затем протянул ему
сто долларов и листочек, на котором выведено: "ХАЯС, эмигрантское
агентство", номер телефона... -- Доставил тебя в свободную страну, --
повторил он тверже. -- Теперь... живи сам... Независимо...
И они, сперва Люси, затем отец, ходко двинулись к белым раздвигающимся
дверям. Андрейка машинальным движением схватил свои вещи и потащился за
ними.
-- Такси! -- крикнула Люси. И к отцу: -- Какая жарища! И это в апреле!
Что же будет летом?! А ты говорил, что Канада -- северная страна...
Такси подползали к дверям аэровокзала одно за другим, изгибаясь вдали
змеей. Шофер в синей чалме погрузил огромные чемоданы в багажник.
Отец оборачивается к сыну и неуверенно подает ему руку на прощанье.
Андрейка потянулся к отцу всем телом, не то поцеловать хотел, не то
зареветь, тот, отступив на шаг, произнес как мог сухо:
-- Андрей, не будем сентиментальны. Мы -- мужчины.
И они уехали в черном лимузине с надписью на стекле "Аэропорт"... Тут
только Андрей осознал: произошло необратимое.
В глазах -- ужас; и вдруг сомнение: в самом ли деле его бросили?
Вспомнилось заплаканное лицо бабушки в аэропорту "Шереметьево". Она шепчет и
раз, и другой:
-- Если что, сразу просись назад.
Он, смеющийся, машет бабушке рукой...
Увы, он в Торонто.
Андрейка проводил испуганным взглядом лимузин и, подхватив свои
пожитки, кинулся назад, в здание аэропорта. Поднялся на лифте этажом выше,
туда, откуда люди улетают прочь... Зал был устрашающе велик. Он давил на
Андрейку своими неземными размерами и пустотой. Андрейка почувствовал,
вот-вот разревется, как малыш, брошенный неведомо где. Холодит, аж мурашки
по телу.
Тихо сочился чужой и скорбный, с барабанным боем и электрогитарами,
мотив; подергивалась в такт ему нога человека в незнакомой форме с
револьвером на боку. Андрейка инстинктивно рванулся в сторону от него, к
свету противоположной стены. Она была вся из стекла, эта стена. Но и тут
тихо жаловался откуда-то из-под потолка хрипатый скорбный голос под
электрогитару и барабан, на своем негритянском английском: "Четыреста лет
рабства... четыреста лет рабства"... Андрей разобрал только эти слова.
Радости они не прибавили. Он припал носом к холодному стеклу. Там стояли
гигантские, сверкающие от дождя "Боинги". И мчались какие-то странные
броневички красного цвета с названиями авиакомпаний. И все ритмично
мигали-подмигивали -- словно в такт барабану: "Четыреста лет рабства...
четыреста лет рабства... "
Вот подъехал к ближнему "Боингу" желтый фургон. Его кузов начал
подыматься, как лифт. И разгружаться, без людей, в черную дыру "Боинга".
Груз в металлических ящиках поворачивался и двигался на длинной платформе
сам по себе. Андрейка отлип от стекла только тогда, когда разглядел, что под
ящиками крутились железные валики. В разных направлениях. Вся платформа из
валиков.
"В ящике, но улечу!" -- сказал Андрейка самому себе решительно.
У ближнего самолета мотор был в самом хвосте.
А над мотором, на руле поворота, подпись "Canada" и кленовый листок!
-- Трехмоторный. Ди-10. -- шепчет Андрейка. -- Океан перемахнет?
У кабины летчика надпись "Express of Amsterdam"... -- "Конечно,
перемахнет!" Но на этот самолет он опоздал, решительно. Красный броневичок
оказался толкачем, который начал вытягивать амстердамский самолет из "норы".
Отволок его в сторону и отцепился, по-прежнему тревожа Андрейку своим желтым
миганием: "Четыреста лет... слышал? Четыреста... "
Из-под потолка провозгласили механически-безразличным голосом, что
посадка на самолет в Рим задерживается на тридцать минут.
"Рим?! -- мелькнуло у Андрейки. -- Конечно, в Рим! Там Мишка из 2-й
школы, там все!"
Андрейка, пробегая, читает надписи. "Lisbon". Ни к чему ему
португальцы.
"London" -- нет!
"Delhi" -- тем более!..
Из-под потолка снова оповестили, что началась посадка на рейс No... в
Рим.
Андрейка смешивается с многодетной итальянской семьей. К римлянам! К
римлянам!.. Проскакивает первый контроль, кидает свой чемодан на
просвечивание. Чемодан выплывает с другой стороны будочки. Андрейка успел
схватить свои вещи, пока кто-то из охраны двигался к нему. И помчался со
всех ног. Разглядел у окна римский самолет. От головы до хвоста разноцветный
по диагонали. Красно-белый.
У дверей отрывают длинные билеты. У каждого пассажира отдельно.
Андрейка рванулся вперед, показывая пальцами на взрослых, которые спешат
следом...
Из жаркого коридорчика, ведущего прямо к Риму, Андрейку вывели, держа
за руку. Отпустив, сказали деловито: "Сорри"...
... Снова пугающе огромный и холодный зал ожидания.
За его стеклянной стеной все те же плоские, казалось, приплюснутые
машины, похожие на луноходы; снимки луноходов в газете Андрейка когда-то с
восторгом показывал бабушке. И эти точь-в-точь...
Рабочий в желтом шлеме и высоких ботинках прыгает возле машины. Тоже
почти как на Луне.
Там, на Земле, Андрейка действительно сказал отцу в сердцах: "Без вас
проживу... " Но в Москве "без вас проживу" означало сбежать к бабушке. В
Риме -- к Боре, с которым вместе летел до Вены.
А здесь?!
Неподалеку, на стене, целая колония телефонов-автоматов. Кто-то, с
трубкой в руке, смеялся. Звонит, видно, близким людям...
Андрейке стало так страшно, что он остановился и присел в ближайшем
кресле. Ноги не держали.
-- Луна, -- сказал он самому себе. -- Луна это, вот что это!
Далекий потолок все еще хрипел под негритянский тамтам. Хрипели что-то
совсем другое, но Андрейке слышится прежнее: "Четыреста лет... слышал?..
четыреста лет... слышал?.."
-- Ты потерялся, парень? -- спросили его миролюбиво.
Андрейка и головы не поднял, сердце его стучало в такт барабанам,
которые отбивали ему свое...
Наконец, он поднял глаза. "Ой, бабушка!" Гигант с огромной пряжкой и
револьвером на боку.
-- Нет! Нет!! -- вскричал Андрейка. -- Я сам по себе. Мне туда надо. --
Он показал в сторону таблички "Rome".
-- Вы летите один? Не будете ли вы так любезны показать билет?.. Только
билет!
Андрейка вдруг почувствовал, что не понимает ничего, ни слова. А ведь
учился в английской школе, считал, что английский ему -- на один зубок.
-- Билет, пожалуйста... -- Гигант повернул обрывок посадочного талона и
сказал удивленно:
-- Так вы же прилетели!
-- Я прилетел не туда! -- Андрейка изо всех сил старался не
разреветься. Я прилетел не туда! Мне нужно к своим...
Гигант долго молчит, глядя на растерянного скуластого крепыша в новом
твидовом костюме и размочаленных кедах. Щеки, губы паренька припухлые,
детские. Рыжие веснушки на длинном носище горят, как пожар. А глаза,
озабоченные, в тревоге, углубленные в свои, похоже, не детские думы.
Гигант спрашивает, положив руки на свой широкий ремень:
-- Есть ли у тебя в Канаде родственники, парень?
Андрейка втиснулся в кресло поглубже и не ответил.
-- Так. Что будем делать, господин пассажир?
Андрейка вынимает большой -- настоящий мужской носовой платок, вытирает
лицо, шею, руки. Долго молчит. Но лицо его красноречиво: "Надо подумать!" --
Острый, жгучий стыд за самого себя, за отца сковал его. Как он произнесет
эти ужасные слова: его бросили?
Гигант с револьвером на боку ждет терпеливо.
-- О чем подумать? -- наконец спрашивает он с улыбкой.
Андрейка от стыда, от невозможности сказать прямо: "Меня бросили", --
выпаливает:
-- На Луну высадили. Без скафандра. И живи... -- Андрейка стал
багровым. Обида округлила его серые глаза, на которых предательски повисли
слезы.
-- Ты, парень, из России, -- говорит гигант уверенным тоном, -- Акцент
у тебя русский. Сколько тебе лет?
-- А кто вы? -- настороженно спрашивает Андрейка.
-- Ар си эм пи... Королевская конная полиция...
Андрейка схватил свой чемодан, рванулся в сторону дверей.
-- Ну-ну! Куда ты, хлопец! -- воскликнул полицейский, положив руку на
костлявое плечо Андрейки, и добавил с улыбкой, по-украински. -- Мабуть, ты
не слыхал, что на Луне нельзя делать резких движений?
Гигант берет вещички Андрея, спускается с ним в лифте куда-то вниз;
усадив Андрея, звонит в иммиграционное агентство и еще куда-то, чтоб
прислали за новым иммигрантом. Но там, видно, ответили, что прислать
некого...
Гигант резко, в досаде, вешает трубку и передает Андрейку двум молодым
людям в широкополых ковбойских шляпах. Объясняет:
-- Они тоже из королевской конной полиции. Можешь не беспокоиться!
Вышли на улицу.
-- А где ваши кони? -- спросил любопытный Андрейка.
Двое не ответили. Даже не улыбнулись.
Отправились на сияющей черным лаком машине, такой же длинной, как
стоявшая рядом, в которую вносили прилетевший откуда-то гроб.
-- Хоронить едем! -- сказал Андрейка зло.
Полицейские покосились в его сторону и промолчали.
Навстречу мчится желтая машина с прыгающими белыми и красными огнями и
нарастающим воем. На ней надпись: "Полиция".
-- А мы почему едем без адских звуков? -- не унимается Андрейка -- Вы
ведь тоже полиция.
-- Там что-то случилось, -- ответил сидевший рядом с ним. -- А у нас
ничего не случилось...
"Ничего не случилось... Конечно!" -- думает Андрейка. -- Человек попал
на Луну. Кого этим удивишь!.." Машина идет по многоэтажным развилкам дорог.
В глазах Андрейки почти изумление. Небоскребы такие, что приходится задирать
голову.
-- Так сколько тебе лет, парень? -- "Конник" помоложе, с усами,
посмотрел на Андрейку сочувственно.
-- Я вполне самостоятельный человек... -- произнес Андрейка как мог
уверенно. Я буду жить один... Сам! Совершенно!.. Точнее?.. Пятнадцать с
половиной.
-- С половиной?! -- повторил усач, и переглянулся со вторым "конником",
сидевшим за рулем. Тот включил приемник. Снова зазвучали чужие ритмы
аэропорта, с барабанами и электрогитарами. Хрипатый голос тянул речитативом
свою панихиду. К Андрейке вернулась тоска. Он даже всплакнул от этого
острого, режущего как пилой речитатива, который отныне стал для него голосом
потери, обиды, бесприютности...
-- Ты ел ланч? -- спросил усач.
Андрейка кивнул неопределенно: не то да, не то нет...
-- Вот самый известный ресторан в Торонто, -- продолжал усатый, когда
машина свернула с дороги. -- Мой сын сюда ходит со своей герл-френд.
-- "McDonald's", -- прочитал Андрейка.
-- Поланчуем, парень, и дальше. О'кей?
В самом известном ресторане остро пахло жареной картошкой, кофе и
дымком.
Андрейке принесли hamburger -- большую котлету с булкой.
-- Не торопись, Эндрю, всего-навсего пятнадцать тебе, а ты все время
спешишь... Родителям сообщили, что ты пропал...
Андрейка вскочил на ноги, воскликнув непримиримо:
-- Я же сказал, что я самостоятельный человек. И буду жить сам!..
Почему? -- Андрейка вздохнул горестно и, ничего не поделаешь: -- Ну,
расскажу, ладно...
Андрейка почти кончил свой hamburger. "Усач" поглядел на второго
полицейского удивленно: мол, ну и дела...
Тот, что постарше, не высказал удивления, только усы разгладил свирепо;
однако пояснил тоном самым спокойным:
-- Парень, по канадским законам дети до шестнадцати лет не имеют права
уходить от родителей.
-- Как?! В свободной стране?!
-- ... И родители не имеют права бросать своих детей, если им нет
шестнадцати, -- столь же безмятежно продолжал полицейский. -- Мы едем к
твоим родителям и объясним им канадские законы. О'кей?
Андрейка чуть не подавился остатком хамбургера.
-- Не волнуйся, Эндрю. Если ты не хочешь жить с родителями, никто тебя
не заставит жить с ними.
В глазах Андрейки явное недоверие.
-- ... Но если полгода потерпеть, тебе обеспечены кров и еда. А за
полгода много воды утечет... Давай сразу к ним, и пусть они попробуют
нарушить закон!
Андрейка вяло дожевал свою еду и спросил, есть ли в этом шикарном
ресторане уборная.
Полицейский помоложе почему-то коснулся сапогом чемодана Андрейки и
показал на коридорчик в глубине.
... Из уборной Андрейка выскочил, прячась за спинами рослых парней, и
кинулся прочь, сперва по асфальту, едва не угодив под машину, затем по
траве, вялой, прошлогодней, чуть нагретой весенним солнцем. Упасть бы и
полежать! Но нет!.. "Подальше от царей, голова будет целей!" -- вспомнил он
любимое бабушкино присловье.
... Андрейка бежал долго, пока не оказался в каком-то овраге; там
притаился. Отдышаться, подумать...
"Я -- человек, как все!.. Так и скажу!.. А до шестнадцати не человек?..
Вот тебе и свобода! Напялят казенные штаны... Всем одного цвета. Ну нет,
полгода надо продержаться. Только полгода! Не продержусь, что ли?! Закон!
Знаем мы эти законы! Вспоминают о нем, когда им надо... Кому надо, чтоб я
общался с Люси... Я ее задушу... за отца... за все! В свободном мире, и
сидеть в клетке?.. Глупо! Хватит! Я больше не Андрейка. Я -- Андрей. Как
дед... Подработаю где-нибудь и сниму угол".
Сверху пронесся автобус. Андрейка поднялся по зеленому склону,
пригнувшись, и, когда следующий автобус остановился, прыгнул в открывшуюся
дверь.
-- Я попаду в центр города? -- спросил Андрейка и торопливо, чтоб
подумали, что он турист, добавил: -- Очень хочется посмотреть...
Водитель и головы к нему не повернул, объяснил деловито:
-- Сойдите на улице Bloor, это главная улица, там много выставок, кафе,
толпится молодежь. Рядом улица художников.
Андрейка выпрыгнул из автобуса посередине черных и стеклянно-золотистых
небоскребов. То тут, то там надписи: "Bank of Сомmerce", "Bank of ... "
Торонтский Уолл-стрит!
Народу мало. Откуда-то из-под земли, правда, валом валят, как в Москве.
Ага, это метро. Андрейка поглазел на один стеклянный небоскреб, на другой.
Странно! Стекла точно закоптелые. "Ты меня видишь, я тебя нет... " --
говаривал отец.
Возле Андрейки останавливается огромная черная машина, вдвое длиннее,
чем у полицейских. Андрейка готов уж броситься прочь... Но из машины никто
не выскочил. Наконец открылась дверца и оттуда показались голые волосатые
ноги. А затем и весь человек целиком, немолодой, упитанный, в соломенной
шляпе с зеленым листом на высокой тулье и ... в клетчатой шотландской юбке.
Андрейка закрывает рот рукой, чтобы не засмеяться. К шотландским
одеяниям еще не привык.
-- Веселишься, парень, -- бросил приехавший; он постоял, тяжело дыша и
опираясь на трость. -- Турист? Эмигрант?
-- Эт-то чей дом? -- спросил Андрейка, показав на небоскреб, чтобы
поскорее уйти от опасной темы.
-- Мой!
-- Ваш? Целый небоскреб?
Упитанный в юбке усмехнулся.
-- И тот мой, -- он показал тростью вдоль улицы, где гордо высились
одетые в стекло и слепящие на солнце небоскребы. -- И следующий.
У Андрейки вырвалось раньше, чем он что-либо подумал:
-- И вас еще не повесили?
-- Ты откуда? -- суше спросила юбка.
-- Из России.
-- Варварская страна!
-- А Франция?
-- Прекрасная страна!
-- Виктор Гюго писал, что вешали еще в 1793 году. "На фонарь! На
фонарь!" -- воскликнул он с нескрываемой мальчишеской злобой, которая
клокотала в нем вот уже несколько часов.
Молчание длилось минуту-две.
-- И стало в мире лучше? -- спросил упитанный человек после раздумья.
-- Не знаю, -- честно признался Андрейка. -- Бабушка говорила, что
лучше не стало.
Упитанный молча скрылся за темной массивной дверью.
Андрейка побрел дальше, подавленный, недовольный собой: сорвал злость
на прохожем. "Бабушка сказала бы, что это, по крайней мере, непорядочно... "
Андрейка был по-прежнему зол, но это уже не была злость на всю вселенную.
А город ничего... Перекрестки все разные. Один, широкий, с оградой в
виде изогнутых труб, как палуба корабля. Мигнул светофор, и началось
светопреставление. Будто корабль тонет, все мчатся в поисках спасения.
На другом -- никто не спешит. Люди вышагивают чинно. Неторопливо
катятся коляски с детьми. Одна коляска -- просторная, оттуда выглядывали три
белокурые рожицы.
Следующий перекресток оказался Пекином. Ни одного европейца. Одни
"косоглазые". А боковая улочка вся в иероглифах. Вывеска на вывеске, а
ничего не поймешь. Пекин!
В Пекине попахивало чем-то прелым, застоявшимся, почти тухловатым, и
Андрейка заспешил к европейцам. Город -- куда больше, чем он думал. "Не
может быть, чтоб больше Москвы!"
На огромных окнах магазинов висят картонки с надписью: "Help wanted" --
требуется работник. Значит, не пропадет.
Андрейка остановился на углу одной из улиц и увидел цирк.
Приблизился к циркачам почти вплотную. Стоят вдоль тротуара ребята и
девчонки, раскрашенные, как цирковые клоуны. Волосы зеленые, синие, красные.
Один подпоясан цепью. Затылок у него желтый, пол-головы зеленые. Торонтский
цирк!
Огромный магнитофон у стены ревел на всю улицу. Музыка совсем другая,
вовсе не негритянская. Но тоже тревожная, будоражащая. И совсем нет мелодии.
"Камнедробилка", говорила бабушка о такой музыке. О чем крик? Андрейка
прислушался к высокому, как у скопца, голосу. Певец выговаривает четко, по
слову: "Арабы дерутся между собой, Кадаффи стреляет в кого вздумает... Душат
друг друга, а кричат, что ненавидят евреев. Мы ниспровергаем старый хлам...
" -- И снова все потонуло в грохоте барабанов и взбесившихся электрогитар.
-- Может, это выборы! -- сказал Андрейка самому себе. Он еще в Москве
слышал, что выборы в Америке вроде карнавала.
И вдруг увидел двух полицейских в черных кепках, которые медленно
вышагивали по тротуару. Вот уже прошли сквозь толчею беснующихся
ниспровергателей, словно тех и не было.
Андрейка метнулся за спины раскрашенных парней, засновал от одной спины
к другой, чтоб черные кепки его не заметили.
-- Эй, ты от кого прячешься? -- миролюбиво спросил его парень с
желто-зеленой клоунской головой. -- От полицейских? Что ты натворил?
-- Я ушел от родителей. А меня хотят отловить, как обезьяну, и обратно
в клетку.
Ниспровергатели засмеялись.
-- А мы от кого?! -- воскликнула девушка с синими волосами.
А желто-зеленый добавил весело:
-- От предков?! Всего-то!.. Тогда иди к нам! Мы тебя так разукрасим, не
то, что полиция, мать родная не узнает...
-- А кто вы?
-- А ты откуда свалился? Панка от фараона отличить не можешь?
Панки?.. Панков он видел. На Арбате. Они были одеты совсем не так. На
них были рваные гимнастерки, лохмотья, и они читали стихи, которые тогда
запомнил, чтоб продекламировать бабушке.
Откуда ты взялся, козел?
Из помойки!
Я -- грязный панк,
Я -- дитя перестройки!
-- Панка от фараона я отличу! -- возразил Андрейка с достоинством... --
Только почему-то вы слишком чистые. Как ненастоящие...
В полемику с ним не вступили. Подхватили под руки и посадили в "вэн" --
разрисованный микроавтобус, стоявший на боковой улочке. Машина остановилась
у длинного сарая с распахнутой настежь дверью, от которой тянулась длинная
очередь парней и девчонок.
-- И у вас очереди? -- сказал Андрейка веселее.
Его провели в сарай, и никто из парней, терпеливо ждавших снаружи, не
встрепенулся, не возразил.
Оказалось, здесь -- огромная парикмахерская. Но не совсем обычная.
Именно здесь красили волосы во все цвета радуги, выстригали полголовы, как у
каторжан, хочешь -- вдоль, хочешь -- поперек...
Андрейку усадили в кресло, завернули в простыню; голову с боков
остригли наголо, а середину собрали в пучок и склеили каким-то лаком в
петушиный гребень... Пожалуй, даже не петушиный. Волосы потеряли
эластичность, стали жесткими и очень острыми. Торчали иглами во все
стороны... "Петух-дикобраз", -- сказал про себя Андрейка, взглянув в зеркало
одним глазом.
"Ну, это уж слишком!" -- Он всплеснул руками: его тонкий, с горбинкой,
нос прокололи булавкой. Правда тут же успокоился: прокололи без боли и
кровотечения. Вторую булавку проткнули сквозь ухо, на булавке висел
небольшой железный череп.
Парикмахер оказался разговорчивым. Узнав, что клиент из России и
скрылся из дому, протянул успокоенно:
-- Обы-ычное дело... В нашей благословенной Канаде каждый третий
мальчишка в побеге...
Андрейка парикмахеру не поверил, но, чтоб не спорить, кивал согласно...
В конце концов он устал и от спертого воздуха, и от бесконечной возни с
его волосами, пытался вздремнуть, но тут его приподняли за плечи и сказали
победно:
-- Ну, вот, теперь ты настоящий панк!
Андрейку снова доставили на тот же угол, где слушали нестерпимо громкий
вблизи, возбуждавший тревогу магнитофон-камнедробилку, уличавший кого-то: "А
вы, толстосумы, жирные крысы, мчитесь на своих дорогих авто и не замечаете
нас... "
Андрейка впервые разглядел панков. На девочке с синими волосами белая
майка с воинственно-непристойной надписью "Fuck the Government" . На другой
-- зазывающая: "I am sexy, Punk" .
В кармане отглаженных твидовых брюк Андрейки лежал московский словарик.
Он достал его. Отошел в сторону, полистал. "Punk -- гнилое дерево, гнилушка,
гнилье, ненужное, никчемное, чепуха, неопытный юнец, проститутка... "
Слово "проститутка" его несколько шокировало, но девочка в очках и в
белой майке с надписью "Fuck the Government" была, скорее, школьницей,
студенткой. Да и остальные тоже...
-- "Fuck" имеет тоже политический смысл? -- спросил он парня с
раскрашенной головой и железной цепью у пояса. В ответ раздался дружный
хохот, кто-то показал ему средний палец руки, жест был и вовсе непонятен.
Видно, какое-то ругательство. Однако все чему-то радовались, приплясывая в
такт громкой и странно тревожной музыке. "Э, ладно! -- сказал себе Андрейка.
-- Главное, полиция не узнает".
И он выбрался из пестрого круга пританцовывающих "панков", так и не
решившись спросить их, чему посвящено сегодняшнее представление. Он двинулся
дальше по боковой улице, где он видел в окне магазина "Help wanted". На его
глазах плакатик сняли, значит, уже нашелся помощник. Он засмеялся без
причины, уходя от пережитого, стараясь изгнать из памяти страшные минуты в
аэропорту. Шел все медленнее, отдыхая уже только от одной мысли, что никому
на свете нет до него никакого дела. Он в безопасности...
Заглянул в пирожковую на углу, где тоже висел плакатик "Help wanted",
спросил, не нужен ли помощник. Толстая женщина взглянула на него
неприязненно и сказала, что уже взяли.
Андрейка понял: надо отколоть булавку с черепом. По крайней мере...
Тогда-то он заработает на хлеб... Вон сколько картонок "Help wanted".
... Он промахал квартала два-три, не более, свернул на широкую и
по-российски грязную улицу с названием "SPADINA", которую пересекал,
названивая, трамвай. И вдруг увидел желтую полицейскую машину, шофер которой
что-то говорил в микрофон.
Андрейка бросился бежать, свернув на рынок -- узкую захламленную улочку
с магазинчиками, пахнущими рыбой, с навалами яблок, апельсинов, помидоров,
вынесенных на тротуар. Улочка забита машинами (сюда им не въехать). Но тут
же услышал тяжелый топот сапог. Точно били в барабан. Бум! Бум! Вдруг
барабан зачастил... Андрейка кинулся к двум оборванным парням лет
семнадцати, которые тащили к своей машине большой ящик пива, пластиковые
мешки с яблоками и прочей снедью.
-- Police wants to catch me! -- закричал он, показав в сторону
приближающегося топота.
Один из парней быстро открыл дверь машины со ржавым и покореженным
боком и втолкнул Андрейку в кабину.
-- Ляг! -- скомандовал он, так как из-за угла действительно показались
бегущие полицейские.
Мгновение, и красно-рыжая от ржавчины, скрипящая машина двинулась,
маневрируя в рыночной сутолоке, вырвалась, заезжая на тротуары, сбивая
фанерные ящики, на большую улицу, на которой звенел трамвай, и помчалась,
трясясь, как в ознобе, на выбоинах мостовой.
2. "МУЗЫКАЛЬНЫЙ ЯЩИК"
Лифт не работал. Ребята долго взбирались на верхний этаж, под самую
крышу, хлопавшую полуоторванной железной кровлей.
Едва Андрейка просунул голову в двери, раздался негодующий бас:
-- Холи шит! Какого дьявола привезли панка? Гнать крашеных!
Ребята, спасшие Андрейку от полиции, объяснили:
-- Иммигрант! Прячется от полиции... Панки и обрадовались...
Разукрасили...
-- Упс! -- удивился кто-то, невидимый в табачном дыму. -- Вот так
штука! Спрятаться хотел от полиции?! Среди панков?! Да они ж криком кричат,
чтобы их заметили... А этот схорониться решил! Среди панков?! Ну, осел... Ты
как забрел к ним?
-- А я люблю ходить по улицам, -- настороженно ответил Андрейка. --
Зоопарк далеко и дорог. Здесь -- самый интересный зоопарк.
Раздался хохот, парень с бычьей шеей и спутанными жирными волосами до
плеч протянул Андрейке бутылку пива. Затем еще одну.
-- ... Из России? Никогда живого русского не видал... Давно из дома?
-- А что считать домом?
-- Где жрать дают.
-- Час с четвертью!
Снова засмеялись, парень с волосами до плеч сказал добродушно:
"Русский! Пойди-ка отмой свои патлы".
-- Выгоните его к черту! -- воскликнули враждебно из глубины комнаты.
-- Или отмойте шваброй!
Гривастый разразился по чьему-то адресу матерной бранью, затем схватил
Андрейку за плечи, а кто-то с готовностью за ноги, и так, в твидовом
костюме, швырнули его в ванну. И голову с острым гребнем окунули. "Чтоб не
кололся!"
Когда Андрейка вылез с размякшими от теплой воды и липкими волосами из
гостиной слышался какофонический грохот. Его, уж точно, Андрейка не назвал
бы музыкой. Это был именно грохот. Он несся из четырех широченных динамиков,
расставленных по углам комнаты. Коридор был загроможден пустыми пивными
бутылками и почти до потолка картонными коробками. Пили, видать, серьезно.
Новичка встретили добродушными возгласами.
-- Вот он, утопленник! А ну, вруби погромче!..
В первую минуту Андрейке почудилось, что он оглох. Потом слух вернулся
к нему. Рев, нарастая, вызывал ужас: казалось, на него наезжает паровоз,
грохочут под колесами рельсы, гудит земля, громадный состав подмял его под
себя, и нет этому конца.
Андрейка стоял в оцепенении минут пять, и вдруг паровоз исчез сразу,
точно взлетел в небо и превратился в русские сани, которые тащились по
снегу...
Андрейка от радости даже покружился, раскинув руки: кто-то грубо
одернул его:
-- Хелло, у нас не танцуют! У нас пьют пиво!..
Андрейка начал различать в дымном мраке людей. Все сидят по стенам, на
диване, на полу, в кожаных куртках и джинсах. У многих волосы до плеч.
Андрейке вспомнились школьные стихи, забыл, чьи:
У Махно до самых плеч
Волосня густая...
Махно, рассказывала учительница, был анархистом.
-- Эй, вы анархисты, что ли? -- спросил Андрейка.
"Анархисты" не ответили, успокоенно вслушиваясь в тихие звуки; сидели
неподвижно, как в концертном зале, звуки были напряженно-скрипящими,
царапающими, словно сани мчали то по талому снегу, то по земле, и тут только
зазвучала песня, похожая на плач.
Андрейка не разобрал первых слов и вполголоса спросил сидящего рядом, о
чем песня.
-- "Бетонные джунгли", называется, иначе "Тюрьма"... Ты сидел в
тюряге?.. Ну, так у тебя еще все впереди, парень...
Но сани с грустной песней опять подмял грохочущий товарняк.
Казалось, гитарные струны рвались и кто-то размеренно бил его,
Андрейку, палкой по голове.
Он почувствовал боль в висках. Обхватил голову руками...
-- Хелло! -- проорал в ухо сосед. -- Слушай! Умные слова. Только у нас
можешь услышать умные песни. У остальных -- слюни: Love! Love! Love!
Но тут врубили еще громче.
Андрейку вынесло из квартиры, как ураганом. Он кинулся по грязной,
заплеванной лестнице вниз. Зацепившись носком кеда за выщербленную
ступеньку, полетел вниз; разбился бы, если б не успел ухватиться за ржавые
решетчатые перила. Огляделся. Стены были расписаны углем, слова бранные,
почище тех, что красовались на белой майке девчушки-панка. Рисунки странно
однообразны. Андрейка еще не знал о существовании назойливого искусства
"граффити", загадившего вагоны нью-йоркского метро.
Стал смотреть под ноги: голову сломаешь...
Из двери, ведущей на один из этажей, доносилось нечто похожее на песню.
Скорее, это был речитатив, и очень внятный. Электрогитары не заглушали слов.
Кто-то втолковывал свое с большой убежденностью. И барабан подтверждал своим
гулким "бам!", звучащим, как "так!".
Люди живут в страхе,
Сжавшись, как мыши, в своих норах. Так!
И знаешь, что я тебе скажу:
Наше заброшенное жилье
Выглядит лучше их красивых домов,
Из которых они боятся высунуть нос,
Когда наступит темнота... Та-ак! Конечно!
А мы здесь живем
И мы не боимся никого и ничего.
Мы -- свободны...
Барабан вдруг потерял силу, рассыпал горохом свои так-ти-та-та-а-ак,
вроде бы смеясь над уверенностью певца.
В полумраке коридора Андрейка разглядел согнутые фигуры. На каменном
полу сидело пятеро молодых черных ребят. Они вяло играли в карты.
Андрейка хотел было уйти, но из магнитофона, стоящего у стены,
зазвучало:
... Город -- это джунгли. Что делать?
Жизнь доводит человека до грани.
За горло берет. Но я попытаюсь не потерять голову...
Один из парней выключил магнитофон, оборвав песню на полуслове, и
окликнул Андрейку.
-- Хелло, чего надо, asshole , так тебя этак... Мотай отсюда, белая
вша!
И Андрейка снова побежал по узкой и бесконечной лестничной спирали,
засыпанной обвалившейся штукатуркой, окурками, грязью. Все вниз и вниз. И
почти у входа наткнулся на группу странно одетых парней и девчонок... В этом
старом полуразрушенном доме все было странным. Однако ребята выделялись даже
в таком доме. На китайце с растрепанными африканскими губами майка с
восходящим солнцем. У другого расписана иероглифами. Гуськом тянулись и
белые, и карибские негры, черные, как московские трубочисты, которых
Андрейка помнил по картинкам деда. За ними испанцы или португальцы... Такой
Вавилон Андрейка видел только в торонтском автобусе, где каждый пассажир с
другого континента.
-- Это что, клуб? -- спросил Андрейка у парня в очках, который никуда
не торопился.
-- Это?.. Это -- "музыкальный ящик". -- Он улыбнулся. -- Собираются
ломать. Нас переселили. В другую "общагу"... Хочешь приткнуться?.. Живи!
Пока снесут, берут помесячно. Не смотрят уж, студент или не студент...
Какая-то ширококостная девушка в спортивных шароварах, остриженная под
мальчишку, заметила красный расклеившийся гребень на Андрейке и захохотала,
взъерошила его петушиный гребень. Рука у нее мягкая.
-- Ты здесь живешь?..
-- Не знаю, -- признался Андрейка.
Она улыбнулась в ответ, взяла его за плечи и почти втолкнула в огромную
квартиру, где тоже крутился магнитофон. Правда, где-то за дверью. Ничего не
рычало, не пугало; разве только мелодия, заполнившая вдруг комнату, была
тревожной.
"Кто эта девушка, которая постоянно с тобой? -- пел высокий женский
голос. Волнение в нем было столь сильно и глубоко, что Андрейка затих. --
... Не я, а она постоянно с тобой... "
-- Меня-а зовут Кэрен, -- сказала широкая грудастая девчонка. Нет, даже
не сказала, а, скорее, пропела. И голос тот же, что на пленке. Она
исполняла? -- А тебя-а?.. Минуточку, Андрэ. -- Она быстро, тихо, без слов
раздала своим китайцам, неграм и испанцам какие-то папки. Оказалось, ноты. И
те тут же ушли...
-- Что это за интернационал? -- спросил вполголоса Андрейка, чтоб,
завязав разговор, уйти от саднящих душу расспросов...
Кэрен приложила палец к своим сочным лиловым губам. Мол, помолчи!
В тишине, за тростниковой занавесью, под дверным проемом, послышались
звуки, ни на что не похожие. Там репетировал струнный оркестр, что ли?.. Да
нет! То ксилофон заспешил куда-то нервно, то зазвенело стекло, точно играли
на бутылках. Э, да это как на школьном "капустнике", который устраивала
бабушка. Его, Андрейкин, номер назывался "стаканное соло". Вода в стаканах
на разном уровне -- полная гамма...
Да нет, это и не стекло. Звуки оборванные, стучащие. Мелодии нет,
растворилась в нарастающем грохотании...
Ударник работает?
Ясно, это и не звуки вовсе, а стуки...
Но и стуки-то -- не стуки. Переливчатые стуки, а вот и колокольчатые.
Наконец, кажется, уловил, в чем дело.
Гремят рассыпанные горохом маленькие африканские барабанчики. Как у
диких племен в праздники. Ритуальные танцы под там-тамы... Слышал не раз. По
телеку. А вот и треугольник вступил. Оркестровый треугольник.
Колокольчатый...
Ну, ясно...
Минут десять неистовствуют ритуальные барабанчики. Вот уж конца им
нет...
Кэрен молчит завороженно. Глаза ее сияют.
Ритм и в самом деле завораживает... Вначале Андрейка прислушивался
недоуменно, с любопытством, и только. А сейчас как в гипнозе. Ноги-руки
дергаются...
Барабанчики вдруг затихли, и Кэрен шагнула к тростниковой занавеси и
откинула ее.
-- Барри-и, прошу, -- пропела она с категоричностью хозяйки. -- За
сто-ол!
Андрейка взглянул в приоткрытый проем и оторопел: в гостиной, где играл
неизвестный ему Барри, стоял рояль. Настоящий, на полкомнаты, рояль. Белый.
В солнечных бликах. И больше ничего.
Андрейка не удержался, подскочил к дверям, за которыми не могли же не
таиться барабаны, оркестровый треугольник, ксилофон... Сам ведь слышал.
Пусто. Ничего, кроме рояля... У Андрейки стали мокрыми ладони.
Может, это одичавшая пианола? Сама стучит-играет?..
Барри бросил, не оборачиваясь: "У меня еще шесть минут... " И
продолжал. Руки его летали над клавиатурой концертного рояля, летали
виртуозно. А концертный рояль сыпал и сыпал барабанным горохом...
Кэрен взглянула на Андрейку искоса.
-- Что с вами, Андрэ?
Андрейка прижал влажные руки к щекам:
-- По-моему... я схожу с ума...
Кэрен кинулась к нему, как кидаются к испуганному ребенку.
-- Что с тобой, Андрэ?! Что с тобой, малыш?!
Он произнес белыми губами:
-- Это... рояль?..
-- Мы репетируем, Андрэ!.. Барри играет, я пою и танцую "вертолет"...
Не видел никогда? "Брейкданс"... Не может быть, чтоб не видел! -- Чтоб
отвлечь мальчика от чего-то, может быть, действительно ужасного, она вдруг
встала на руки, затем на голову, потом на шею и принялась быстро-быстро
вращать ногами в синих, с резинками у щиколоток, шароварах.
-- Похоже на вертолетный винт?
Вертолет был тяжеловат: спортивные брюки обтягивали бедра Кэрен, они
были такой ширины, которую Андрейка впервые увидал лишь в Канаде. Странно
ужасно!
Кэрен вскочила почти легко, раскрасневшаяся, чуть взмокшая.
-- Никогда не видел брейкданс? Честно?.. Тогда расскажи, Андрэ, откуда
ты взялся?
Кэрен была так встревожена и по-матерински участлива, что Андрейка,
внезапно для самого себя, принялся рассказывать, откуда он взялся...
В завершение он произнес тоном самым беззаботным:
-- Такой мой этот ваш брейкданс... Назовем его брейкданс "Аэропорт".
Хорошо?
Кэрен быстро открыла холодильник, вытащила оттуда помидоры, огурцы,
лук. Торопливо нарезала, залила маслом, которое называлось с никогда не
виданным Андрейкой самохвальством: "Браво!". Поставила плетенку с хлебом.
Глаза у Кэрен, оказывается, синие и неподвижные. Какая-то тоска в них, даже
боль. Она замечает устремленный на нее взгляд Андрейки, спрашивает:
-- Что ты?
-- У вас глаза как у моей бабушки, когда она провожала меня в Москве, в
аэропорту "Шереметьево"!
А вот вышел к ним и Барри. Лет ему под тридцать. Старик! Но веселый.
-- Кэрен, поскольку ты гостю почти бабушка, то я, значит, дедушка.
-- Ох, не надо! Мой дедушка окончил жизнь в тюрьме... Вы же просто
шкипер с пиратского фрегата. Их тоже не миловали...
Все захохотали, кроме Барри.
Андрейка вглядывался в широкое крестьянское лицо с аккуратно
подстриженной рыжей шкиперской бородкой. Правда, у шкиперов никогда не было
очков с толстыми линзами и затейливо изогнутыми дужками. И конечно, они не
носили накрахмаленных рубах с воротниками такой белизны и свежести, что было
непонятно, как можно было остаться столь ухоженно-чистым в доме, где
штукатурка осыпается от каждого удара двери, а с потолка все время что-то
крошится в кружку с чаем.
-- Только что из России? -- повторил "шкипер" удивленно, протянул
Андрейке большую натруженную руку и сказал, что спать Эндрю может вот на
этой рухляди в гостиной. Рухлядь, правда, без ножки, но он починит. Голос у
"шкипера" ранящий, горловой, с клекотом и сипением, похожий на отцовский.
Или это так ему кажется.
Барри вернулся к роялю, сел за него, и... снова квартиру наполнила
барабанная россыпь.
Андрейка побелел.
-- Извините. У меня весь день... галлюцинации.
-- Го-осподи, Бог мой! -- воскликнула Кэрен. -- Случись такое со мной,
я бы просто умерла.
Андрейка кивнул в сторону двери.
-- Это действительно рояль?
-- Да, концертный "Стейнвей". Замечательный.
-- Да, я вижу, но откуда тамтамы?
Кэрен откинулась недоуменно, залилась счастливым, освобожденным от
страха смехом, груди ее затряслись; она застенчиво приложила ладонь к своим
губам.
-- Пойдем, Андрэ.
Смех Кэрен заставил Барри прекратить игру. Услышав о "галлюцинациях"
Андрэ, он улыбнулся и, открыв блестевшую белым лаком крышку, показал, что
такое его "приготовленный рояль"...
Так он его и назвал: "Приготовленный рояль". И ноты, которые стояли на
пюпитре, назывались "Пьеса для приготовленного рояля". Автор -- Джон... Имя
Андрейка не слышал никогда. Американец, наверное.
Барри взял из папки другие ноты. На них было напечатано имя автора:
Барри...
-- Это вы? -- Андрейка воскликнул хоть и почтительно, но не без страха.
Барри повернулся к роялю, и... чертовщина продолжалась. Барри нажимает
одну клавишу, а звучат... две. Некоторые звуки нормальные, рояльные. Но
нажимает на "до", звучит "фа-диез". Другие -- с металлическим призвуком,
почти ксилофонные; а то опять вдруг какой-то металлический бряк, стук.
Барри взглянул на вытянувшееся лицо Андрейки и, поднявшись на ноги,
показал на металлические шурупы, которые были засунуты там и сям между
струн. Одни шурупы медные, с красноватым отливом, другие белые, железные или
алюминиевые. Одни шурупы короче, другие длиннее...
Андрейка слышал краем уха, что существуют "джазовые рояли". В меру
"расстроенные", с резиновыми прокладками-заглушками или со струнами,
натянутыми неодинаково... Так имитируют джазовый оркестр... Но шурупы?!
Металлические шурупы в фантастическом американском "Стейнвее". К "Стейнвею"
их даже не подпускали. На нем играют лишь лауреаты на конкурсах!
Барри снова взял несколько аккордов и тут же сбросил руки с клавиатуры.
-- Ну, что вы скажете, молодой человек?
Андрейка хотел что-то произнести, переваливаясь с ноги на ногу, но не
решился, продолжал топтаться молча.
Барри смотрел на него терпеливо, выжидающе.
Андрейка выпалил с очевидной всем искренностью:
-- Бабушка вас бы убила!
-- Какая бабушка?
-- Моя... Она преподавала в Гнесинском училище. В Москве. Это как
консерватория...
Кэрен развела руками, пытаясь, на всякий случай, умерить дискуссионный
пыл:
-- У русских все сурово традиционно, ты же знаешь, даже балет.
-- Поэтому-то все балетные "звезды" бегут, дорогая Кэрен, из России,
как от чумы, не так ли?
Он зашагал к платяному шкафу, открыл дверцу. В шкафу на полках и
крючках висели и лежали музыкальные инструменты. Гитара, скрипка, флейта,
саксофон... наверное, весь симфонический оркестровый и джазовый набор...
-- Что предпочитаете? -- спросил он.
Андрейка смотрел ошеломленно.
-- Это все ваше?..
Барри, видно, не отвлекался на разглагольствования, достал из шкафа
нотную тетрадь, выдрал одну из страниц, на которой было написано:
"Бах. Прелюдия. Партита до-минор". И протянул руку к флейте, которая
висела на крючке, как ружье. Подал ее Андрейке.
-- Не возражаете?
-- Так это бабушка в консерватории, а не я, -- испуганно вырвалось у
Андрейки.
Барри показал пальцем на нотную линейку: -- Что это?
-- "До диез мажор... "
-- Так и думал. Сколько лет вас терзали в музыкальной школе?
-- Я сбежал из музыкальной школы!
-- Все сбежали! Только наша Кэрен выстрадала до конца... Кэрен, на
ловца и зверь бежит!
Андрейка и Кэрен у того же "музыкального шкафа". Барри нет... Кэрен
показывает ему инструменты. Один за другим. На некоторых она исполняет
одну-две музыкальные фразы. Иногда и Андрейка протягивает к инструментам
руку.
И -- странно. "Странно ужасно", повторяет Андрейка. Фагот отзывался
по-петушиному. Не фагот, а чистое ку-ка-ре-ку... Электрогитара отозвалась
вдруг как арфа. У флейты живой человеческий голос. Андрейка берет ее,
воспроизводит.
-- У вас все инструменты такие? -- спрашивает он, постучав себя по лбу,
и они оба хохочут.
Утром Андрейка вышел на застекленный балкон с флейтой в руке, постоял,
слушая гул, доносившийся со всех этажей. Сверху -- прежнее скрежетание, даже
железный лязг. Явно "хеви металл... " Ниже -- негритянский джаз.
-- Действительно, "музыкальный ящик"... -- сказал Андрейка самому себе.
Андрейка не совсем уверенно играет на флейте Боккерини, "Вечно зеленый"
менуэт, как называли этот менуэт в музыкальной школе.
... Продолжается тот же менуэт Боккерини, только его сопровождают
электрогитара и ксилофон. Андрейка, одетый в нарядный и широкий, наверное с
плеч Барри, свитер, и новые кеды, вполне сносно исполняет "Вечно зеленый"
менуэт. Электрогитара в руках у Барри. Рядом с ним скрипка и ... компактная
установка из трех небольших барабанов, к которым он изредка прибегает.
Барри играет в длинном и полутемном коридоре. Это станция метро. Мимо
торопится людской поток. Изредка кто-то бросает монетки или долларовую
бумажку в раскрытый футляр электрогитары. К спине Барри прикреплены ноты.
Андрейка стоит за его спиной и играет, поглядывая на ноты.
Холодновато. По мраморной стене коридора сочится вода. Никто не
останавливается. Потом задерживаются две девчонки со школьными
портфельчиками. Потом толстая негритянка с хозяйственной сумкой.
Оркестр Барри играет классику: Боккерини, Моцарта, затем "Умирающего
лебедя" Сен-Санса. Девочки убегают, другие задерживаются. Ненадолго.
Барри откладывает электрогитару, снимает с шеи саксофон и, взяв у
Андрейки флейту, воспроизводит какой-то немыслимый "рок" или почти "рок".
Андрейка непроизвольно притопывает и подергивается всем телом в такт
"рока"...
... Устало идут домой. Мимо рекламного плаката, извещающего о концертах
некогда прославленной рок-группы "Роллинг Стоунз".
Андрейка изучает плакат, затем, догнав Кэрен и Барри, спрашивает, где
будут концерты "Роллинг Стоунз".
Они называют самый большой зал в Торонто -- "Рой Томсон Холл".
-- О! На "Роллинг Стоунз" рвалась вся Америка. И вся Канада. Висели на
люстрах. Билеты у перекупщиков по 400-- 500 долларов..
Андрейка останавливается, всплеснув руками:
-- Что же это такое? Рок-оркестр играет в лучшем зале, а классику
исполняем в подвале, где холодно и течет вода.
-- Не хочешь -- не играй! -- уязвленно бросает Барри. -- Ты в свободном
мире!
-- Какой же это свободный мир, если Моцарту предпочитают этот "Роллинг
Стоунз".
-- Освеженная классика, разве это плохо?
-- Освежеванная, -- буркнул Андрейка.
-- Чем ты так недоволен, Эндрю?! -- спрашивает Кэрен.
-- А вы?.. Довольны? Вы! Это фантастика! Вы играете на всех
инструментах. И как! А работаете, как нищие. Деньги в шляпу!.. Вот если б
нас увидели Люси с отцом!..
Неожиданно для Андрейки Кэрен и Барри хохочут. Барри берет Андрейку за
подбородок, поднимает его голову. Говорит очень серьезно:
-- Ты прибыл из нищей страны, Эндрю. Поэтому у тебя такие ассоциации.
Понятно?... Нет?... Мы репетируем на людях. Самые невнимательные слушатели
-- пассажиры метро. Пассажирам нет дела до музыки. И если они все же
останавливаются, значит, мы задели, привлекли...
-- Но они бросают монеты!
-- А тебе это мешает играть?... Нет?... Тогда продолжим завтра.
... Барри, Кэрен и Андрейка играют в круглом парке на Университетской
улице, в центре Торонто. Затем Кэрен и какие-то парни танцуют свой
брейкданс. Подходят еще несколько парней с инструментами, и вот Барри с
гитарой в руках -- руководитель "рок-оркестра" с необычным для
"рок-оркестра" классическим репертуаром. Звучат Бах, Глюк...
Вокруг много людей. Главным образом это студенты Торонтского
университета, некоторые здания которого выходят на Круглую площадь. Вдруг
кто-то командует:
-- Пошли!
И все двинулись вдоль широкого Университетского проспекта к
американскому посольству, над которым полощется на ветру звездно-полосатый
флаг. Подняли плакаты... Каких только не было! Против ракет. Против атомной
бомбы. Против нового закона об абортах... Против цензуры в кино... Против
повышения платы за обучение... Против... Против.
-- Куда мы двинулись? -- вырвалось у Андрейки.
-- Это поход "студенты против войны", -- объяснила Кэрен.
-- Войны? -- удивился Андрейка. -- Канада хочет на кого-то напасть?
Кэрен засмеялась:
-- Да нет... Мы хотим привлечь внимание наших сенаторов... А тебе это
ни к чему! Шагай и играй!
Андрейка усмехнулся своим мыслям: "Шагай!" Опять за подаянием...
Когда приблизились к посольству США, откуда-то сбоку появилась цепочка
полицейских. Андрейка спрятал флейту в боковой карман и смешался с толпой.
Но полицейские в его сторону и не взглянули. И посольство они вовсе не
охраняли, туда входил, кто хотел, в том числе и несколько ребят из
студенческой демонстрации со своими листами, под которыми все подписывались.
Оказалось, что полиция с дубинками в руках отрезала студентов не от
посольства, а от враждебной группы, стоявшей на тротуаре. Тех явно смешили
лозунги молодых канадцев. Студентам с тротуара кричали:
-- Страна непуганых дураков!.. Дождетесь, вас в Сибири охладят! --
Иронические реплики звучали с польским, украинским акцентом.
Андрейка приподнялся на цыпочках, чтоб разглядеть лица кричавших.
Иммигранты?
-- Ты чего? -- спросил Барри, когда Андрейка перестал играть.
-- Кто они? -- Андрейка кивнул в сторону иммигрантов... -- Иммигранты
знают дело...
-- Они такие же путаники, как и ты. Извини, Эндрю!.. Никакой опасности
для Канады нет. Ее придумали американцы, чтобы протащить в Сенате свои
линкоры, а заодно держать нас в узде. Мы не американские солдаты...
На обратном пути, в машине Барри, разговор продолжался:
-- Эндрю, ты прибыл не только из нищей страны. А из нищей тоталитарной
страны. Русские привыкли подавлять в себе эмоции. Иначе там не уцелеешь,
правда?.. Канада -- страна раскрепощенных людей. Каждый волен делать, что он
хочет... Вот ты чего-то хочешь, правда?
Андрейку стал раздражать назидательный тон Барри, он сказал задиристо:
-- Хочу водить машину! И все!
-- Зачем тебе машина?
-- Развозить пиццу.
Барри засмеялся.
-- Смешно?! -- сердито спросил Андрейка. -- Я видел объявление,
требуются люди с машиной. Развозить пиццу.
-- Платят столько, что даже на кроссовки не заработаешь... -- Кэрен
вздохнула.
-- Платят! А не подают в шляпу! -- возразил Андрейка.
Барри улыбнулся.
-- Бабушка может тобой гордиться, Эндрю! Уговорил! Начинаем уроки
вождения.
... Вечером, когда вернулись в свой "музыкальный ящик", внимание
Андрейки привлек необычный шум и крики, доносившиеся сверху. Выглянув из
окна, он увидел, как на балконе дрались знакомые ему черные куртки. Кому-то
дали гитарой по голове. От звука оборвавшейся струны Андрейка втянул голову
в плечи, точно это ему врезали.
Треск и звяканье ломаемых гитар привлекли и Барри. Он выглянул на
балкон.
-- У обезьян и эмоции обезьяньи, -- сказал он.
-- В Москве "металлистов" били смертным боем. Оказывается, это
правильно. Ваш "хеви металл" надо запретить, как ядовитые газы...
-- Но-но, Эндрю! Пусть они лучше ломают свои гитары, чем головы.
Ветер был холодноватым. Андрейка стал замерзать, хотел войти в комнату.
Но Барри почему-то не торопился возвращаться назад, и Андрейка остался.
Прислушиваясь к шуму наверху, Барри сказал в раздумье:
-- Эндрю, я пытаюсь аранжировать Моцарта для джаза...
Взглянув на Эндрю, у которого от удивления вытянулось лицо, Барри
заметил:
-- Это старый спор, Эндрю. Классика для быдла -- нужна ли? Не потеряет
ли свой духовный, да и интеллектуальный запал... "Уши" ее достанут, и
только... -- и, скорее самому себе, чем Андрейке, продолжил: -- Да, не в
метро бы начинать...
И замолчал. Андрейка стал коченеть, хотел прошмыгнуть в комнату, Барри
положил руку на его острое мальчишеское плечо:
-- У каждого есть своя сумасшедшая идея, Эндрю. Она мучит и меня. Если
б удалось... Представь себе, Эндрю. Фильм, в котором звучит квартет
старинной музыки. Какая лента, а? Да еще с острым, почти детективным
сюжетом. Чтоб на нее повалили все, даже эти обезьяны. Это бы действительно
стало запевом. А... Как была бы счастлива Кэрен! -- И он тут же ушел, словно
застеснялся, что вдруг высказал сокровенное. Андрейка двинулся за ним, но --
задержался: увидел, как двое длинноволосых в кожаных куртках пытаются
выкинуть третьего с балкона.
-- Эй! Эй! Кожаные! -- закричал Андрейка. -- Он же убьется...
Они наконец перекинули парня через перила балкона, и он с криком
полетел вниз.
... Через несколько минут Андрейка услышал вой полицейской сирены.
Подошла вторая желтая машина, в цветовых вспышках. Затем черный автобус без
окон. Дом, похоже, оцепили. Андрейка спросил у Барри испуганно:
-- Что теперь будет?
-- А тебе-то что бояться? -- удивился Барри. "Heavy metall" упился до
смерти...
-- Меня ищут. Я же говорил...
Барри потрепал в раздумье свою шкиперскую бородку.
-- Тут тебе, действительно, оставаться нельзя, Эндрю. Вот что!..
Поехали со мной в summer camp. Это летний лагерь. Я нанялся туда плотничать
и по вечерам играть и петь. На все лето. Мне понадобится помощник.
Барри перед высоким зеркалом наскоро состригает всю петушью красу
Андрейки.
-- Э, да ты похож на девушку, Эндрю. Мягкое у тебя лицо, девичье.
Только вот скулы... Кэрен, дай ему свою шляпку и юбку. На случай, кто
зайдет...
Они усаживаются в "шевроле" Барри. Мчат по Фронт-стрит, мимо знаменитой
телевизионной башни -- опознавательной Торонто.
-- Видал? -- спрашивает Барри. -- Самая высокая в мире.
-- Как? -- с удивлением переспрашивает Андрейка. -- И у вас, как в
Москве... Все самое-самое?..
Барри улыбнулся и свернул в теснину стеклянных небоскребов,
темно-синих, золотистых, в которых отражался город. Он показывал рукой, на
что смотреть; в его как бы небрежном жесте таилась гордость.
Машина выскочила на площадь. Андрейка обратил внимание на огромное
серое здание в виде двух полуколец.
-- Лучше, чем здание СЭВ в Москве! У кого оригинал?
Барри не счел нужным ответить. Включил приемник. Диктор
спокойно-торопливым тоном рассказал о пожарах и прочих происшествиях. Среди
них скользили слова об убийстве в доме No... (там-то Андрейка и собирался
поселиться) и что полиция приступила к расследованию.
-- И чего расследовать? -- Барри пожал плечами. -- Ординарная история.
Кто-то, наверное, спутал этаж и ... высказал свой взгляд на "хеви металл"...
У Андрейки округлились глаза.
-- Выкинули из-за музыки?
-- А в России не бывает?
-- В России был культ личности. Тогда убивали за что угодно.
-- В Северной Америке пятьдесят культов. Начиная от культа Муна,
который женит сразу целые полки кретинов. Вон "хари кришна", видишь? Бритые,
в белом, идут-подпрыгивают под барабан... Справа на углу "панки". Панком вы
уже были, господин петух? Это пройденный этап. Ах, какие краски!.. Дураки?
Они? Нет, они читали Фрейда. И Эпикура тоже. Раскрепощают свои эмоции, как
видите... "Сагре": лови день! Не думай о будущем. А наше правительство?! --
Он ругнулся: -- Чикен гавермент!.. Далеко от них ушло? А вот "Рап" --
ритмичная декламация под музыку с пританцовыванием. Словом, негритянские
причеты. Ну, затем мы, "New Wave -- новая волна"... Эндрю! Идеи сдохли. Все!
Даже Фидель Кастро, бывшая моя надежда, оказался обычным тюремщиком... И
вообще, кому нужны эти игры?! Все равно, мы ничего не можем изменить. Что
остается?
Барри снова потрепал свою шкиперскую бородку, предвкушая удовольствие,
затем выкопал из завала кассет одну, вставил ее в магнитофон.
Зазвучала электрогитара, какие-то странные космические звуки, которые
перешли во вполне земную хоровую капеллу.
Барри поглядел на Эндрю с удивлением. Губы "господина петуха" были
поджаты иронически.
-- Не приемлем? -- Барри круто повернулся к Андрейке.
-- Опять то же.
-- Музыка для нас -- Бог! Поняли, господин бывший петух? У вас никто не
спросит документа, спросят, какую музыку любите. Свой вы или нет? Поняли?
-- Странно ужасно! В России иначе. Красные книжки. Ордена. Пропуска!
Анкеты! Дипломы! Честь и место!.. Здесь -- твоя любимая кассета!
Барри вздохнул.
-- Люди -- всюду люди, Эндрю... Не так ли?
Машина остановилась. Застряли в потоке. Что было впереди, поняли не
сразу. Там была "пробка". Сотни машин ждали, кто-то прогудел. Барри пытался
дать задний ход или свернуть в переулок. Какое! За спиной все было плотно
утрамбовано... Пришлось двигаться в общем потоке со скоростью черепахи.
Оказалось, впереди, возле посольства США, снова толпились демонстранты.
-- Тут что, каждый день? И опять против Америки? -- удивился Андрейка.
-- У каждого своя болячка, -- Барри поглядел на лозунги над головами. И
вдруг покраснел до шеи. Похоже, разговор задел его не на шутку. Он говорит
медленно. весомо. Видно, давно обдуманное и выстраданное:
-- Эндрю, я -- профессиональный музыкант и актер. И, оказалось, по этой
причине мне надо убираться в Штаты: "Только тот король, кто коронован
Голливудом", это здесь аксиома. Доколе? Я хочу, чтобы мы перестали быть
задворками. "Жирной провинцией", как нас прозвали. Хочу преуспеть. Без
Голливуда...
-- А я бы съездил, интересно!
-- Очень интересно! Пять лет меня держали на ролях "подержи лошадь,
скотина". У меня канадское "р", заявили мне. Но это просто отговорка. Я
чужой. Чужой в своем ремесле. Что может быть оскорбительнее! Сколько можно
терпеть?
Андрейка вздохнул:
-- Я бы потерпел...
-- Терпение -- религия иммигранта. А я родился в Канаде. Почему обязан
терпеть?! Кэрен, положим, толстовата для голливудской звезды. Да, но не для
канадской! В Канаде своя эстетика. И, кстати, свои меценаты, которые пока
что смотрят на Голливуд снизу вверх... Тут есть все, чтобы начать... Чему ты
улыбаешься, Эндрю?
-- Знаете, я вспомнил наш пионерский лагерь на Оке. Счастливое время!
Через реку была протянута металлическая сеть.
Андрейка видит эту сеть своим мысленным взором. Вагонетки над рекой.
Под ними сеть, чтоб торф с вагонеток, двигающихся над ней, не падал вниз, на
пароходы, лодки... Сеть висит высоко, метрах в пятидесяти над водой. Она с
широкими ячейками и очень старая.
Вожатые запрещают туда подыматься. Ну, раз запрещают, Андрейка
стремится сбежать вместе с дружками хоть на часок из лагеря и пройти по
сети. Считалось, пройти по сети -- сдать экзамен на человека...
Одному идти опасно. Некоторые ячейки сети проржавели. Рухнешь вниз --
успеешь только вскрикнуть. Но если по двое, по трое, крепко взявшись за
руки... Перебегают... Оступившихся вытягивают.
-- Барри, оказывается, так и в Канаде. Как в нашем лагере. Каждый
пытается пройти на своей высоте даже по ненадежной сети. Может, это и есть
свобода?..
-- Конечно! Человек может идти и по земле. Делать деньги, обрести
власть, положение. Взять ссуду в банке и купить дом. Затем всю жизнь
выплачивать. Спокойно, надежно, не так ли?! Но волен -- и по сетке, высоко
над рекой, над пароходами и суетой бизнеса. Там, где птицы и гуляет ветер...
Мне нравится ваша сетка, мистер Эндрю!..
Вырвались на скоростную трассу. Мотор взревел, как будто они в ракете.
Засвистел ветер. Вот-вот взлетят...
Промчали мимо канадского Диснейленда, с его потешными дворцами и
американскими горками, начались поля, кирпичные дома фермеров, с гаражами на
две машины, хвойные посадки...
-- Оказывается, у вас вовсе не куриные мозги, господин бывший петух...
Но если мир пуст, на чем-то надо стоять человеку, согласны? Иметь опору.
Самосознание начинается с этого. Каждый идет по своей сетке. Жизнь требует
риска. Вот только бы отцепиться от Америки... -- Он не досказал своей мысли,
махнул рукой. Поменял кассету. Снова "Love... Love... Love".
Андрейка отвлекся от музыки, наслаждаясь свистом ветра и шорохом шин, к
которым привыкаешь, и тогда они становятся тишиной. Мимо проносится
березовая, кленовая, сосновая страна. Березки на отвесных скалах наклонены,
как балерины, исполняющие на одной ноге свой танец.
Машина точно прорывается сквозь скалистые теснины, и снова леса, леса,
леса...
Андрейка задремал, проснулся от полной тишины. Автомобиль стоял на
обочине.
-- Садись за руль, -- сказал Барри.
-- Как? Здесь?.. У меня нет прав. Если остановит полиция...
Барри улыбнулся...
-- Ты законник, Эндрю!.. Риск -- благородное дело, не так ли? Где же
учиться, как не на пустом хайвее?!
Широченный хайвей -- дорога скоростной езды, четыре полосы в каждом
направлении, -- действительно пуст.
Андрейка перебрался за руль.
-- Вам не попадет, Барри?
-- Это моя проблема, Эндрю. Держись в правой полосе, и тогда никому нет
до нас никакого дела...
Андрейка сжимает руль изо всех сил. Куда-то словно и природа пропала.
Слышит только рев мотора. Мчит все с большей скоростью. Навстречу проносится
автомобиль, мигнув огнями.
-- Впереди полиция! -- воскликнул Барри. -- Опять кого-то ищут!
-- Кого-то ищут, а найдут меня, -- упавшим голосом говорит Андрейка. Он
съезжает по приказу Барри на обочину. Барри снимает с заднего сиденья диван.
Там, оказывается, большое пустое "брюхо". Вроде тайного багажника.
-- Ныряй, Эндрю! Algonquin Park, куда едем, больше, чем Франция. Пусть
они нас там ищут...
Андрейка ныряет в тайный багажник, Барри водворяет диван на место.
Мчит...
Впереди, на мотоциклах, патруль. Задерживают Барри, но тут же
отпускают.
3. КЕМП
Над головой Андрейки небо. Барри снял диван, и Андрейку почти ослепила
голубая высота. Высокие сосны, которые раскачивает ветер.
Проскочили ворота. Ну и парк! Лесотундра, тайга! Голоса туристов
слышались лишь вдоль дороги, похоже, пробитой в дебрях.
-- Севернее этого парка живут только французы, а над ними -- эскимосы и
"нюфи", -- сказал Барри.
-- "Нюфи" -- это люди или звери? -- спрашивает Андрейка.
Барри хохочет.
-- Это жители Ньюфаундленда. Веселые и добрые люди. Любят смеяться над
собой; наверное, чтоб над ними не смеялись. У вас кто вместо "нюфи"?..
Чукчи? Они тоже веселые?
Машина медленно движется по размытой, почти российской дороге. Андрейка
снова садится за руль. Асфальт кончился. Они с Барри колотятся друг о друга
еще минут сорок. Едут на минимальной скорости.
Поперек дороги стоит олень, неподвижно стоит, как памятник. Барри
погудел. Олень неохотно сделал в сторону шаг-другой, вскинув голову, неся
свои ветвистые рога, как корону.
Канадский лес живет своей жизнью, не боясь ни машин, ни людей. Барри
остановился, кинул оленю кусок хлеба, тот брезгливо обнюхал и начал
уплетать.
Пока стояли, к ним примчался, прыгая с куста на куст, глазастый черный
енот, на которого были нацеплены кем-то детские вожжи. Закачался на ветке:
не достанется ли ему чего-либо?
-- Здравствуй, Чарли, -- сказал Барри еноту. -- И ты перешел на
"велфер"? Стыдоба! Домой! Домой!
Чарли прыгнул в открытую перед ним дверь и занялся своей коркой.
Тихо-тихо, лишь зеленые лапы елок шуршат то по бокам, то по крыше
машины.
Свернули с насыпной дороги, и сразу крик сотен детей, которых
высаживают из автобусов. Руководители в голубых галстуках принимают
толстощеких, упитанных детей лет десяти -- двенадцати. У одних девочек и
мальчиков -- тощая брезентовая сумка, у других -- по два рюкзака.
Дети бросаются друг к другу, обнимаются, давно не виделись. В стороне
толпится небольшая группа, постарше. Они без голубых галстуков; в руках
одной из девушек кастрюля.
-- Барри! Барри! -- кричат оттуда.
-- Идем! -- зовет Барри Андрейку повеселевшим голосом.
Пока знакомые окружают Барри, Эндрю незаметно проскальзывает в
бревенчатую хату, в которой, видно, они будут жить. В хате пахнет дымком,
смолой, но отрадней всего -- аромат соснового теса, которым обит потолок.
-- Пахнет дачей, -- говорит Андрейка. -- Открытку бабушке отсюда...
Андрейка смотрит из окна на то, как руководители разводят детей по
свежевыкрашенным бревенчатым хатам. Но дети то и дело останавливаются.
Отовсюду к ним бегут черные и серые белочки. Стоят столбиками, переднюю
лапку протягивают за подарком, вторую прижимают к сердцу. Кормильцы
приехали!
За спиной Андрейки скрипят доски террасы, входят Барри и его знакомые.
Эндрю отходит в темноватый угол, вдыхая запахи сруба. В разговоры не
вступает.
Первым это замечает Джек Рассел, шеф-повар, толстенький, коротконогий,
с тройным подбородком и черными, блестящими от бриллиантина волосами,
похожий на жучка-короеда. "Жучку" лет двадцать пять. Видно, он любит
подтрунить над людьми. Каждому входящему в дом он бросает что-либо
язвительное. Понятие деликатности ему чуждо.
-- Ты все еще virgin (девственница)? -- спрашивает он очень худую
белоголовую девчушку...
-- Привет, пират! -- он обнял Барри. -- Ты уже звезда? Или по-прежнему
дровосек?
-- Эй, ты, немой! -- окликает он Андрейку. -- Барри, ты привел?
С легкой руки "жука" Рассела Андрейку окрестили "немым". Девушки,
которые тоже пришли вскоре, скользили взглядом по остриженному наголо
Андрейке -- и отворачивались.
Андрейка был доволен. Никто не будет расспрашивать. Никто не заметит
его русского акцента. "Немой" так "немой"...
Барри и всегда-то был вежливым, а сейчас, при девчатах, стал даже
немножко церемонно-учтивым. Договорился с девчатами вечером посидеть у
костра, и, когда они ушли, начал раздеваться. Снял синюю пластиковую куртку.
Стащил через голову майку. Затылок у Барри острижен наголо. Волосы зачесаны
вперед рыжей волной.
Оказалось, у него шрам от затылка до лопатки. "Где это его так?"
Заметив сострадание в взгляде Эндрю, он улыбнулся ему, сказал:
-- Когда-то играл в хоккей и футбол, жил спортом. Затем дали клюшкой
так, что в мозгу развилось что-то вроде рака. Но все прошло. Только о хоккее
пришлось забыть... Начал жить сначала, -- и он улыбнулся и подмигнул Эндрю:
мол, не тушуйся, тут все свои.
Проурчал мотор. Приехала Кэрен. Андрейка кинулся навстречу ей, как к
родной. Она обняла Эндрю, расцеловалась с остальными.
Барри втащил ее чемодан в свой угол, составил вместе два матраса.
"Жучок" Рассел угостил Керен своими булочками. Уселся поудобнее.
-- Прочитай-ка, дровосек, стихи, -- попросил Рассел.
К удивлению Андрейки, Барри не отнекивался. Достал из сумки блокнот и
стал читать вполголоса, как читают письмо.
Мои родители любят друг друга
Холодновато.
По-канадски.
Отец пьет, а мать играет в бинго,
Изредка выигрывает. Чаще врывается домой
Фурией.
Что делать мне, дровосеку, Кэрен?
Собью сосновый гроб
Из замороженной любви...
Все молчат. Дико, страшновато хохочет Поль. Поль -- гора мускулов,
культурист лет двадцати. Андрейка покосился на него боязливо. У Поля черные
волосы до пояса. Рассыпаны по его белой безрукавке. Взгляд антрацитовых глаз
пристальный, немигающий. "Сатанинский", -- сказала Кэрен.
Кэрен, хозяйка дома, не умела сидеть без дела, она видела, как Поль
мучился, прибивая к стенам свои картины. Лупит молотком по пальцам. Окликает
Барри и вместе с ним помогает Полю.
Картины Поля страшноваты, как и его взгляд. Ведьма с распущенными
волосами Поля. Черная кошка с пронзительными глазами Поля. Голова Пикассо с
рыжей бородой Барри и двумя пальцами над затылком, вроде рожек.
Рожки означают дьявола, объяснил Поль.
Андрейка спросил: не иллюстрации ли это к Булгакову?
Поль пожал плечами:
-- А кто этот Булгаков?
Поль пил пиво, бутылку за бутылкой. Сказал, что он с французского
севера. "У нас все пьют".
Поль включил свой огромный, как чемодан, магнитофон и задергался,
закружился все быстрее и быстрее.
"У-у, черт!", -- восторженно пропела Кэрен, когда он повалился на пол,
обессилев от своей танцевальной дьяволиады. -- Эндрю, не бойся Поля. Тут
каждый сходит с ума по-своему... Поль -- сатанист, -- объяснила она
благодушно, когда Поль отправился в душ. -- Он делает кресты, ставит их на
вершины холмов вверх тормашками и сжигает... Называет это молитвой дьявола.
-- Он что, как ваши инструменты... -- тихо говорит Андрейка, покрутив
пальцем у своего виска. -- Ку-ку?
-- Ты сам ку-ку, -- миролюбиво сказал Поль, вернувшийся за несессером с
бритвенным прибором, -- мы живем, мальчик, в провале между войнами. Еще
год-два-пять, от нас и пепла не останется. Только тени на камнях, как в
Нагасаки...
Когда я зажег свой первый крест, на городской горе, богобоязненные
родители выгнали меня из дома. Осенью сожгу крест в Оттаве, назову это
молитвой политиканов. Меня погонят дальше. Вот только куда?
Андрейка поверил, что Поль -- Сатана, уже на следующее утро.
-- Надо действительно быть Сатаной, чтобы перемывать все эти вороха
посуды с такой быстротой, -- сказал Андрейка уважительно.
Андрейка таскал дрова для "жучка" Рассела, помогал разносить простыни,
пахнувшие свежестью утра. Свою роль он понял сразу: "Подай -- прими -- пошел
вон!.."
-- Меня почему-то пошатывает, -- сказал Андрейка.
-- Это ку-уда лучше, чем галлюцинации, -- сказала Кэрен, и они оба
засмеялись. Кэрен подала ему мыльницу и зубную щетку, которую купила в
городе для Эндрю. -- Это от лесного воздуха.
-- Спасибо, Кэрен. Вы все-все помните!.. Честное слово, если бы не вы,
мне было б тут очень тоскливо!
Утром до него донесся ее высокий добрый голос:
-- Пойдемте за черникой, Андрэ?
День выдался пасмурный. Вода темная, мрачноватая. Надели ярко-желтые
спасательные нагрудники. Столкнули каноэ в воду. Теплынь. Водяные блохи
носятся на длинных ногах как сумасшедшие.
Озеро длинное, конца не видно. Берега -- красный или беломраморный
скалистый хаос. Нависают круто, "бараньими лбами". На пологих склонах
зеленеют плешины мха. У самого берега торчат из земли огромные коряги.
Комариное д-з-з-з вдруг затихло. Исчезли и слепни -- проклятые черные мухи.
Дрожит на воде солнечный луч, и снова страшновато, озеро без дна.
У Кэрен руки сильные, гребанет веслом -- несет, как на пароходе.
Андрейка не успевает за ней, и каноэ время от времени разворачивает.
Тогда Кэрен кладет весло поперек лодки. Ждет. Капли падают с весла со
звоном. Звон разносится далеко над водой. Звенящая тишина.
-- Кэрен, много озер в парке?
-- Более полутора тысяч. Бивер-лейк, Конью-лейк, Рок-лейк -- всех не
перечислишь.
-- Сколько-сколько?!
-- Это же Алгонквин-парк, Андрэ! Тайга. Шоссе лишь с краю. Японцев там
видел? Мчат, как на Ниагару.
-- Японцев? Видел! Медвежонка снимали...
-- Медведи тут -- кинозвезды, -- Кэрен улыбнулась. -- Привыкли к
дармовщине.
Зашуршал под днищем берег. Галька крупная. Долго скакали с камня на
камень, до травы. Андрейка увидел поляну и глазам своим не поверил. Она
влажно сияла черничным отливом.
-- Ложись на живот и пасись, -- сказала Кэрен. Она заполнила свою
корзину минут за двадцать, а потом легла неподалеку от Андрейки и стала
бросать в рот ягоды пригоршнями.
Их отвлек треск ломающихся сучьев. Неподалеку стоял облезлый лось и
чесал бок об угол деревянной будочки с надписью "Women" (женский туалет).
Андрейка засмеялся, захлопал руками по земле.
-- Ты чего, Андрэ?
-- Не могу привыкнуть! Таежные дебри. Лоси, медведи. И вдруг, в самой
глухомани, зеленая будочка. А внутри -- рулон туалетной бумаги. Странно
ужасно!..
Давно уж Андрейке не было так хорошо! Вытер руки о траву. Побегал по
лесу, обсыпанному желтыми иглами. Хвоя пружинит. Вдохнул одуряющий запах
нагретой хвои.
У северной сосны лапы сверху, внизу ствол голый, видно далеко-далеко,
-- ты один на земле. Иди, куда хочешь...
Свернули в ельник. Остановился. У ели напротив -- лапы вниз. Мол,
сдаюсь на милость победителя. Сдается, а... пугает. Земля закрыта ветвями,
не видно, что ждет тебя через десять шагов. Душно. Комарье точно ждало его.
Налетело тучей.
Бросился назад, к озеру. Комариный звон поутих. Появился бурундук,
полосатенький, с крысиным хвостиком. Кэрен достала из кармана своего белого
комбинезона орешков, позвала бурундука, кинув орешки на землю.
-- Чипманчик!
Андрейка засмеялся: -- Чипман? Так его зовут? В переводе на русский
"дешевый человек"? Странно ужасно! -- Хотел еще что-то сказать. Промолчал.
Только губы сложились в горькой усмешке.
-- Кэрен, муж твой знает, куда мы пропали? -- спросил Андрейка, когда
они садились в каноэ.
-- Барри? Он вовсе не мой муж. Он мой друг, -- голос ее стал чуть
напряженным и печальным. -- Бой-френд. Что с тобой, Андрэ? Ты огорчен? --
Она попыталась перевести все в шутку. -- Разве ты не заметил? Он тебя зовет
Эндрю, а я Андрэ. Я из Квебека. У нас вечные споры с англичанами.
-- Сорри, Кэрен, -- Андрейка поежился. -- Я вечно влезу куда не надо.
Плывут молча. Чуть плещет весло. Кэрен тихо запела что-то очень
грустное. Опять "love, love, love... " Но без радости.
"Люди замечательные. Живут вместе годами. И, оказывается, вовсе и не
муж. Бой-френд, герл-френд... Луна!"
Когда каноэ подплывало к берегу, Андрейка не выдержал.
-- На месте Барри я бы женился на вас не задумываясь. Честное слово!
Господи, как Кэрен смеялась! Чуть каноэ не перевернула.
-- За доброе сердце я покормлю тебя малиной, Андрэ! Тут малинники
милями. Медвежьи пиры... Медведи все обдерут, к нам придут... Как куда? В
кэмп! Прорычат в окно: "Где малина?"
-- Кэрен, а тут полиции нет?
-- Я же сказала, здесь опасны только медведи.
Медведь заглянул в лагерь следующей ночью. Во всяком случае, крышка
огромного железного бака для мусора была сломана и изогнута. Барри пришлось
выбросить ее. Вместе с Андрейкой он натаскал тесу, и они заколотили бак с
мусором толстыми необструганными досками. Доски выбирали потолще. Заколотили
плотно, и, когда кончили, Андрейка почувствовал, что у него нет сил. Он лег
на доски, вдыхая запах смолы, хвои и так лежал, пока его не окликнул
"дьявол" Поль, чтоб Эндрю сменил его в их дьявольской работе: ему некогда.
Часа через два Андрейка ошпарил руку и в ярости грохнул тарелку об пол. С
трудом добрался до своего спального мешка. Каждая косточка ныла. Кожа на
руке покраснела, на пальце вздулась пузырями.
Проснулся Андрейка от треска досок. Кто-то ломал их работу. Выбрался из
спального мешка и голый, в широченных московских трусах, которые он то и
дело подтягивал машинальным движением, выскочил на крыльцо. На их сооружении
стоял, чуть приподнявшись на задние лапы, огромный медведь! При свете полной
луны шерсть его казалась голубоватой, и, не ведая, что это черный медведь --
гризли, самый свирепый зверь Канады, Андрейка взобрался на деревянную крышу
заколоченного бака. Гризли с треском отрывал толстые доски и отшвыривал их в
сторону... Еще секунда, и Андрейка оказался в метре от голубовато-черного
страшилища с круглыми глазами, и неожиданно для самого себя начал на него
орать диким голосом.
-- Убирайся вон, бездельник! К черту! Я не хочу тебя видеть на моей
крыше. Твое место вон там, -- он показал на большую клетку, полную лакомств,
которую привезли из Торонтского зоопарка. -- Иди туда, если тебе хочется
общаться с людьми! Иди к черту, говорю! Ну! -- вскричал он, подымая обе
руки.
Гризли таращился на него оторопело, держа в когтистой лапе оторванную
доску, постоял так, наклонив голову, чтоб разглядеть, кто там шумит... Потом
повернулся всей своей многопудовой голубоватой массой, еще раз взглянул вбок
с досадой: мол, чего мешаешь? И, едва не задев Андрея мохнатым задом,
спрыгнул вниз.
Утром только об этом и говорили. Барри от ужаса побелел: стоило гризли
протянуть к Эндрю лапу...
"Вот так "немой"!" -- ахали девчата из обслуги.
Руководители групп начали приводить толстощеких детей и просили Эндрю
рассказать им, как все это было.
Вокруг Андрейки оказалось вдруг столько девушек, что он даже начал
подумывать, не удрать ли куда. Даже Virgin, само целомудрие, которая
принципиально ничего не слышала, кроме песен любимой группы "Дюран-Дюран" из
своего магнитофончика, укрепленного на ее поясе, даже она сняла свои
маленькие наушники и поцеловала Эндрю.
Даже франтиха Женевьева, "пудель с медалями", как Андрейка называл ее
про себя, обняла. Женевьева казалась ему глуповато-гордой. Вскинутая голова,
причесанные книзу мохнатые пуделиные брови. Подымет длинные наклеенные
ресницы, в синих глазах -- постоянная насмешка. Над кем?
Женевьева училась в частной французской школе, работала как-то на
выставке одежды модельершей и вела себя в кэмпе так, словно ей было не
восемнадцать лет, а все двадцать восемь... Эндрю она притянула к себе с
такой силой, словно он всегда был ее парнем. Она остро пахла духами,
какими-то кремами, пудрой. На руках у нее позванивали браслеты, они
оцарапали Андрейке шею.
В умывальнике бросил взгляд на зеркало, -- ужаснулся: весь в губной
помаде. Едва отмылся. Только вышел из умывальника, опять Женевьева. К вечеру
он удрал от нее на кухню, где работал веселящийся "жучок" Джек Рассел --
самый неприятный человек в кэмпе, как решил Андрейка. Тройной подбородок
Джека от хохота трясся. Над чем он только не посмеивался?
Двенадцать лет назад Джек был, как и Барри, профессиональным
хоккеистом. Ему разбили коленную чашечку. В отличие от Барри, которого беда
смягчила, "просветлила", как пропела Кэрен, Джека беда обозлила на весь мир.
С десяти вечера до шести утра -- кухонный бог. Моет полы, плиту, кастрюли.
Тут его территория, на которую в эти часы не смеет ступить ни одна нога.
-- Ты чего приперся! -- зарычал он на Андрейку. И посмотрел на него
пристально: мол, убирайся, пока цел.
Андрейка хотел подняться с табуретки, но тут вбежала Женевьева в
голубых шортах с разрезами по бокам до пояса. За стенкой накручивали
рок-н-ролл, и Женевьева тут же задергалась в ритме "рока", делая какие-то
невиданные Андрейкой па.
-- Уходи вон, пустельга! -- зарычал Джек.
Женевьева вскочила на скамейку, продолжая пританцовывать и глядя на
Джека с вызовом.
-- Попробуй, если можешь!
Джек, мокрый от пота, жирный, поднял ее на руках, она пыталась
вырваться, крича:
-- Как ты смеешь, вонючка! Горлодер!
Но выбросить ее за дверь для него никакого труда не составило.
Андрейке не надо было повторять, он тут же вышмыгнул на улицу.
В темноте налетел на Женевьеву, которая его ждала. Она обняла его за
шею и, отмахиваясь веткой от комаров, повела к костру, возле которого сидели
парни и девушки, руководители групп. Дети заснули в своих бревенчатых
домиках, и девчонки-руководители пели знаменитую песню "Битлз" "Пусть
будет"... Барри аккомпанировал им на гитаре.
Андрейка прислушался к словам и вдруг подумал, что в детстве он пел
почти ту же самую песню: "Пусть всегда будет солнце, пусть всегда будет
небо... " На Луне, вот это правда! хотят того же... Кто-то предложил
пересечь озеро, где белел дорогой отель. Туда ездить запрещалось. Все тут же
сорвались с места и побежали к лодкам и каноэ, разбросанным на берегу озера.
-- А мы останемся, -- шепнула Женевьева необычным гортанным голосом, и
он, поколебавшись, остался.
Стало тихо-тихо, и в тишине вдруг прозвучало почти истерическое:
-- Я virgin. Даже не пробуй, ничего не получится!
Из Андрейки вырвалось нечто вроде смеха, но ему тут же закрыли рот
поцелуем. Таким долгим, что он едва не задохнулся.
-- Разве можно смеяться над чужим несчастьем? -- спросила Женевьева,
отстраняя свое сметанно-белое лицо от Эндрю, и тут они оба прыснули от
хохота, бросившись к дому, в комнату, где Женевьева включила свои любимые
"топ форти" -- сорок самых популярных песен недели, которые крутят по радио
без остановки.
Барри сказал, что это ширпотреб, но для Андрейки все было новым...
Она пригасила свет и легла возле Эндрю, размягченного музыкой; Андрейка
не помнил, когда тоже лег; могли ли его, выросшего без матери, не задеть
слова неведомой ему песни, которые Женевьева повторяла всед за "тейпом"; в
устах Женевьевы они звучали как неземные.
-- Когда я с тобой, я не должна делать вид, что я какая-то особенная, я
могу быть сама собой... Когда я с тобой, я не могу ни о ком думать... Когда
я не с тобой, я мечтаю о встрече с тобой, считаю минуты до встречи...
Андрейка почувствовал на глазах слезы.
... Он вспомнил их сразу, как только проснулся... Женевьевы не было.
Он лежал тихо-тихо, оглушенный своим счастьем. Восторг, который он
испытывал, был, наверное, сильнее, острее ощущений мужчины. С такой
сердечностью говорила с ним только мама, а мамы не стало давно...
Двое суток Андрейка носил в себе чувства торжества и благодарности;
все, что ему поручали, он делал весело, быстро, тарелки летали в его руках,
почти как у самого "сатаны", или "короля мойки", Поля.
На третьи сутки они остались с Полем одни, и тот, смеясь, рассказал,
как провел эту ночь; как ему тихо пели на ухо: "... когда я с тобой, я не
могу ни о чем думать... "
Они сидели на бревнах, и Поль не заметил, куда пропал Эндрю. Его не
было ночью. Он не появился утром. Барри объявил поиск. И обслуга, и ребята
постарше продирались по сырому таежному лесу, крича: "Эндрю-у-у!".
Наткнулся на него Барри. Андрейка лежал на мокрой траве недвижимо,
лицом вниз, с неловко подвернутой рукой, и Барри приподнял его в страхе,
заглянул в лицо. Лицо было искорябанным и опухшим от слез.
-- Жив, бродяга! -- обрадовался Барри.
Глаза у "бродяги" были какие-то чужие, черные. От расширившихся
зрачков, не сразу понял Барри...
-- Что стряслось?! -- Барри поднял его, как ребенка, и понес. Тело
Андрейки сотрясалось от беззвучного плача.
Ни слова не сказал Андрейка. Ни в лесу. Ни дома. От еды отказался.
Поль вытолкал всех на улицу; произнес, присаживаясь к Андрейке, что он,
Поль, идиот, расхвастался, и -- чем?
-- Ты не должен принимать их всерьез, эти ночные сны, Андрэ! Здесь так
принято. Этот кемп для нас, работяг, всегда был столицей секса. Мы весь год
вкалываем, не откладывая ни цента... Живем, как белки, "из лапки в рот, из
лапки в рот"; у некоторых нет даже адреса. А здесь -- отдушина...
Даже virgin, которая носит магнитофонные затычки, чтоб не слышать
непристойностей, тут позволяет себе то, что потом и вспомнить стыдится...
Такой уж тут воздух...
Андрейка, наконец, сел. Сказал убито:
-- Зачем я живу? Все чужие... -- Долго молчал. Выпил стакан горячего
молока, который подал Поль. -- Уйдем куда-нибудь... -- Они выскочили в окно,
выходившее в подлесок, и забрели поглубже. Никакие объяснения Поля утешить
его не могли. Андрейка чувствовал себя несчастным. Несчастным на всю жизнь.
Оскорбленным на всю жизнь. Не только руки и ноги посинели от холода, --
сердце окоченело... Этого он не ощущал даже в Торонтском аэропорту. Тогда
было страшно и ... интересно. Заманчиво! И даже хрипатый голос, твердивший с
тоской: "Четыреста лет рабства", не очень пугал. Всему приходит конец, даже
рабству... А вот сейчас сухие ветки, которые обламываются, шуршат под
ногами, казалось, шуршат о полном крахе всей жизни. Он один, и это
навсегда... И Андрейка снова зарыдал по-мальчишески, в голос, размазывая по
исцарапанным щекам слезы.
-- Поль, ты пойми, меня выбрасывают... Меня постоянно...
постоянновыбрасывают... Как тряпку, которой стерли с ног грязь. Как хлам...
Я -- ничто. Поль, как нужно жить в этой стране, чтоб тебя не выбрасывали?..
Пожалуйста. Проводи меня до шоссе. Я уеду! Я не хочу с ней встречаться...
Никогда!
-- Андрэ, дорогой, ее уже нет. Она умчалась, как ведьма на помеле. С
рассветом. Тебя еще не нашли, а я ей сказал...
-- Что ты сказал? Зачем?!
-- У нее отец -- "политишен", а скоро выборы... Она так гордится
безупречной репутацией своей семьи и своей частной школой, в которую нас с
тобой не пустят и на порог, что... в общем, я объяснил ей, что она б... ,
что, если с тобой что-то случится, все узнают, что она б... И конечно, это
попадет в газеты... При свете моих горящих сатанинских крестов. Уж я ее
осатаню! Со всех гор и холмов Онтарио и Квебека... Андрэ, она бежала к
своему "ягуару" вприпрыжку.
Поль обнял Андрейку за плечи, привел к бревнам, на которых они сидели
вчера, и оставил там: его ждала кухонная мойка.
Андрейка не мог подняться с бревен. Сидел и час, и два, словно ему ноги
перешибло...
Тут на него наткнулся "длинный" Роберт, начальник лагеря, со своей
любимой собакой Томми на поводке. Томми начал рычать на Эндрю, "длинный"
Роберт, видно, был не в духе, стал кричать на весь лес: "Томми! Шат ап!"
(заткнись!)
Обойдя новичка со всех сторон, он сказал:
-- У нас только звери на welfare , а люди должны работать.
Андрейка к нему головы не повернул... И без того уже выгнали отовсюду!
Подумаешь!
-- Вон! -- вдруг заорал "длинный" Роберт, но тут выскользнул из своей
мойки Поль, сказал резко:
-- Закрой рот, начальник!
Затем и Барри вышел на крик и так взглянул на "длинного" Роберта, что
тот сразу удалился.
Андрейка решил уходить. Некуда, правда, но что поделаешь. Он встал с
бревен, к нему подскочил разъевшийся черный енот Чарли, запряженный в
детские вожжи. А за Чарли -- его подруга, еще более толстая...
Чарли свое дело знал. Он побежал в сторону кухни: кто и когда
отказывался бросить ему кусок хлеба с маслом? Он оглянулся нетерпеливо на
Андрейку: мол, что ж ты?.. Я жду...
И тут только Андрейка улыбнулся... Заметил снующих белочек, услышал
"тук-тук-тук" серого дятла за кухней. Вот и дрозд появился, которого
Андрейка всегда подкармливал...
На другой день Андрейке принесли расчет. Получай свои гроши, и чтоб
духа твоего не было!
Барри и Поль тут же отправились к длинному Роберту, которого Поль
окрестил "конквистадором" и злым духом торонтских лесов. О чем они с ним
говорили, осталось неизвестным, только до середины августа, когда кемп
закрылся, Андрейку больше не тревожили. Он мыл тарелки с "сатанинской
скоростью", получал свои чеки. И не ходил больше на ночные костры, где
девушки по-прежнему пели свои отравные песни про "love".
Андрейка то и дело считал, сколько осталось ждать до шестнадцати.
Прикинул и сейчас. Два месяца и три дня. Решил пока что вернуться в
"музыкальный ящик". Отсидеться там. В стороне от всех...
... Барри нашел работу в каком-то отеле на востоке Торонто. Довез Эндрю
до "музыкального ящика" на своем облупленном "шевроле". Андрейка был так
измучен, что даже не попросил дать ему посидеть за рулем... Барри оглядел
его на прощание. На Эндрю белая футболка с короткими рукавами, джинсы, кеды.
Кивнул: мол, все правильно. Тут нельзя выделяться.
-- Если не будет еды, рули ко мне. Я там при буфете.
И, махнув рукой, умчался на своем тарахтящем "шевроле".
Возле парадного стояли, греясь на солнце, незнакомые ребята, курили.
Затягивались глубоко, с наслаждением. Андрейка почувствовал: сладковатый
дымок, марихуана...
-- А, привет, русский! -- сказал кто-то пробегая.
Он уже начал подыматься по широченным ступеням на второй этаж, где
хозяйничала Кэрен с друзьями, когда его нагнали. Схватили за руку и дернули
вниз с такой силой, что Андрейка пролетел до нижней площадки. И тут же
другой парень, с прилипшим к губе окурком, ударил его в скулу. Андрейку
повалили на каменный пол, топтали ногами. Он вскочил и снова получил удар в
челюсть, от которого не устоял. Искалечили б, наверное, если не распахнулись
бы двери парадного. Ввалились несколько парней лет двадцати трех -- пяти.
-- Все на одного? За что? -- спросил гладколицый здоровяк с татуировкой
и на руках и на шее. Кто-то ответил:
-- Русский! Их не за что бить, что ли?!.
Гладколицый усмехнулся, поднял незнакомого мальчишку с пола, вывел его
на улицу. "Здорово разрисовали, идиоты! Ты где живешь? Отдышись, приходи на
четвертый этаж, справа. Никто не тронет".
Андрейка остался на улице один. Ныли ссадины у брови, на губе. Поглядел
тоскливо вдоль улицы. Кроме "музыкального ящика", не было на улице больших
домов. Ни одного. Вдоль всего пролета, заставленного старыми машинами,
деревянные домишки... без лбов. "Без лбов!" -- повторил он почти вслух. И в
самом деле, одинаковые дома без чердаков; верхние этажи прямо под крышей.
Как это раньше не замечал? Курятники, но по обеим сторонам от входа в
курятники тонкие белые колонны. "Без лбов, но с дворцовыми претензиями...
Проклятая Луна!"
Дня три он отсыпался; снилось, что он фокусник, вокруг которого летают
грязные тарелки. Нет им конца, грязным тарелкам.
К обеду звала Кэрен. А Барри давно не видно. Что случилось?
Кэрен тоже простилась, сказав: уезжает к родителям.
В конце недели постучал гладколицый парень с татуировкой. Он приволок
мешок консервов; сказал после того, как они поели прямо из жестяных банок:
-- Эндрю, мы тебе помогли. Помоги нам. Возьми этот чемодан. Отвези его
на улицу Дандас, дом No... У дома увидишь белый "вэн". Шофер рябой, с
переломленным носом. Не бойся его страхолюдства. Спроси, как его зовут...
Скажет "Томми" -- отдай, и все!
Отвез Андрейка чемодан -- у рябого шофера было такое лицо, что, сунув в
кабину чемодан, Андрейка бросился бежать, словно за ним гнались.
Спустя неделю и деньги, и консервы кончились. Со вчерашнего дня у
Андрейки во рту ни маковой росинки. Болела голова.
И тут снова постучал к нему гладколицый.
-- Помоги сегодня, точно будут деньги!
Андрейка и еще двое взрослых парней впрыгнули в старый "вэн" и вскоре
подъехали к одному из домов. Снаружи стояли два велосипеда.
-- Отнеси их в "вэн", -- сказал гладколицый, надев перчатки.
-- Они ... не наши.
-- Наши!
Андрейка отнес велосипеды в машину, озираясь, чувствуя холодок в
сердце. Когда он вернулся в дом, парни шарили в приоткрытых ящиках шкафов,
отбирая что-то и бросая в свои сумки.
У Андрейки вырвалось:
-- Да вы что? -- И тут только понял: воры! Бросился к дверям...
В "музыкальный ящик" больше ни ногой. Наелся! К ночи, намерзнувшись, он
вспомнил название станции подземки, возле которой работал Барри. Где-то на
востоке Торонто.
Найти бы! Иначе пропадешь...
4. "КОРОЛЕВСКИЙ ОТЕЛЬ"
Такого отеля Андрейка не видел никогда. Почти все его постояльцы не
имели зубов, по крайней мере, передних. Человеку сорок лет, а вместо рта
черный провал.
Когда Андрейка взбежал наверх, на второй этаж отеля, он чуть не
задохнулся: в комнатушках стояла тягучая вонь. Годами не мытые одеяла,
подушки с темными пятнами, воняет потом, блевотиной.
"Отель дезинфицируют раз в полгода", -- объяснил Барри. -- Газом. Людей
выгоняют и вымаривают все остальное... "
Андрейка озирался изумленно. Было б это в медвежьем углу, в индейской
резервации на севере, о которой ему рассказывали в "музыкальном ящике", но
тут... В самом центре Торонто, в двух-трех километрах от знаменитой
"Торонтской иглы", мэрии в виде полуколец, которая, помнится, произвела
сильное впечатление и на него, Андрейку, неподалеку от мраморных банков и
позолоченно-стеклянных небоскребов, украшающих город...
Барри говорил, что он устроился в "Королевский отель". "Королевский
отель"? Да это уж не просто Луна, а обратная сторона Луны!..
Но ахать и размышлять было некогда. За окном тарахтел очередной "слон".
Шоферская кабина на платформе с железным прицепом, похожим на четырехосный
товарный вагон. А изгибается он на маленьком дворе, как змей.
"Слон-Змей" привез бочки с пивом. Надо разгружать.
Андрейка чувствовал: работа ему не под силу. Поднять их никто не мог,
эти чертовы дубовые бочки в железных ободах. Андрейка катил, толкал
ногами... Но вот как взгромоздить их на скамейки, чтоб они не касались
цементного пола?.. В конце концов исхитрился. Ставил бочку на ребро, а затем
спиной, плечами, заталкивал на скамейку.
Он называл эту операцию "укрощением пивного стада". Соединит "стадо"
шлангом, -- ура! Пиво качали наверх, а он убегал на улицу: в каменном
подвале укрывалась зима, не побегаешь -- насмерть закоченеешь, и к тому же
тут нестерпимо воняло прокисшим пивом... А наверх -- нельзя. Боялся и
выглянуть. Там матерщина, драки, полицейские облавы. Нет, лучше уж он
отсидится в эти часы под старым одеялом с дыркой для головы в своем
могильном склепе.
Как-то Барри, спустившись вниз, поглядел на Андрейку, на его согнутую
измученную спину, содранную до крови руку, на дубовые бочки, которые
высились над ним, как башни, и произнес с состраданием в голосе:
-- Пойдешь наверх, Эндрю! Помощником бармена... Хозяина уговорил...
Никто не спросит никаких документов... Драки? Что тебе драки! Когда
начинается свалка, бегом за стойку. Она из дуба. Ее и пуля не возьмет. К
тому же драка никогда не перейдет за стойку: прольется пиво! Кто допустит
такое?!. Кровь? Сколько угодно...
Строго говоря, Эндрю, драки нас вообще не касаются. Это бизнес Мак Кея.
Я тебя представлю ему, на всякий случай.
Мак Кей, невысокий, со сломанным носом, атлет выбрасывал кого-то из
дверей. Вытерев руки о свою кожаную куртку, он подошел знакомиться. У Мак
Кея были чугунные кулаки и чудом державшееся на сдвинутой вбок переносице...
пенсне. Андрейка никогда не видел боксеров в пенсне и тихо засмеялся.
Спустя несколько дней Мак Кей уже не вызывал у него улыбки. Какой-то
черный парень в кепочке не вернул ему долг, Мак Кей сказал: отдашь деньги
завтра или тебе сломают руку.
На другой день черный в кепочке явился в бар со сломанной рукой...
Когда к отелю подкатила, дико треща, мотоциклетная банда в черных
шлемах и кожаных куртках, началось побоище, как в кино. Только всерьез.
Насмерть! На эстраде шел очередной стриптиз, черная девчушка скинула лифчик,
мотоциклист с холеной бородкой швырнул в нее бутылку с пивом. Мак Кей
призвал его к порядку, -- тут же о Мак Кея разбилось бутылок пять. Мак Кей
взял бейсбольную биту, всегда стоявшую в углу, и со всего размаха ударил
мотоциклиста в черной куртке по черепу...
-- Убили! Убили! -- пронзительно закричала женщина за столом...
Барри показал рукой Мак Кею, чтоб тот исчез и взялся за телефонную
трубку... Нагрянет полиция? Нет, он вызывал, в испуге услышал Андрейка, уж
не просто полицию. Специальный отряд "task forse" в пуленепробиваемых
жилетах...
Что происходило наверху, можно было только догадываться. Андрейку
турнули вниз, к бочкам, и он слышал лишь топот и грохот падающей мебели.
На другое утро Мак Кей явился на работу как ни в чем не бывало. В
франтоватой кожаной куртке на молниях, в широких, как трубы, вельветовых
брюках с бездонными карманами. И в пенсне. Андрейка спросил Мак Кея, как он
мог так -- по непокрытой голове бейсбольной битой... Тот же умер.
Мак Кей расхохотался.
-- У этих мотоциклистов двойной череп. Вместо серого вещества еще одна
кость. А ты говоришь, убьешь... Что?
И действительно, обошлось. "Убитого" похлестали по щекам: "Вставай,
парень, твоя станция. Приехали". Тот очнулся и врезал кулаком полицейскому
офицеру, который хлопотал над ним...
Целый день убирали стекло и поломанные стулья.
Такие драки бывали не часто. Но раз в месяц -- непременно... Вначале
Андрейка пугался. Но как-то, в момент потасовки, шмыгнул под стойку и, сев
на пол, спиной к залу, достал из бокового кармана флейту-пикколо, подаренную
ему Барри. Заиграл "Турецкий марш". Как выяснилось, очень успокаивает...
Наконец Андрейка оглядел из-под стойки зал. Постоянные посетители уже
сидели на уцелевших стульях. Любопытство не оставляло его. Кто они? Чем
занимаются? Вот мулат Джо, который, знакомясь, неизменно говорил о себе с
гордостью: "Рожден в Алабаме". Он был толст неимоверно. Любая его рубашка
кончалась на груди. Живот голый. Не человек, а Вандомская колонна. Когда
колонна подымает руку, на ней нет живого места, все порезано, исколото.
"Нет, вот еще осталось", -- и он добродушно показывал нарост мяса между
указательным и средним пальцем. "Берегу резервы". -- Джо улыбался.
На его шею были наброшены десятка полтора золотых цепочек. С золотыми
пятиконечными звездами, полумесяцем и магендовидом. На руках -- золотые
браслеты и цепочки помассивнее. "Это, -- объяснил он, -- у меня не отберут.
Пойду в тюрьму -- есть что продавать. И жить... "
Чем был занят Джо? То и дело посетители спрашивали стоявшего за стойкой
Андрейку, за каким столом Джо, и Андрейка называл номер столика, который
обычно был скрыт глухой перегородкой.
-- Кто этот Джо? -- спросил Андрейка у Барри.
-- Продавец пыли... Белой пыли, -- добавил он, так как Андрейка
растерянно моргнул.
-- Крупный?
-- Крупный?! Крупные ездят в "кадиллаках". А это тюремные сидельцы. Как
видишь, он точно знает, что через полгода-год, он попадет за решетку. Это
его не волнует. Дадут трояк, и все дела.
Каждую субботу в отеле было шоу, на которое Андрейка вначале поглядывал
из-за стойки с недоумением, порой со страхом. То голый по пояс мужчина с
разбухшими женскими грудями кормящей матери пел под гитару. Голос --
пронзительно-высокий, бабий. Песенки-экспромты. Юморески. У певца было
природное чувство юмора. Толпа подхватывала шутки, хохотала. Барри сказал,
знаменитость. Хозяин платит ему... О!
Затем, был коронный номер, который назывался "Mister police". Танцор в
полицейской форме отбивал чечетку, а женщины стаскивали с него сапоги,
брюки. Наконец, он оставался в майке и трусах, на которых было написано
"police". И тогда одна из женщин поджигала спичкой трусы и майку. Они
вспыхивали на теле танцора. В зале гасили свет. Пожар плясал и ходил по
сцене колесом. Наконец, мужчина срывал с себя горящие клочья одежды и
представал перед зрителем в чем мать родила.
Тогда зажигался свет и танцор кланялся. Police была повержена...
Толпа вывалила на улицу вслед за своим кумиром с женскими грудями. В
зале остались лишь постоянные жильцы отеля. У столика возле окна Элеонор --
тощая белокурая канадка, мать восьмерых детей. Кулаки у нее в ссадинах и
царапинах. Соседи называли ее "Элеонор-эмансипация". Детей "Эмансипации"
одевала, кормила, возила на специальном автобусе в школу мэрия. Старшие
следили за младшими. Летом детей Элеонор забирали в кемпы. Бесплатно. А
Элеонор-эмансипация пила пиво с утра до ночи...
В стороне от Элеонор сидел маленький человек в кожаной шляпе и с
капитанской трубкой. Вор-заика. Воровал он в крупнейших магазинах Торонто,
чаще всего в "Итонс-центре". Украсть для него, по-видимому, было делом
нетрудным. Проблема возникала позже: он никак не мог объяснить, что именно
он принес. Как-то он попросил Андрейку выйти с ним на улицу. Он украл
трансформатор, но никак не мог понять, что именно он ук-к-крал. "Вор-заика
-- это трудные роды", -- смеялся Барри, видно, уже привыкший к завсегдатаям
бара. Андрейка вернулся после этого разговора -- глаза круглые.
Уселся на раскладной стул, чтоб его не видно было. Но вскоре пришлось
нести пиво архитектору, который сидел посередине зала, за единственным
столом, накрытым не клеенкой, а белой скатертью.
Архитектор походил на большого обиженного пуделя, забившегося в кресло.
Он непрерывно пыхтел сигарой и ставил на что-то большую печать.
Все знали, что поставить печать архитектора для строительных компаний
Торонто -- большая морока. На пути -- бюрократические баррикады. Главный
архитектор города строг невыносимо. И строители шли к белокурому завитому
господину, осыпанному сигарным пеплом, который неизменно сидел в
"Королевском отеле", за столом No...
Архитектор переехал в "Королевский отель" много лет назад, его доходы
приводили в ярость пьянчуг и воров, Элеонор сбила с него очки и пыталась их
раздавить, но Барри успел подхватить их с пола и отдать архитектору.
Архитектор плакал от побоев и время от времени ставил на бумаги печать
со своим именем.
Строители платили по таксе -- от 50 до 500 долларов. В зависимости от
сложности проекта...
Архитектор спился с круга, это знали все и во всех городах, как уверял
Барри, но печать с его именем была настоящей. И поэтому строительство в
Торонто, и богатых особняков в стиле "Вилла Боргезе", и скучных безликих
"аракчеевских поселений", как называл Андрейка колонии одноэтажных
домов-близнецов за высокими стенами, уродовавших город, все строилось строго
по закону. С приложением всех печатей, до единой.
Как-то к Андрейке подошла индианка, попросила одолжить денег.
-- У тебя нет, я знаю, но в кассе есть. Дай до утра. Ребенок голодный.
Лицо у индианки было грубовато-широким, простым, как у фабричной
работницы, и -- застенчивым. Она никогда не сидела в их растреклятом баре.
Андрейка, нарушив все указания, дал ей десять долларов, а утром она принесла
ему чек. Шмыгнула носом.
-- Хорошо, если я дам тебе чек? -- И замолчала.
Чек был незаполненным, а она стояла и виновато шмыгала своим широким и
плоским носом.
-- У вас какие-то проблемы? -- встревоженно спросил Андрей. --
Инвалидность? Ну, что-то с рукой?..
-- Нет, я родилась в резервации...
Андрейка уставился на нее изумленно.
-- Вы -- индианка. Это ваша страна. Ва-ша! И вас никто не научил
писать?
-- А вы откуда? Рос-сия?.. Раша, раша, где это?
-- От Ямайки на воздушном шаре без посадки.
-- Но-но. Это намного дальше. Мне говорили, что Германия воевала с
Россией. Это правда? И кто победил?
Написав за нее чек, Андрейка в это утро внимательней прислушивался к
разговорам за столиками. "Кто победил?" -- то и дело изумленно повторял он.
-- "Кто победил?".
За столиками говорили о чем угодно. О политике -- никогда.
-- Кто в прошлом эти люди? -- наконец спросил он у Барри. -- Что за
паноптикум?
-- Это не паноптикум. -- Барри улыбнулся покровительственно. -- Это
люди, которым не повезло... Они получают пособие от государства. И пьют
пиво. Галлона три в день на брата. Это почти десять литров. Иногда покупают
наши "чернила". Бутылка -- 99 центов. Отрава. "Два удара ножом в печень",
как сказал Мак Кей... Почему у тебя такая удивленная рожица? Разве в России
такого нет? Я читал "Архипелаг Гулаг... "
-- В России не платят алкоголикам за то, что они алкоголики. Там с
обитателями отеля поступили бы без канадского гуманизма. Погрузили бы в
товарные вагоны и -- в Сибирь. Валить лес. По закону о "тунеядцах". Там их
ждали бы готовые бараки, промерзшие по углам насквозь, и вряд ли кто-нибудь
из наших пьянчуг дожил бы до следующего лета...
-- Холи шит! -- вдруг выругался Барри. -- Ты опять валишь все в одну
кучу. Америка, Канада, -- раздраженно произнес он, наливая в чью-то кружку
мутного пива. -- Хватит нам Америки! Канада -- не янки... Они уже разместили
возле наших границ свои ракеты, свои радиоактивные отходы. Потравили всю
рыбу. Летом к озеру Онтарио не подходи, не так ли? Тянет гнильем...
Средневековые холерные эпидемии -- ничто по сравнению с тем, что нас ждет...
Страшный сосед! Все что нам надо от него, -- чтоб он держался от нас
подальше. И не тянул нас в мировой крематорий... Обойдемся без него, сами!
-- Сами? -- Андрейка от неожиданности даже опустился на раскладной
стульчик. -- Я слышал, что в Канаде всего восемнадцать танков... Ты знаешь,
что будет с Канадой, как только она, как ты мечтаешь, "отцепится" от
Америки?
-- Нас завоюет Россия? -- саркастически спросил Барри. -- Там же теперь
гласность! Горбачев.
-- Зачем вы Горбачеву! Вас возьмет в плен остров Шри-Ланка или
государство Монако. Да нет, -- остров Куба. Фидель Кастро, вы о нем
выражаетесь непочтительно, выдернет у вас всю вашу шкиперскую бородку по
волоску... Горбачев прилетит лишь поглядеть, хорошо ли вас ободрали...
-- Ты иммигрант! -- зло прервал его Барри. -- Ты ничего не понимаешь. У
нас, канадцев, свои проблемы, кровные. Политиканы не делают ни черта.
Chicken government (чикен гавермент). Делают свои деньги и мешают нам... --
Барри оборвал себя на полуслове, чего с ним не бывало никогда. Сказал
спокойнее: -- Канада -- маленькая страна. В ней 29 миллионов жителей,
меньше, чем в Скандинавии. Здесь ладят со всеми. Даже с алкоголиками, не так
ли?
Возможно, ты прав, Эндрю, мы снисходительны к паразитизму. Я думаю,
только в Торонто дармоедов, живущих на законные подачки, тысяч сто, не
менее. За спокойствие надо платить. Ты сам увидишь, какая на Сhristmas будет
благодать! Обитатели отеля развесят флажки, подарят друг другу подарки...
-- А если спокойствие все же взорвется?
-- Ну, это бизнес Мак Кея. Полиции...
-- А кто этот Мак Кей, давно хочу тебя спросить?
-- Хо-оли шит! Ты еще не понял! Нет, ты все-таки советский человек,
Эндрю! Тебе не приходят в голову самые простые мысли... Он -- главарь мафии.
Все благодушные тюремные Джо под ним. Он может убить, ограбить банк... Но
это его личное дело. Здесь он вышибала, которого все боятся. Хозяина это
устраивает...
-- И тебя тоже? Свой родной гангстер?!
-- Почему нет? Годится для дела... -- И, помедлив: -- Нашего пивного
тоже...
Барри перестал говорить с Андрейкой о политике после того, как однажды
застал его за телевизором; Андрейка отыскал программу -- прямая передача из
парламента в Оттаве -- и слушал дебаты.
-- Холи шит! -- взорвался Барри. -- Этого в Канаде не слушает никто!
Андрейка объяснил, что он получил письмо от бабушки, и в нем она
сообщает, что неделю сидела у телевизора; о дебатах Думы говорит вся
Москва...
-- Парламентские дебаты, -- захохотал Барри. -- О-ох, ребенок!
Неизвестно, кто пустил слух, но зашептались за столиками бара, что у
розовощекого Эндрю скоро день рождения. И он никогда не имел связи с
женщинами...
-- Никогда!.. Боже, что ему еще предстоит... -- пропыхтел
добряк-архитектор и достал кошелек.
Тут и остальные завсегдатаи бара достали по доллару. Сложившись, на
Новый год сделали Эндрю подарок. Наняли в каком-то баре проститутку и
торжественно вручили Эндрю ключ от комнаты, в которой она его ждала...
Барри догнал Андрейку лишь у автобусной остановки.
-- Эндрю! Эндрю! Черт тебя возьми! Они же не знали, что ты с
принципами. Слушай, по сути, они поступили человечно, не так ли?
-- Хватит с меня этой лунной человечности. Все! Ответ не делится...
-- То есть?.. Ты отказываешься от работы?
-- Барри, мне нужны какие-нибудь щель, склад, магазин, на худой конец,
бочка, в которой засмолили князя Гвидона... Проболтаться на Великих Озерах
месяц и два дня. Всего лишь месяц и два дня...
... Ферма родителей Барри, на которую тот собирался отправить Андрейку,
была в провинции Саскачеван. В канадской прерии, до которой скачи -- не
доскачешь. Андрейка взял на всякий случай адрес, но судьба распорядилась
иначе. К ним бесшумно, боком, точно его принесло ветром, приблизился
Джо-колонна, рожденный в Алабаме. Одна рука у него была в лубке, на
перевязи. Вторая обмотана бинтом. Бинт в крови.
"И Джо не отдал долги?" -- испуганно мелькнуло у Андрейки.
Джо вытер ладонью губы, отчего все его цепочки на шее и на запястьях
брякнули. Покашляв в руку, попросил неуверенно Барри:
-- Эндрю мог бы мне сегодня помочь... Сорри, я не могу вести машину.
-- Эндрю нужен здесь! -- отрезал Барри.
-- Барри, мы потеряем все... Нас не будут ждать... -- И, повернувшись к
Андрейке: -- Эндрю, ты не против заработать 500 долларов? За два часа...
-- У меня нет водительских прав!
-- Зато у меня есть! -- пробасил Джо. -- В Канаде этого достаточно. Я
тебя учу...
-- Барри! -- Андрейка всплеснул обеими руками. -- Это же подарок с
неба!...
-- Тебе еще рано на небо, Эндрю! Ты нужен здесь, не так ли?
-- Но я же свободный человек, Барри! 500 долларов!
Барри хотел возразить: резко поднял руку. Но тут шагнул в их сторону,
надевая блеснувшее пенсне и вытягивая шею, Мак Кей, и Барри промолчал.
Только почему-то отвернулся, вытирая платком взмокшую шею.
Через минуту Андрейка уже сидел за рулем белого, широченного, как
катафалк, "олдсмобиля", а через час стоял в наручниках у кирпичной стены
склада рядом с Джо-колонной. Одноэтажное кирпичное строение, в котором
разместились склад и какие-то мастерские, было за городом, километрах в
двадцати. Город со своими небоскребами, срезанными наполовину туманом, в
дымах, казался отсюда расплывающейся химерой. Еще порыв ветра, и его
унесет...
Мотоциклисты-полицейские, подняв и вышвырнув на улицу коврики
"олдсмобиля", вытянули откуда-то десятка два пластиковых пачек с белым
порошком.
Две легковые машины, вызванные мотоциклистами по радиотелефону,
появились раньше, чем Андрейка понял, чем это ему грозит...
... Поперек всего Торонто змеится по дну лесистого оврага, спасенного
от застроек, речушка Дон с грязновато-бурой водой. В районе "Мельниц на
Дону", так называется этот район, лепится старая тюрьма, обшарпанная, с
подтеками на стенах. Андрейка как-то прочитал об этой тюрьме в
"Торонто-сан", любимой газете жителей отеля, о том, что здесь был бунт
заключенных. Зеки требовали сократить одного из двух пасторов, и на эти
деньги поставить в тюрьме три дополнительных телефона-автомата: домой не
могут дозвониться! Очередь! Андрейку так развеселила эта заметка, что он
решил написать об этом бабушке. Вовремя спохватился... И в страшном сне не
могло ему присниться, что его привезут в эту тюрьму, да еще в наручниках. И
затолкают в клетку.
Джо-колонну встретили здесь, как родного отца, вернувшегося из
командировки. Вместительная камера-клетка плясала и пела. Джо-колонна
выталкивал перед собой худющего, с остановившимися глазами юнца и
представлял:
-- Русский! Прямо от Горбачева! Замечательный парень!
Камера пахла, как номера в их "Королевском отеле".
Русскому пихнули еду, закрутку марихуаны, он только головой мотал:
-- Нет, нет!
Гордый!
Кто-то заметил, что здесь уже сидит один русский. За то же самое...
К вечеру привели земляка. Тощий, длинношеий, как жираф. Выше
Джо-колонны. Каланча, а не парень. Каланча сказал, что он из Одессы. Сидеть
ему еще шесть лет, и потому на днях повезут его в город Кингстон, где сидят
"настоящие", как он заявил. По праву старшего советовал вполголоса:
-- Ничего не знаешь! Иди в глухую несознанку!
-- Так я действительно не знал!
-- Удивил! Все так начинают!.. Все равно, в глухую!.. Тебе сколько лет?
Андрейка почему-то осмотрелся по сторонам. Признался:
-- Шестнадцать... без месяца.
-- Без ме-есяца! -- присвистнул Каланча. -- Все, парень! Ты выскочил!
Тут это строго! Законность! Завтра приедут папа с мамой, отдадут им под
расписку...
Андрейка представил себе на мгновенье Люсиху с ее вечно брезгливой
физиономией и перепуганного отца, которые появятся забирать его из тюрьмы, и
торопливо отошел от Каланчи.
-- Нет уж! -- сказал он самому себе яростно. -- Буду сидеть!
На допросе он рассказал все как есть. Это письменно подтвердил и
Джо-колонна, поэтому следователи ни на чем другом и не настаивали. Записали
слово в слово. Однако почему-то не выпустили...
Через неделю его вызвали снова. Провели в комнату, перегороженную
сеткой. За сеткой сутулился Барри. Глаза у Барри воспаленные. Щеки запалые,
будто это он оказался за решеткой, а не Эндрю. Барри принес шоколад, фрукты,
сказал в тревоге:
-- Почему тебя держат -- ума не приложу. Они точно знают, что ты ни при
чем... Скажи им, что тебе нет шестнадцати. Или я скажу -- хочешь?
-- Ни в коем случае! -- вырвалось у Андрейки.
-- Не будь ребенком, Эндрю! Ты же из России, ты что, не знаешь, что с
полицией лучше не ...
-- Барри! -- перебил Андрейка, -- кто мне мешает сказать это в тот
самый день, когда мне исполнится шестнадцать? Тогда я сам себе хозяин!..
Осталось месяц... чуть меньше! Не сердись, Барри!
-- Эндрю! -- И шепотом: -- Ты поиграл с законом. Это опасно. Пусть тебя
заберут предки, ты тут же приедешь ко мне. Ты не будешь с предками ни
часу...
-- Менять тюрьму на Мак Кея?! -- вырвалось у Андрейки. -- Извини. Я
подожду здесь!..
Барри обхватил лицо руками. Долго молчал. Наконец произнес:
-- Эндрю! Кэрен умоляет тебя: уходи! Она просто убита. Хочешь, Кэрен
сама приедет?
Андрейка ответил не сразу. Голос его звучал глухо:
-- Я люблю твою Кэрен. Но ... буду сидеть!
Андрейку выпустили из тюрьмы "Мельницы на Дону" через три дня. Правда,
у него взяли отпечатки пальцев и подписку о невыезде. Объявили, что дело не
закрыто и что ему еще придется давать объяснения. В лучшем случае -- как
свидетелю...
Андрейка особенно болезненно воспринял процедуру отпечатки пальцев. Не
сам он прикладывал пальцы к бумаге, а офицер притискивал его пальцы к
влажной подушечке, а затем к белому листу. Да еще с такой силой, словно в
камеру заталкивал.
"Завели дело, как на подозрительного! Барри предупреждал!" Эта мысль
холодила.
Старательно отмывая измазанные тушью пальцы, он спросил дежурного
офицера, какой сегодня день. Услышав ответ, Андрейка произнес в сердцах
фразу, которую офицер никак не мог постичь. Даже после того, как ему
растолковали.
-- И отсюда в шею!.. Какое-то проклятье!
Погревшись на холодном солнце, Андрейка отправился в "музыкальный
ящик". Других ночлежек в Торонто он не знал. Может быть, обойдется. Не будут
бить...
И действительно, обошлось. Те же ребята стояли у дверей, поодаль друг
от друга, и курили свои травки.
-- Та-та! -- сказал один из них, -- бывший вонючка-панк. А ныне? Нью
вейв.
-- Нью вейв. -- ответил Андрейка небрежно.
-- Та-та! Ползи на третий этаж. Все лопухи там... -- Он взял камешек и
зашвырнул в окно на третьем этаже.
Квартира на третьем этаже была полутемной. Часть стекол выбили. Их
заменили картонками. Андрейке показали на какой-то матрас, лежавший на полу.
Музыка была терпимой. Не ревела, как корова, которую забыли подоить. А
вскоре вообще сменилась знаменитой песней "Тигриный глаз": "Могло быть хуже.
Любое поражение сменит удача. Главное, не отчаяться... "
-- Хорошо поет, где сядет, -- вырвалось у Андрейки по-русски, и вдруг в
полумраке засмеялись.
-- Вы откуда? -- спросил небритый парень в женской кофте, который лежал
поодаль. Скорее даже не лежал, а возлежал. Как римский патриций. Глазищи у
парня, как у совы. Неподвижные.
Андрейка сделал вид, что не расслышал. Опять спросы-расспросы?!
-- Свобода -- это одиночество, -- продолжал небритый патриций как бы
про себя. -- Многие ищут такой свободы. И вы? -- Он повернулся к
незнакомому. -- Нашли, что искали?
-- О да! -- со злостью вырвалось у Андрейки. -- Двинулся по своей
сетке. Под самыми облаками...
-- Если нашли, тогда все в порядке, -- не сразу продолжил патриций,
уловив перемену в тоне соседа. -- Не отчаивайтесь! Бывает хуже. На вашем
матрасе спала молодая девушка по имени Кэрен. Она избрала свободу лежать в
могиле.
-- Что?! -- Андрейка вскочил с матраса.
Совиные глаза соседа сделались еще шире.
-- То ли несчастная любовь! То ли, как меня, родители задавили!
-- Вы с ума сошли?! Я ее знал! Хорошо знал! Лучше ее не было!.. Ее
родители зубные врачи в Квебеке. Не гангстеры! Не злодеи!
-- При чем тут гангстеры! Злодеи! -- Совиные глаза стали осмысленными.
-- Стреляются главным образом дети из интеллигентных семей. Скажем, в НАСА
или в профессорских семьях это просто эпидемия... Почему? Странный вопрос.
Бабочка рвется из кокона, подростки -- от опеки родителей. А в
интеллигентных семьях кокон завернут плотнее. В несколько рядов. Чем сильнее
опека, тем решительней протест. Глубже отчаяние... Вы куда уходите? Не
хотите спать на матрасе Кэрен? Поменяемся местами. Ложитесь на мой...
-- Кто вы? -- вырвалось у Андрейки в страхе. -- "Сова бесчувственная".
Он ответил нехотя.
-- Мое имя Фредди. Отец мой -- денежный мешок. Хозяин половины
небоскребов в даунтауне. Я вернул ему "крайслер" и ушел сюда... Поймите меня
... как вас зовут? Поймите меня, Эндрю! Я -- социальный работник, вокруг
меня такая бедность, я не могу ездить в дорогой машине. Решил лето
проболтаться здесь, к осени сниму недорого квартиру.
-- А-а, вы изучаете жизнь, -- с горечью произнес Андрейка. -- Тогда,
конечно, вам все равно, -- продолжил уж про себя: -- "На каком матраце
спать. Лишь бы чистый... "
-- Он отвернулся от "исследователя" Фредди, изо всех сил стараясь не
разреветься и не понимая, совершенно не понимая, почему Барри о судьбе Кэрен
даже не заикнулся.
Почему-то вспомнились стихи Барри, которые он читал в кемпе:
Мои родители любят друг друга
по-канадски,
холодновато...
Нет, на самом деле все не так... Луна! Здесь главное -- не выказать
своих чувств: "Чувствуй что угодно, но -- улыбайся. Smile... Нет, он бы,
Андрейка, так не смог. Ни за что не смог! -- Он повернулся на другой бок,
оказался лицом к лицу с хилым прыщавым парнем с серьгой в ухе.
-- Простите, господин Серьга, вы тоже исследователь? -- спросил
Андрейка, решив, что от исследователей надо "рвать когти" немедля. Эти
опаснее, чем "хеви металл".
-- Нет, -- уныло ответил Серьга. -- Мой отец уперся, как баран.
Загоняет меня в компьютерный бизнес. Я проучился в университете два года.
Меня рвет от компьютеров... Я хочу заниматься скандинавскими сагами. Сейчас
мне никто не мешает.
Тут ввалились в квартиру, сорвав на дверях внутренний крючок, какие-то
разбойного вида ребята с ящиками пива в руках. Запахло сивухой, сладким
дурманом марихуаны, потом.
-- А ну, все отсюда! -- гаркнул малый лет двадцати пяти, с прилепленной
к нижней губе сигаретой. -- Бы-стро!
-- Социализм явился, -- буркнул исследователь Фредди, выскальзывая из
комнаты...
Андрейка пытался вышмыгнуть вместе со всеми, но малый с сигаретой
пробасил добродушно:
-- А ты, малыш, оставайся! Я тебя знаю...
Андрейка нехотя вернулся к своему матрасу, лег на него и закрыл глаза.
Затем выковырнул из матраса кусочек ваты и заткнул уши.
"Кэрен... Кэрен... Почему добрые уходят раньше других?" -- Он накрылся
одеялом с головой и заплакал беззвучно.
Вокруг расположилась какая-то шпана, играли в карты, пили, матерились,
но Андрейку не трогали, поскольку "его знали".
-- Вы социалисты? -- осторожно поинтересовался Андрейка. -- Вас так
называют...
Парень с окурком, прилипшим к губе, усмехнулся.
-- Окончили школу, а работы нет как нет. Умирать? Ты слыхал такое имя
(он назвал имя)? Социалист. Новый глава провинции Онтарио. Мы у него вышибли
велфер. Для таких, как я. Что тут началось?! Социализм! Как только мальчишки
в других провинциях услыхали об этом, тут же двинулись в наше Онтарио, где
платят ни за что. Теперь мы вроде канадских животных. Дикий мир на
подкормке... У тебя есть что жевать? Могу подкинуть.
Андрей ответил со спокойным достоинством, что не нуждается.
Денег у него осталось месяца на два. В отеле хорошо платили. В тюрьме
вернули все до копейки. К тому же веселый толстяк Джо дал ему на прощанье
две золотых цепочки и триста долларов. Триста! Целое состояние!...
... Андрейке исполнилось шестнадцать в середине октября, долгожданный
"длинный weekend", которого все ждут в Канаде, как торжества.
Когда до "длинного weekend" осталась неделя, Андрейка начал ставить
пометки. На кухне, где штукатурка отвалилась и темнели кирпичи. День прошел,
красный кирпичина перекрещен с угла до угла. Второй, еще один...
Через три-четыре дня нечесаные соседи Андрейки зашептались. У этого
парня что-то на уме. Он придумал, как взять деньги! Крестов становилось
больше -- спор разгорался жарче.
-- Подкоп под банк?.. Нет, он торчит тут безвылазно. Хочет взорвать
"Бринк"? "Я знаю, -- воскликнул, пыхнув цыгаркой, малый, лет двадцати пяти,
разрешивший Андрейке остаться в их избранном обществе. -- "Бринк" после
взрыва все время чихает. Не иначе, мальчишка выяснил у механиков, когда
"Бринк" отгонят на ремонт и всю дневную выручку повезут в простом автобусе.
Тут-то он возьмет все. Без стрельбы. С игрушечным пистолетом... В Штатах
такой случай недавно был. А мальчишка читает газеты...
... Уход Андрейки "на дело" оказался сенсацией. Может быть, самой
большой сенсацией в забытом Богом "музыкальном ящике".
Вбежал парень с рассеченной губой и бутылками "краски" в обеих руках и
проорал на весь этаж слова, которые его дружки не могли сразу постичь. Тогда
он прокричал каждое слово отдельно:
-- Он!.. пошел!.. в школу!
5. МИСТЕР АНДРЕЙКА КУПЕР
Ближайшая школа была частной и напоминала дворец. Башенка из красного
кирпича, зеленоватые стекла в староанглийском стиле. Во дворе теснились
самые дорогие машины -- серые "порши", широкие черные "кадиллаки", белые
"паризьены", чем-то похожие на балерин в полете... День был солнечный, и
цветистое великолепие резало глаза. Андрейка уже знал, что к частным школам
ему и подходить незачем, и потому прошел мимо независимой походкой, подняв
голову: мол, плевал я на ваш королевский дворец.
"Хай-скул", или школа для всех, окончивших восемь классов, была
далековато. Городской автобус с огромными и промытыми окнами подкатил
пустым. Как будто только для него одного подали. Водитель встретил его
какой-то шуткой. И всю дорогу пересказывал пассажиру остроты комика, который
вчера выступал по телевизору. И радостно хохотал. Общительный дядька!
Тем страшнее оказалась директорша. Сухая, серовато-белая, жестко
затянутая в черный костюм дама по имени мисс Гертруда Орр.
Подняла глаза, водянисто-голубые, холодные, сложила губы в улыбке, а
глаза не потеплели. Лед, а не глаза.
От нее веяло мачехой -- Андрейка с трудом заставил себя заговорить.
-- Документы! -- Она протянула руку за документами. Отметки у Андрейки
были самыми высокими, и она отложила бумаги в сторону. -- Адрес родителей?
Андрейка молчал подавленно.
-- Я живу отдельно от них, в общежитии. -- И, неожиданно для самого
себя: -- В ночлежке.
-- Необходимо письмо от отца, -- добавила она отстраненно, беря в руки
другую папку.
-- У меня нет родителей, -- громче сказал Андрейка. -- Я живу в
ночлежке.
Бесцветные волосы мадам Гертруды Орр, зачесанные необычно, на одно ухо,
встряхнулись.
-- Я вас не задерживаю! Сорри!
Андрейка сжал руки в кулаки.
-- Я приехал в Канаду по закону, мне, извините, полных шестнадцать лет,
и я имею право учиться в школе, даже если это, еще раз извините, почему-то
вас раздражает! -- Поглядел на директоршу тревожно и на всякий случай
извинился в третий раз: -- Сорри!
Мисс Гертруда Орр быстро стала нажимать кнопки настольного телефона.
Явился тучный лысоватый великан лет сорока пяти, в примятом сзади клетчатом
пиджаке и полуразвязанном, в красный горошек, галстуке.
-- Даглас, -- произнесла она сухо. -- Возьмите этого посетителя. -- И
она протянула папку с документами.
Кабинет лысоватого великана оказался рядом. На дверях была надпись
"Vice-principal" .
"Принципал"... Как в Древнем Риме. Распнут на кресте -- обычное дело...
" -- Андрей поежился.
Мистер Даглас полистал папку Андрейки, и все началось по второму кругу.
-- ... У меня нет родителей!
-- Совершенно? Вы приехали год назад из Москвы один... пятнадцати лет
от роду? Первый случай в новейшей истории.
Серые выпученные глаза канцлера смотрели приязненно, и Андрейка впервые
рассказал все, как было.
-- Есть еще родственники в Канаде? -- спросил мистер Даглас,
посерьезнев и усаживаясь на стуле поглубже... -- Нет? Значит, вы совсем
один... Не так ли?
-- Бабушка есть. В Москве.
-- Стольный град Москва, -- вдруг произнес мистер Даглас по-русски
каким-то высоким клоунским голосом, вызвавшим у Андрейки улыбку.
-- Моя бабушка тоже родилась в Москве, -- торопливо перешел он на
английский. -- Мир тесен. Так что мы были с вами земляками в XIX веке. Жизнь
любит шутить, не так ли? -- Он помолчал, вытер лысину несвежим платком. --
Так вот что, господин экс-земляк. Я не имею права принять вас. Ни в коем
случае. Без письма отца... или другого совершеннолетнего поручителя,
достойного доверия... -- Он внимательно поглядел на Андрейку круглыми
выпученными глазами и вдруг сказал как бы вскользь:
-- У вас музыкальные пальцы, мистер Эндрю! Какую музыку вы
предпочитаете?
-- Баха!
-- Иоганна Себастьяна Баха?! Допустим! А что из Баха? Самое любимое?..
-- Чакону!
-- Чакону?! И можете воспроизвести первые два-три такта, не так ли?..
Ну-у, это будем считать равноценным письму от отца. Я вас принимаю, Эндрю.
На свою голову. Рискую! Пока ничего не случится, все будет прекрасно. Но
если что-нибудь увижу... двойная игра... Тут же возникнет вопрос: как этот
Бах попал в школу?.. -- Опять вынул платок и вытер лысину, и спросил
деловито, какой у Эндрю любимый предмет. -- Математика? Я познакомлю вас с
нашим математиком, и он решит, какому классу канадской школы вы
соответствуете... А пока что зайдите вот сюда, -- он показал на комнату
сбоку кабинета. -- И там напишите по-английски вашу биографию, а также все,
что хотите.
Андрейка взял протянутый ему лист бумаги; когда уходил в боковую дверь,
в кабинет канцлера постучали. Андрейка не оглянулся на вошедшего, но новый
разговор у канцлера отвлек его от собственных мыслей.
Пронзительный девичий голос поблагодарил мистера Дагласа за что-то, а
затем попросил его спокойным будничным тоном перенести экзамен, назначенный
на завтра.
-- Завтра я иду делать аборт.
У Андрейки рот приоткрылся. "Аборт?!" Он представил себе, что бы
началось, если б к директору или завучу их московской школы заявилась девица
с такой просьбой. Скандал! Понаехали б комиссии. Из РайОНО. Из всяких
горсоветов. Заседания-проработки...
Тут не случилось ничего. Мистер Даглас позвонил кому-то, видно,
учительнице, и спросил ее, не возражает ли она, если экзамен у Анны-Марии
Гран из ее класса он примет сегодня. Сам.
Через секунду негритянка лет 16-- 17 в потертом свитере и драных шортах
радостно влетела в комнатку, где сидел Андрейка, и, не обращая на него
никакого внимания, принялась писать. Временами она что-то бормотала
вполголоса, притрагиваясь пальцами к своим смоляным волосам, закрученным в
десятки тоненьких косичек.
"Полная Луна, -- сказал себе Андрейка. -- К завучу с абортом... "
Из кабинета вице-принципла снова донесся женский голос. На этот раз
говорила женщина явно немолодая. Измученным надтреснутым голосом поведала,
что, как она думает, ее сын курит марихуану и продает в школе. А дома не
держит. Так, наверное, здесь прячет, в своем локере...
Донесся телефонный разговор, через несколько минут кто-то вошел, и
мистер Даглас спросил пришедшего деловито, давно ли он доставляет в школу
наркотики. Как давно?! -- повторил сиплым, сдавленным голосом.
Послышалось шевеление, трудное дыхание, наконец ответили, что уже
месяц, как начал...
-- Где достаю? ... Я не знаю, мистер Даглас, имени черного, который
доставляет марихуану... Могу сказать лишь, где храню.
-- За признание -- половина наказания. Пошли к локеру...
Андрейка уже кончил писать, когда они вернулись.
-- ... Твое счастье, что я узнал об этом от твоей матери, -- прозвучало
за дверью. -- И ты обещаешь "завязать". Только поэтому я не позвоню в
полицию. Но в следующий раз ты пойдешь в тюрьму. Тебе не поможет ничто...
Андрейка решил, что самое разумное в такую минуту к вайс-принципалу не
идти. Принялся переписывать свою биографию, оглядев книжные полки вдоль
стены. Нет ли словарика?
Как-то корректнее надо сказать о дурацком законе, загнавшем его в
бывшее студенческое общежитие по имени "музыкальный ящик"...
С трудом преодолел искушение спросить у губастой негритянки, шепчущей
что-то свое, можно ли в биографии выразить несогласие с каким-либо канадским
законом. Или... свобода свободой, а в зубы дадут...
Решил написать: "Из-за такого закона мог и загнуться... "
Выглянул из комнатки осторожно:
-- У меня готово...
Раздраженный Даглас ходил по кабинету взад-вперед, молча взял листки
Андрейки. И сразу повеселел.
-- Ну, господин Бах, при таком английском вам не страшна даже мисс
Гертруда.
... Первый день занятий начался торжественно. В актовом зале пели гимн
"О Канада!" Затем его пели каждое утро, но не с таким энтузиазмом. После
него молился, кто хотел. Андрейка искоса поглядывал на молившихся. В Москве
не молилась даже бабушка...
Наконец ученики разбежались по классам.
Первый день привел Андрейку в замешательство. Спустя час сосед по парте
исчез. Затем Андрейка помчался сломя голову на свой урок. Вообще во всем
классе почти не было учеников, окружавших его час назад.
Он чувствовал себя как в электричке или метро.
Пассажиры входят, выходят. Никому нет дела до другого. Вроде бы никто
ни с кем не разговаривает. А гул, как на вокзале.
На ланче иначе. Здороваются, спрашивают, как дела. Отвечают обычно одно
и то же: "Я очень устал". Видно, так принято. Разбились на группы. Что-то
обсуждают оживленно, жуют, кидаются огрызками, и многие, Андрейка с
удивлением отметил, без всякой экспрессии матерятся...
Матерная брань на разных параллелях и меридианах, по-видимому, вовсе не
одно и то же, подумал Андрейка. В Грузии, сам видел, это гнуснейшее
оскорбление. Скажешь кому-либо "Я твою маму е... " и получишь ножом в горло.
В обрусевших республиках, сколько он помнит себя, матерщина всегда была
обыденным средством человеческого общения. Но в школах и учреждениях редко
кто посмел бы послать своего приятеля или сослуживца, звонко, в общественном
месте, по матушке. Это скандал!
В Северной Америке, он узнал это от Каланчи в тюремном дворике, была
сексуальная революция. Наверное, по этой причине матерились на каждом шагу.
Девчонки на ланче отваживают надоевшего собеседника: "Fuck off, Harry!"
Говорят беззлобно подруге, пристающей с пустыми расспросами: "Fuck off, dear
Michelle!"
Андрейка вначале поеживался от этого "матерщинного тенниса", как в
тюрьме! Но... никаких эксцессов не происходило...
На ланче он и разговорился с прыщавым парнем в майке со спортивным
номером во всю спину. Тот вкусно хрустел огурчиком, вытирая губы тыльной
стороной ладони. Парень показался ему русским, хотя и заявил небрежно, что
по-русски он не понимает ни слова. Он объяснил Андрейке, почему в перерывах
все несутся, как при пожаре... В Канаде учатся вместе восемь лет. "Восемь
лет класс, как и у вас, в России, постоянный". Тогда-то и складывается
школьная дружба или неприязнь. А "хайскул" -- как в университете. Каждый
выбирает свои курсы. Летит на свой урок... Что ты выбрал на этот семестр? --
Он взглянул на раскрытый блокнотик Андрейки, в котором было расписание
занятий. И вдруг воскликнул по-русски: -- Ни фига себе! Математик взял тебя,
новичка, сразу в двенадцатый класс! А по физике? Тоже! Ни фига! Ты, что,
вундеркинд? Капабланка?
-- Нет, просто в Москве я учился в математическом классе.
-- Ага, а вот по биологии ты увяз, попал в десятый, -- с
удовлетворением заметил прыщавый. -- Высоко летаешь, где-то сядешь!
-- А какого черта ты врал, что не знаешь русского? -- хмуро спросил
Андрейка, разделавшись со своим "каменным" бутербродом (вчерашние булочки
стоили в ближайшей лавке вдвое дешевле).
-- А зачем мне русский? -- удивился парень, снова вытирая рукой
растрепанные губы. -- Русских в Канаде -- кот наплакал. Так, реликты...
Какой же смысл разговаривать на туземном языке?! Что? Для канадцев все
языки, кроме английского и французского, -- татарские, хоть они и играют в
свою "культурную автономию"... Ха, не принимай их всерьез... Ты обрати
внимание, как говорят индейцы -- хозяева этой землицы. Их споили почище, чем
русских мужиков. У алкашей язык уходит, остается мычание, сдобренное
матерщиной... Не желаю быть "культурной автономией"! Не желаю мычать!
-- Но все-таки Пушкина ты будешь читать в оригинале?
-- А, ты из пушкинсонов! Пойдешь на славянский факультет?
-- Я не из пушкинсонов, я из бахов. Если бы взяли в консерваторию!...
-- Музыка здесь ничего не стоит. Математика в цене.
-- Я еще не решил, куда пойду.
-- Решишь, господин Бах, но если будешь говорить с акцентом, не
получишь хорошую работу, круг друзей будет ограничен "выходцами" из из
Се-Се-Се-Ре. Тебя устраивает канадский Брайтон Бич?! Да, есть и инженеры, ты
прав. И просто приличные люди. Они расползлись по канадским фирмам, как
муравьи. Забились каждый в свою щель. Им без английского труба. По-русски
говорят -- не замечают, что половина слов -- английские... Папуасы с
дипломами!
Андрейка улыбнулся:
-- Строг ты, Вася!
-- Я не Вася, я Уинстон.
-- Будем знакомы, господин Уинстон... Черчилль? А, Хайкин! Хайкин!
Хорошо звучит!
-- Где Хайкин -- жид, там "хорошо звучит". А здесь я не жид!
-- Поздравляю, господин Уинстон. И вас, и себя. Но зачем скрывать,
делать вид, что по-русски ни слова? Ты самого себя стыдишься.
-- Будешь стыдиться, когда вечером тебя разыскивают по всем телефонам.
Полдесятого -- пора спать. А все party только начинаются... Опоздал --
лишают телевизора... В канадском автобусе тихо, как в гробу, и вдруг моя
маманя горланит: "Уинстон, ты чего прислонился головой к стене, я только что
тебе голову помыла!" Иногда думаю, убил бы!
Андрейка улыбнулся, заметил задумчиво:
-- Тут приходил один лохматый. С анкетой. Исследователь-советолог.
Молчал-молчал, а потом выдал: "Люди из тоталитарных стран нетерпимы даже к
собственным детям... " Это про тебя, а? Ходим вверх ногами, пора бы
советским проблемам из кармана высыпаться.
-- Идиот твой советолог! -- вырвалось у Уинстона, -- квадратное рыло...
Тут при полной свободе мальчишки бегут и бегут из дома. Голодают, а к
отцу-матери вернуться не спешат. Дома свободы нет...
Андрейка почувствовал: глаза влажнеют. Кэрен, Кэрен!.. Замолчал.
Андрейка начал постигать, отчего Уинстон Хайкин набит всякими страхами,
пожалуй, лишь в тот день, когда отец Уинстона заехал за сыном и Андрейку
позвали в гости; он побыл в их большом загородном доме час-другой и услышал
семейную "эпопею"... Отец Уинстона был геофизиком на западе Канады, в городе
Калгари. Приехали туда из Союза во времена нефтяного бума. Уже через полгода
семья имела и двухэтажный дом, и две машины, и даже мопед для Уинстона
купили в рассрочку, как и все другое.
И вдруг снова начался в мире кавардак с нефтью. Цены полетели вниз.
Нефтяные компании провинции Альберта лопались одна за другой. Инженеров и
геофизиков выстреливали на улицу, как из катапульты. Прежде всего
иммигрантов. Вернее, пришедших в компании позднее других... Все исчезло в
один день: и двухэтажный дом, и машины, и мопед... Едва добрались до
Торонто. Правда, в Торонто тут же устроились и снова купили и дом, и машину,
и даже мотоцикл "кавасаки" для Уинстона, но в глубине глаз кудрявого
здоровяка -- отца Уинстона -- затаился страх. Страх не исчезал даже тогда,
когда здоровяк улыбался...
Только в тот день Андрейка начал понимать горячечную страсть Уинстона
стать канадцем немедля...
Но сейчас, во время ланча, он иронически усмехался, слушая, как Уинстон
Хайкин со страстью доказывал ему, что нет никакого смысла оставаться русским
и даже признаваться, что ты оттуда...
-- А тебя как зовут? -- не мог успокоиться Уинстон, -- Андрейка Купер!
Андреевский флаг. Не имя, а демонстрация! Кстати, Купер. Ты бывший Куперман
или Купермахер? -- съязвил он на прощание.
Купер -- именно такой была фамилия матери и бабушки. Андрейка
оскорбился до жути, сжал пальцы в кулак.
-- Fuck off , мистер Уинстон!
По счастью, прозвучал резкий, как пожарная команда, звонок. Все быстро
дожевали свои булочки и разбежались по разным этажам и коридорам.
Андрейка остался один. Вздохнул печально. Затем вскочил и побежал на
математику.
Математику читали в компьютерном классе. Вдоль боковой стены на длинной
полке стояли компьютеры. От самых старых "IBM-PC" и кончая фантастическим
"486". Названия он узнал позднее. Пока что он подбежал к одному "Apple
Macintosh", над которым уверенно трудился какой-то приземистый улыбчивый
кореец. А может, китаец. А вокруг толпились школьники.
На экране "Apple Macintosh" появились рисунки, вроде картинки Египта.
Пирамиды Хеопса. Песчаные дюны. Над ними светлый круг -- солнце. Одно
нажатие кнопки, и день сменился ночью. Небо стало черным. Солнце
превратилось в луну...
-- Фантастика! -- прошептал Андрейка. -- Компьютер считает, запоминает,
это я знал! Но что он талантливый график?
Те, кто работали с компьютерами раньше (а таких было большинство),
уселись на стулья перед ними. Похоже, каждый у своего. Положив руку на
коричневые или цвета беж приборы, ждали своего часа.
Андрейка отошел к партам, которые стояли посередине класса. На них
усаживались те, кто не успел занять место у компьютера или попросту боялся к
нему подходить.
Андрейка огляделся. В математическом классе, в который он попал, было
много китайцев и канадских евреев. Впрочем, возможно, они не были евреями, а
просто длинноносыми очкариками. Девочек раз-два да обчелся. Черных еще
меньше.
Учителя пока что не было, вокруг его стола вертелись какие-то ребята в
широких фланелевых свитерах-безрукавках и рубашках с цветными бобрами на
груди. У некоторых на свитерах вместо бобра -- фирменный зеленый
крокодильчик. Свитера и фланелевки были дорогими и разными. Украшенными,
кроме зверей, тропическими пальмами, парусниками или любимыми звездами
рок-н-ролла.
Андрейка спросил незнакомого китайца, который оказался рядом, что это
за новый клуб. Бобры зеленые, фирменные крокодильчики...
-- О! -- сказал китаец, и, считая, видимо, что больше объяснений не
требуется, улыбнулся широко и добавил радостно, как сообщнику:
-- Скоро наступит время, когда весь мир будет говорить на двух языках:
английском и китайском.
-- Этого нам еще не хватало! -- тихо сказали за спиной у Андрейки.
Оказалось, там сидела девушка из Польши. От возмущения она даже отсела
в сторону, поближе к учительскому столу, чтоб улыбчивый китаец, по крайней
мере, не маячил у нее перед глазами.
И вдруг откуда-то донесся радостный возглас: "Spare". Это значит,
свободный урок.
Ликование было всеобщим; кто-то схватил свою сумку с книгами и бросился
к дверям, другие раскрыли учебники и погрузились в них.
Убежавшие толпой ввалились обратно. Слух оказался ложным.
-- Идет! -- возвестили они.
Учитель вошел, неся указку, как пику. Черный, как шахтер, только что
поднявшийся из угольного забоя. Голова в мелких завитках. Впрочем, сказать
об учителе "черный" -- еще ничего не сказать. Кожа блестела, как после
дождя, когда вдруг выглянет солнце. Андрейка слышал, столь
антрацитово-черных людей нет даже в Африке. Только на Карибских островах.
Учитель написал на доске свое имя -- Майкл Робинсон и двинулся к столу,
длинноногий и мускулистый, брюки в обтяжку, белая рубаха с завернутыми
рукавами -- мышцы на руках так и играют. Пригнулся вперед, чуть покачиваясь,
как покачиваются борцы перед схваткой. Сверкнул синеватыми белками глаз
туда-сюда, оглядывая класс, подымавшийся неохотно. Положил руку на спинку
стула, дождался, когда встанут все. И тогда лишь сел.
Раздался оглушительный взрыв. Андрейка не сразу понял, что "бобры" и
"крокодильчики" подложили под его стул петарды, и вскочил в испуге.
На сухом и тонком лице учителя и мускул не дрогнул. Только обнажились в
улыбке зубы, неправдоподобно белые.
-- Как в Ливане!
Класс засмеялся дружно и по-доброму. Более над учителем математики не
экспериментировали...
-- Прошу поднять руки тех, кто никогда не решал математических задач
при помощи компьютера, -- спросил учитель, покончив с перекличкой. Голос у
него был густой, молодой.
Поднял руку Андрейка. За ним, не сразу, еще треть класса. В основном
Азия, Ближний и Дальний Восток.
Учитель сказал, что с новичками он проведет дополнительный урок, а
сейчас даст пример, который интересен для обеих сторон. Его можно решать и
на компьютере, и на бумаге. Он быстро начертил на зеленой класной доске
подобие дома.
-- Так вот! Как целесообразней его огородить? На максимуме территории
минимум строительного материала... Площадь участка условно обозначим в сто
квадратных метров.
Зашуршали, зазвенели компьютеры. Кто-то засопел растерянно. Учитель
подошел к парню, сидевшему за первым компьютером, поглядел на экран.
Воскликнул с усмешкой: "O! Lord! Garbage in -- garbage out" .
Андрейка исписал страничку и поднял руку. Первым. Учитель шагнул к
нему, взял листок:
-- Что это такое? -- спросил строго.
-- Я дифференцировал уравнения, сэр.
-- Мы еще не проходили дифференциалов... -- С Андрейкиным листочком
вернулся к своему столу. Сказал, поглядев на листочек, еще раз: -- Решение,
надо сказать, элегантное... Почему вы пошли этим путем?
-- От лени, сэр, -- ответил Андрейка.
Класс захохотал. Улыбнулся и учитель, выпятив свои широкие губы.
Звонок восприняли без обычного оживления, радости. Помешал! Многие не
успели высказаться...
-- Он знает все наизнанку! -- восторженно прошептала девушка из Польши
об учителе. Андрейка понял ее мысль по тону: по-видимому, на местном
школьном жаргоне "наизнанку" означает "глубоко", "насквозь", "до самой
подкладки".
"Школы -- как африканские племена, -- весело мелькнуло у него. -- У
каждой свой язык".
На уроке биологии Андрейка попал словно в другой мир. Несколько рослых
черных парней спали сидя, не шелохнувшись и задрав ноги в расшнурованных
ботинках на скамьи перед собой. Те, кто занимал парты перед спящими,
привычно отодвигались в сторону от их ног или уходили на другие места. Без
излишних споров.
Молоденькая учительница в белом кружевном воротничке и кружевных
манжетах, белеющих из-под рукавов платья, словно ничего не замечала.
Обращалась лишь к тем, кто ее слушал.
Вечером Андрейка вернулся в "музыкальный ящик". Его обступили, как
Колумба, который возвратился в Старый Свет.
-- Привет! -- сказал он, проходя к своему матрасу. -- В школе есть
электронный микроскоп. Знаете, сколько он стоит? Триста тысяч долларов...
-- А-а, -- загудел "музыкальный ящик". Наконец-то хитроумного соседа
поняли...
Утром его поджидал у дверей социальный работник в женской кофте,
которого в свое время изгнали из "воровского рая" -- теплой, облюбованной
шпаной квартиры.
-- Вы -- первый жилец из этого забытого Богом дома, который оказался не
в тюрьме, не в могиле, а в школе. Вы спешите?..
Не хотелось Андрейке говорить с ним. Душу перевернул, глухая тетеря:
"не в могиле".
Да и дождь стал накрапывать. Но "социальный" шел за ним к остановке
неотступно, и Андрейка задержался на минуту.
-- До этого дня я был вне закона. Пишите! Пишите! Вне закона: не было
шестнадцати, и я не хотел жить с очковой змеей по имени Люсиха. Да, и у меня
есть родители, которые формально за меня отвечали. Со вчерашнего дня я
отвечаю за самого себя сам. Понимаете? Я не хочу быть вором, не хочу быть
попрошайкой, "социалистом" на велфере. Я имею права по канадскому закону!
Стать самим собой, вот и все!
6. ЛИЗЕТТ, ИЛИ РАВНОБЕДРЕННЫЙ ТРЕУГОЛЬНИК
Наконец распогодилось. В ланч вывалились на травку, под жарко-голубое
небо. Расселись полукругом, каждый достал свой бутерброд. Андрейка -- пухлую
булочку из магазина "Мак Дональдс", где он наконец нашел работу "part time"
. Несколько школяров отошли в сторону, достали сигареты. Андрейка заметил
краем глаза сцену, которую не раз видел в отеле алкоголиков. Один из парней
скрутил ладонями доллар трубочкой, другой насыпал в трубочку белого порошка.
Кокаином балуются...
Андрейка даже глаза закрыл: вспомнились те, кто добаловался...
Весь паноптикум...
Он почти справился со своей булочкой, когда у школьного подъезда
затормозил зеленый "форд". Из него вышли двое плечистых ребят, из тех,
которых Андрейка называл "амбалами". Минуты через три они выскочили из
школьного подъезда, таща какую-то девчонку в модном белом комбинезоне, с
длинными серьгами, сверкавшими на солнце. Она билась в их руках. Извивалась.
Кричала: "Помогите! Помогите!"
Никто не шевельнулся.
И Андрейка не сдвинулся с места. От ошеломления.
Он пришел в себя лишь тогда, когда зеленый "форд", в который затолкали
девчонку, начал отъезжать...
-- Какой телефон полиции? -- закричал он .
Уинстон Хайкин пожал плечами:
-- Зачем это тебе надо?
-- А если самого тебя потащат?
-- Ты думаешь, кто-нибудь вступится? Вот и я не вступился...
-- Из-за каждой "slut" звонить в полицию! -- заметил китаец. -- Я в их
игры не играю.
Андрейка вбежал в подъезд, где висели телефоны-автоматы; на них были
написаны номера полиции и пожарных. Он набрал номер полиции и объяснил, что
произошло у подъезда школы...
На его звонок отреагировали немедленно. Всем полицейским машинам по
радио передали приказ задержать зеленый "форд" No...
Через час, не более, после сумасшедшей гонки, машину перехватили
километрах в ста от Торонто... В вечернем выпуске газет уже появились
сообщения о "kidnapping" (так называется кража людей) и то, что эти
похитители давно разыскиваются полицией: они были зафиксированы скрытой
камерой месяц назад во время ограбления банка. Из банка они уволокли не
только деньги, но и двух девушек-заложниц, которых затем изнасиловали и
зверски убили...
Андрейку вызвал мистер Даглас и, похлопав его по плечу, сказал с
усмешкой: "Ты думаешь, меня не спросили, как ты попал в школу?.. Любое
подобное "упс" -- как шило в мешке. Но теперь ты можешь не беспокоиться
совершенно, я нашел тебе поручителя, вполне совершеннолетнего... "
А через неделю к Андрейке подошла раскрасневшаяся от бега девушка в
модном белом комбинезоне. Зеленые глаза, подведенные черной тушью, излучали
восторг.
Андрейка оглядел ее с недоумением. Плечи, как у амбала, широченные, на
них какая-то золотая плетенка, вроде генеральских погон. К талии все
сужается конусом...
Андрейка на расфуфыренных девчонок взгляд не останавливал, а если и
останавливал, мыслил о них, как всегда, понятиями геометрическими:
"равнобедренный треугольник", -- отметил он.
Чего хочет от него этот "равнобедренный треугольник"?
И потом, она была явно из этих... "pretty" . Плоские туфли-лодочки,
расклешенная зеленая юбка, белые кораллы на шее, серьги-висюльки золотыми
венчиками. Да еще копна волос, как у дам при дворе Людовиков. Цвета соломы,
действительно.
Андрейка улыбнулся вежливо, решил сказать что-либо такое, что обычно
говорили кавалеры из гоголевских "Мертвых душ": "Очень-очень приятно!.."
Или: "Весьма признателен... " Но к девчушке с копной на голове подбежала
такая же "pretty" и воскликнула:
-- Поздравляю тебя! -- И тут же, не переводя дыхания: -- Я была в
Итонсе . Ой, какой sale был! Этот свитер стоит сто пятьдесят. Я купила всего
за шестьдесят долларов. А фирма?!.
Остро понесло парфюмерным магазином. Андрейка круто отвернулся и стал
уходить: разговорчиков pretty он уже наслушался...
Занятий еще и месяца не прошло, а он уже знал "наизнанку", главным
образом, от Уинстона: в школе, как на пароходе, есть и первый класс, и
четвертый...
Существуют также "teacherspets" (любимчики), которые смотрят учителям в
рот.
"Крокодильчики" жмутся друг к другу. Дети интеллигентов учатся
старательно: хотят жить не хуже своих родителей -- врачей, адвокатов...
Самые богатые "крокодильчики" от диплома не откажутся, но им не важно
быть первыми: за них это сделали родители.
-- Что еще? -- захлебываясь рассказывал Уинстон. -- "Крокодильчики"
думают о том, что, о Божестряслось вчера. Плебс не думает ни о чем: спит на
уроках, может послать учителя к черту, хлопнуть дверью. Гори все ясным
огнем!
Андрейка рассеянно выслушивал Уинстона, который любил
рассказывать-поучать. Ему были противны "pretty", которые выдают себя за
родовую элиту, любят приврать, вроде Уинстона, скрывающего, что он из
России.
Шаги бегущего сзади человека заставили Андрейку оглянуться. Его
догоняла "pretty" с соломенной копной на голове, "в честь Андрэ", как она
выпалила.
-- Я вам не сказала главного, -- захлебываясь начала она. -- Это вы
меня спасли. Они бы меня убили... Давайте познакомимся: Лизетт. Вы очень
симпатичный, Андрэ! -- Она заговорила певуче, дружелюбно, а у Андрейки
сердце, точно морозом обожгло. Он не мог и слова вымолвить. "Pretty" чем-то
походила на ... француженку Женевьеву из кемпа, и Андрейка сделал шаг назад,
чтоб исчезнуть.
Лизетт остановилась на полуслове в удивлении.
-- Не хотите говорить со мной?.. Ну, тогда сыграем в шахматы.
-- В шахматы?!
Андрейка с удивлением поглядел на нее и наконец пошел за "pretty",
которая, вот чудеса! играет в шахматы. С еще большим удивлением увидел, что
она играет лучше него. Выиграть шесть партий подряд!.. Странная "pretty".
Мимо них промчался черный парень, звеня чем-то, а за ним -- служитель в
синей робе, который убирал классы. Служитель вскоре вернулся, держась за
сердце.
-- Убежал! -- сказал он, ни к кому не обращаясь. -- Всю связку ключей
украл. Ото всех классов... -- И он закричал, видно, ругался -- не то
по-испански, не то по-португальски.
-- Не удивляйся, Андрэ, -- сказала Лизетт, выиграв очередную партию. --
У меня был учитель. Гроссмейстер из России. Он рассказал мне: когда он
эмигрировал в Израиль, ему написали в анкете: "Профессии не имеет". Шахматы
-- не бейсбол. Здесь это ничего не стоит. Ему нечего было есть, и он учил
всяких дур... Расскажи, как ты провел лето?
На другой день она отыскала своего Андрэ взглядом, как только вошла.
-- Андрэ, ты после школы свободен? Ой, как хорошо! Родители хотят с
тобой познакомиться. Пожалуйста, понравься им. Ладно?
Андрейка договорился встретиться с Лизетт после уроков; хотели
разойтись по своим классам, но внимание привлекла потасовка. Черные девочки
с тонкими косичками кричали, дергая друг друга за волосы: "Ты говорила, что
я проститутка?!" -- и подругу по лицу кулаком. Еще пять-шесть девочек
кидаются в драку. В школьном коридоре начинается свалка. Крик, топот, звон
разбитых стекол.
-- Хо-оли шит! -- вырвалось у Лизетт в сердцах. -- Не смотри в эту
сторону, Андрэ! Это публика с Карибских островов и Ямайки. Что они не
поделили между собой, не знает никто.
-- Ты расистка, Лизетт?
-- Боже упаси, моя лучшая подруга с острова Тринидад. Правда, страшна,
как смертный грех... На ланч прибегай в буфет...
Андрейка там ее и разглядел. Ребята, по обыкновению, кидали друг в
друга едой и гоготали. Она разговаривала с высоким парнем в футболке с
огромными номерами на спине и груди, не обращая на "весельчаков" никакого
внимания. Увидев Андрэ, она помахала ему, чтоб он шел к ним, и познакомила
его с лучшим нападающим школьной футбольной команды. И затем -- еще с одним
футболистом. Затем все вместе уселись за столик пить кофе с бутербродами.
Разговаривали о прошлогодних победах.
-- Здесь спорт -- бог! -- сказал Андрейка, когда они спросили его,
отличается ли чем-нибудь русский спорт от канадского. -- Важнее бога музыки.
А в России говорят: у старика было три сына. Два умных, а третий --
футболист...
Лизетт вспыхнула, а футболисты улыбнулись натянуто.
-- Теперь понятно, почему Россия в футбольной таблице плетется внизу...
-- сказал один из них.
-- Но хоккеисты у нас другие, -- заметила Лизетт. -- Они взяли
первенство мира. Не так ли, Андрэ?
-- Не знаю. Я не спортсмен вообще.
-- А что значит "вообще"? -- удивилась Лизетт.
-- В свободные от школы часы я разогреваю картошку в кафе "Мак
Дональдс", сгружаю ящики с машин, мою шваброй полы в складе "Мак Дональдса"
-- мне этого спорта впо-олне достаточно.
Футболисты посмеялись покровительственно и ушли в бассейн. Несколько
столиков занимали китайцы из Гонконга, одетые как щеголи. В дорогих свитерах
с неизменными фирменными крокодильчиками. В высоких кожаных ботинках.
-- Они тоже pretty? -- спросил Андрейка.
Лизетт пожала своими "генеральскими" плечами.
-- Они китайцы! Когда школьник не отрывается от книги, о нем говорят:
"Учится, как китаец... " Бен! Иди сюда! -- окликнула кого-то Лизетт. Подошел
невысокий взлохмаченный кореец, который на первом уроке математики рисовал
при помощи "ЭПЛ макинтош". -- Это наш компьютерный бог. Его зовут
Бен-компьютер. -- И подняла палец кверху. Познакомились... Пока, Бен!.. А
вон там -- Нэнси, -- Лизетт показала на болезненную худую девушку. Но не
позвала ее, рассказала вполголоса, что родители бросили Нэнси, когда ей было
шесть месяцев. Девочку отдали бездетным. С новыми предками не ужилась.
Удрала лет восьми...
У Нэнси висела на руке огромная пластиковая сумка, в которой
размещался, по-видимому, весь ее гардероб и все запасы еды: во всяком
случае, оттуда она доставала и бутерброды, и кофточку, в которую
переоделась, зайдя в туалет.
"Ее бросили в шесть месяцев!.." -- До Андрейки вдруг дошел весь ужас
этой фразы. -- "А я, идиот, считаю себя обделенным... " -- Давай
познакомимся с ней, -- воскликнул Андрейка.
-- В другой раз, -- отрезала Лизетт. -- Вечером нас ждут мои предки. Ты
еще не одет... Как, у тебя нет пиджака? Холи шит! -- вырвалось у Лизетт.
Сиди здесь.
Через пять минут она принесла черный пиджак и брюки.
-- Иди в туалет, переоденься. Это твой размер, не беспокойся. Бен
одного роста с тобой...
Двинулись к "предкам". Лизетт зачем-то свернула в парк.
-- Ты куда? -- окликнул Андрейка.
Но оказалось, это вовсе не загородный парк. Это был дом, где жила
Лизетт. Трехэтажный особняк в английском стиле с точно зарешеченным стеклом.
Сочно-зеленые, с зубчиками по краям, кусты были подстрижены в виде самых
разных зверюшек.
-- К нам приходит старик англичанин, -- сказала Лизетт. -- Бывший
королевский садовник. Большой оригинал.
Навстречу им кинулся с радостным подвыванием потешный, точно в
шестимесячной завивке, тучноватый канадский пес, добрый, как все канадские
собаки.
-- Питер, -- представила его Лизетт, когда он облизал ее с ног до
головы. Мой единственный друг. Все эти годы...
Питер сунулся и к гостю -- знакомиться, потерся о штаны Андрейки,
наконец встал на задние лапы и ткнулся своим мокрым языком гостю в лицо.
"Признал! Навсегда!" -- сказала Лизетт удовлетворенно.
В светлой гостиной, увешанной семейными портретами, стоял накрытый
стол. Китайский фарфор? Чашечки маленькие, страшно в руки брать. Гостя
ждали...
Мама Лизетт казалась девочкой. Тонкая, как Лизетт, крашеные волосы,
глаза огромные, немигающие. Сова!
Папа вышел позднее, тучный, с одышкой, лет пятидесяти, поздоровался и
тут же стал кому-то звонить по телефону.
Разговор начался ни о чем. Мать осторожненько выпытывала, кто отец, кто
мать; Андрейка перевел разговор на бабушку, которая его воспитала, и мать
Лизетт воскликнула удовлетворенно:
-- Теперь все понятно. Вы религиозны. Поэтому, увидя разбой, вы не
могли поступить иначе. Это прекрасно! Канада, надо сказать, страна
религиозная.
-- То-то школьники стояли тогда столбами. Никто и с места не сдвинулся.
Мама Лизетт не ожидала такой неучтивости. Замолкла в удивлении.
-- До еды мы хотим освежиться! -- громко воскликнула Лизетт, видя, как
округлились глаза у матери... О'кей!..
Она взяла своего Андрэ за руку и увела на "back yard" , как она
сказала. "Back yard" оказался сосновым лесом без границ, внутри которого,
ближе к дому, соорудили огромный бассейн, облицованный розовым и синеватым
мрамором.
-- Плавки я приготовила, -- деловито сообщила Лизетт, выйдя к Андрейке
в красном, как огонь, "бикини", и тут же нырнула, проплыв под водой почти
весь бассейн. Высунула голову, отфыркиваясь, махнула рукой, мол, давай сюда.
-- Я без воздуха не умею! -- крикнул Андрейка. Он прыгнул головой
вперед, но шмякнулся и животом, и коленками и, как мог, быстро добрался до
Лизетт известным стилем, которому его научили в пионерском лагере и который
назывался там "плыть по-собачьи". Лизетт протянула к нему руки и глубоко
нырнула, Андрейка хлебнул воды, оторвался от нее и, выставив рот над водой,
сказал:
-- Ты, Лизетт, русалка! От тебя надо держаться подальше! -- И выбрался
на мраморный парапет.
За столом царила торжественная тишина королевского обеда. Отец Лизетт
налил Андрэ какого-то зеленоватого райского вина, затем еще бокал, и еще.
Андрейка осмелел настолько, что, закончив еду, подошел к роялю, к которому
не подходил с тех пор, как улетел из Москвы.
Пальцы одеревенели, но правой рукой он все же выбрался на дорогу.
Концертный "Стейнвей" зазвучал так, словно Андрейка был профессиональным
музыкантом...
После первых пассажей он опустил руки на колени.
-- Андрэ, продолжай! -- восхищенно воскликнула Лизетт.
-- Что я, с ума сошел, -- сказал Андрейка, подымаясь со стула. -- Это
Бах. Первый концерт ре минор. Его играет ваш Глен Гульд, гениальный Глен
Гульд, и я туда же со своими деревянными руками...
-- Ну, сыграй то, что не играет Глен Гульд! -- в нетерпении перебила
Лизетт.
И Андрейка отстучал "Турецкий марш" и затем, комически покачиваясь,
песню, которая, сказал он, называется "Речка движется и не движется... "
Андрейка заметил, что совиные глаза матери стали еще больше. Она
смотрела на кисти рук Андрэ, и он рывком убрал руки с клавиатуры и даже
вскинул их, отчего рукава пиджака опустились. У Андрейки, естественно, не
было не только манжет, но и рукавов. Пиджак корейца Бена он надел на
безрукавку, и из рукавов вечернего пиджака вылезли волосатые руки.
-- Обезьяна, на которую напялили пиджак! -- заметила в сердцах мать
Лизетт, когда Андрейка ушел. И позднее каждый раз, вспоминая волосатые руки,
торчавшие из пиджака, она вздрагивала.
Но Лизетт, похоже, давно уж не считалась с мнением "предков". Их
чопорность была ныне не в моде.
-- Можно "не замечать" человека, который тебя чем-то шокирует, но
выносить о нем окончательный приговор? Они безнадежны, -- вздыхала Лизетт.
После школы они с Андрэ будут жить отдельно...
7. КОННАЯ ПОЛИЦИЯ КАНАДЫ И ЛЕРМОНТОВ
Поползли слухи, что школу кто-то обворовывает. Пропали бинокли из
кабинета географии. Исчезли два компьютера из компьютерного класса. После
того, как физический кабинет очистили весь, взяли даже "полушария Фуко",
неизвестно кому понадобившиеся, директор школы мисс Гертруда Орр позвонила в
полицию. Следователи и полиция работали месяц, опросили сотни ребят и вдруг
исчезли, что вызвало почему-то веселье и цветных, и белых.
Давно были сделаны новые ключи, да и запоры стали посложнее, что
влетело школе в копеечку, больше ничего пропасть не могло. Но бессилие
полиции почему-то радовало многих школьников. Вечно дравшиеся друг с другом
карибские негры в честь этого события даже объявили перемирие и, вывалив на
футбольное поле с бутылками кока-колы в руках, гоготали так, что к ним
пришлось посылать учителя физкультуры, унимать.
В этот жаркий день, когда за Андрейкой прибыла прямо в школу
королевская конная полиция Канады и увезла его, он сидел в библиотеке рядом
с Лизетт и писал очередное письмо бабушке. В Москву. Он писал бабушке раз в
месяц, как договорились. Целый год письма Андрейки были чистой фантастикой,
продолжением романов Жюль Верна. Узнай бабушка все как есть, она бы умерла
от разрыва сердца, и теперь он радовался, что наконец может рассказать
правду. Не всю, конечно. Но все же...
В этот момент они и пришли. Вместе с мисс Гертрудой Орр, у которой они,
наверное, побывали прежде всего. Блекло-голубые глаза мисс Гертруды
округлились в ярости, как в тот день, когда она пыталась избавиться от
новичка, не принесшего письма от родителей.
-- Мистер Д. и мистер К., Королевская Конная Полиция Канады...
представила она.
-- Я скажу мистеру Дагласу! -- вырвалось у Андрейки.
-- Вайс-принсипал сейчас не нужен, -- возразил один из "конников"
непререкаемо. -- Если вы хотите, мы поговорим с ним позже.
И вот он опять ехал с полицейскими, как в первый день приезда в Канаду.
Только тогда было все ясно, а тут... он ничего понять не мог. Взяли, как
берут в Москве. Без объяснений. Говорят, объяснили директрисе. Вот тебе и
свободная страна...
Свернули на скоростное шоссе. Знак у въезда: "401 West".
Везут на Запад, к аэропорту. Андрейке показалось, что его выселяют из
страны. В нем ожили все страхи, а страхов-то была полна душа почти год, и
эти страхи заставили попытаться рвануться, чтоб открыть дверь и выпрыгнуть
на ходу.
Тогда его стиснули хорошенько два жестких, как из чугуна, полицейских и
взяли под руки -- он утих...
Теперь он не смотрел даже, куда его везут, глядел под ноги и ничего не
мог понять...
Чуть ранее к подъезду подкатил на своем стареньком "вольво" мистер
Даглас. Лизетт, -- Андрейка видел, -- помчалась к Дагласу со всех ног, он
впервые испытал к ней почти нежное чувство... Позднее выяснилось: мистер
Даглас, когда к нему прибежала Лизетт, позвонил в RCMP (Королевскую конную
полицию), и ему разрешили приехать.
... Андрейку ввели в помещение без окон, освещенное безжалостно-ярким
вокзальным светом.
Мистер Даглас уже сидел у стены, невдалеке от железного письменного
стола, и Андрейка понял: не все пропало. На душе стало спокойнее.
Перед Андрейкой положили несколько фотографий. Знает ли он кого-либо из
них?
-- Вот его знаю, -- сказал Андрейка. Это был Барри, спасший его в самое
тяжкое время. Только почему-то Барри был острижен наголо. И... без бородки.
-- Когда вы с ним познакомились? Все по порядку. -- спросил усатый
полицейский, пряча листы со снимками в ящик стола.
-- Это важно? -- спросил Андрейка, взглянув на мистера Дагласа. Тот
кивнул, Андрейка увидел, что лысая голова Дагласа блестит от пота. Сердце у
Андрейки ухнуло вниз. Он начал вспоминать про себя. Наркотики? Он ими не
торговал, его просили указывать посетителям бара, где сидит Джо. Он
указывал, догадываясь, правда, в последнее время, что за белый порошок
уносят покупатели... Других грехов он за собой не знал и поэтому спокойно
рассказал, как встретился с Барри, как тот взял его в кемп, а затем в
"Королевский отель".
-- Если бы не Барри Томсон, я бы не выжил в этот год...
-- Вы любите Барри?
-- Еще бы! Он мне вместо отца...
-- А "отец" вас?
-- Думаю...
-- Почему же этот отец посадил вас в "олдсмобиль" Джо?
-- Он не сажал! Он запрещал ехать с Джо...
Пожилой следователь, сидевший поодаль, в раздумье погладил свои усы с
завитками вверх, в конце концов повернулся к углу, где попыхивал сигарой
канцлер Даглас.
-- Мистер Даглас, извините, у меня вопрос к вам. Разрешите?
-- Если в этом есть необходимость...
-- Эндрю приносил справку от родителей при поступлении в школу. -- И с
едва уловимой иронией: -- От этого отца?
Канцлер прикрыл ладонью улыбку.
-- Нет! Помнится, справка была от мистера Баха...
-- Ба-ха? О'кей?.. К мистеру Баху вернемся... А об этом отце? Не
слышали? Никогда и ничего? А?
-- Только то, что он пошел в тюрьму вместо Эндрю.
Андрейка вскочил со стула.
-- Ка-ак?! Барри?! В тюрьме?! Что такое?!
Следователь встал, снова погладил свои усы с завитками вверх, окаменело
глядя куда-то в окно. И голос у него стал каменным:
-- Мистер Даглас. Прошу извинения, я просил бы вас подождать вашего
ученика в приемной...
Канцлер Даглас, подымаясь, взглянул на часы. Сказал с дипломатической
улыбкой: у него есть еще час и он надеется, что его не заставят
опаздывать...
-- Барри в тюрьме? -- снова вскричал Андрейка, когда канцлер Даглас
вышел, переваливаясь по-медвежьи.
Старый следователь еще долго теребил свои усы, наконец высказался.
-- Не обращайте внимания, Эндрю. Мистер Даглас любит шутить...
-- Шутить?.. Хорошенькая шутка! Барри не может быть в тюрьме. Он
талант! Композитор, музыкант. Добрый и честный человек.
Старый следователь усмехнулся.
-- Рассказывал вам добрый и честный человек, что надо "отцепиться от
Америки, чтоб не сгореть вместе с ней в атомной войне"?
Андрейка долго молчал. Наконец выдавил из себя:
-- Он в свободной стране. О чем хотел, о том и говорил.
Второй следователь полиции, моложавый, подтянутый, чем-то похожий на
известного танцора Барышникова, переглянулся с пожилым -- тот вынул платок и
обтер лысину. Затем вышел.
Моложавый снял пиджак, повесил на спинку стула и, выйдя из-за своего
стола, сел напротив школьника. Глаза у следователя темные и будто магнитные.
-- А вы, лично вы, Эндрю, высказывали Барри свои мысли по этому поводу?
-- спросил он. Вы из России. Нам интересно... Я должен предупредить вас,
Эндрю, что ваши слова будут записаны на магнитофон.
Андрейке стало жарковато. Однако голос его продолжал оставаться
безучастным.
-- О политике разговоров не было. Но однажды что-то такое сказали,
помню, у костра, я ляпнул в ответ вроде "Канада -- страна непуганых
дураков... " Тут в меня начали кидать головешками.
Наступило тяжелое молчание.
-- Эндрю, -- наконец прервал молчание следователь, отошедший к шкафу,
откуда он достал какую-то папку. -- А вам не кажется, что вы ведете себя в
свободной Канаде, как если бы вы еще жили в Москве?
-- Н-не думаю. Барри Томсон -- первый, кто помог мне выжить... в
свободной Канаде. Я с ним согласен во всем... А если не согласен, что?
Звонить к вам? Такое даже в Союзе считается последним делом... Правда, при
Сталине было четыре миллиона доносчиков, как рассказывал мой дед.
-- Ваш дед работал в КГБ?
-- Нет, он глядел на мир с другой стороны решетки.
-- Вот откуда у вас неприязнь к полиции.
-- У меня нет особой неприязни к полиции. Просто для меня так
получилось, -- канадская законность о подростках страшнее беззакония. Если б
меня сунули к Люсихе, змее этой, я бы, наверное, повесился или убил ее.
-- Ну, так, -- сухо заключил следователь и как-то боком и стремительно,
словно он действительно Барышников, вернулся за стол, на свое место.
-- Вы были в подчинении Барри Томсона почти полгода, не так ли? --
Следователь раскрыл папку, достал из кармашка серого казенного френча
авторучку.
Андрейка поежился. Он опасался хоть чем-то повредить Барри.
-- Я хочу повидать Барри! -- выпалил он.
-- Зачем?
-- Хочу задать ему один-единственный вопрос.
-- Какой, хотелось бы знать?
-- Почему застрелилась Кэрен, добрейшая, святая душа...
-- Это мы спросим у него сами, сорри!
"Ох, осел! Говорил же дед, не касаться того, о чем не спрашивают.
Ч-черт возьми. Значит, я веду себя как в Москве?.. Ну, нет! Не совсем".
-- Однажды толстый Джо, -- начал Андрейка с нарочитой беззаботностью в
голосе, -- тот, что сейчас в Кингстоне, в тюрьме, просил меня в "Королевском
отеле" говорить тем, кто его спрашивает, за каким столом он сидит. Я стоял
за стойкой, ко мне обращались посетители, я указывал... Будь я в Москве, я
бы никогда не признался в этом, хоть режь меня на куски. В России это
недоносительство, а то и соучастие: у нас дома говорили, в уголовном кодексе
РСФСР больше букв, чем в русском алфавите. А тут я не боюсь подвоха...
-- О'кей! -- подытожил следователь. Снова вышел из-за стола и, сев
напротив школьника, заговорил участливо:
-- Эндрю, откровенность за откровенность... Почему вы снова у нас?
Наркотики? Забудьте о них. Вы в стороне. Но полицейские люди подозрительны.
Вы прилетели из России. И скрылись. Не только от родителей. Но и от полиции.
Живете без документов. Еврейский эмиграционный центр понятия о вас не имеет.
Запросили родителей, с которыми вы прилетели. Уходят от разговора. Какие-то
всеобщие прятки... Эндрю, хотите избавиться от подозрений? Вот вам чистая
бумага. Опишите -- подробнейше опишите! -- каждый свой шаг в Канаде. Где и с
кем играли. С кем за эти месяцы встречались. В кемпе. В отеле. В магазинах.
В заброшенном доме, который вы называли "музыкальным ящиком"... Всюду! С кем
хоть словом перебросились -- вспомните. Укажите. Место. Время. Цель, если
была цель... И вы свободны. Мы уничтожим ваш "рекорд", обещаю! У вас и без
нашего "рекорда" жизнь не легкая...
Андрейка вздохнул тяжело и взялся за ручку. Писал неохотно. Кемп.
"Королевский отель"... С кем только не приходилось разговаривать бармену за
стойкой -- что он, отвечает за них, что ли?
Он завершал уже первую страничку, и тут его как током ударило. Какое он
имеет право впутывать людей в это... непонятно что?! Вспомнил вдруг, как
многодетная канадка била кудрявого добряка-архитектора и он плакал от
побоев. Пришлось ему нанимать Мак Кея для охраны. Теперь старика потащат в
полицию. Для допроса. Но-но! "Никогда не сообщай более того, что им... "
Андрейка разорвал страничку и начал сызнова.
Теперь он строчил быстрее. Охотно. И тоже очень подробно.
"Барри пива не пьет. Тем более вина, которое Мак Кей называл "Два удара
ножом в печень". Мак Кей выпивает в день литров восемь. Разливного пива.
Кружка -- доллар десять центов. Джо пил только "Молсон" экспортное. Вечером
я уносил от его стола два подноса бутылок. Старый архитектор -- немецкое
"Хоннекер", иногда "Амстер"...
Этой пивной эрудиции Андрейке хватило на четыре листа. Какой он бармен,
если не помнит, кто что пьет и сколько!.. Все! Ничего другого бармен знать
не обязан... Расписавшись, Андрейка подал листы следователю. Тот стал
пробегать их глазами; один глаз его вдруг сузился напряженно, словно он не
читал, а целился из ружья...
Через минуту Андрейка ехал в раскаленной солнцем машине мистера
Дагласа, тот покосился на своего Эндрю взглядом добрым и усталым. И кажется,
даже подмигнул: мол, не тревожься, все обойдется...
Наверное, обойдется, но в таком случае почему за ними следует в
служебной машине "Барышников" в своей шляпе с опущенными полями? Очень
хотелось Андрейке оглянуться, один "Барышников" в машине, или он захватил с
собой еще пол-балета... Чего им надо?
У школы остановились. "Барышников" снял шляпу и, подойдя к ним,
попросил провести его к локеру Эндрю.
Занятия только что закончились и большинство личных железных шкафчиков
вдоль стен было открыто. Школьники складывали туда книжки, тетрадки,
вытягивали свитеры, роликовые коньки... Все локеры изнутри были оклеены
музыкальными "богами". Младшие молились на "Дюран-Дюран", старейшую группу
певцов. Их любили и выпускники школы, но, поскольку любовь к ним считалась
"детством", не признавались в этом. Однако большая половина локеров была
оклеена афишами "Дюран-Дюрана". В одном локере притаился на боковой стене
"самый любимый Брюс", певец поспокойнее; в нескольких других -- картинные и
безголосые ирландцы, которых, когда они появлялись в Америке или Канаде,
ирландцы носили на руках...
У самых пылких и сексуально озабоченных юнцов изнутри локеров улыбалась
со всех сторон Мадонна, -- она зажигала молодых зрителей так, что даже
журнал "Тайм" поместил на обложке ее портрет, под которым старшее поколение
высказало свое недоумение: "Why hot Madonna?"
От лицезрения локерных Мадонн Андрейку отвлек возглас следователя: --
Ну?
Замок шкафчика отпирается лишь тогда, когда поставишь его на свой,
придуманный тобой номер.
От волнения Андрейка забыл свой номер.
-- Сейчас выясним, -- сказал следователь холодновато, и послал за
директором. Но Андрейка уже вспомнил. Отпер сам. В шкафчике были портреты
бабушки, мамы в берете и другие домашние снимки, которые бездомному человеку
хранить негде. Увеличенная фотография бабушки, с которой Андрейка специально
снялся перед отъездом, висела на задней стенке шкафчика, где обычно наклеены
рекламные портреты кинозвезд. Очень она была необычной здесь, эта старушка.
Круглое лицо -- сама доброта, в карих глазах тревога, беспокойство... На
обвислой щеке -- слезинка.
Кроме семейных фотографий в локере лежала стопа толстых книг по
математике на русском языке, школьные учебники и пара полуботинок, в которых
он прилетел в Канаду.
Полуботинки хранились "на выход", но никакого "выхода" пока что не
ожидалось. В "Музыкальном ящике" ходили в рваных кедах. В школе -- в не
столь рваных...
-- Можете запереть локер, -- сказал следователь почему-то недовольно,
затем достал сбоку, из-под синего пиджака, "воки-токи" и что-то произнес в
него.
Минут через пять к ним вышла широким мужским шагом мисс Гертруда Орр.
Мистер Даглас, который все время оставался с ними, положил руку на плечо
Андрейки: мол, не беспокойся.
Со стороны школьной лестницы донесся хриплый собачий лай. Явились чины
городской полиции в своих черных фуражках с высокой тульей и железной бляхой
над козырьком. Один из них ввел на длинном ремне большую немецкую овчарку,
серую, с черными подпалинами. Он дал овчарке что-то понюхать, и та заспешила
мимо локеров, подымая мохнатую морду и шевеля своими кожаными ноздрями.
Собака прошла вдоль одной стены, другой, и, вдруг у самого выхода на
лестницу залаяла и начала скрести железную дверцу локера когтями.
В коридор выскочили из ближайших дверей несколько черных девчонок с
Карибских островов. Увидев директрису с руками, сжатыми в кулаки, они
немедленно кинулись обратно, что-то крича своим подружкам. Широкая гласность
операции "локер" была обеспечена.
Мистера Дагласа отправили за папками, чтобы выяснить, чей это локер и
какой номер открывает замок...
Пришел он явно встревоженным. Локер не числился ни за кем. Замок его
был заперт на указанный в списке номер, но не пожелал открываться ни на этот
номер, ни на сходные с ним.
Сорвать его было для полиции делом нетрудным. Когда дверь открыли, там
обнаружили большой картонный ящик, в котором лежали аккуратно сложенные
пластиковые мешки с белым порошком.
-- Упс! -- воскликнул следователь. -- На четверть миллиона долларов! --
Андрейке ли не знать, что это за белый порошок, -- от лица его отхлынула
кровь. Зачем он говорил о "бедняге" Джо? О том, о чем его не спрашивали!
Безмозглый дурак. Как он теперь докажет, что он об этом локере и понятия не
имел? Сейчас-то ему покажут и "демократию", и "свободу"...
В просторном директорском кабинете окна невысокие, во всю стену. Будь
стены чуть потолще, окна походили бы на крепостные бойницы...
Следователь в штатском больше не походил в глазах Андрейки на
Барышникова. К чему теперь ему скакать и прыгать? Мисс Гертруда Орр уступила
ему свой стул, остальные расположились на диванах и стульях, стоявших вдоль
стен. Полицейские сняли фуражки. Овчарку увели. Но псиной еще пахло.
-- Мистер Э-Эндрю! -- очень спокойно, даже певуче произнес следователь.
-- Вы храните в ничьем локере героин. Как долго? И где вы его получили?
Андрейка ответил, удивляясь своему спокойствию (а сердце колотилось
бешено), что об этом локере он и понятия не имел.
-- Вот как?! -- вырвалось у Гертруды Орр.
-- У меня ноздри человеческие, а не собачьи, мисс Гертруда Орр.
Мистер Даглас пошевелил толстыми губами, чтобы скрыть улыбку.
Следователь конной полиции, записав что-то, спросил очень вежливо:
-- Вы хотели бы сделать заявление, мисс Орр?
-- Да! Несомненно! -- Мисс Гертруда говорила резко, по-хозяйски,
подчеркивая неоспоримость своих слов и временами косясь в сторону тучного
седого представителя городского отдела образования, который вот уже какую
неделю "изучал школьные проблемы на месте". Сейчас он сидел в углу
неподвижно, только щека у него дергалась.
-- За последние годы школа изменилась неузнаваемо. Она засорена
отребьем, место которому в тюрьме. Во время ланчей возникают драки, в них
принимают участие люди, которые вообще не учатся в школе... Нельзя принимать
в школу подростков без письма родителей -- мистер Даглас пренебрегает этими
правилами... -- И не сдержалась, воскликнула: -- Он пренебрегает многими
правилами! Из городской тюрьмы позвонили, что несовершеннолетний гангстер
хочет продолжать учебу. Мистер Даглас согласился, чтоб тот посещал классы, а
вечером возвращался в тюрьму. Уже на второй день стало ясно, что гангстеру в
классе делать нечего. Ему, видите ли, скучно. Мистер Даглас разрешил ему
скрываться -- она подчеркнула это слово и тоном, и жестом, -- скрываться в
библиотеке.
Она перечислила еще много-много примеров, когда мистер Даглас "не
требовал", "не пресек", "не позвонил в полицию"...
-- ... И вот сейчас, -- она повысила голос. -- Этот русский, принятый в
школу без письма родителей, вопреки правилу, связан с наркотиками...
-- Прошу прощения, мисс Орр, все это еще не установлено, -- вежливо
заметил "Барышников" и вскинул ногу в начищенном до блеска казенном ботинке
на ногу.
-- Однако известно, что он работал с этим Барри в отеле, который на
востоке Торонто был центром продажи наркотиков... В школу проникла
марихуана, на которую уже никто не обращает внимания, а теперь и героин, и
кокаин. Как он попал в школу? Не доставлялись ли наркотики русским,
несомненно, сохранившим старые связи? Все! Благодарю за внимание.
Больше никто высказываться не собирался, и офицер конной полиции
сказал, не повышая тона:
-- Мистер Эндрю! Пока идет следствие, мы по-прежнему должны быть
уверены, что вы не покинете Торонто.
-- А я и не собираюсь покидать город! Нужно где-то расписаться? --
Андрейка вскочил со стула.
-- Не надо расписываться, но если вы отлучитесь из Торонто, дайте нам
знать...
Молчание становилось тяжелым, его прервал хриплый голос мистера
Дагласа:
-- Не требуется на этот случай подписи совершеннолетнего? --
Полицейские заулыбались. -- Я мог бы свою подпись...
-- Благодарю вас! Достаточно слова Эндрю! -- сказал следователь,
вставая. Полицейские вышли один за другим. Двое из них несли большой
картонный ящик.
За ними, оглядевшись и видя, что его никто не задерживает, вышмыгнул
Андрейка.
Мисс Гертруда подождала, когда за последним закроется дверь, и
продолжала запальчиво:
-- Вы были чемпионом баскетбола, мистер Даглас, вам рукоплескала
Америка. Но ни вашей известности... на спортивных стадионах, ни диплома
учителя истории недостаточно, чтобы так самоуверенно руководить школой, где
три тысячи учеников. Две трети из них -- цветные, русские и прочие
подобные... Армия, порождающая хаос... Мы явно с ними не справляемся. Мы
вместе работать не можем, мистер Даглас, вы это понимаете? И лучше вам на
следующий год перейти в другую школу...
Мистер Даглас неторопливо достал платок, вытер лысину и, когда мисс
Гертруда Орр стала уж свекольно-красной, сказал, что он не собирается
уходить из школы, в которой проработал всю жизнь.
-- Я здесь восемнадцать лет, мисс, а вы -- два, и через год-полтора вы
уйдете на повышение. Или еще куда... Вам трудно со мной работать? Это ваша
проблема. За последние пять лет в школе сменилось пять директоров или их
заместителей. Директора приходят -- уходят, а я на своем месте.
... Андрейка поплелся в библиотеку. Куда еще пойдешь в таком
настроении? Открыл учебник физики. Не идет. Поглядел на полку, которая
называлась "Русская библиотечка". На ней стояли несколько недавно купленных
книг с большими синими наклейками и печатями: "Made in USSR". Схватил в
охапку все книги на русском и уткнулся в них: уйти, быстрее уйти от всего,
что стряслось сегодня и что неизвестно чем кончится!
За окнами было темно, когда его попросили уйти. Библиотека закрывается.
Остановился на лестничной площадке у окна в раздумье, встревоженный.
Быстро прошел вниз мистер Даглас с каким-то парнем в кожанке и рваных
джинсах, который говорил, что он уже год бросил заниматься этим делом.
"Завязал".
-- Там это вы и повторите, -- прохрипел, не оборачиваясь, мистер
Даглас...
Андрейка вспомнил свой первый приход к канцлеру Дагласу, смотрел вслед
уходившим неотрывно, словно он был в чем-то виноват...
Тут на него и налетел Уинстон Хайкин, спешивший домой. Спросил
по-русски (вокруг ни души):
-- Ты чего словно рехнулся? Глаза безумные, губы движутся, шепчут.
Точно рехнулся!..
Андрейка поглядел на него и улыбнулся.
-- Слушайте, Уинстон, я... я открыл Лермонтова!
-- Что?!
-- Для себя открыл, понимаете? Для самого себя!
-- Вы что, не проходили в школе "Белеет парус одинокий" и прр... и
дрр?..
-- Все проходили! А сегодня читаю, и все звучит иначе. Слушай,
Черчилль... -- И стал декламировать, задыхаясь от собственной искренности.
Гляжу на будущность с боязнью,
Гляжу на прошлое с тоской.
И, как преступник перед казнью,
Ищу кругом души родной...
Они двинулись вниз, к выходу. Андрейка продекламировал взахлеб "Прощай,
немытая Россия" и рассказал Уинстону, что последнюю строку, оказывается,
подделали.
-- Даю руку на отсечение, подделали! Или отыскали черновой вариант,
угодный власти... Мы учили в школе по старому изданию "И ты, послушный им
народ". А в массовом издании 57-го года что? "И ты, им преданный народ... "
Не дослушав Андрейку, Уинстон кинулся к двери, бросив на бегу:
-- Я ж говорил, ты пушкинсон! -- У дверей обернулся. -- Тут своих
пушкинсонов, как песка морского. Тарелки моют...
8. НА ОЗЕРЕ КАША
На другой день, в жизни случаются и не такие совпадения, полиция
нагрянула в школу и арестовала всех воров, которые обчистили школьные
кабинеты. Всех до одного взяли. Пять цветных с Ямайки провели в наручниках к
полицейским машинам и увезли.
Андрейка не видел, как их вели, и вообще не придал этому никакого
значения, и очень удивился, когда в коридоре школы его догнал учитель
математики Майкл Робинсон и сказал, чтоб он не выходил из школы. Ни в коем
случае. "Вместе поедем!"
За окном сгустились сумерки, но все же была видна при свете дальних
фонарей группа взрослых парней "цвета ночи", как называла цветных Лизетт;
они топтались, поджидая кого-то... У одного из них была бейсбольная бита.
К ним направился учитель математики. Он говорил с ними четверть часа,
не меньше, затем вернулся и сказал, вздохнув облегченно:
-- Убедил, кажется...
-- В чем? Что случилось?!
-- Вы не поняли, Эндрю? Вся школа знает, что вами занялась полиция.
Увозили куда-то, привозили... Словом, в школе решили, что именно вы выдали
жуликов. Выдали хозяина "безымянного локера". Больше некому! Сейчас вас
ждали их родные и близкие и просто добровольцы. Даже Гила притащили, нашего
бейсбольного чемпиона...
-- И вам... вам удалось убедить их, что я ...
-- Ну, во-первых, Эндрю, почти все они кончили нашу школу. Или не
кончили. Половина из них -- бывшие баскетболисты, которых тренировал я или
мистер Даглас. Но главное, вами и жульем занималась разная полиция. Вами --
Королевская конная. Ворами -- наш шериф... Как только они это уяснили, тут
же ушли: политическая полиция никогда их своим вниманием не удостаивала.
Ночь была теплой и влажной. Воздух струился, становясь удушающе
плотным, почти видимым, словно Торонто опустился на дно океана.
-- Между прочим, вы спасли мне жизнь, мистер Майкл Робинсон. Не знаю
даже, как благодарить.
-- Благодарить еще рано. Битва русских с татарами на Калке, как
известно, закончилась победой русских. Об этом написано во всех учебниках...
Но слышали ли вы, Эндрю, что через два года хан Батый вернулся и сжег
Москву? В отместку.
Андрейка остановился, глотнул сырой воздух широко раскрытым ртом, вытер
рукавом влажное лицо: дно океана -- это все-таки дно океана...
-- Знаете что, -- сказал мистер Робинсон, садясь в свой черный,
голубеющий при лунном свете, "бьюик". -- Сегодня вам, пожалуй, не стоит
спешить в этот свой "музыкальный ящик". Береженого Бог бережет, у вас так
тоже говорят? Садитесь рядом. Поживете у меня дня три, до конца недели. Дом
у меня пустой, братья разъехались по свету... В субботу отправимся на дачу.
Возьмем удочки, о'кей?
Три дня подряд Андрейка после школы отправлялся к учителю, который жил
со старенькой матерью в двухэтажном доме. Дом стоял на краю города, и окна
выходили на зеленую траву и огород, в котором копалась мать мистера Майкла.
Нужды в огороде не было, но мать Майкла не могла жить без огорода, который
был у нее на всех континентах.
Майкл Робинсон, оказалось, вел странную жизнь. Не возвращался домой
ранее двух-трех часов ночи. Однажды пришел с каким-то пожилым черным в
спортивной с мятым козырьком каскетке. В пятницу он позвонил из больницы,
сказал, что в него стреляли, но обошлось, кость не задета.
Андрейка ждал его часов до трех, потом заснул, сидя в кресле.
-- Что стряслось? -- воскликнул Андрейка, когда хлопнула входная дверь.
-- Эндрю, дорогой, поговорим обо всем на рыбалке, -- сказал Майкл, чуть
морщась и поддерживая здоровой рукой перевязанную... -- Рыба, как наш
телезритель, лучше всего клюет на пиф-паф и вообще на всякие полицейские
истории.
Утром учитель кинул Андрейке футболку с короткими рукавами, истертые
"по моде" джинсы; правда, джинсы пришлось подворачивать на полметра, не
менее. Достал новенькие кеды. Подойдут?.. Прекрасно, она себе другие
купит...
"Кто "она?" -- хотел спросить Андрейка, но не спросил. Неэтично.
"Она" явилась тут же, мисс Анодополис, темпераментная гречанка с
волосами, распущенными до пояса, которая преподавала в школе английский для
школьников-иммигрантов. Так как имя Анодополис слишком длинно, ее называли
мисс Эй, по первой букве ее фамилии, и она к этому привыкла.
Андрейка посещал ее занятия полгода, и ему нравилось сидеть в классе,
где каждый ученик был с иного континента. Испанцы, мексиканцы, шведы,
китайцы: каждый -- с другого конца мира.
Он любил эти уроки, но не любил мисс Эй, которая говорила на
оксфордском английском и не упускала случая поиронизировать над
иммигрантами, которым язык не давался. И более того, носила прическу "под
директрису", волосы на одно ухо. "Приспособленка", -- сказал Андрейка самому
себе со свойственной русским иммигрантам определенностью.
А Майкл Робинсон с мисс Эй!.. спит в обнимку?
Мир непонятен...
Покрутились по душному городу, свернули на скоростную трассу, идущую
строго на север. Часа не прошло, а уж все вокруг стало по-канадски огромно,
порой необозримо. Поля фермеров, конные выпасы, опять торонтский
"Диснейленд", который, говорили, объезжают на специальных автобусиках.
Машина вдруг начала сползать на соседнюю линию, и Майкл Робинсон воскликнул
встревоженно: "Эна, ты что?"
Оказывается, мисс Анодополис на мгновение вздремнула за рулем. Счастье,
что на соседней полосе не было машины. Учитель отсадил мисс Эй назад; сказал
Эндрю вполголоса, что мисс Эни скоротала ночь в больнице, куда его
доставили. Сел за руль сам, Эндрю посадил рядом. Километров через шестьдесят
промчали город под названием Бэрри. Андрейка заерзал, стал озираться, словно
искал кого-то. Вздохнул горестно.
Мистер Робинсон спросил Андрейку, знает ли он дорожные знаки... Эндрю
только вздохнул.
Мистер Робинсон потеснился, придерживая раненую руку здоровой рукой,
сказал: "Дерзай!"
Сразу после города Бэрри съехали на боковую дорогу. Одна линия туда,
вторая -- обратно. Навстречу мчал, погромыхивая, слон -- грузовик с
прицепом, размером с четырехосный вагон железной дороги. Фары включены.
Гудок басовитый, пароходный.
Андрейка сбавил скорость и попятился ближе к обочине.
-- Недоучен... -- сказал Майкл Робинсон. -- Кто давал уроки? Тот же
Барри?
Хотелось доказать Андрейке, что доучен он, вполне, а все равно, когда
гремел навстречу "слон" да еще гудел в свой пароходный гудок, так хотелось
от него попятиться.
Убрались с дороги, запрыгав на скалистых выступах, проснулась мисс Эй,
которая спала на заднем сиденье, свернувшись калачиком.
Подъехали к озеру, название на карте Каша. Русская каша?..
Учитель засмеялся. Не Каша, а Кэшэ. Рядом французская Канада.
-- А где же дача?
-- Никакой дачи нет, -- сказал учитель. -- Это я все выдумал.
Мисс Эй засмеялась. Они вытащили из багажника чемоданы и, бросив
машину, даже не заперев дверцы, направились к ветхой дощатой пристани, где
висел над водой на железных подкосах белый глиссер. Учитель вытащил ключ,
открыл пульт управления, поколдовал там, и белый глиссер медленно, на
стальных канатах, опустился в воду. Сел, как лебедь, бесшумно.
Лебедь рванул и в мгновение ока домчал до небольшого скалистого
острова, на котором возвышалась среди мачтовых сосен и густого кустарника
одна-единственная дача. Даже не дача -- городской дом из белого кирпича с
огромными слепящими на солнце окнами.
Андрейка остановился в изумлении:
-- Достался по наследству?
Майкл Робинсон и Эни засмеялись.
-- По наследству мне досталась только любовь к баскетболу. Я купил
остров.
-- Весь остров?! -- Андрейка обошел его с одной стороны, а со второй не
пролез. Дебри. Каменный хаос. -- Все принадлежит вам? Навсегда?.. В это
трудно поверить! Вы же не миллионер!
-- Точно, не миллионер... На Кэшэ вообще нет миллионеров.
-- Тогда ответ "не делится"...
Майкл Робинсон засмеялся.
Из-за выступа выплыл желто-красный трамвай... на двух понтонах...
Медленно прошелестел мимо них, погудел автомобильным клаксоном. Майкл и Эни
помахали ему...
-- Это Жорж, наш водопроводчик. Сам смастерил... Каждый выходной
объезжает соседей...
Андрейка проводил взглядом самодельный "трамвай" на понтонах, покосился
на дачу Майкла с большой, из сплошного стекла, террасой и... подумал о
бабушке, которая всю жизнь была преподавателем в музыкальной школе, потом в
училище имени Гнесиных и, сколько он помнит, все время перекраивала одну и
ту же шелковую блузку "на выход", как она объясняла. Денег хватало только на
картошку, пшено и сосиски, если их "выбрасывали" на прилавок. Мясные кости
доставались лишь к праздникам. (К праздникам всегда чего-нибудь
"выбрасывали".) Дачу? Дачу снимали на лето, пока отец не ушел из дому...
Разобрав удочки с большими катушками и серебристыми поплавками, они
уселись по обе стороны гранитного валуна с зеленоватыми пятнами мха.
-- Мох, голубика... Какая это широта? Это тайга? Если сравнить с
Россией?
-- Торонто примерно на широте Рима, Эндрю, -- шепотом ответил Майкл
Робинсон, чтоб не спугнуть рыбу. -- Ты же говорил, что, с точки зрения
русских, мы ходим вниз головой...
Тишина была прозрачной, зеленой, как воздух и вода озера Каша; изредка
мычали коровы. Оказалось, это вовсе не коровы, а моторы-автоматы, которые
откачивают из подвалов прибрежных дач воду.
Рыба клевала, как будто только и ждала их приезда.
-- Я же сказал, им не терпится узнать еще одну полицейскую историю. --
Майкл Робинсон усмехнулся. -- Она проста, Эндрю. Ты знаешь, что такое
Гордиев узел. Полиция распутывала бы его года три. А Гордиев узел надо
рубить.
Я понял, что надо помочь мистеру Дагласу, мы играли с ним в одной
команде... Отправился к своим старым ученикам; тем самым, которые собирались
вас избить. Ну, одни "не захотели впутываться". Другие не испугались. Все
подтвердилось. От вашего "олдсмобиля", в котором было на два миллиона
кокаина, следствие не без моей помощи пришло в известный вам "Королевский
отель"... Арестовали мистера Мак Кея... Ну, его увезли в наручниках -- в
меня стреляли. На большой, правда, скорости. Тяни, Эндрю, смотри, какая
огромная щука пришла поинтересоваться полицейской историей... тяни-тяни,
леска не лопнет...
Щука не помещалась в ведре, хвост ее торчал снаружи; пришлось ведро
заваливать камнями, чтоб не опрокинулось.
Когда наловили "на уху", положили удочки на камни, поднялись на
огромные серые валуны, оставив внизу "на дежурстве" азартную и шумную мисс
Эни...
-- Эндрю, -- сказал Майкл Робинсон. -- Кто заговорит о математике,
платит штраф... Кстати, на чем вы остановились окончательно, Эндрю? На
музыке или на математике?
-- Я не буду останавливаться, -- ответил Андрейка; и они оба
засмеялись. -- Есть внутренняя музыка в математике, -- не сразу ответил
Андрейка. Так что музыка от меня не уйдет... -- Он достал из бокового
кармана флейту, подарок Барри, и заиграл элегию Боккерени.
-- О чем вы все время хотели меня спросить, Эндрю? -- произнес Майкл
Робинсон, когда Андрейка снова спрятал флейту в карман.
Андрейка печально поглядел на учителя и достал из кармана брюк старую
газетную вырезку.
-- Майкл, была такая прекрасная женщина Кэрен. Теперь ее нет... Она
поместила в газете Торонтского университета вот эту статью. Статья о том,
вот посмотрите, что уровень гражданских свобод одинаков. Во всех странах...
в каких бы вы думали? Вот:
"В России времен Брежнева...
В Польше в 1982-м, когда разогнали "Солидарность"...
В Италии 1935 года, когда Муссолини травил газами эфиопов...
И сейчас в Канаде. Всюду о свободе только говорят... "
Делится такой ответ? В Москве мы с бабушкой боялись всего, здесь я не
боюсь даже Барышникова из полиции... Почему же Кэрен, добрая, умная, так
написала? А потом застрелилась. Разве можно отравиться свободой? А тут одни
стреляются, другие... Половина девочек в классе худеют, морят себя голодом
до смерти! Нескольких "толстушек" уже нельзя вернуть к жизни. "Анорексия
неврода", так объясняют... Как это понять? Они верят дурацкой рекламе?... А
недавно! Школьницу крадут бандиты, все стоят столбами: "Кого это заботит?"
Об аборте говорят, как о порезе пальца... На уроках географии мудрецы с
Карибских островов спят, забросив ноги на столы... Никто им не мешает спать.
Потом они сядут "на велфер", переселятся в "Королевский отель", где
государство будет содержать их всю жизнь... Это тоже свобода?
Мистер Робинсон поглядел на удочку Эни. Удочка уже давно дергалась,
видно, попалась большая рыбина.
Эни закричала:
-- Майкл, помоги, а то она меня утащит в воду!
Майкл спрыгнул вниз и, напрягши мускулы, одной рукой выдернул огромную
белую рыбу, но, занятый своими мыслями, вдруг швырнул ее обратно в озеро.
-- Эндрю, вы хотите изменить у нас социальную систему? -- спросил
мистер Робинсон, взобравшись на серый, в плешинах мха валун. -- Правильно я
вас понял?..
Андрейка усмехнулся горьковато.
-- Мой дед уже пытался, у меня есть семейный опыт, сорри...
Мистер Майкл Робинсон поморщился не то от боли в руке, не то от
неприятных мыслей.
-- Эндрю, все, что вы сказали, -- справедливо. В Канаде никто ничего не
должен. Каждый имеет право знать и право не знать ничего. Мне это нравится
не всегда. Но какая альтернатива? Описанная в книге, которая называется
"Изнасилование толп". Книга именно об этом. Об опыте революций. Не подходит
альтернатива... Мне, в отличие от тебя, некому жаловаться. Даже Эни от жалоб
отмахивается. Но ты иммигрант... Возможно, ты меня поймешь.
Андрейка покосился на мистера Робинсона. Научился у доброй Эй
иронизировать?
Но мистер Робинсон был далек от желания иронизировать или шутить.
-- Среди тех, кто явился к школе "проучить" тебя, один был с
бейсбольной битой, -- начал он свою исповедь, для которой действительно еще
не отыскал слушателей. -- В Торонтский университет принимают тех, у кого не
менее 65 баллов. Его взяли при 51 балле: он из Конго... На том основании,
что предки его были рабами, закрывали глаза на то, что он прогуливает и
списывает. Это считалось хорошим тоном -- тащить его за уши к степени
бакалавра. Белые искупают свою вину перед миром черных... К чему это
привело? Черная Америка оказалась в стороне от компьютерного века. Можно
сказать, выпала из него без парашюта. Я тоже черный, Эндрю! И меня
оскорбляет этот расизм наоборот. Коль требования к черным ниже, я, возможно,
неполноценный учитель. Так люди вправе думать...
-- О, да кто может так думать! Вы знаете, мистер Робинсон, даже то,
чего не знает никто. Правда-правда! О битве на Калке, о татарских князьях и
их походах на Россию... Да кто же в Канаде, кроме историков по профессии, об
этом слыхал?! Здесь изучают в школе только историю Канады. Где у нас
пшеница, где треска... Одна и вовсе неглупая девушка, в шахматы играет, как
гроссмейстер, сказала мне, что весь остальной мир для нее вроде утонувшей
Атлантиды. Один Париж торчит, как кочка над водой... Правда-правда! У вас
образование широкое. Как в России...
Губы Майкла Робинсона дернулись в нервной улыбке.
-- Во всяком случае, не как в Канаде. Я кончил технологический в
Бостоне, Эндрю.
И добавил не без раздражения:
-- Ты меня поймешь, Эндрю. Чтобы быть вровень с белым преподавателам, я
должен быть выше его на три головы.
-- О! Бабушка так говорила о русских евреях. Чтоб преуспеть в России,
надо быть выше русских на целых три головы. Подлый мир! Дикий! -- Теплое
чувство, которое Андрейка испытывал к Майклу Робинсону, стало вдруг
физически ощутимым; таким чувством проникаются к родному человеку, с которым
стряслась беда. -- Дикий! -- повторил Андрейка, и глаза его увлажнились.
-- Дикий, Эндрю! -- подтвердил мистер Робинсон, возвращаясь к давно
волновавшей его теме. -- Эти ханжеские уступки, послабления черным, -- к
чему они привели? Как это сказалось, к примеру, на господине из Конго,
который явился тебя убивать?! Очень просто! Он привык, что к нему другие
мерки. Ему многое сойдет с рук. Он явился к школе, в отличие от своих
дружков, простых работяг, с бейсбольной битой. Не бить, а убивать,
покалечить, в лучшем случае.
-- Это ... меня?
-- Тебя, тебя! Он внушил себе, что ему, "жертве белых", простят любой
разбой, даже убийство. Как видишь, наша система тоже не всегда работает
верно. Возможны ошибки, и трагические... И это на руку серости, и черной, и
белой...
Андрейка бросил свою удочку, которую держал, не глядя на нее.
-- А могу я увидеть Барри? -- вырвалось у него. -- Вы не представляете,
как это для меня важно...
Месяца через полтора мистер Майкл Робинсон попросил Эндрю остаться
после уроков и сказал, что он созвонился с Оттавой и еще кое с кем и
разрешение получено. "Это смешно, но опять помогли бывшие баскетболисты,
другие, правда, которые охраняют тюрьму в Кингстоне".
Мистер Робинсон давно собирался в Кингстон навестить одноклассника,
ныне декана университета. А тут как раз такой случай. -- Подвезу, Эндрю!
Высыпал первый снежок. Все вокруг было девственно чистым, кроме
скоростной трассы, идущей от Детройта до Монреаля. Хайвей был черен от
грязи, мазута, машины ползли, как на похоронах. День был солнечный, а фары у
всех машин горели. Похороны! Точно!
Кингстон -- бывшая столица Канады, славна своим университетом
староанглийской архитектуры и парком, вымощенным гранитными плитами с
искусной резьбой; прогулками на пароходиках вокруг знаменитых канадских
Тысячи островов с дощатыми дачками и... кирпичным утесом-тюрьмой, которая
несколько охлаждает туристские эмоции
Эндрю обратил внимание на мощные автомобили вблизи тюрьмы, в боковых
улочках; за рулем полицейские в напряженных позах, казалось, вот-вот
рванутся куда-то...
-- Из тюрьмы часто бегут? -- спросил Андрейка.
-- У меня нет статистики, -- ответил мистер Майкл Робинсон, высаживая
Андрейку у дверей тюремного управления. Договорились о часе встречи, и
мистер Майкл укатил.
Как скрипят тюремные засовы! Как тяжелы железные двери! И чего ищут в
шоколаде и сигаретах, которые он принес Барри?
Андрейка стоял, переминаясь с ноги на ногу, у стекла, забранного
сеткой, и ждал, когда выведут его Барри. Тот вышел не скоро. В серой робе,
руки заляпаны какой-то эмульсией. Выбрит клочьями. В глазах горестная
усмешка.
-- Автомобильные номера делаем для вас, -- сказал он с улыбкой,
заметив, что Андрейка разглядывает его руки... Что ты, Эндрю? Огорчен этим?
-- Барри! -- вскричал Андрейка. -- Я люблю вас, Барри! Почему говорят,
вы сели из-за меня? А Кэрен... Почему нет Кэрен?.. -- Он всхлипнул, наморщив
веснушчатый нос.
Барри долго молчал. Снял запотевшие очки с толстыми линзами. Начал
разгибать зачем-то золоченую дужку. Лицо его без очков казалось необычно
беззащитным, круглое, прыщеватое лицо крестьянского парня (Барри и в
Голливуде играл крестьянских парней, славянских, канадских, скандинавских...
). Наконец он произнес едва слышно:
-- Так Кэрен и сказала мне, Эндрю: "Пойди и сядь вместо него!"... Так
вот сказала и ... ушла.
Андрейка покосился на надзирателя, стоявшего у стены и тоже понизил
голос:
-- Значит, из-за меня?
Барри криво, уголком рта, улыбнулся:
-- Забудь об этом, Эндрю. Ты тут ни при чем. Толстяку Джо они, правда,
не хотели верить, что ты, мол, понятия не имел. Пришлось "засветиться"
мне... Только не считай меня святым, Эндрю! На меня бы вышли так или иначе:
груз был наполовину мой... Ты знаешь, сколько бы дали бедняге Джо за порошок
ценой в миллион долларов? Пришлось делить срок с ним... -- Он поднял лицо на
Эндрю и продолжал тише: -- Кэрен? Кэрен узнала, что я вошел в долю с Мак
Кеем, вот и все... -- Вскричал вдруг так, что надзиратель сделал шаг в его
сторону: -- Можно было терпеть этот вонючий отель для чего-то другого?
Барри шагнул к двери, снова вернулся к решетке, разделявшей их:
-- Эндрю, я не бандит! Я хотел сыграть свои роли, всего только! Мечтал
поставить мюзикл. Без рока, но и без опереточных слюней. Сделать ленту. Для
Кэрен. Для себя, да и для тебя тоже. В Голливуде мне сказали: хочешь --
делай! Клади три миллиона долларов и кинозвезду, на которую пойдут все... Мы
обошлись бы без Голливуда и даже без трех миллионов, не так ли? Но меньше
полутора миллионов -- что можно сделать?! Я собирал деньги, как Гобсек... Я
хотел состояться, Эндрю, дорогой мой Эндрю. Как я хотел состояться!
Андрейка снова всхлипнул, морща нос и смахивая слезы. Когда он отнял
ладонь от лица, Барри уже не было...
На обратном пути снег закрутил сильнее. Какую-то машину развернуло, в
нее врезалась другая. Желтые и красные огни полицейских машин мигали
тревожно. Подъехала "скорая помощь", какую-то девушку положили на носилки,
увезли...
Тогда лишь автомобильный поток чуть тронулся. Андрейка в своей легкой
курточке из пластика закоченел. Мистер Майкл Робинсон услышал, как у Эндрю
стучат зубы. Включил отопление.
Когда Андрейка отогрелся, щеки порозовели и поведал про встречу с
Барри, Майкл Робинсон сказал ему то, что собирался сказать давно:
-- ... У тебя, Эндрю, в жизни только один выход -- рвануться вперед
пушечным ядром. -- Разъяснил обстоятельно, тем более что машина больше
стояла в потоке, чем ехала: -- ... Канадец-школьник, живущий в семье, может
преуспеть и при балле в семьдесят... Не в медицину, так в инженерию --
куда-либо попадет... Ты -- только при балле девяносто пять. Не менее! Только
в этом случае ты получишь стипендию, деньги на все время учебы. Это нелегко.
Большая конкуренция. Но лишь в этом случае ты сможешь бросить все эти "Мак
Дональдсы" и прочие забегаловки, где ты после школы жаришь эту вонючую
картошку. Рванешься ядром, и лишь тогда в этом мире, где хорошим тоном
считается ничего не замечать, тебя, возможно, заметят. Возможно...
9. "BEING COOL!"
Но пока ничто не предвещало радужных перемен. Все зимние каникулы
Андрейка проработал в "Мак Дональдсе" -- "самом лучшем ресторане", откуда он
в свое время удрал от конной полиции. Утром он надевал синюю робу. Синюю
пилотку, черную обувь, черные носки. Являлся на кухню, вдыхая привычный
запах свиной тушенки, слабый, но хорошо ощутимый. И становился за плиту.
Здесь было его рабочее место. Картошка приходила в пластиковых мешках
мороженая, часто с "глазками". Мешки не тяжелые, по четыре килограмма.
"Глазки" выколупывать некогда. Канада -- богатая страна, картошка с
"глазком" -- в мусор... От электропечки лицо Андрейки становилось красным,
воспаленным.
Он работал, как автомат. Один пластиковый мешок на четыре сетчатых
корзины. Туда же растопленный свиной жир. И -- на нагретый железный стол.
Картошка готова, звенит будильник. Теперь разбросать ее по кулькам -- и вся
игра.
"Микояновские котлеты" (так он называл "хамбургеры") делал не он, не
доверяли...
Когда посетители редели или исчезали вовсе, Андрейка придерживал
будильник -- на минуту-две, чтоб не вздумал подымать панику... В готовом
виде "френч фрайз" -- жареную картошку разрешалось сохранять лишь пять
минут, затем -- в мусорное ведро. Китаянка -- кандидат в
начальники-"менеджеры", -- учила: "Better waste than wait" . Андрейка не
спорил. Три замечания китаянки, и ты вылетишь с работы со сверхзвуковой
скоростью. К вечеру у Андрейки болела спина, голова была раскалена, как
плита. Сил хватало, и то не всегда, лишь на томик Лермонтова: "... И дерзко
бросить им в лицо железный стих, Облитый горечью и злостью... " На учебники
смотреть не мог. Даже к флейте прикасался не часто...
Весна началась со спортивных состязаний. Стадион в школе -- хоть
международные игры устраивай! Десятки прожекторов освещали голубым светом
девчушек, игравших в бейсбол. Андрейка заглянул "на огонек". Дождило, но не
сильно. Толстушка в железном нагруднике и маске, отбивая мяч длинной палкой,
боялась его, поворачивалась боком. Один из мячей залетел за ограду. Андрейка
потянулся к нему. Не мяч -- сырой камень. Не дай Бог, попадет в голову...
Биту взяла невзрачная, очень худая девчонка. Руки тонкие, а лицо такое
бескровно-серое, которое редко встретишь у канадских школяров... Где он ее
видел? Она кидалась на мяч с битой в руках, как кидаются спасать человека.
Гибкая, верткая, как она изобретательно выжидает мяч, словно предвидя, куда
его изо всех сил швырнут... То присядет, то встанет, покачивая биту... Она
отбивала самые страшные подачи.
И однажды мяч рикошетом врезал ей по ноге. Чуть выше колена выступил
круглый и черный кровоподтек. Он бы, Андрейка, по крайней мере, скривился от
боли. А у девчушки даже мускул на лице не дрогнул. Не принято, видно,
показывать свою боль.
Она неторопливо сняла железный нагрудник и перчатки, а затем отшвырнула
ненужную теперь биту куда дальше, чем полагалось, -- вот когда прорвалось ее
состояние!
Андрейка подошел к ней, воскликнул простодушно:
-- Ой, ты мне нравишься! -- И застеснялся, спрятался за чью-то спину. И
все же не ушел, выждал, когда вокруг никого не было, познакомился. Она
протянула худющие, в земле, пальцы:
-- Нэнси!
Андрейку как холодом пронизало: "Нэнси, которую бросили шести месяцев
отроду?"
-- Нэнси! -- воскликнул он, когда она пошла к выходу. -- Увидимся
позже... Ладно?
Андрейка не выходил из библиотеки неделями. Иногда звонил Лизетт, чтоб
не обижалась, а как-то даже посидел с ней вечером в "Мак Дональдсе", хотя от
"Мак Дональдсов" ее мутило...
Искал Нэнси. По всем классам. Как в воду канула...
Однажды после весенних каникул библиотекарь позвал его к телефону.
Лизетт спросила раздраженно:
-- Тебе нужно, чтоб у тебя было "сто"?
-- Что-то вроде этого.
-- Ты же не "сквеар" . Ты -- мой парень. Зачем тебе это... Слушай, ты
нашел другую...
Андрейка, после долгого молчания, решился:
-- Да, я нашел другую.
В трубке прозвучало растерянное, горестное:
-- Как это мне раньше не пришло в голову! -- И телефон: пи-пи-пи...
"Все-таки я жестокая сволочь, -- сказал себе Андрейка. -- "Сквеар" с
Москвы-реки".
На другой день Лизетт заглянула в библиотеку. К "Андрэ" не подошла, но
уйти, видно, не было сил. Стояла, переминаясь с ноги на ногу, так долго, что
он, не подымавший головы от учебников, увидел ее. Не увидеть, правда, было
трудно: окно в полстены. Лизетт стоит как пришибленная, на глазах слезы.
Сгреб книги в кучу, сдал и бросился к ней. Они обнялись.
-- Андрэ, сегодня у меня "парти"... Предки укатили в Штаты. На две
недели... Что? Там не будет ненавистных тебе пижонов с бобрами и
крокодильчиками. Там будут друзья Гила. И, значит, мои... Кто такой Гил? Там
ты познакомишься с ним.
... Андрейка вошел в кирпичный, английского стиля, дворец "предков"
Лизетт и, к своему удивлению, увидел несколько рослых "лбов" из
"музыкального ящика", которые его били.
Андрейка поднял руку, прося тишины. Не сразу, но все же успокоились.
-- Я хочу сделать официальное заявление, -- сказал он тоном
дипломатического представителя: -- Архипелаг Гулаг придумал не я. Война в
Афганистане -- это тоже не я!
Таким хохотом взорвалась гостиная, что даже огромный "маг", надрывно
кричавший что-то, перестал быть слышен.
Один из "лбов" подошел к Андрейке, похлопал по плечу, мол, ты свой, не
сомневайся.
Лизетт поколдовала около "мага". Теперь он негромко исполнял "рок"
Пресли. Вкрадчивый и как бы изнемогающий от разлуки баритон умолял "love...
love... love... "
Затем вернулась к своему Андрэ, зашептала на ухо:
-- Вот Мишель, моя лучшая подруга. Видишь, у окна...
У бокового окна стояла невысокая пухленькая девчонка в джинсах. Голова
-- разлохмаченный перманент. Длинная челка доходит до переносицы. Глаз не
видно. "Собачья прическа", -- подумал Андрейка. На ноге у Мишель "бондана"
-- платок. Не обычный платок. А пестрый, мексиканский, свернутый поуже.
Мексиканскую "бондану" на голове -- видел, на руке -- видел. На ноге --
никогда.
-- Мишель гордая, поэтому у нее "бондана" на ноге, -- пояснила Лизетт.
-- У вас своя система ношения орденов? -- весело спросил Андрейка.
-- Тут нет ничего веселого! -- возразила Лизетт.
Мишель стояла молча, чуть разведя руки, ладонями вперед. Словно
говорила: "Ну, что я могу поделать".
И трех минут не прошло, как Лизетт поведала Андрейке всю историю своей
лучшей подруги, которую мать выгнала из дому...
"Чего она от меня хочет, и зачем мне все это знать?" -- тоскливо
подумал Андрейка, но объяснение не заставило себя ждать:
-- Теперь ты видишь, детей в Канаде бросают и шестимесячными и
десятилетними, а китайцы швыряют даже грудных на помойку. Так что,
пожалуйста, не считай себя выдающимся исключением. Бросили в пятнадцать...
Подумаешь! В Канаде бегут все, кому не лень. Не будь зазнайкой!
Андрейка не возражал, он искал глазами Нэнси. "У нее, конечно, нет
времени ходить на парти".
Худенькая Нэнси появилась часа через два. У нее сидел на боку, почти
под мышкой, годовалый ребенок. Ее тут же обступили и белые, и цветные
подружки. Каждой хотелось погладить ребенка, потискать его.
У Андрейки сердце упало: "Замужем?.." К ним подплыла, покачивая
бедрами, Мишель, сказала, обращаясь не то к Лизетт, не то к Эндрю:
-- Слушайте, когда же мы будем иметь своих детей?
И отошла потискать ребенка Нэнси. Лизетт взглянула на пунцового
Андрейку.
-- Почему ты стал таким красным? Нэнси никто никогда не любил.
Естественно, ей захотелось бэби, которого она бы любила... Не стой как
столб, принеси воды!
Андрейка не шевельнулся. "Вот как! Без отца... "
Андрейка начал свою канадскую жизнь в "музыкальном ящике", и знал:
такие истории кончаются плохо. Расскажи ему об этом в Москве, он бы никогда
не поверил, что целые поколения молодых, -- и где? в свободном мире! -- не
могут вырваться из этого губительного круга, "живут на улице", хотя у
каждого есть какая-нибудь нора.
Он шагнул к Нэнси, протягивая руки к младенцу, но Лизетт схватила его
за локоть.
-- Пришел Гил!
-- Гил? А, футболист...
-- Он не футболист, он лучший нападающий в баскетболе. Когда он играет,
вся школа валом валит на стадион... И белые, и цветные, и черные! -- И
выпалила, словно в воду бросилась: -- До тебя он был мой парень. Из-за него
я поругалась с моими предками. Ушла из частной школы.
Гил издали улыбнулся Лизетт. Он был высок и красив, ее смуглый
португалец. Голубые глаза, белые кудри и длинные, как у танцора, ноги.
Викинг, а не португалец...
-- Чем он не угодил твоим родителям?
-- Он с улиц Дандас и Спедайна. Торгует на рынке рыбой, не своей,
конечно... Он ничего не знает, кроме "поп-звезд", о которых кричат афиши.
"Рыбы меня не спрашивают, почему я третий год торчу в девятом классе", --
говорит он. Ему никто не помогает, а он готов каждому...
-- О, в это я верю -- воскликнул Андрейка, вспомнив, что и Гил был
среди черных, которые приходили к школе бить его насмерть...
-- Ты не думай, что он пустой, -- шепнула Лизетт, стараясь спрятаться
за Андрэ. -- Он пылок, полон страстей, и он гордый... Никогда не
притворяется. Что думает, то и говорит. Он не такой, как канадцы. Это меня к
нему и привлекло... Канадцы? Холодные и расчетливые, как немцы. Хуже! Как
мои предки!
-- Господи, а что тебе сделали твои предки? Они готовы разбиться ради
тебя в лепешку. Оба!
-- О чем ты говоришь? Отец считает меня никчемной, а мать --
гениальной: кто еще из моих подруг играет в шахматы почти как гроссмейстер?
Ее Лизетт! Ты даже понять не можешь, как я тебе завидую!
-- Чему?
Ответ явился тут же. Зазвонил телефон. Из Штатов. Лизетт приказывали
прекратить парти! Уже одиннадцать ночи.
-- Нет, мама! -- крикнула Лизетт в трубку. -- В доме собрались мои
друзья... Никто ничего не разобьет... -- И повесила трубку рывком.
-- Вот так, -- огорченно сказала она, подойдя к Андрэ, багровая,
яростная. -- Они не хотят замечать, что дочь выросла. Я для них все еще
восьмилетняя, с бантиками на туфельках. Если б я могла родить бэби, и сразу
троих, я бы им это устроила.
Чуть успокоившись, обняла Андрэ за талию, продолжала вполголоса все о
том же:
-- Что меня поражает в "предках", так это непоследовательность на грани
кошмара... В 13-- 14 лет мы все идиоты, Эндрю! Дайте человеку побыть
четырнадцатилетним идиотом -- это не так долго! Нет, Лизетт должна быть не
такая, а должна быть сякая... Так не надо иметь детей. Пусть покупают
заводных кукол!
Я хотела быть с Гилом, разве не имела права на это?! Признаться, раза
два он меня стукнул!.. Пожалуйста, не смотри на него, Андрэ. Я тебе
рассказываю, как было. Ты мой парень, ты должен все знать.
Гил стал пробиваться к ним сквозь толчею танцующих. За ним плыл в
чьих-то руках картонный ящик с канадским пивом "Molson export".
Гил так и застрял посередине, среди пива и девушек, обвешавших его
гроздьями. Магнитофон то грохотал, то шипел, -- не магнитофон, а извержение
вулкана. Девочки взлетали в руках парней, как голуби.
Лизетт оттянула своего Андрэ в коридор, затем в другую комнату: она
измечталась рассказать обо всем Андрэ, ничего не таить от него и вот --
решилась:
-- Я готовила Гилу день рождения. Воздушные шары надувала, торт
поставила в духовку. В четыре часа позвонил -- едет! В шесть звонок, еще не
купил пива. Восемь-десять -- никакого звонка. Его телефон не отвечает ни
дома, ни на работе. В десять вечера поехала к нему -- нет нигде... Вернулась
домой, заперлась у себя, рыдаю.
Воздушные шары обмякли, прилипли к стене; я проткнула их горячей
спичкой. Погасила праздник. Выкинула торт в мусор, ночь не спала. Дремала,
вскакивала в истерике.
На другой день отыскала его на работе. Колотит палкой по голове рыб. На
лице ни тени смущения. Встретил, говорит, дружков, мы взяли в центре
девчонок и пошли в отель, провели там ночь... Он оглушил меня палкой по
голове, как оглушает своих рыб. Это его понятие о чести...
Она потянула Андрэ к столу, налила себе и ему по бокалу сладковатого
напитка "Southern country" , который почему-то в их школе пьют на всех
"парти".
-- Ну так, Андрэ, теперь я перед тобой чиста. Я рассказала все. Пошли к
Гилу, вы должны познакомиться. Я прошу тебя...
И тут снова зазвенел звонок. Он звенел долго, настойчиво. На этот раз
звонил из Нью-Йорка отец Лизетт. Он был краток: или вакханалия прекращается
немедля, или Лизетт не поедет с ними в Европу. Все!
Лизетт, судя по ее загоревшимся гневом глазам, хотела послать папу
очень далеко; Андрейка отобрал у нее трубку и, закрыв ладонью микрофон,
сказал:
-- Лизетт, скажи, гости расходятся.
-- Что ты! Они позвонят соседям, горит ли в доме свет? Ты не знаешь
моих прозорливых "предков"...
-- Лизетт, Париж стоит мессы! Гости -- на выход!
Лизетт, поревев судорожно, взяла наконец трубку и сообщила отцу сквозь
зубы, что гости расходятся. Все будет, как он хочет...
Гости, подмигивая друг другу, потянулись к выходу. Магнитофон грохотал,
как камнедробилка. Но вполголоса. Лизетт сказала, что "парти" продолжится
завтра. На страх врагам. Сразу после уроков -- к ней.
Нэнси уходила под руку с каким-то бородатым. Андрейке не кивнула на
прощанье, не сказала вежливо "Бай!", которое в Канаде говорят даже
незнакомым.
Заурчал на стоянке мотор и умчался, затих.
Андрейка сел в углу передохнуть и унять горечь утраты. "И так всю
жизнь: ответ не делится... "
На другой день он появился у Лизетт только потому, что надеялся
встретить Нэнси. Сразу после "Мак Дональдса", спина и руки еще болели. Нэнси
не появилась.
К нему тут же протолкался Гил. Присел на корточках, как к маленькому.
"Ты что, русский? Наломался в своем "Мак Дональдсе"? Пойдем выпьем". --
Полуобнял его, подвел к стойке бара, налил пива себе и Андрейке. -- Слушай,
русский. Ты мне нравишься. Ты -- "cool".
-- Cool? Холодный?
-- Нет, "cool", как бы сказать? Что надо! Ну, когда все летит к черту,
школа, предки, небо на голову падает, тогда главное -- друзья. Ты для них
все. Они для тебя -- все...
"А, и Гил идет по своей сетке? -- мелькнуло у Андрейки. -- Над рекой,
среди птиц. По ржавым звеньям... Сперва Барри, теперь Гил... Кто дойдет и
куда?"
-- Being cool -- это все! -- с энтузиазмом продолжал Гил. -- Это --
человек. И его визитная карточка... Девочки -- говно. Они должны знать свое
место. Наша музыка -- тяжелый рок, хеви металл... Если любишь старинную
нуднятину, то ты не "cool". Понял?
-- Угу!
-- Теперь, слушай. Нельзя ходить в клетчатых брюках. В них шествуют
дельцы и чиновники. Прочь свитера или пиджаки. Только майки или расстегнутые
рубахи. Выбрось пояс. Брюки настоящего мужчины должны держаться на бедрах и
шаркать по земле. Кеды у тебя новые. Выбрось! Надень самые рваные. Волосы
нужно подлиннее... -- Он задрал рукав распахнутой рубашки, показал
татуировку. -- Татуировка -- это тоже "cool". Машина должна быть ржавой и
даже отваливаться кусками. У тебя есть ржавая? Я тебе дам, у меня две... Не
отказывайся! Нельзя!
-- Э-эй, -- заорал он, заглушая магнитофон. -- Прокатим по Young
street.
Все тут же вывалились на улицу, сели в машину.
-- Вот твоя машина, -- показал Гил на открытый "форд" в рыжей бахроме
дверей. -- Он прошел всего сто тысяч миль. Пройдет еще столько же.
Опустили в машине все стекла, включили магнитофон на полную мощность.
-- Садись за руль, Эндрю! Ты единственный трезвый... Твоя машина, рули!
-- Пусть они корчатся, эти джентльмены удачи! -- вскричал Гил, привстав
с переднего сиденья.
По главной улице Торонто медленно двигались, одна за одной, три ржавых
развалюхи, в каждую набилось человек по десять школьников, сидели друг у
друга на коленях. Замыкал новенький спортивный "порш" Лизетт.
Полупьяное неудержное веселье заразило и Андрейку. Их магнитофон ревел
на весь Торонто. Увидев на тротуаре длинного сутулого Уинстона, Андрейка
закричал радостно:
-- Черчилль, давай к нам! Уинстон!
Уинстон, судя по его спине, еще больше ссутулившейся, обиделся.
Гил выпрыгнул из машины, бесцеремонно затолкал Уинстона на колени
Лизетт. Вернувшись шепнул Андрейке:
-- Он что... внук Черчилля? Того самого?
-- Внучатый племянник! -- в восторге воскликнул Андрейка, удивляясь
охватившей его беспечной веселости. Пожалуй, впервые он так охотно слился с
вопящим воинством. Он слышал, так бывает на стадионах... Он испытал редкое
чувство сопричастности к безумному, орущему невесть что "братству по
разгулу". Это особое ощущение полнейшей раскрепощенности, полупьяного
веселья, которому, казалось, не будет конца, могло бросить его сейчас в
любую потасовку, бездумно перевернуть чью-нибудь машину -- делать все, что
друзья по бесшабашному веселью и молодости вдруг решили бы сотворить...
Внутренние "тормоза" ослабли, он чувствовал это. Ну, и пусть! За спиной
гоготало, свистело, пританцовывало его поколение. Когда ему орать и
пританцовывать, как не сейчас!
По улице Янг двигались медленно. Андрейка, увидев полицейскую машину,
чуть убавил громкости магнитофона (магнитофон был ультрасовременным стерео,
раза в три дороже самого автомобиля), но вся команда возразила. Из окон
кричали самозабвенно проходившим девочкам.
-- Хей, бэби! Хей, хани!
И так они катились вниз, к озеру Онтарио, из которого нельзя пить и в
котором нельзя купаться.
-- Все наши предки отравили, -- сказал Андрейке Гил.
Скрежет ржавых тормозов -- как ножом по стеклу. Гил выскочил из машины,
двинул в зубы парня, который бил на тротуаре незнакомую девчонку в
стрекозино-прозрачном платьице. Девчонке показал на приоткрытую дверь авто,
как истый джентльмен. Мол, не хотите ли с нами, леди?
-- Вперед, Эндрю! Пусть они корчатся, эти гладкие хари. Не бойся
никого! Мы идем!
10. ПОСЛЕДНИЕ ЛОВУШКИ
Летом Андрейка уезжал на Юкон, на самый север, позвонил по давнему
телефону -- Барышникову из Конной полиции, вместо Барышникова отвечал
автомат, "железный болван", как называл такие автоматы Андрейка. Андрейка
сказал, что уезжает на дальний север, на Юкон, и просит полицию не грустить
в разлуке. Больше никого не спрашивал: раз ответа нет и день, и другой, он
свободен, как птица...
На Юконе он работал на паровой лесопилке, подкатывал при помощи
нехитрого рычага бревна, затем ловил сельдь в Атлантике. Вернулся в Торонто
за день до начала занятий. Раздался в плечах. Окреп. Руки от ящиков с рыбой
стали исцарапанными и жесткими. Волосы выгорели. Почти белые. Веснушки
поблекли. Детской припухлости губ и щек как не бывало. Коричневое от загара
лицо вытянулось, окрепло, скулы шелушились от солнца и океанских ветров.
Уж не Андрейка -- Андрей!
Денег наскреб. На год хватит и без ихнего "сколаршипа"...
Оставался последний, тринадцатый класс. Майкл Робинсон, уходя домой,
передавал ему ключ от нового компьютерного зала, там Андрей и просиживал над
книгами все вечера.
В один из вечеров его разыскала по телефону Лизетт.
-- Прикатил, и молчок! Пойдем на концерт. Знаешь, кто приехал?! О-о!
Мадонна! Сама! В Канаде только один вечер... Да ты был когда-нибудь на
концертах рок-звезд? Если ты этого не видел, ты не видел Америки! Мы
вскакиваем на стулья и так стоим весь вечер. На стульях. Честное слово! И
Гил пришел в такое возбуждение, что после концерта перевернул на улице
вместе с дружками две автомашины...
-- Нет времени?! -- упавшим голосом переспросила Лизетт... -- Ты
"сквеар"? Это невозможно!
Спустя неделю она позвонила снова.
-- Приехал из Вашингтона ваш Ростропович. Русский и гениальный. В
программе Шопен и ваши русские. Это точно для тебя! не вздумай говорить
"нет"!
Андрей выругался, как настоящий канадец:
-- Холи шит! Сегодня у меня нет времени даже на Ростроповича.
-- У тебя другая?
У Андрейки вырвалось искреннее: "Что ты?!" Он разозлился на самого
себя: соврать и то не можешь. И рявкнул: -- Да!
Ночью его вызвали к телефону, который безумствовал где-то над головой:
Андрей снимал комнатушку в полуподвале. Лизетт сказала мерцающим голосом,
что она приняла пятьдесят таблеток снотворного. Звонит ему, чтоб
попрощаться.
Андрей немедля вызвал "скорую помощь", с трудом завел своего черного в
рыжей бахроме коня, подаренного Гилом. "Конь" тарахтел на всю улицу, видно,
опять пробило глушитель. Даже взглянуть под машину было некогда, помчался в
пригород Торонто, где жила Лизетт.
Лизетт уже отвезли в госпиталь и действительно едва спасли. "Еще
час-полтора, и обратно б не вернули", -- сказал дежурный врач, которого
вызвал Андрей.
Лизетт ударила Андрея своим "прощальным поступком" так сильно, что он
прикатил в госпиталь и на другой день. Лизетт была серой-серой и словно
выжатой, куда щеки девались. Краска с ресниц поплыла и оттого запалые глаза
казались огромными.
Как зажглись они, увидев Андрея!
Андрей взял ее за руку. Влажная рука, липкая. Но он заставил себя не
бросить ее.
-- Я сама вроде воздушного шара, -- тихо сказала Лизетт. -- Ткни
пальцем и -- нет меня. -- Он присел рядом. -- И вокруг меня много шаров.
Один шар -- ты, второй -- школа, третий шар -- мои друзья, четвертый --
мама... Когда все шары морщатся, вот-вот лопнут -- и в школе скука адская, и
ты ушел, и родители злятся, и Мишель уехала в Нью-Йорк, не с кем словом
перекинуться -- подступает ужас. "В вашем поколении, -- сказал мой отец, --
нет терпения. Все хотят всего и сразу".
-- Ты очень не любишь отца!
-- Он не простил мне Гила. И то, что я ушла из частной школы. Назло ему
я стала курить травку... А мама добрее, сказала, у меня период такой... И
это правда. Наркотики разрушают... Нет-нет, Андрэ, я уже прошла через это,
но, все равно, я качусь с горы, честолюбия нет, ничего не хочется. "Парти",
пиво, диско... какая чушь! Каждый день не проводишь, а теряешь. Каждый день
-- теряешь. У тебя не было такого самочувствия...
-- Я год провел в подполье. Я тебя понимаю, наверное.
Почти весь тринадцатый класс они занимались вместе. Иногда Лизетт
засыпала над книгой, но домой не уходила.
Как-то у нее вырвалось в сердцах: ей и в самом страшном сне не могло
присниться, что она будет столько корпеть над учебниками. Самой себе она
сказала, что это Бог послал ей такое испытание.
Когда Лизетт стала приносить с собой магнитофончик с наушниками и,
глядя в книгу, постукивать каблучками в такт очередного рока, Андрея
охватило сомнение: Лизетт не способна даже к серьезному волевому усилию,
способна ли она на глубокое чувство? "Пошла на смерть из-за меня? Да, но она
знала, и очень точно, что я немедля вызову "скорую помощь". И потому
позвонила... попрощаться... А если б меня не оказалось на месте?
Рискованная инсценировка? Ну, это я зря. Она неглубока, но она
личность. Пустые люди жизнью не рискуют? Бабушка была права, что Россия
сделала нам прививку из смеси подозрительности и неверия.
Лизетт, Лизетт... Когда травятся -- это серьезно... "
За месяц до окончания школы Лизетт уговорила Андрея приехать к ней
домой. Мать переменилась к Эндрю и желает им счастья.
Действительно, Андрея приняли с той теплотой, которую нельзя
"изобразить". Мать шутила, играла на белом "Стенвее" Моцарта, поцеловала
Андрея, который, сказала она, спас Лизетт дважды, а это -- судьба.
Даже лучший друг Лизетт -- потешный, в завитках, пудель Питер вставал
на задние лапы, обнимал передними -- мохнатыми, теплыми. Тыкался своим
влажным пятачком.
Вышел наконец отец Лизетт. Похлопал Эндрю по плечу, сказал: "Ты делаешь
себя сам, парень. Самый верный путь".
Отца тут же позвали к телефону. Из телефонного разговора можно было
понять, что фирма наконец отыскала для конструкторского бюро голову, или
"супервайзера", как называют руководителя в Северной Америке. Было сто
четыре кандидата, сто четыре человека подали документы.
-- Да, я разговаривал с ним. Утверждаю этого... Из непонятного
города...
Он положил трубку и, подойдя к Андрею, спросил, где в России город с
таким странным названием: "Набережные... " И еще что-то...
-- Набережные Челны! -- воскликнул Андрей.
-- Вот-вот! Мы наняли человека, который, судя по документам, был там
главным конструктором отдела. Было что возглавлять в этих "Набережных... "?
-- Ого! Там заводы-гиганты. Грузовики, прицепы. Танки, наверное...
-- Танки -- это другое.
-- Ну да! В Союзе всегда одно на витрине, другое в магазине...
Отец наливал аперитивы со льдом, подавал соломинки, спросил у Андрея:
какой ему?.. Скоч? Водка?
-- Можно вам задать один вопрос, мистер Ричардс, -- спросил Андрей,
выпив неизбежный аперитив, как воду, одним глотком. -- В вашей фирме,
простите, я слышал ваш телефонный разговор, было сто четыре предложения на
одно место руководителя группы. Как вы отбираете? Одного из ста четырех.
Отец Лизетт усмехнулся.
-- Для вас, Эндрю, я полагаю, это еще не очень актуально.
-- Актуально! Очень! Я всюду не нужен. Всюду меня забывают,
выталкивают. Нанимают временно. Как стать в этой стране постоянно нужным?
Отец Лизетт улыбнулся наивности школьника, потер свои одутловатые,
выбритые до синевы щеки и благодушным тоном повествовал, как они разбирались
в грудах документов, доставленных в его офис почтой.
-- Сперва отмели всех, у кого нет стажа работы в десять лет.
Справедливо, не так ли? Осталось две трети... Затем отложили в сторону всю
Азию...
-- Всю Азию?!
-- Азиаты -- прекрасные исполнители, а тут нужен инициативный
руководитель. "Закройщик", как говорят у нас. -- Генератор идей... Итак,
выжила одна треть. В заключение, отвели всех англичан. Почему? Англичане
слишком задирают нос. Выжили четыре кандидатуры. Все лобастые. Взяли
главного конструктора из России, который, не имея под рукой ничего: ни
компьютеров, ни стойкой краски, делал все. Справедливо, не так ли? ... Как
наша фирма выбирает для себя нужного человека, я вам рассказал, Андрэ. Но
как моя дочь выбирает -- неизвестно никому...
Тут и отца, и Андрея позвали в сад. "На барбекю!" -- торжественно
возгласила Лизетт.
Отцвели яблони, и сад был белым от лепестков. Теплынь. Отец Лизетт, как
заправский повар, нарубил и нарезал баранину, разбросал на чугунной решетке,
под которой тлели искусственные канадские угли. Баранину запивали красным
французским вином, чокаясь и отмахиваясь от комаров. Мать Лизетт шепнула
Андрею, что мужу предложили должность в НАСА и они перебираются в Штаты. А
дом они отдадут Лизетт и Андрэ...
"Ничего себе, -- изумился Андрей про себя. -- Дом стоит миллиона
полтора, не меньше. Не было ни гроша, да вдруг алтын... "
Мистер Ричардс протянул Андрею сигарету и, хотя Андрей дал себе слово
никогда не курить, -- взял, не отказался.
"Дают -- бери, бьют -- беги," -- сказал он сам себе, удивляясь
неожиданному повороту судьбы. Он станет Рокфеллером? Смехотура! Прежде
всего, послать бабушке шубу из скунса. Она заложила своего скунса в ломбард
и не смогла выкупить...
-- Лизетт, -- Андрей выпустил дым изо рта кольцами. -- Ты разбираешься
в пушнине? Что лучше, скунс или норка?
В конце мая, когда Андрей сдал последний экзамен, его остановила на
улице Янг незнакомая женщина. Подала ему листочек с каким-то текстом.
-- Вы можете мне ответить на вопросы? -- Женщина была очень красива и
неуловимо улыбчива, просто Мона Лиза с улицы Янг, и Андрей решил ответить.
Отвечая, закурил.
-- Вы курите? А вы не хотели бы бросить курить? Навсегда?.. Хотели бы?
-- И она вдруг предложила придти к ним на ферму. У них собирается молодежь.
"Это стоит 250 долларов за уикенд, и вы бросите курить. Если не понравится,
вам вернут деньги... "
Андрей только что получил от канадского отделения фирмы "Дженерал
Электрик" 700 долларов за решение компьютерных задач. Подумал, стоит
рискнуть. Тем более, обещают вернуть...
Приехал на своем рыжем от ржавчины "коне", который выделялся на
стоянке, как горелое пятно. По счастью, в Канаде, где зимой дороги посыпают
солью, на это внимания почти не обращают.
У сарая толпится молодежь. Андрей разглядел двух знакомых. Приземистого
юркого корейца Бена по кличке Бен-компьютер. И ... Гила. Что тут делает
Викинг?
Наконец впустили. Сыровато. Пол земляной. Похоже, бывшая конюшня.
Темно. Где-то под высоким потолком висели лампы. На полу -- стульев сто
пятьдесят. Они стояли почему-то не рядами, а в хаотическом беспорядке.
Вразброс.
Мона Лиза заговорила громко:
-- Пока будет лекция, мы просим, чтоб вы не поднимались, не выходили и
чтоб никто не выступал. Каждые три-четыре часа будет перерыв в пятнадцать
минут, вы можете сходить в туалет, он там... -- Мона Лиза показала на дверь.
-- Когда вы вернетесь после перерыва, садитесь на любой другой стул, мы
хотим, чтоб вы со многими встретились и познакомились за уикенд.
Итак, вначале -- небольшой отдых. Закройте глаза. Подумайте о красном
цвете радуги. Затем о желтом, синем...
Внезапно зажглись лампы и началась лекция.
Через два дня Андрей понял, что ему не хочется курить. Похоже, их
гипнотизировали, когда говорили о радуге. Прекрасно, еще один сеанс, и он
никогда не прикоснется к сигарете.
Но на втором сеансе говорили совсем о другом... Лектор в черном одеянии
просил очень твердым тоном не задавать вопросов. "Вас много, -- заметила
Мона Лиза, стоявшая в стороне, -- мы не можем ответить всем сразу; если есть
вопросы, задавайте в перерыве".
Но в перерыве, каждые три-четыре часа, люди мчались в туалет. Не могли
спросить о том, что их настораживало... Приходилось отбрасывать все свои
вопросы и недоумения. Верить на слово.
Кореец Бен-компьютер в этот раз приехал вместе с ним и сидел
неподалеку. Гила Андрей заметил, когда тот входил, затем потерял.
Вначале Бен, сбегав по своим делам, успел обратиться к лектору в черном
одеянии...
И вдруг не стало Бена-компьютера. Андрей всю голову открутил. Ни Бена,
ни пустого стула. К следующему перерыву у него накопилось уж столько
недоуменных вопросов, что он, промчав в туалет, двинулся к лектору со своими
недоумениями. Лектор в черном одеянии сказал: "Пойдем на улицу, я тебе
объясню... " И пропустил Андрея вперед. У выхода Андрея встретил огромный,
как лошадь, мужчина, он вернул ему чек в 250 долларов и сказал резко:
-- Уходи отсюда! Мы больше не хотим тебя видеть!..
Андрей в недоумении пошел к своему рыжему "форду", где на заднем
сиденье дремал изгнанный ранее Бен; оглянувшись, увидел, как служитель вынес
из "лектория" и спрятал в сарайчике пустой стул. Он понял: так как стулья
стоят врассыпную, никто не замечает ушедших. Выносят стул -- и все! Кажется,
никто не выходит. Андрей растолкал Бена, и вдруг его осенило: они
освобождаются от тех, кто задает вопросы!
-- Конечно, -- сказал Бен, позевывая. -- Это ловушки "культов". Им не
нужны любознательные. Я слышал о них еще дома, в Сеуле, и вот попался...
-- Попался?! -- Андрей, а затем Бен, захохотали; смеялись легко и
освобожденно.
Андрей перестал смеяться, лицо его стало встревоженным. Он вдруг
бросился к бывшей конюшне.
-- Куда?! -- диким голосом заорал Бен. -- Тебе оторвут голову! Они не
шутят, эти шарлатаны!
Андрей ворвался в "конюшню", напряженно молитвенно внимавшую оратору в
черном с головы до ног, и закричал во всю силу молодых легких:
-- Гил! Холи шит! На выход! Гил! They fuck you! На выход с вещами!
Быстро!
Гил выскочил, голубые глаза его были вытаращены, он покачивался, как
пьяный...
-- Вы что? Вы что?
Андрей, вскинув руки, обхватил его мускулистые плечи. Отвел к машине и
все объяснил.
-- Они не терпят тех, кто задает вопросы! Понял?
Гил ничего не понимал и вдруг начал яростно материться...
-- Ну вот, прозрел, -- усмехнулся Бен-компьютер. -- Садитесь, господа,
поехали...
Отправился к Лизетт, рассказать, как чуть было не попал в силки. Дом
был заперт. Вокруг ни души. Вскоре Лизетт сама позвонила ему. Сказала, что
прилетела из Нью-Йорка. Поссорилась с матерью, незаметно взяла у нее из
сумки свой авиабилет и десять долларов, упаковала свой чемоданчик и уехала.
"Умчалась", -- радостно воскликнула она. Успела последним поездом метро.
Последним автобусом в аэропорт. Последним самолетом -- в Баффало... На
автобус в Торонто не хватило двух долларов. Какой-то пассажир доплатил за
нее. Позвонила предкам только из Торонто. Было уже три часа ночи. Четвертый
пошел. "Родители сходили с ума, -- сказала Лизетт с удовлетворением. --
Пропала девочка. Исчезла в ночном Нью-Йорке".
Не понравилось это Андрею. "Суровая ты дама", -- усмехнулся он, но
Андрейка знал отношение Лизетт к предкам и потому серьезно к этому не
отнесся.
Наутро он был у Лизетт, чтоб ехать с ней на озеро Гурон, где на юге
озера, в Масага-Бич, у родителей Лизетт была огромная дача, катер, яхта,
каноэ, чего только не было... Позвонил у дверей, никто не отвечает. Услышал
сипловатый лай пса Питера за домом, в саду, прошел туда.
Лизетт, посмеиваясь, стонала так натурально, что примчавшийся к ней
Питер, курчавый симпатяга, ее лучший друг, от жалости к Лизетт завыл.
Лизетт, судя по ее сияющему лицу, получала редкое удовольствие. Стонала
снова и снова, скривив пухлые губы, -- лучший друг выл и выл, круглые глаза
его были полны сочувствия и страха. Не замечая Андрея, Лизетт снова
демонстрировала свое умение "художественно постанывать". Добряк Питер
действительно страдал, в его глазах нарастал ужас -- Лизетт в восторге
хлопнула в ладоши.
Он оглядел двор. Никого не было. "Значит, это не для показа. Для самой
себя".
Андрею вдруг вспомнились бабушкины слова. Бабушка сказала когда-то о
Люсихе: "жестокосердная".
Лизетт -- жестокосердная! Это поразило его. Наибольшее удовольствие --
заставить страдать родителей, Питера... Жестокосердная! -- Он тихо отошел от
дерева, за которым стоял, и вдруг бросился бежать к улице -- от собачьего
стона, от смеха Лизетт...
Через неделю объявили результаты экзаменов. Андрею вручили диплом. И
объявили, что его общий балл 98,5. Это самый высокий балл в городе Торонто.
Самый высокий за последние три года. Он дает право поступить в четыре самых
лучших университета Северной Америки -- Гарвард, Технологический в Бостоне,
в Калифорнийский...
-- Это абсурд, -- усмехнувшись, сказал Андрей, когда Майкл Робинсон
поздравлял его с таким выбором. -- Учеба в Гарварде стоит двадцать тысяч в
год.
Майкл Робинсон долго смеялся, его широкие губы стали еще шире.
-- Эндрю, в Гарварде могут учиться либо дети миллионеров, либо дети
нищих, за которых платят из специальных фондов. А вот на профессорских детей
фондов нет. Им Гарвард не по карману...
-- Я действительно могу поехать в Гарвард?
Спустя две недели Андрей прошел собеседование в Торонтском университете
с представителем от Гарварда и вскоре получил официальное извещение о том,
что его зачислили. На все время учебы для него выделена стипендия,
"сколаршип" -- значит, в самом деле платить будет дядюшка Сэм.
На другой день его попросили приехать на студию Телевидения. "СВС" --
было написано у дверей. Там были еще два мальчика, у которых общий балл был
97,2. Трех мальчиков интервьюировали. Андрея -- особенно въедливо, так как
он иммигрант из России, и вдруг такой успех...
Когда кончилось интервью, Андрея попросили к телефону. Андрей взял
трубку и не поверил своим ушам: голос горловой, хрипастый. "Барри?"
-- Ты где, Барри! -- закричал он в восторге -- Где ты?!
Но тут же понял: хрипатый голос не Барри. А отца. Да и не хрипатый он.
Глухой, придушенный. Точно с того света.
-- Андрейка! Здравствуй, Андрейка! Ты едешь в Гарвард! Какая
метаморфоза! Давай встретимся...
Андрей проглотил комок и выдавил из себя:
-- Спасибо, отец! -- Почувствовал, что глаза у него влажные. А вот уж и
щеки мокрые. Но заставил себя твердо повторить слова, услышанные впервые в
Торонтском аэропорту. Их он не забывал никогда:
-- Не будем сентиментальны, отец! Мы -- мужчины...
НА ОСТРОВАХ ИМЕНИ ДЖОРДЖА ВАШИНГТОНА
маленькая повесть
1. ВОЛХВЫ
Письмо от Марьи Ивановны и приглашение профессорствовать на островах
имени Джорджа Вашингтона я получил, когда дома не осталось ни цента. Ну
просто день в день.
И вот проводины. Батареи пустых бутылок выстроились по периметру
гостиной.
-- Вы не бывали на сих островах? Тогда вы не видали чудес! На них
великим русским языком считаются польский и идиш. Идиш утвержден ученым
советом как сибирский диалект нашего великого и могучего... -- ораторствовал
с бокалом в руке мой давний приятель Володичка-каланча, взъерошенный
блондин, полиглот, лингвист милостью Божьей, убедивший самого себя в том,
что лингвистика -- дело не его ("Меня советская власть загнала в
лингвистику"), а его дело -- политология, борьба с русским параличом, как
крестил он Октябрьскую революцию.
Изгнанный с островов имени Джорджа Вашингтона, он волей-неволей
вернулся в филологию, став счастливым приобретением университета в одном из
тихих канадских городков. Прорываясь сквозь хохот гостей, он еще долго
смешил их, затем произнес тише и с такой тоской в голосе, что все притихли:
-- Мафия там царит, поняли? Розовая мафия! -- И, повернувшись в мою
сторону, предупредил по-дружески: -- Ты со своим вздорным характером там и
полгода не протанцуешь. Хотя на филологическом и потише, чем у советологов,
но все равно... Вытолкают взашей. Как меня...
Поглядываю на его нечесаные вихры и налитые, с конопатинкой, детские
щеки и вспоминаю чей-то рассказ о том, как Володичку турнули с островов:
ухаживал-де за своими студентками. Все может быть. Студентки любят конопатых
гениев. Не могли же изгнать за талант и мировую известность. Впрочем, кто
знает?
Я думаю о Володичке почти завистливо. Он моложе меня лет на пятнадцать,
беспечен, ему и карты в руки.
"Мафия... розовая", красно-бурая... -- Пропускаю его напутственную речь
мимо ушей. Я преподаю третий год. В Канаде. В Штатах. Академическая среда --
не сахар. Но... уж не Марья Ивановна ли, старая эмигрантка, -- мафия? Или
глава славянского департамента Том Бурда, питомец Монтерея, бывший моряк,
танцевавший на конференции славистов свои хорватские танцы? Радушные веселые
люди. Спасибо, что выудили меня на свои острова...
Если говорить всерьез, я доподлинно знаю, что такое университетская
мафия. В свое время за единицу мафиозности мною и моими друзьями был принят
философский факультет Московского университета, который славился своим
юдофобством и своими учениками. Самая знаменитая из них -- жена Михаила
Горбачева. Мы, филологи, учились под самой крышей, а под нами, в низинах
духа, как острили будущие литературоведы, располагались философы во главе со
своим деканом профессором Гагариным. И все наше гуманитарное крыло, от крыши
до котельной, повторяло негромко, посмеиваясь: "Хорош Гагарин, но бездарен".
Гагаринцы неостановимо, без выходных боролись ЗА ЧИСТОТУ МАРКСИСТСКИХ
ИДЕЙ. Когда они вырывались на страницы "Правды", на студенческих вечеринках
исполнялась хором популярная в те годы лирическая песня: "Снова замерло все
до рассвета... "
Вот там была мафия! Что перед такой Аль Капоне, и не предполагавший
даже, что можно мучить и убивать за абстрактные идеи!
"Розовая", серо-буро-малиновая! Шутники! За все годы в мои аудитории не
наведался ни один проверяющий. Никого не интересовало,что я проповедую.
В Йельском университете, кажется, был профессор, который утверждал на
основе стилистического анализа, что Солженицын -- это фикция. Коллективное
творчество КГБ. И... ничего. Профессорская ересь -- основа прогресса.
Можно ли, в таком случае, говорить о мафиозности? Не сработались -- иди
на все четыре стороны: в Штатах более тысячи университетов и колледжей.
Недоверие к мрачным пророчествам Володички, видно, отразилось на моем
лице, он прервал самого себя излюбленным греческим аргументом:
-- Выгонят после первого семестра, ставишь бутылку греческого коньяка
семь звездочек!
Володичка, добрая душа, закинул меня, тепленького, в аэропорт, но
вспомнил я о его предупреждении лишь на островах имени Джорджа Вашингтона,
заметив среди толчеи встречающих дебелую даму в цветной накидке "а ля
боярышня" и широченных шортах на тонких, точно без коленей, страусиных
ногах, она возвышалась над низкорослым островным людом, как пастух над
буренками.
Лицо породистое, горделиво-властное. Байрон в старости... Сама почтила,
профессор Бугаево-Ширинская, вдова командующих союзными войсками и глава
розовых, по определению желчного Володички. Я кинулся было за чемоданом, но
мою попытку пресек ее густой адмиральскиий бас:
-- Григорий Свирский, сю-да! Пли-из!
Так, не успев сделать ни одного выстрела, я попал в плен.
Впрочем, если на меня возлагают надежды особые, то где сядут, там и
слезут: я досыта навоевался в Москве. Мое дело -- литература ХХ века.
Контракт есть контракт.
Островное такси с неправдоподобно вежливым водителем цвета дегтя было
явно из девятнадцатого века: оно стреляло, чадило. Над нами прошелестело
что-то сверкавшее с туристами, не то вагончик на тросах, не то с крылышками.
Нечто из двадцать первого века. Все века на островах, захваченных
славистами, перемешались. Дурное предзнаменование, подумал я. И засмеялся:
вот уж не думал, что карканье Володички так застрянет в моем мозжечке.
Университет был в староанглийском стиле. Красный кирпич, укрытый
буйной, почти тропической листвой. Прозелень стекол в мелкую клетку. Две
неторопливые фигуры, шествующие по коридору, одна в истрепанных по моде
шортах, другая в черной мантии, точно шипят: пше-дже... Что за язык?.. Я
обратил внимание спутницы на это изобилие шипящих, что вызвало такой взрыв
страстей -- лучше б и не заикался.
-- Да разве ж вы не знаете, это все знают, на островах чума, хуже чумы!
Русские слависты вымерли, яко обри. И вот хлынуло, как из прорванной
канализации. В русском вдруг открыли столько диалектов, сколько дружков из
Речи Посполитой надо было пристроить. Польский затолкал нас своими острыми
локтями. -- Она задержалась у приоткрытой двери, где, судя по приколотой к
дверям бумажке, шли практические занятия русским языком. -- Нет на них
Муравьева! -- вырвалось у нее с сердцем.
-- Какого Муравьева? Генерала? Вешателя?!.
Профессор Бугаево-Ширинская взглянула на меня так, что я понял: мы
взираем на восход солнца с разных материков. В таком случае, я тут
действительно долго не протанцую.
Голос моей спутницы стал мягким, почти материнским:
-- Дорогой коллега! На островах имени Джорджа Вашингтона девятнадцатый
век мстит двадцатому. Такова историческая реальность. Польский бунт жаждет
реванша. Поживете тут, поймете... Вижу, мы в вас не ошиблись. Вы -- русский,
которого мы ищем столько лет.
-- Я еврей, -- кротко сообщил я.
Моя анкетная справка была отвергнута с негодованием.
-- Советские комплексы! Русский еврей, занимающйся русской литературой,
больше русский, чем сами русские. Гершензон, мой любимый учитель, сделал для
русской литературы куда более, чем все мы, вместе взятые... Вы, дорогой мой,
акальщик. У вас московский говор. И западный экспириенс. Вы здесь затем,
чтобы приблизить час, когда русский снова обретет на островах Джорджа
Вашингтона свои царственные права. Есть вопросы?
Она бросила взгляд на свои часики, сказала, что профессор Бурда --
немыслимый педант, явиться к нему надо минута в минуту.
-- Хотите, пока есть время, покажу все наши конюшни?
Ближайшая конюшня, к которой она меня подвела, таилась за дубовой
дверью со стеклянной табличкой "Украинский институт языка и литературы".
Внутри стояли впритык несколько столов, за которыми сидели молодые и средних
лет преподаватели. На всех короткая, почти армейская стрижка, белые
косоворотки с национальным украинским орнаментом, иные в сапогах, спущенных
гармошкой. Незнакомые портреты по стенам. Оказалось, Петлюра, Бандера, еще
несколько знаменитых гетманов.
Меня представили, но украинский институт радушия не изобразил. Скорее,
недоумение. Я попятился к выходу. Профессор Бугаево-Ширинская догнала меня в
коридоре.
-- Ну, как вам наши самостийники? Не выдохлись? Недавно залетал к нам
ваш диссидент. Из Киева. Плющ, есть такой? Он стал рассказывать о
брежневских психушках и о себе по русски. Тут же из зала перебили: "Говорите
на человеческом языке!"
-- У вас, вижу, жаркое место.
-- О-о! Вы еще услышите и не такое! Сафари. Звери на свободе.
Професор Бугаево-Ширинская так увлеклась, что к главе славянского
департамента, профессору Бурда, мы опоздали. Минуты на три, не более. Из
начальственных недр передали не без раздражения:
-- Ждать!
Приемная, наполненная до краев стрекотом пишущих машинок, затихла.
Затем стрекот стал таким, словно это рванулись танки: война без бумаг -- не
война!
Мы прождали полчаса, скрашенные лишь огненным кофе, который пивал разве
что в старом Иерусалиме. Бугаево-Ширинская отхлебнула глоток из первой
чашечки, опрокинула в себя, как воду, вторую, наконец заявила во
всеуслышанье:
-- Ну, это уж черт знает что! -- И удалилась, шурша своими широченными
шортами.
Профессор Бурда встретил меня улыбкой заговорщика:
-- Ушла?.. Как вам наши розовые?
"Розовые? Уж не княгиня ли розовая?" -- Я был несколько обескуражен.
-- Видите ли... я дальтоник.
Бурда захохотал: мол, понимаю, шутите. Распорядился принести кофе,
поинтересовался, с кем я работал в Вашингтоне D.C., в Мерилендском
университете, и просил называть его Томом. Без чинов. Затем произнес
вполголоса, почти таинственно: "Пора!" и "Вперед!"
Куда "Вперед!", чему "Пора!", я и понятия не имел. Он двинулся к дверям
кабинета, я за ним. Решил, что отвезет меня в отель: в университетах это
всегда было мужским делом. Действительно, пора мне принять душ и полежать.
Проводины тянулись до утра, самолет трясло, глаз не сомкнул.
Том Бурда остановился у стеклянных, в матовой краске, дверей, за
которыми послышались возгласы "Идут!", приоткрыл их и, ободрительно
улыбнувшись, подтолкнул меня за плечо -- внутрь.
Я обомлел. Передо мной оказалась большая аудитория. Скамейки с
пюпитрами подымались вверх горой. На нижних скамейках теснились человек сто
пятьдесят-- двести. На первой, неподалеку от кафедры, располагались
преподаватели с блокнотами, карандашами и портативными магнитофончиками в
руках, среди них и княгиня, которая мне даже не намекнула о предстоящем...
-- Ваша вступительная лекция, -- услышал за своей спиной голос Тома. --
У вас сорок пять минут.
"Та-ак, господа хорошие! Американские штучки. Тест на выживание... " --
Я был несколько уязвлен: в Канаде со мной обходились более уважительно. В
руках держал чемоданчик с самолетными бирками, в котором находились три
майки и полпирога с изюмом, которым меня снабдила в дорогу жена. Сейчас они
мне покажут фунт изюма. Ну-ну!
Положить чемоданчик на кафедру, отпить водички и откашляться -- больше
минуты не проволынишь...
Том Бурда представил меня широким жестом, я спросил его, на всякий
случай, вполголоса: что предпочтительней? Рассказать о своем будущем курсе
"Русская литература ХХ века" или более широко?
Он улыбнулся приязненно:
-- Что не сумели отнять у человека и гражданина даже на вашей бывшей
родине? Право путешествия в веках. Смеет ли кто помешать праву на такие
путешествия здесь? В любой век. И в прошлое, и в будущее. Как это у вас
говорится, вольному воля. -- Улыбка его стала почти медовой.
"Сахар Медович", -- мелькнуло у меня настороженное. На раздражение
времени не оставалось. Я повернул микрофон к себе и как в воду кинулся.
Огромные, в форме яйца, электрические часы висели сбоку надо мной, я
завершил нервно-вдохновенную повесть о литературе, времени и себе секунда в
секунду. Бугаево-Ширинская подплыла ко мне первой:
-- Какой русский язык! Какая страсть! Спорен, на мой взгляд, лишь ваш
Гоголь.
Я остановился. "Та-ак, заело графиню?"
-- ... Концепционно спорен, дорогой коллега... Пока что принимайте
поздравления, я подожду.
Тут же возле меня оказалась костлявая огненная женщина с порывистыми
движениями и черными подпалинами вокруг глаз, спросила негромко, знаю ли я
идиш.
Я помнил на идиш от бабушки слово "зуп", что означало "суп" и "беэйма"
(корова), -- так она порой величала своих дочерей, и еще какое-то проклятье.
Виновато развел руками.
Костлявая женщина усмехнулась чему-то и, отходя, произнесла на идиш то
самое единственно известное мне еврейское проклятье, которое любила
выпаливать, в перебранке со строптивым, интересовавшимся политикой дедом,
моя бабушка Сора-Эла: "Быть тебе лампой, висеть и гореть!"
"Ни и ну!.. Снова попал в чужеродные... "
Профессор Том Бурда, задержавшийся у дверей, похлопал меня
покровительственно по спине: мол, все о'кей! Сказал с офицерской
лаконичностью:
-- Освобожусь через двадцать три минуты. Подпишем контракт. --
Усмехнулся: -- Вот теперь я точно знаю, за что ваша родная партия выгнала
вас. За язык. Впечатляюще!
Профессор Бугаево-Ширинская ждала меня в коридоре.
-- Итак, почему спорен ваш Гоголь? Концептуально!.. Мы всю жизнь
повторяли упоенно: "Не так ли и ты, Русь, что бойкая необгонимая тройка
несешься? -- продекламировала она, закрыв глаза... -- Русь, куда ж несешься
ты? Дай ответ... и, косясь, постараниваются и дают ей дорогу другие народы и
государства". -- Она открыла крупные, как сливы, чуть подведенные глаза, в
которых еще не угас восторг, вызванный гоголевскими строками. Этот восторг
примирял меня с ней заранее. -- Итак, Русь птица-тройка, а кого она мчит по
нашей земле? -- настороженно спросили вы. Согласна, Чичикова, хотя на этом
мы внимание никогда не концентрировали. Смысл жизни Чичикова и всех
государственных чичиковых по сей день? Выдавать мертвое за живое!..
Слушайте, сделайте об этом доклад. Ух, я вас разделаю под орех. С
наслаждением... Договорились?.. Не будете усмехаться сардонически, мол,
умный поймет... По сути, вы оставили свою еретическую мысль в подтексте, тут
вы, советские, наловчились, но она прозвучала с предельной ясностью. Даже
Том вас понял. Все очень-очень субъективно... Поспорим об этом позднее,
хорошо? -- Она двинулась по коридору, говоря ожидавшей ее костлявой женщине
с черными подпалинами у глаз, пожалуй, излишне громко: -- Какая страсть!
Какой богатый и прозрачный язык!
-- Подпишите здесь! -- сказал Том Бурда, стоявший под батальной
картиной какого-то мариниста с дарственным росчерком внизу: "Капитану
американского корвета Тому Бурда". -- Пожалуйста, четко и по-английски.
Контракт на год, затем продлим. Несомненно.
Теперь была моя очередь усмехнуться. Он заметил усмешку.
-- Кому мешает дальтонизм в Америке? Увы, никому и никогда... Кстати,
если великая княгиня не исцелила вас от дальтонизма, вечером исцелитесь. Как
рукой снимет. Прибыли наши волхвы. Большинство розовые. Более того, самые
розовые в оранжереях Джорджа Вашингтона. Проснетесь здоровым и
воинственным... Словом, на отель даю два часа. В четырнадцать ноль-ноль
заеду за вами.
Так я попал с корабля на бал -- годовую конференцию волхвов. К
конференции отпечатана брошюра на блестящей глянцевой бумаге. Заседают всю
неделю. Докладов чертова дюжина.
Волхвами оказались советологи, историки, русисты и прочие специалисты,
занимающиеся Россией и русской культурой. В честь такого события прилетели
отовсюду.
Только из Москвы никого: до горбачевского лобызания с Западом время еще
не доскакало.
Несколько волхвов восседали в голове, за зеленым столом. У
круглолицего, с обвислыми черчиллевскими щеками толстяка в черной бархатной
кипе висел на багровой шее... золотой крест. Я спросил шепотом Марию
Ивановну, возможно ли такое сочетание -- кипа религиозного еврея и крест?
Мария Ивановна усмехнулась, окликнула шепотком сидевшую впереди нас
женщину с гордым, медного отлива иудейским профилем и темными подпалинами
вокруг глаз.
-- Рози, это по вашей части. Ваше просвещенное мнение. -- И она
повторила мой вопрос.
Рози встряхнула своей торчащей над затылком косичкой, ответствовала,
почти не оборачиваясь, быстро, с предельной язвительностью:
-- Если верить молве, на его цепочке с одной стороны патриарший крест,
с другой магендовид с автомобильное колесо, которые он демонстрирует... по
мере того, где в тот день председательствует.
-- Григорий, познакомтесь с коллегой, -- заторопилась Мария Ивановна.
-- Доктор Рози Гард, семитолог. А это Григорий Свирский.
-- Мы с вами встречались, доктор Рози, -- сказал я, растягивая губы в
улыбке... -- Где? В Москве.
-- Я никогда не была в Москве, -- ответила Рози настороженно.
-- Как? Кто же мог там сказать мне: "Быть тебе лампой, висеть и
гореть!"
-- Так это и в русском оргинале? -- Малиновые губы доктора Рози
вздрогнули: похоже, она все понимала с лету.
-- В русском оригинале: "Покажем тебе кузькину мать... "
Доктор Рози отвернулась, вскинув горделиво голову.
Том прикрыл рот ладонью, скрывая улыбку: наша полемика явно доставляла
ему удовольствие. Он наклонился ко мне и принялся рассказывать о тех, кто
сидел на сцене. В его приглушенном голосе звучало почтение, а то и
восхищение.
Пожалуй, оно не было чрезмерным: за столом располагались столпы
американской славистики. Юркий тонкошеий блондин, шептавшийся с обоими
своими соседями, был издателем и автором предисловий к собраниям сочинений
Осипа Мандельштама и Анны Ахматовой. Не кто иной, именно он сохранял для
России ее гениев, распятых на родной земле. Другой, подслеповатый, с
палочкой и собственной секретаршей-хлопотуньей, только что опубликовал свою
книгу о русской литературе, замечательную и на редкость беспристрастную, по
убеждению Тома.
-- Из типовых деталей книжица, -- добавила Мария Ивановна с вызовом. --
Замечательнейших!
Я невольно повернулся к ней. Губы ее были поджаты в иронической
усмешке. Думаю, это относилось, скорее, не к книге, а к Тому, взгляды
которого она не разделяла, что бы он ни сказал. Конфликты типа "Стрижено!"
-- "Нет,брито!" на славянских факультетах столь обычны, что я воспринял их
противоборство как нечто естественное... Спросил у нее, кто этот только что
влетевший кудрявый старик, к которому на сцене потянулись для рукопожатия
все сразу.
Мария Ивановна побагровела и не ответила. Начала говорить о других. О
подслеповатом -- плодовит, как и в литературе: шестеро детей, о юрком
блондине узнал, что он без ума от своих девочек. Похоже, у нее был и свой,
женский, взгляд на людей и события.
Снова упомянул кудрявого старика. Она отрезала:
-- Голубой!
-- Голубой?
-- Гомик! Вы не слыхали, что такое гомик?.. Ах, слыхали!
Я пожал плечами, мол, это его личное дело.
-- Когда вор и взяточник сообщает в своих работах, что все на земле
воры и взяточники, это его личное дело?.. Когда гомик печатает работу о
гомосексуализме в древней руской литературе, а затем тащит Николая
Васильевича Гоголя в гомики?!.. -- Ее передернуло от негодования.
Но тут толстяк с "крестом-магендовидом" на цепочке позвякал карандашом
по стакану. На кафедру поднялся средних лет хиппи, и хиппи странный. На
голове хаос нечесаных волос до плеч, а плечи широченные, квадратные, и лицо
длинное, лошадиное, без тени интеллекта -- плечи и лицо профессионала
американского футбола, который рванулся с мячом вперед и снесет любого, кто
встанет на пути. С таким хиппи не захочешь и спорить... В России о таких
говорят: "Здоров бугай!"
Свой доклад он читал. Негромко, безо всякого выражения.
Вначале я улавливал смысл, а затем что-то заколодило. То ли английский
хиппи-политолога оказался для меня слишком сложен, то ли я по рассеянности
что-то пропустил. Не мог же ученый хиппи утверждать, что 1937 год был в
Советском Союзе вершиной, пиком расцвета советской демократии. Так и сказал,
хипастый: top, peak of a democracy... Может быть, доктор-хиппи
сатирик-юморист. Американский Володя Войнович... Уж слишком черный юмор...
Не псих же он!
В перерыве отыскал Бугаеву-Ширинскую. Она разговаривала сразу с тремя
женщинами, досаждавшими ей вопросами. Представила меня им, а затем и
толстяку из президиума, который на бегу поцеловал ей руку, а затем,
вернувшись с двумя "дринками" и вручив ей один из них, стал предаваться
воспоминаниям о своей службе под началом покойного мужа Бугаево-Ширинской."
Это были самые светлые годы моей жизни!" -- воскликнул он и тут же
переключился на кого-то другого.
Я отвел Бугаево-Ширинскую в сторонку, признался, что ничего в докладе
не понял. Страшно произнести, мне послышалось, что... Тут я принялся
шептать.
Бугаево-Ширинская прервала меня своим адмиральским басом:
-- Вы правильно поняли.
-- Но это невозможно! Это вселенский скандал! "Пик демократии" в год,
когда Сталин вырезал миллионы невинных...
-- Дорогой коллега! Время скандалов осталось в шестидесятых. Ныне у
американских советологов, как и у славистов, скандалов не бывает. Тем более
вселенских. Докладчику зададут вопросы. Простые. По тексту. Распространенный
вопрос уже подозрителен. Воспринимается как нежелательное выступление. Тем
более что докладчик был в сфере своего исследования весьма доказателен...
-- То есть, извините?!
-- Он специализировался на государственных актах. Проанализировал все
основные декреты Советского государства. Поднял огромный материал. Все
документы. От первых декретов Ленина и вплоть до конституции 1936 года,
которая считается одной из самых демократических... А в большой главе "Роль
Советов в развитии" показал...
-- Какое отношение имеет советская жизнь к советским документам?! --
вскричал я неучтиво. -- Лозунг "Вся власть Советам!" семнадцатого года был
последним актом советской власти. Она скончалась тут же! Скоропостижно!
Навсегда!
-- Ну-ну, дорогой коллега! Не горячитесь! В научном исследовании...
-- Вот-вот! Он же ученый, а не бухгалтер. Сальдо-бульдо по бумажкам. А
там хоть трава не расти.
-- Не горячитесь, умоляю вас. Я вижу, над вами надо поработать... Ну,
если хотите, задайте свой вопрос. Но дипломатично...
Мой вопрос, наверное, дипломатичным не был. Толстяк-председатель взял
свою сигару, лежавшую на пепельнице, пыхнул раз-другой. Затем привстал.
Я говорил с места. Мой вопрос был явно распространенным, на меня
смотрели со всех сторон с укоризной, порой с усмешкой. А Мария Ивановна -- с
состраданием.
Когда объявили перерыв, Том настиг меня на лестнице и подвел итог дня
на обычном для него языке корабельного устава, который, как известно, сам
задает вопрос и тут же сам на него отвечает:
-- Какой удар в биллиарде вызывает наибольший энтузиазм? Королевский!
Шар за борт, сукно в клочья, кием в глаз партнеру... Но не переживайте. Я
объяснил им, что вы крези рашен, с сумасшедчинкой, значит. С крези рашен что
возьмешь!
То ли от того, что я стал теперь "крези рашен", то ли еще по какой-то
причине, но теперь Том Бурда разговаривал со мной, как с человеком "не в
себе", "тронутым", медленно, улыбчиво, не отрывая глаз от моего лица.
Улыбался он столь приязненно и даже сладко, будто я был дорогим
родственником, которого не дай Бог обидеть неосторожным словом. И впрямь
Сахар Медович, а не герой Вьетнама, отставной американский н е в и. Пожалуй,
это единственное, что меня в нем настораживало.
Я сумел побывать только на трех докладах: расписание занятий у меня
плотное, не погуляешь. Если б мне эти доклады пересказали, не поверил бы: их
вполне можно было услышать в МГУ сталинского времени, у флаг-философа
Гагарина. Какие же они розовые? Просто красно-кирпичного цвета...
В конце недели меня разбудил звонок Тома Бурда.
-- Григорий, надеюсь вы больше не дальтоник?.. Не говорите так никому,
а то они лишат вас автомобильных прав. -- Он захохотал... -- Просоветская
мафия?.. Ну, это вы слишком! У них, конечно, жестче, чем у нас, филологов,
но тем не менее чего мы не наслушались в эти дни... Американский плюрализм!
-- Плюрализм, переходящий в аморализм, -- вырвалось у меня сердито. --
Разглядеть демократию в тридцатых?!.
Том ответил не сразу, наконец произнес задумчиво:
-- Знаете, в вашем экспромте что-то есть... Что? Не бывает ли
плюрализма от полнейшего равнодушия к теме ? Сколько угодно!.. Как это у вас
говорят: "Мели Меля, твоя неделя... " Ну, Емеля, все равно! Нет-нет, в вашем
экспромте ... Вижу, вы больше не дальтоник, не так ли? -- Не дав мне
ответить, сообщил, что с сегодняшнего дня я могу себя считать настоящим
островитянином...
Оказалось, на меня поступил донос. Я-де как славист не отвечаю
островным требованиям, мой английский недостаточен, и, кроме того, я
позволяю себе в кругу студентов отзываться о докладах на конференции крайне
неакадемично.
"Быть тебе лампой, висеть и гореть!" -- вспомнилось мне недавнее
предупреждение. Признаться, я расстроился. Даже не приписали девочек, как
Володичке...
-- Так и думал, не приживусь у вас, -- ответил Тому со вздохом. --
Может быть, похерим контракт и я покину ваш райский сад?
-- Примите душ! -- ответил Бурда со свойственной ему деловитостью. --
Григорий, вам всю жизнь советский партаппарат что показывал? Кузькину мать,
согласно вашему признанию... Выжили? И ужаснулись чему-то на нашем курортном
острове? Не верю... Раскройте американские газеты. Каждый день на
американского Президента печатается в газетах и журналах по десятку доносов:
то не скажи, туда не вступи, с тем-то не водись. И вообще он старый осел и
блядун... Как расписывают, шельмы! Как романисты... Почему вы должны
остаться в стороне?.. Спуститесь в ресторан, выпейте чашечку вашего любимого
капучино. Я заеду через час четырнадцать минут. Отправимся на футбол.
-- Ку-да?!
-- На сокер. Это ваш европейский футбол. Поедем вместе с моей семьей.
Моя Ирина и я приглашаем... Что? Оставьте, дорогой мой, свои советские
привычки. Пренебрегать футболом что значило там? Демонстрировать свою
интеллигентность. У нас вы будете бегать с мячом вместе со всей
профессурой... Кстати, вы увидите сегодня не совсем обычный сокер. Он вам
понравится.
Футбол и в самом деле был не совсем обычным. На поле выскочили детишки.
Самым старшим, наверное, лет десять. Остальные -- шести -- восьмилетние.
Одеты они были как профессиональные футболисты на международных встречах:
новые зеленые и голубые майки с огромными номерами на спине, чистенькие
белые трусишки, на ногах ослепительно-белые гетры со щитками от ударов. Лица
комически серьезны. И у игроков, и у зрителей. Вот повели к воротам
коричневый в белый горошек мяч. По краям мчатся взрослые с флажками и
свистками. Боковые судьи. Все как в большом футболе.
Различие, впрочем, обозначилось почти сразу.
Вокруг поля теснятся папы, мамы, дедушки и бабушки. Большинство мам и
бабушек сидят на раздвижных стульчиках, привезенных с собой. Самые молодые и
нечиновные лежат на траве, приподняв головы. Папы прыгают и дергаются, как
болельщики на всех широтах. Чем ближе мяч к воротам, тем неистовей крики.
Хиппи-докладчик носится по краю поля, вопит с неакадемической силой.
Мамы на мяч почти не реагируют. Изредка кто-то из них вдохновится
точной подачей или броском девочки с торчащими косичками -- вратаря, которую
штрафной удар зашвырнул в ворота в обнимку с мячом. Подаст голос: "Браво,
Элисон!" Или "Молодчага, Джон!" Но стоит кому-либо из детей захромать или,
не приведи Господь! случится у ворот куча мала, мамы несутся через все поле,
как стадо бизонов. Выясняют, не поранили ли кого, не придавили ли. У мам
свои правила, свои тревоги, свои претензии к мальчику лет четырнадцати --
главному судье, который смотрит на них покровительственно и ответом не
удостаивает.
Среди мам высится и профессор Бугаево-Ширинская. Она привела, как
поведал Том, геройскую внучку Элисон, которую бабушка, в отличие от всех
зрителей, называет Дашуней. А также двух белоголовых внучат-нападающих.
Поэтому после каждого броска Даши, закованной в щитки, как в рыцарские латы,
или вопля мам: "Подковали!", "Майкл, не дерись!" она пробегает в своих
необъятных спортивных шароварах половину поля. Целует и прижимает к груди
плачущих от боли или обиды. "Зализывает раны", как добродушно сказал Том.
Я глядел на бесноватых мам и бабушек, и на меня нисходило праздничное
умиротворение. Поведение болельщиков было естественным, понятным каждому.
Они, черт возьми, все нормальные люди. Клики и поцелуи объяснимы, что делает
уж вовсе необъяснимым вчерашнее явление волхвов. Тут -- нормальная жизнь,
там -- какая-то темная игра.
Разъезжались, как с семейного праздника. Обнимались, хохотали,
некоторые приглашали друг друга в гости. Я глядел, как Том усаживает трех
своих футболистов в огромный старенький "бьюик", и думал, что он в конце
концов меня поймет, не может не понять. Он был, как и я, на флоте, воевал,
терял друзей. Учил в армейском Монтерее русский язык, словом, честный
парень. Я оставил сотни таких парней на дне Баренцева моря. И напрасно
княгиня его костит, никуда он не лез. Взлетел русский спутник в небеса,
студенты валом повалили на русские факультеты, Тому предложили преподавать.
Деньги хорошие. Не отказался. А кто бы отказался? Розовых он терпеть не
может. Нет,Том меня поддержит, сомнения нет...
Вернулся в университет успокоенным. На другое утро зовут к Тому, "на
мостик", как окрестили студенты его кабинет. Волхвы улетали, и Том пригласил
их к себе на прощальное "парти".
-- Они будут себя плохо чувствовать без "крези рашен", -- Том
расхохотался. -- Моя жена и я приглашаем. Да! Русские привычки отставить,
бутылку не приносить. Все!
В отель я вернулся часа в три. Жара изнуряла. Тропики. Да и шесть часов
занятий сказались... С ходу сбросил одежду, погрузился в ванну. Ванна в моем
номере в два человеческих роста. Семейная, как мне объяснили. Лежу и думаю,
как бы не утонуть.
Мысли горькие. Вспомнил Аркадия Белинкова, которого гебисты на
следствии топтали сапогами. По вечерам мы гуляли с ним возле наших домов.
Едва обходили клумбу, Аркадий заваливался на меня, и я тащил его домой, где
верная Наталья ждала нас со шприцем для укола... Сумел удрать Аркадий от
писательских гебистов в Штаты, радовался -- спасен. Советские прокуроры его
не доконали, тюремщики не добили, а тут, на воле, налетели вороньем розовые,
заклевали до смерти...
Эх, да разве одного Аркадия они заклевали? Кто, кроме Андре Жида,
заклеймил сталинщину? Два-три славных имени, и только... До "Архипелага
Гулага" отметались почти все правдивые книги, высмеивались фантастические
факты, о которых рассказывали жертвы. Писателя Марголина, честнейшего
человека, храбреца, вырвавшегося из Гулага, объявили в Израиле лжецом,
отдали под суд, на котором член ЦК Французской компартии защищал сталинские
"исправительные" лагеря...
Воронье! Теоретически диктатуру отвергали, а практику приняли. С
почтением и даже восторгом приняли. От бараньей слепоты? Глупости? Вряд ли!
Все знали, да только "победителей не судят... " Воронье!..
Распаленный своими мыслями, я перестал придерживаться за край ванны
и... захлебнулся, забулькал. Вскочил на ноги, растерся кое-как, размышляя о
том, как лучше волхвам сегодня врезать между глаз...
По счастью, отыскал в университетской библиотеке нужные журналы, сделал
с нескольких страниц копии. Пусть выгонят, но я им юшку пущу, стервятники
проклятые. "Всеобщее равенство перед законом" в тридцать седьмом году...
Ну-ну, орелики!..
К двадцати ноль-ноль, как предписано, отправился к Тому Бурда.
Только вышел из отеля -- идет, горбится Гога Кислик, бывший московский
журналист, унылый весельчак, которому я подарил недавно свою книгу о
литературе "На Лобном месте" с дарственной надписью: "Самому веселому
гангстеру на островах Джорджа Вашингтона". В Москве Кислик заведовал юмором
и сатирой в "Литгазета", здесь устроился в журнале на меловой бумаге "Наш
остров всем островам остров". Журнал рекламный, для России, работа, как
говаривал Кислик, не пыльная, а денежная. Гога шел, как и я, к Тому, не то
хотел взять интервью у знаменитых гостей, не то получил приглашение на
"парти". Обрадовался я Кислику: свой человек в Гаване, понимает все с лету.
Рассказал ему о своем замысле. Он остановился, задрав голову и открыв рот,
словно его вдруг закопали по шею.
-- Ста-арик, -- пропел он изумленно. -- Ты-таки действительно крези
рашен! Том зря не скажет. Ты что, не помнишь притчу, рассказанную
Александром Галичем? Человек, которому есть куда бежать, еще человек.
Человек, которому бежать некуда, уже не человек. Тебя, извини, вышибли из Се
Се Ре, куда ты побежишь теперь? К жене в Канаду? Декламировать Сергея
Есенина: "Лечу и встречным звездочкам кричу: "Правей!.." Старичок, суши
сухари!.. Ты это постигаешь? Слушай, старичище! Я тебя люблю, к тому же не
хочу коротать свои дни на этом прекрасном острове в одиночестве. Не дури!..
Слушай, давай все переиграем. Ты даришь великой княгине фотографию ее
имения, отыскал я в нашем архиве редчайший снимочек, она будет тебя
боготворить... Это не все, старик! -- Он схватил меня за руку, чтоб я не
исчез. -- Подари Тому Бурда его ракетоносец, в любом игрушечном магазине
ракетоносцев навалом, посади верхом на этот крейсер куклу, похожую на Тома,
поднеси этому хрену в день ангела. Юморком их, старый скандалист, юморком!..
Я покосился на Гогу Кислика, который наконец снова зашагал, и вспомнил
расхожую истину эмиграции: кто там служил власти, и тут приклеится...
Свобода не меняет людей. Уж сразу-то, так это точно...
Поблагодарил Гогу, который искренне желал мне добра, и снова замолчал.
Мое молчание не обнадежило его, и он продолжил с другой стороны:
-- Старик, ты заклинился на правде-матке, это болезнь. Это тебе не
Россия. Тут свой этикет, своя ментальность. Бить по головам на "парти"? Люди
целую неделю вкалывали, как рабы на плантации. Собрались отдохнуть. На море
сегодня ветер, на пляже не очень порезвишься. Пусть посмеются: я несу им
целый ворох свежих московских анекдотов, а ты со своими инвективами.
Неуместно, старик! Не порти вечер ни Тому... В конце-то концов, ты здесь
хозяин, они гости Университета. Ты обязан быть полайт, понимаешь английский?
Пола-айт! Вежливым! А русский еще помнишь, профессор? Делу время, потехе
час. Или принимай касторку...
Признаться, Гога Кислик ослабил мою решимость. Я понял, что сужу
волхвов, как антисемиты евреев. Требую коллективной ответственности... В
самом деле, чего ощетинился?
-- Ладно, дорогой Гога, этого хиппи от советологии я пощипаю в журнале.
Конечно, не в твоем витринном. А сегодня буду со всеми полайт до
отвращения...
Трехэтажный дом Тома Бурда каменно-деревянный, белый, в "колониальном
стиле", как здесь говорят. За пальмами да кустарником не сразу видно, что
стоит он на самом берегу океана.
К дому ведет асфальтированная дорога с надписью "Частное шоссе". На нем
валяются детские велосипеды, остатки педального автомобиля. У входа гостей
встречают сам Том Бурда и его жена Ирина, тоненькая крашеная брюнетка,
бывшая переводчица "Интуриста", чистая шпионка, по убеждению Марии Ивановны:
не может простить она Ирине, что та увела мужа у дочери полного адмирала. За
что и турнули капитана Тома Бурда из американского флота в литературу. В
том, что Ирина шпионка, Мария Ивановна не сомневается: "Вот увидите, это
новая Мата Хари", -- заметила она как-то.
Мата Хари родила Тому трех мальчишек, что убеждений Марии Ивановны не
поколебало.
Эти три знаменитых футболиста и выглядывали одним глазком из
приоткрытой, в глубине коридора, двери: отец, видно, не разрешил им сновать
среди гостей. Дисциплина!
Я вошел в гостиную, главным украшением которой был огромный аквариум,
подсвеченный синеватым и желтым огнем. Такого парада рыб не видывал даже в
Красном море. Серебристые, полосатые, с пестрыми хвостами, развернутыми
веером. Иные плоские, как камбалы.
Только в эту минуту понял, почему Том выбрал для своей жизни далекие
острова. Вот она, слабость морского офицера, -- океан! Океан чуть слышно
шуршал за стеклянной стеной с раздвижными гардинами из белого шелка. В
шторм, рассказали, волны плескались под ногами: пол террасы, забранной
москитной сеткой, далеко выдвинутой, на металлических сваях, висел тогда над
водой, как палуба.
Кого тут только не было! Знаменитости потягивали свой коктейль через
соломинки, наслаждаясь слабым иодистым запахом водорослей, морской
свежестью. Хорошо пахли острова имени Джорджа Вашингтона!
Лениво спрашивали гости про самых красивых рыбок: откуда сие диво?
Толстяк с золотой цепочкой на шее улыбнулся мне покровительственно,
заметил что-то уголком губ волхву-докладчику, и они усмехнулись.
Ирина, тряхнув огненно-рыжей копной волос, спадавшей на ее голую спину,
шагнула ко мне и сказала громко:
-- Ну, слава Богу, не одна я теперь на островах крези рашен, нашего
полку прибыло!
Ах, как смеялись волхвы! Меня больше не разглядывали
напряженно-холодным взглядом: смеясь, подходили чокаться, поздравлять с
приездом на благословенный остров. Том был обрадован атмосферой зыбкой
доброжелательности, решил внести и свою лепту.
-- Вы с ним найдете общий язык, -- сказал мне Том вполголоса, кивнув в
сторону толстяка с цепочкой. -- Он из ваших, галицийский...
Я уже знал, что "галицийский" -- бывший советник Президента США, а ныне
декан одного из славянских факультетов, был неизменным председателем всех
пленумов и конференций по русской культуре и советологии, в какой бы части
света они ни проходили. Доклады он не читал, только председательствовал. Не
любил я таких "многостаночников", которые все на свете гребли под себя, не
подпуская молодежь к "своим" почетным должностям на пушечный выстрел. И в
Москве не жаловал таких, и здесь...
-- Я не галицийский, -- ответствовал я негромко, но, пожалуй, излишне
резко.
У толстяка, видать, был музыкальный слух.
-- Московия и Царство Польское всегда галицийских третировали, --
произнес он задиристо-весело, бросив очередного собеседника и шагнув в нашу
сторону. -- За что и поплатились... Знаете ли, что мы, галицийские,
нравственнее столичных гордецов? В столицах друг друга обманывают
застенчиво, втихую, а галицийские надуют кого-либо, они на это большие
мастера, а затем радуются громогласно, на людях...
Ирина снова вмешалась, потребовала, чтобы гости двинулись на террасу,
на которой был расставлен длинный стол с "дарами моря", как оповестила она.
Обычно на американских или канадских "парти" русского стола не бывает.
Царит шведский. Каждый приближается и, выбрав из его великолепия что-либо,
отходит со своей тарелкой к друзьям или куда угодно. Ирина с
бесцеремонностью советского гида объявила такой порядок собачьим: "Каждый
хватает свою кость и уносит". И ввела старинные российские порядки.
На столе возвышался большой серебряный самовар, усовершенствованный
каким-то русским Левшой. Внутри него вращался стеклянный сосуд, разделенный
на отсеки, залитые водкой и настойкой всех видов, от желтой "Зубровки" и
коричневой "Охотничьей" до чистого, как слеза, шведского "Абсолюта". Том
почтительно спрашивал гостей, что они предпочитают пить, и, что бы тот ни
пожелал, из крана вытекало заказанное.
Не Том ли все это соорудил? У него и звонок в дверях отвечает голоском
находчивой Ирины на африканско-американском: "Вы входите в зону радиации.
Смертельно!" Пустяки, кажется. Но только дом Тома Бурда единственный на этой
улочке, который еще не обокрали.
В углу детской стоит робот в кольчуге древнерусского воина -- учитель
русской азбуки. Правда, робот сообщает об азбуке таким голосом, что ребенок
может испугаться. Похоже, американский NAVY Том Бурда и был этим русским
умельцем.
Вокруг самовара стояли микроскопические, граммов по двадцать,
серебряные рюмочки. Дошла очередь и до меня. Что налить коллеге? Я крутанул
рукой возле самовара:
-- Пожалуйста, по часовой стрелке!
Бог мой, какой неожиданный эффект это произвело! После пятого-шестого
наперстка всполошился Том, спросил своими округлившимися голубыми
центовиками: "Не хватит ли?" Когда я завершил большую половину круга,
наступила вдруг такая тишина, которая бывает разве что в цирке во время
"смертельного номера". Шутка сказать, я выпил аж целых двести граммов,
граненый стакан, да с большими перерывами (анекдоты Гоги Кислика, тосты,
очередность). Когда завершал "самоварный круг", Том поставил возле меня
бутылку клаб-соды, чтоб я разбавлял настойки, что ли? И шепнул, старый
морской волк, повидавший в своей жизни, наверное, не один пьяный дебош:
-- Налегай на масло!
Наверное, я походил, судя по лицам разглядывавших меня волхвов, на
хорошо известного им по учебной литературе шолоховского героя, который горд
тем, что после первого стакана не закусывает. Но я закусывал, и даже очень
старательно.
Один из гостей, старый подслеповатый изгнанник первой российской
эмиграции, сидевший напротив меня, сказал, что ему пора уходить и потому
самое время перейти к сладкому. В слезящихся глазах его нарастала тревога,
-- не знаю, за меня он тревожился или за честь русского профессора, который,
не дай Бог, потеряет лицо и даст зубоскалам повод смеяться над русскими...
Ирина направилась к самовару, ее остановил жестом толстяк с золотой
цепочкой на шее.
Старик американец в модной клоунской рубашке из многоцветных лоскутов,
специалист по русским символистам, встрепенулся протестующе:
-- Но-но, человек может заболеть!
И тут я услышал насмешливый шепот, который, впрочем, донесся до слуха
многих. Прошептали скороговоркой, по-английски:
-- Крези рашен? Вы что, не знаете их? Надерется, свалится под стол.
Я поднял глаза на толстяка, который произнес эти слова, и понял, что
сейчас что-то произойдет. "Ну,так! Ты этого хотел, Жорж Данден!.." Пронизало
холодком, выгонят тут же, гуманисты! "Э, пропадай моя телега, все четыре
колеса".
-- Уважаемый доктор... -- Я почтительно произнес его звучное имя... --
Через какое время, по вашим подсчетам, я окажусь под столом?
Он побагровел, даже мохнатые уши его стали красными.
-- Вы уже под столом...
По его одутловатому лицу нетрудно было понять, что он имеет в виду. Я
был "под столом" и как эмигрант или "зеленый", так они окрестили всех
эмигрантов, не проживших в Штатах и десяти лет и потому привычно ведущих
себя "тише воды, ниже травы" , и как крези рашен, который посмел поднять
руку даже на заведенный ими порядок. Может быть, я попал туда и как русский
литератор, то есть человек сравнительно независимый, во всяком случае, от
него, человека в славянском мире Штатов всевластного.
-- Вы правы, -- сказал я примиренным тоном. -- Позвольте, в таком
случае, произнести мне, в порядке очереди, свой тост. Из-под стола.
Том сделал отчаянный жест рукой, но что могло меня теперь остановить?
-- Вернее, не тост, а небольшое компаративистское исследование, --
уточнил я почтительным голосом диссертанта. -- В науке хорошо известна
"Переписка из двух углов". Я хотел бы сделать свой личный вклад в
литературоведение и политологию, произведя сравнительный анализ, который
можно назвать "Вопль из-под стола". Вопль будет кратким и вас не утомит...
Я быстро прошел в прихожую, где оставил два журнала и свои записи,
которые решил было на "парти" не тревожить. Не место! Вернулся с ними,
раскрыл московский журнал "Молодая гвардия" за 1969 год. -- Вот она, дорогие
наши учителя, работа, которая в Москве привела всех в изумление, так как в
новейшие времена это был первый всплеск наукообразного российского
черносотенства. Один из первых всплесков...
-- "Теперь ясно, -- прочитал я, -- что в деле борьбы с разрушителями и
нигилистами перелом произошел в середине 37-х годов, именно после принятия
нашей Конституции... возникло всеобщее равенство перед законом... " Как вам
всем известно, по крайней мере, из кургана каторжной прозы ХХ века,
равенство было перед ножом, а не перед законом. Резали и правого и
виноватого, и более всего именно после принятия Конституции 1936 года, в
девятьсот проклятом году, как окрестила 1937 год в своей книге "Крутой
маршрут" талантливая и честнейшая Евгения Семеновна Гинзбург-Аксенова.
В моих комментариях они явно не нуждались, и я заставил себя
воспроизвести кровавую пачкатню российского черносотенца дальше:
-- "Эти перемены оказали самое благотворное влияние на развитие нашей
культуры... " -- Более, с вашего позволения, читать не буду. И без того
ясно, что доклад университетского политолога доктора С., известного своими
левыми убеждениями, близкими к марксизму-ленинизму, является неожиданным
повторением, с опозданием этак лет на десять, разбойного черносотенного
текста, то есть, по научной терминологии, идеологии крайне правых.
Старик американец в модной рубашке из цветных лоскутов задышал широко
открытым ртом, похоже, он был близок к инфаркту, и я продолжил свой
компаративистский "вопль из-под стола" в выражениях почти академических:
-- ... Необъяснимое для меня совпадение. Почти как в разудалой русской
песне: "... правая, левая где сторона?.."
Лицо Тома Бурда стало каменным, милый Гога Кислик приблизился ко мне,
допивавшему последний наперсток из "самоварного круга", шепнул в отчаяньи:
-- Проклятый камикадзе!
Ирина включила кассету с рок-песнями Эльвиса Пресли, потянула
багроволицего толстяка танцевать, и все сделали вид, что ничего не
произошло...
Честно говоря, я жалел, что сорвался. К тому же на "парти". Был готов к
тому, что меня вытолкают из университетского рая немедля, но... "на мостик"
меня не вызывали, а дня через два Том Бурда, столкнувшись со мной в дверях
профессорской, подмигнул мне заговорщицки...
Через неделю-другую то и дело слышал в коридорах университета за своей
спиной: "Вот он, тот самый русский, который пьет у Тома по часовой
стрелке... "
На моих лекциях стали появляться профессора и преподаватели с других
факультетов, которые изучали Россию или страны Восточной Европы.
Возносил меня на небеса Том, что выяснилось довольно скоро: пришла
университетская газета со статьей Тома Бурда, излагавшая, за что меня
изгнали решением ЦК КПСС из советской России, и предлагавшая любить меня и
жаловать.
Наверное, Том придумал и университетскую конференцию, на которой
профессора читали, на свой выбор, лекцию о писателе, который был их любовью.
Профессор Будаево-Ширинская знакомила нас со своими исследованиями "Пьесы
Блока", я сформулировал свою тему, к удивлению Тома Бурда, так: "Гоголь на
все времена".
До этого дня я считал, что давняя неприязнь или даже вражда Тома и
Будаево-Ширинской -- обычные вспышки самолюбия университетской профессуры,
которые можно наблюдать на всех континентах. В Союзе писателей СССР в
сталинско-хрущевские времена было "шесть самых первых", от Фадеева-Симонова
до Панферова, которые ели друг друга поедом. В достославном МГУ поножовщина
не утихала никогда. Словом, все как везде.
И вот так сложилось, они сидели на конференции рядом, и я видел их
глаза, -- крошечные центовики Тома и огромные, навыкате, почти базедовые, --
Марии Ивановны, с длиннющими наклеенными ресницами.
"Доехал ли Павел Иванович Чичиков до Москвы? -- так начал я свою
лекцию. -- Мужики с первой страницы "Мертвых душ" поглядели на колесо его
красивой рессорной брички и решили: "Доедет!"
И оказались, сами того не ведая, провидцами...
Рассказывал ли я, приводил ли гоголевские цитаты, она меня ненавидела.
Давно уж никто не смотрел на меня с такой ненавистью. Ее длинные ресницы
нацеливались, как пики. Как целый ворох пик. Но мог ли я в своем
давным-давно выстраданном докладе высказать что-либо иное, если птица-тройка
-- символ Руси, несла Чичикова, смыслом жизни которого было выдавать мертвое
за живое? И точь-в-точь, как Чичикова, выносила -- во все века -- на люди
сонмище государственных чиновников, занятых совершенно тем же, что и
гоголевский герой. Выдававших за святую вечную истину очередную
умозрительную схему, -- то уваровскую триаду -- православие, самодержавие,
народность. То -- "кто был ничем, тот... " И вот уже более полувека -- вечно
живое учение, названное "социализмом в одной стране", "зрелым социализмом" и
прочее и прочее... И так из века в век -- доктринерское, засохшее,
мертвейше-мертвое расписывается фанатиками и государственными прохвостами
как самое живое. Как вечно зеленое дерево жизни. Это, возможно, еще не
понятая до конца трагедия России, которая и к своим подданным -- "простым
людям", и к чужестранцам относится, как к гоголевскому капитану Копейкину.
Бедовать копейкиным в веках, называйся они диссидентами, эмигрантами,
беженцами, инородцами или как-то иначе. Мертвечина неизменно, при всех
режимах, выдается за живое, живые люди и мысли, наоборот, -- за мертвое и
потому враждебное... Гоголь и не представлял себе, как он вечен и подлинно
велик!
Княгиня кипела, пошла красными пятнами, но, вопреки ожиданию, рта не
раскрыла. Я наступил на ее любимую мозоль, это было очевидно. Но попробуй
пойми, что это за мозоль?
А Бурда сиял, и было ясно, что наших профессоров разделяет что-то выше
карьеры, значительней борьбы с "польским засильем" на русской ниве. Что-то
глубинно несоединимое, но что именно?
Том и на конференции хвалил меня, заодно деликатно лягнув профессора
Бугаеву-Ширинскую, которая, как и он, имела в университете "теньюр" --
постоянство и потому могла провалиться под землю разве что вместе со всем
славянским департаментом.
Вскоре Том повез меня к известному конгрессмену, на показ. Зачем повез,
не знаю. Скорее всего, выбивал дополнительные ассигнования.
В конце полугодия мне выделили самую большую аудиторию, и я мог, как
Борис Годунов, объявить, что достиг я высшей власти...
Веннцом своей островной славы я считаю телефонный звонок неизвестного
деляги, который, судя по его языку, перестал читать книги еще в четвертом
классе советской школы. Он сообщил, что открывает на островах имени Джорджа
Вашингтона русский ресторан в три зала. Название ему будет "Доктор Живаго".
-- ... И вы, уважаемый, значит, как прохвессор русскому языку, прошу
открыть, перерезать ленточку, ну, толкнуть речу...
У меня кровь прилила к вискам. "Скот паршивый! -- подумал я
неблагодарно. -- Когда солдаты белой армии открывали в Париже рестораны, у
них достало такта освящать их разве именем Распутина. А у этого ничего
святого... "
-- Ресторан "Доктор Живаго", -- ответил я ему, как мог, спокойно, --
недостаточный повод, чтобы звать на открытие профессора-русиста. Вот когда
вы заодно откроете и прачечную имени Анны Карениной, тогда другое дело...
На очередное письмо Володички, состоящее из вопросительных знаков,
ответил телеграммой: "Вознесен до неба. Пью греческий твое здоровье!"
2. КНЯГИНЯ МАРЬЯ
Во втором полугодии на мой курс послевоенной литературы записалось 49
студентов. Совместно с временными слушателями, из вашингтонских учреждений и
колледжей, образовалась толпа. Марья Ивановна, или княгиня Марья, как
называл ее Том, пришла ко мне встревоженная донельзя.
-- Григорий, будьте осторожны. Даже из моего семинара к вам ушли трое.
От Тома -- пятеро. До вас уже было такое с талантливым парнем-языковедом,
почему-то объявившим себя политологом. Распустили слух, что ухлестывает за
своими студентками и они на нем висят...
-- Я, как мужчина, буду горд, если обо мне пустят такой слух.
-- Григорий, не шутите с огнем! Том мужественно перенес бегство
студентов, даже пошутить изволил в профессорской : "Стоит ли грустить, ушли
самые недисциплинированные... " Но ежели так будет каждый семестр?!. На
славянских департаментах Америки царит не закон, а телефонное право.
Позвонит один взбешенный Том Бурда другому Тому Бурде, и, когда вы будете
приближаться к славянским факультетам, на вас будут спускать всех собак...
-- Дорогая Мария Ивановна, я давненько под столом, кого мне опасаться?
-- Самого себя опасайтесь! Вы сами не знаете, что завтра выкинете... Не
продлят с вами контракта, а наша Польска еще не сгинела.
Но я вовсе не жаждал, чтобы со мной продлили контракт. Мне прислали
приглашение из университета в штате Охайо, где, рассказывали, нет такого
взаимопоедания, как на достославных островах. Но более всего хотелось бы
вернуться в Торонто, к моей жене Полине, которая стала там, судя по письмам,
"феей двух факультетов": химические корпорации США давали канадским
университетам "под нее" гранты. Положение ее стало прочным. Сколько можно
жить на два дома?
Конечно, американцев этим не удивишь. Здесь издавна существует
выражение "лонг дистанс меридж" -- семейная жизнь по междугороднему
телефону. Но поскольку я так и не стал настоящим американцем, отправлюсь-ка
к жене. И наконец напишу свои книги, которые не дали завершить в Москве.
... Второе полугодие никаких треволнений не предвещало. Перед началом
лекции инженер, руководитель лингвистической лаборатории университета,
надевал на мою шею большой микрофон, похожий на колокольчик, который вешают
на корову. И я похаживал-позванивал.
Первой встревожилась профессор Бугаево-Ширинская, которая то звонила
мне по нескольку раз в день, то демонстративно подавала один палец.
Породистое мясистое лицо княгини становилось в такие дни
холодно-недосягаемым, и я величал ее в сердцах "Байрон на тонких ножках".
Естественно, только про себя. (позднее запальчивую фразу эту вспоминал
часто). Но вот морозные дни кончались, и она снова опекала меня, как
собственного сына. Однажды остановила в коридоре, поинтересовалась, видел ли
я, как в библиотеке университета слависты, отдыхающие на островах,
прокручивают, водрузив на голову наушники, мои лекции?
-- Как "ну и что"? -- изумилась она. -- Украдут! Все до последней
нитки! Растащат по своим диссертациям, статьям... Вы что, не знаете, как в
благословенной Америке крадут? Вдохновенно крадут.
Успокоилась лишь тогда, когда в письме на имя Тома Бурды я объявил на
свои лекции "копирайт" как на главы будущей книги.
На моих занятиях все чаще стали появляться различные не студенческого
возраста американцы, которые интересовались современной русской литературой,
а больше всего "деревенщиками", которых я любил: своих черносотенных
взглядов они еще не обнародовали. Впрочем, Василий Шукшин спьяну чего только
не молол, да только не принимал я его жидоморства всерьез...
Иные великовозрастные студенты вместо своих фамилий называли только
имена: "Джон", "Джек" -- и, главное, старались улучшить свое московское
произношение.
"Шпионы, что ли?" -- спросил я Бугаево-Ширинскую, которая, как
известно, различала шпионов с первого взгляда.
Она засмеялась, сказала, что я слишком много о себе понимаю. Даже ей
Том Бурда и его дружки не доверяют вполне, хотя она эмигрантка с полувековым
стажем.
-- Что же говорить о вас, свежачке, с никому не понятными связями и
понятными стенаниями о судьбе России? -- Она взглянула на меня испытующе: --
Григорий, как вы можете проводить у этого ковбоя целые вечера? Выносить его
фельдфебельский русский. -- Она очень похоже передразнила: "Что есть прямая
речь? Прямая речь, -- это когда говорят прямо... " Григорий, у нас
славянский департамент, а не ЦРУ, не его крейсер, который когда-то рвался
непрошеным гостем к Севастополю... Между нами, Григорий, верю в вашу
порядочность, он ненавидит Россию... Да, он вынужден ее изучать. Пришлось
ему даже русскую жену взять напрокат для этой цели. Он изучает врага... Что
вам в этом доме?!. Но я вас все равно люблю... Почему? Григорий, мы люди
русской культуры. Здесь наша земля обетованная, вечный Иерусалим... Что мы с
вами без русского языка, без Лескова, без Блока? А они, все эти Томы и
Джоны, чертыхнутся и быстро переквалифицируются на индологов, арабистов,
синологов, кого угодно! Они -- чужие навсегда. Это-то вам понятно? Ну,
дорогой коллега, честно?
Я вздохнул тяжело. Опять, как в московском горкоме, перед лицом
незабвенных громил, всех этих гришиных-егорычевых, кричавших, чтоб я был
"искренним перед партией", то есть перед ними...
-- Если быть честным, -- заставил себя сказать, -- до сих пор не могу
понять, как вы могли съесть доклад этого хиппи с мордой десантника: "37-й
год -- верх демократии и равенства". Они чужие России, допустим. А вы?
Она покрылась румянцем.
-- Вы еврей. Вам этого не понять...
Вот тебе, бабушка, и Юрьев день! То я более русский, чем сами русские,
то я чужеродный, которому не понять. Высказалась княгиня! Слезай,
приехали!..
Я был под впечатлением этого милого разговорчика целую неделю. Будь я
проклят, если постигну когда-либо нашу дорогую профессоршу. Чем более с ней
общаюсь, тем менее понимаю...
То она плачет, читая "Архипелаг Гулаг", то 37-й год -- вершина
демократии. То с горделивым видом слушает передачу брежневской речи, над
которой в Москве даже постовые милиционеры смеются, то вдруг обронит:
"Неужто им позволят извести Россию?"
Самый лучший друг ее -- эта мадам Рози, семитолог, которая русского не
знает и знать не хочет, то-то она пожелала мне быть лампой... Ну, что у нее
с ней общего? Почему они "не разлей вода?" И что имела в виду Мария
Ивановна, сказав как-то, что Рози стоит на роковой, на "блоковской черте",
на грани срыва, дальше смерть души... Блока добил Октябрь, когда он
вгляделся в него. При чем здесь Рози? Как это постичь?..
Профессор-семитолог Рози Гард, израильтянка, ШОМЕР, как прозвали ее
наши острословы-докторанты. Прозвали, как я понимаю, вовсе не потому, что в
юности она была членом молодежной организации "Страж Израиля" ("Шомер"), а
затем чем-то верховодила у израильских социалистов. У острословов были свои
причины.
Как-то Том Бурда на одной из "парти" заметил не зло, с улыбкой, что
израильский социализм отличается от советского только тем, что у него пайп,
ну да, труба пониже, дым пожиже, а Гога Кислик, как бы полемизируя с
деканом, заставил всех рассмеяться: -- Что вы! Отличие есть, и огромадных
размеров. Сибирь! Сибирь-охранительница! -- И, развеселившись, добавил: Ах,
как ее не хватало в Израиле моим дружкам-инакомыслам, которые теперь
обречены пропадать-мерзнуть в Нью-Йорке.
В общем хохоте и шуме не заметили прихода Рози, раздевавшейся в
прихожей, и стали всесторонне развивать тему "развитого социализма"
по-израильски, -- с Рози была истерика...
И это мне малопонятно: профессору Рози Гард мрачноватого юмора не
занимать, и вдруг он начисто испаряется, стоит только кому-нибудь иронически
отозваться об израильском социализме. Рози крестит любое подобное замечание
"антиизраильским выпадом", кидаясь на оторопевших критиков пантерой...
Впрочем, может быть, дело не столько в Рози, с которой Мария Ивановна
обнимается, как с подружкой-гимназисткой, сколько в том, что княгиня то и
дело демонстративно, чаще всего публично, приветствует Израиль и не терпит
антисемитов... Вот и нового, "западного" Солженицына раскусила первой, сразу
после "Ленина в Цюрихе", "Ну, -- сказала, -- какой же он интеллигент!
Ординарный русский шовинист, каких ныне пруд пруди... Сейчас все наши
юдофобы подымут голову... " Как ее постигнуть, эту княгинюшку? Воистину,
таинственная славянская душа!.. Правда, в данном случае, добрая.
Однажды студенты возили меня к зубодралу, чтоб не обманули. Выяснили,
что вырвать зуб стоит двадцать долларов. А счет прислали на сто сорок. Мария
Ивановна попросила меня задержать оплату и отправилась шуметь. Спасибо ей за
хлопоты, хотя мне это не помогло: с сильным не борись, с зубодралом не
судись...
В те дни и вызвали меня "на мостик". Том попросил меня "не в службу, а
в дружбу", кроме лекций о современной литературе вести языковой семинар --
для выпускников университета. Семинар назван "эдванст конверсейшен", в
буквальном переводе -- продвинутое собеседование.
Том Бурда представил меня слушателям, теснившимся за первыми рядами
огромной аудитории, в которой я не так давно сдавал тест на выживание.
Объявил, что курс рассчитан на два семестра и он надеется, что профессор
Свирский не откажется завершить начатое дело. Так мне было деликатно
объявлено, что мой контракт будет продлен еще на год. Через неделю, получив
письмо от жены, я заявил Тому, что весной уеду в Канаду. Это решено.
-- А на три года? -- Том улыбнулся хитровато, и тут же вызвал
секретаршу, чтоб перепечатать контракт. Я не подписал, но заколебался...
На мой семинар записались выпускники, которые уже постигли русскую
грамматику. Иные даже решались объясняться по-русски, но едва они раскрывали
рты, становилось ясно, что говорят иностранцы... А вокруг столько заманчивых
приглашений на работу: промышленные компании, торговые фирмы, газеты,
информационные агентства, таинственные три буквы CIA -- все зовут. Только
вот русский надо знать, как родной.
А как его постичь, как родной, когда у русских все засекречено? В
английском правила ударения известны каждому школьнику. На первом слоге. У
французов -- на последнем. А у русских -- секрет. Никто не может объяснить.
Даже профессор Бугаево-Ширинская.
Я тоже не могу. У русского ударения правил нет. Говори, как слышишь.
А на островах имени Джорджа Вашингтона поют, кричат, признаются в любви
на английском, испанском, португальском, даже на редких индейских диалектах,
но только не по-русски.
Безвыходное положение.
Я накупил сочную русскую прозу, без высокой образности или подтекста,
чтобы не осложнять. Повесть "Сережа" Веры Пановой, рассказы Михаила
Пришвина, от которых, чудилось, пахло разнотравьем. И предложил читать
вслух. Девчушка, сидевшая за первым столом, подняла руку: -- Можно я? -- И
понеслась:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Бедный Пришвин!
Мужчина в затейливых очках, у окна:
-- Сережа бОится пЕтуха...
Бедная Панова!
Исправил произношение каждого слова. Схватили на лету. Произнесли
правильно. Повторили всем классом. Хором. Правильно. Слава Богу!
Прошло три дня. Снова взялись за Пришвина. Опять, как в первый раз.
Точь в точь:
-- Кислы плОды, пОлезны...
Вот уже месяц занятий позади. Опять "плОды", хоть караул кричи!
Отправился за советом к профессору Бугаево-Ширинской.
-- Дорогой коллега, -- сочувствует. -- Не вы первый зубы сломали. Это
только Том мог вообразить, что вы можете все... Поедут наши питомцы по
обмену в Москву или в Ленинград, научит их "улица безъязыкая... " А пока
даем, что в наших силах. Не убивайтесь понапрасну. Правил русского ударения
нет. А на нет и суда нет.
Я не убивался. Но обидно...
Все судьбоносные решения ко мне являются, когда дальше край. Еще шаг, и
погиб.
Как-то с привычной наглостью американского преподавателя я сел на стол,
закинул ногу на ногу так, что моя подошва покачивалась у носа сидевших
впереди, и стал декламировать заветное:
Я вас любил, любовь еще, быть может,
В душе моей угасла не совсем.
Но пусть она вас больше не тревожит.
Я не хочу печалить вас ничем...
Понимал ли я в полной мере, какой эксперимент начал? Продумал ли все
заранее? Нет! Хотел лишь, чтоб студенты освоили больше русских слов, ощущали
себя свободнее в языковом океане.
Вижу, как встрепенулись студенты. Две трети из них девушки. Зарделись
они, вытянули шеи. Глаза горят. Вряд ли все поняли. Скорее, почувствовали
музыку стиха.
Я чуть выждал и подарил им вторую бессмертную пушкинскую строфу.
Завершил тихо, без аффектации и, чувствую, сам горю, как мои девчушки.
... Я вас любил так искренно, так нежно,
Как дай вам Бог любимой быть другим.
Губы у девчушек приоткрыты. Смотрят на меня с восторгом, словно это я
Александр Сергеевич.
Взял мелок, воспроизвел на доске пушкинский текст, объяснил тем, кто не
знал, что такое "печалить" и "безнадежно". И попросил к следующему занятию
выучить наизусть.
В американских и канадских университетах, в которых пришлось работать,
наизусть стихи не учили. Не принято, объясняли мне. И без того студенты
загружены выше головы.
Не принято, не заведено, но Пушкина выучат, решил я.
Подошел на следующей неделе к аудитории. Остановился у стеклянных
дверей, закрашенных матовой краской. Сердце, чувствую, стучит, словно буду
объясняться в любви. За дверью шумят, как школяры на всех континентах.
Визжат, смеются.
Приоткрыл дверь, просунул нос. Все встали, все двадцать восемь душ, и
вдохновенным хором:
Я вас любил, любовь еще, быть может...
Лица такие, словно у каждой сегодня день рождения и каждой поднесли
бесценный подарок.
Ладно, думаю. Клюнуло. И стал каждый раз задавать наизусть. От Пушкина
к Лермонтову. От Лермонтова к Тютчеву. От Тютчева к Фету и Полонскому.
"Хором, прошу, ребятушки, хором... "
"Ребятушки" декламируют, а у меня спину холодит:
Писатель, если только он
Волна, а океан -- Россия,
Не может быть не возмущен,
Когда возмущена стихия.
Писатель, если только он
Есть нерв великого народа,
Не может быть не поражен,
Когда поражена свобода.
Месяца через три добрались уж до Алексея Константиновича Толстого,
читали по голосам "Потока-богатыря". Как-то я принес магнитофон, Иван
Семенович Козловский лично обратился к моим слушателям :
... На прощанье шаль с каймою
Ты на мне узлом стяни...
Речь моих девчушек и парней улучшалась стремительно. Я не сразу постиг,
в чем дело. Почему заговорили вдруг, как на родном. Диалектика? Количество
перешло в качество?
В конце концов можно ли было не постичь, -- это стихотворный размер, и
только он, намертво держит на своем месте ударение... Нельзя произнести,
если у тебя есть уши: "Я вас лЮбил... "
Увы, об этом не смог прочесть нигде. Ни в каких методиках преподавания.
Это было мое собственное эмпирическое открытие, хотя, не исключено, я
изобрел велосипед.
Так или иначе, навязанный мне семинар превратился в мою и, как вскоре
понял, не только мою маленькую радость.
Я был горд своим открытием, с удовольствием рассказывал о нем всем
преподавателям острова. Даже Бугаево-Ширинская признала мое авторство, что
было равноценно разве что званию Героя Соцтруда до его девальвации. Она
потребовала, чтобы немедленно взялся за статью в славянский вестник. Каюсь,
не написал я такой статьи, были, правда, смягчающие обстоятельства, о
которых сообщу тут же, не откладывая дела в дальний ящик.
Влетает как-то в профессорскую Том Бурда. Наш глава, как известно, не
просто человек воспитанный. Не просто сдержанный, как сдержанны, по
обыкновению, все морские офицеры, каждое слово которых команда ловит на
лету. Он к тому же Сахар Медович, для меня, во всяком случае. Издали
улыбнется, по спине похлопает. Улыбка у Тома кинематографическая, зубы
американских дантистов выше всяких похвал. То-то попала некогда в полон
интуристовская Ирина...
И вдруг Том Бурда, который прежде никогда и никуда не влетал, так как
никогда и никуда не опаздывал, влетел в профессорскую, будто за ним гнались
с ножом. И как заорет диким голосом! Я ушам своим не поверил. Не понял даже,
о чем крик.
А мой Сахар Медович орет и орет, жилы на загорелой командирской шее
наперечет.
-- Почему вы лезете в девятнадцатый век?!
Я глядел на него оторопело. И даже в некотором испуге. Бабушка из
детской сказки вдруг обернулась серым волком. Что за напасть?
Конечно, русская литература была поделена на славянских островах, как
территория России детьми лейтенанта Шмидта, героями Ильфа и Петрова. У
каждого профессора свой участок, с точными границами, освященными историей
литературы и расписанием. Бурда читал XIX век, мое дело XX век. У меня и в
мыслях не было прослыть нарушителем...
Принялся объяснять, что я вовсе "не залез", что привлек
поэтов-классиков для своего языкового семинара "эдванст конверсейшен... "
Том Бурда выразил понимание. Но сузившиеся глаза его не стали голубыми
центовиками, как прежде. Остались сабельно-узкими и холодными. Он тут же
ушел, хлопнув в сердцах дверью так, что с полки упала книга. Странно...
Только к вечеру узнал, что стряслось. Оказалось, что вся моя
студенческая группа, занимавшаяся языком, явилась к декану, ведавшему
гуманитарными факультетами. Все двадцать восемь пылающих гневом душ. И
заявила с категоричностью американских студентов, которые платят хорошие
деньги за каждый прослушанный курс:
-- Money back! Деньги назад! Нас обманули! От нас скрыли, что Пушкин
великий поэт...
Выяснилось: обстоятельный, дотошный и крайне требовательный к себе Том
Бурда в своем литературном курсе девятнадцатого века обходил поэтов, как
обходят заминированную тропу. Нет, он читал лекции об Александре Сергеевиче
Пушкине, но -- о его прозе. "Повести Белкина", "Капитанская дочка". Излагал
Лермонтова, но -- "Герой нашего времени". Выпускник армейского Монтерея и
морской академии, он не понимал поэзии и боялся ее. И я, сам того не ведая,
обнажил на всеобщее обозрение его сокровенную военно-морскую тайну, и вот
разразился неслыханный ранее на славянских островах скандал.
-- Money back! -- не унимались студенты. -- Нас обманули!
Через неделю мне как бы случайно встретилась на улице тоненькая, как
стрекоза, Ирина Бурда и объяснила, насколько я прав в своем устремлении
удалиться в Канаду, к жене. И я напрасно медлю, беря в пример американцев,
делающих деньги хоть у черта на куличках.
Естественно, я не стал ждать, когда Том Бурда, переставший мне
улыбаться, вытолкает меня в шею. Мирно удалился в свою тихую Канаду, правда,
не сразу: некому было читать XX век на летних курсах. Провожала меня
толпища, а встречал верный Володичка, которому я тут же поставил по
греческому обычаю бутылку в семь звездочек. Не скрою, жалко мне было моих
питомцев, брошенных Тому. Года три-четыре подряд они приезжали ко мне в
Торонто, звонили из разных городов Америки, радовали успехами, приглашали на
свадьбы, а однажды прозвучал по международному телефону, из Москвы, девичий
голос (сразу по тоненькому голоску узнал эту девчушку, ставшую московским
корреспондентом американского журнала). Поинтересовался тоненький голос,
забывший или пренебрегший советской песенной строкой: "Родина слышит, Родина
знает... ", можно ли доверять такому-то писателю, ходят слухи,что он сту...
-- Тут она перешла на английский: -- informer? Он навязывается на дружбу...
Но все это было позднее, а тогда, в день долгожданной правды, как
назвала его профессор Бугаево-Ширинская, она примчалась ко мне без звонка
("С утра звоню -- не дозвонюсь!"), вскричав с порога:
-- Имейте в виду, никуда вы не уедете! Пусть удаляется на свой крейсер
сей знаток поэзии! Сей морской Скалозуб!.. -- Она плюхнулась в кресло,
держась за сердце.
Я стоял на своем. Изложил свои резоны. Попросил не преувеличивать мое
значение в мире американской славистики. Мария Ивановна сморщилась
досадливо, но не отступилась. Лишь сменила тактику.
-- Хорошо! Скажем, дело не в вас! Том Бурда сорвался, станцевал не в
такт, это рано или поздно должно было случиться... Да-да, это случай, но вы
не станете спорить, что Том Бурда правомерен в университете на островах
имени Джорджа Вашингтона, как конь Калигулы в римском сенате?! Так вот, коню
место не в сенате, а в конюшне. В лучшем случае, на крейсере.
Скажу сразу, избавиться от профессора Тома Бурда университету не
удалось, какие силы земные и небесные ни пробудила великая княгиня.
Профессор на достославных островах, получивший свой "теньюр" -- постоянство,
оказался столь же неоспорим, как конь Калигулы в римском сенате. Да, все
видят, вот копыта, вот хвост, слышат ржание, да, никто не спорит, плохо
объезженная лошадь с оскаленной мордой, готовая рвануть зубами каждого, кто
попробует отнять у нее мешок с овсом, лошадь во всей красе, но... коль уже
введена! По всем академическим правилам!..
Я завершил последний семестр и летние курсы, принял экзамены, заполнив
тонну экзаменационных бумаг, и стал укладывать чемодан. Профессор
Бугаево-Ширинская устроила в мою честь прощальное "парти". Сняла китайский
ресторан, мы ели тающую во рту курятину со вкусом дорогой рыбы. Я только
поинтересовался: не жаркое ли это из удава?
Когда близко к полуночи все перецеловались и стали разъезжаться на
своих вошедших в моду японских машинах, Мария Ивановна обратила внимание на
то, что Рози, прикатив на "парти", не заперла двери своей новенькой белой
"тойоты", даже стекла не подняла. Княгиня попеняла Рози на рассеянность, та
прервала ее в сердцах:
-- Потому я и мои дети живем здесь, а не в Израиле, чтоб не запирать
двери автомашины!..
Я проводил белую "тойоту" несколько остолбенелым взглядом, не сразу
расслышал добродушный басок княгини Марьи:
-- Ну, дорогой коллега, теперь ко мне!
Дом ее был полон реликвий, русских императорских, японских,
африканских, где только она за свою жизнь не побывала! И фотографии,
фотографии, под стеклом, в дорогих рамах: княгиня Бугаево-Ширинская рядом с
Набоковым, Буниным, поэтом Борисом Поплавским, который кажется возле нее
оборвышем. На приемах у государственных деятелей и командующих.
Премьер-министр Франции Даладье, целующий руку княгини, премьер-министр
Эррио танцует с ней. Остальных не помню. А ведь почти все премьеры! Премьеры
безвременья, видно, забываются вдохновенно... Фотографии в дубовых рамах и
без рам, некоторые пожелтели.
Мария Ивановна скинула белый пыльник, бросила на кресло. Кресло у нее
на львиных лапах, орехового дерева. Стеклянный столик на тонких газельих
ножках. Мебель светло-коричневых тонов, французская, старомодно изящная. А
ножки музейных столов, кресел, бюро -- просто музыкальная тема. Точнее, две
музыкальных темы -- будуара и профессорского кабинета.
Мария Ивановна поставила на стеклянный столик фрукты, свой любимый
рислинг со старонемецкой этикеткой, которую никогда не видел, французское
шампанское. Я, как плебей, захватил свой греческий коньяк семь звездочек.
Как его не взять, коль иду дорогой Володички!
Никогда человек так не откровенен, как в купе вагона с попутчиком,
которого больше никогда не встретит. Я улетал поутру, такси было заказано.
Никогда княгиня Марья, разрумянившаяся от рислинга и воспоминаний, не была
со мной столь неоглядно искренна, откровенна. Она рассказывала, смеялась,
иронизировала над собой, к утру даже всплакнула. И постепенно открывалась
мне во многих своих взаимоисключающих поступках и суждениях.
Хотя имена предков можно прочесть еще в Ипатьевской летописи, она вряд
ли из Рюриковичей, -- кажется, с этого начала Мария Ивановна. Просто на их
славянских островах имени Джорджа Вашингтона скопились три княгини, две
княжны и ворох княжат. Вот ее и нарекли "великой княгиней", поскольку
володела и княжила кафедрой лингвистики, кормившей треть гуманитариев из
заокеанской эмиграции... Впрочем, крестили также "вандомской колонной на
пуантах", за глаза, конечно.
Когда княжне Машеньке исполнилось пять лет, ее отдали в балетную школу.
Она танцевала однажды перед царской семьей. Ей аплодировал сам Николай II, а
министр двора Фридерикс прислал букет роз.
К десяти годам, слушая отца, генерала от инфантерии, как-то вдруг
осознала не по-детски серьезно и была счастлива от того, что родилась в
самой могущественной на свете Империи. Покорившей и Литву, и Кавказ, и Хиву,
и Бухару. Англия перед ней дрожит...
И вдруг мать схватила ее, заставила надеть на себя сразу три платьица и
бежала с ней в Хельсинки. По глубокому снегу. Бежали ночью, как воры. Втайне
от прислуги. Любимая Империя рухнула. Единственное, что осталось в жизни, --
танцы. Танцы стали последней империей княжны. Однако где-то на рубеже
шестнадцати она стала расти, и расти для балерины катастрофически. Как-то
услышала за своей спиной: "Дядя, достань воробушка". Не поняла, почему
"дядя" и почему "воробушка". Тем ужаснее было прозрение: ей объявили, что
учиться в балетной школе она больше не будет. Это был ужас... Что
оставалось? Замуж? Женихов хватало, и самых родовитых, и нуворишей,
жаждавших породниться со старинным дворянским родом. Княжна отвергала, к
негодованию матери, и самые выгодные партии. Все эти "бывшие" чудились ей
вчерашним дымом. У княжны зрела мечта. Вначале не вполне осознанная. Когда
поняла, чего хочет, не решилась поделиться даже с матерью. Обрести под
ногами твердую почву. Империю или что-то близкое к ней. Столь же
могущественную, как та, брошенная в детстве. Ей были оскорбительны
эмигрантские бумажки, всяческие временные визы и дозволения, которые им
выхлопатывали. Ее чуть не вырвало в Парижской префектуре, когда им отказали
во французском гражданстве. Заявили, впрочем, что дадут, но через двадцать
лет... Никого из братьев и сестер это особенно не тревожило, а ее мучило. И
когда появился капитан британской армии, она сказала: "Да!" Это было шоком
для родителей. Скандалом в обществе. Капитан королевских ВВС был старше ее
на двадцать семь лет и ниже на две головы. Правда, у него были нафабренные
усы до ушей и чувство юмора. И застарелая усталость офицера колониальных
войск, которому не терпелось быстрее завести семью и плюнуть на все
остальное.
Никто не мог понять, какой бес укусил княжну. Мария была счастлива.
Обвенчались в протестанском соборе. "Свадьбы устраиваются на небесах", -- со
вздохом твердила родня и дарила чудом спасенные при бегстве кольца и броши.
Боже, как была разгневана Мария, когда ее Джордж вдруг вышел в
отставку. И сообщил об этом так, будто одарил ее чем-то. Она обозвала мужа
самым злым и ядовитым выражением, которое осталось от России: "Отставной
козы барабанщик." Он, наверное, оскорбился бы, назови она его отставным
козлом. Но "отставной козы барабанщик"?! "Она мила даже в ярости" --
говаривал Джордж друзьям. "Отставной козы drummer", -- повторял он на свой
английский манер и хохотал до слез.
И тут она узнала, что рухнула Британская империя. Она услышала об этом
после беспорядков в Палестине, о которых писали все газеты и где погиб брат
мужа. Без Индии, без Палестины, да какая же это Империя!
Она жила в испуге, стала неуживчивой, раздраженной. Что, если снова
придется бежать с одним несессером, как тогда? Радоваться эмигрантским
бумажкам? Да и кто их примет, вечных беженцев?
Что оставалось делать? Завести ребенка, настоял Джордж. Родился мертвый
ребенок. Это уж была беда. Появился суеверный страх, не оставлявший Марию.
Она родилась в мертвой Империи. Вышла замуж за мертвую Британскую империю. И
вот родился мертвый ребенок. Это кара свыше...
Осталось одно: уйти в работу с головой. Мария водила туристские группы,
позднее сопровождала французских государственных мужей и была тут
незаменима: говорила на шести языках. На одном из дипломатических раутов,
переводя с французского на русский, познакомилась и с советскими
дипломатами. Ее заметили. А как ее не заметить, двухметровую, по-русски
ширококостную переводчицу, которая вышагивала по паркету походкой
профессиональной балерины, носки ног враскидку, а однажды, на какой-то
вечеринке, закинула на спор ногу выше головы.
На одной такой вечеринке, которые после войны и у советских назывались
"парти", познакомилась с женой второго секретаря посольства, милой
хохотушей, оставшейся и в Париже простодушной фабричной девчонкой. Учила ее
языкам, водила к себе, расспрашивала о жизни там и вскоре съездила туда
личным переводчиком Президента Франции Помпиду.
Тогда-то и открыла для себя, что имеет дело с новым дворянством, у
которого все на свете свое. Отдельное ото всех прочих. Свои поставщики. Свои
новые дома. Отдельные магазины, особые отделы в ГУМе, номерные дачи на
Черном море. Парти не беднее, чем в Париже, Риме, Лондоне. Она стала читать
газеты внимательно, как никогда. И ахнула: Россия снова в Польше. Снова в
Прибалтике. Шагнула даже в Эфиопию, где раньше и духа русского не было.
Разве лишь такие скитальцы, как Николай Гумилев, заскакивали... А теперь
всюду дипломатические миссии, всюду советники... Только вот почему-то по
московскому радио поют: "... И Африка мне не нужна... " Ну, это просто
дымовая завеса. Ширма с голубками мира Пикассо... И пришло остро, как в
детстве. Озарением: "Так это же подлинная Империя! Пускай советская...
Советская, антисоветская! Слова, слова, слова... Возродилась Русская
Империя, которая заставила с собой считаться весь мир. Вот она, реальность!
Конечно же, эта посольская челядь... это, извините, новое дворянство... Их
манеры... Да, но ничего, с годами манеры выработаются. Какие нравы были у
думских бояр, таскавших друг друга за бороды. Выработаются манеры".
Советская империя в ее глазах больше не висела над океанами, как
воздушный замок. Как "Летучий голландец" с мертвой командой. Империя стала
материально осязаемой. Теперь она мечтала быть причастной к советской
Империи. Нет-нет, возращаться туда она не собиралась. Дураков нет! Она
слышала об участи дворянства, которое после второй мировой отправилось к
родным пенатам. Навсегда -- ни в коем случае, но как-то сдружиться с новым
дворянством, стать нужной, своей, пусть даже почти своей. Это стало мечтой,
с годами -- навязчивой мечтой.
Даже свадьба с престарелым маршалом королевских ВВС, под командой
которого служил ее первый муж, не развеяла мечты, тем более что
прославленный маршал вскоре почил в бозе, оставив вдове пенсию, замок в
северной Англии и долги.
В конце пятидесятых рискнула посетить Россию сама. Без дипломатического
прикрытия. И нашла в Москве своего "полуеврея Андрея", как она его называла
с улыбкой. Диссидента, которого уже предупреждали на Лубянке, и он
измечтался удрать от своей тюремной судьбы.
Последний муж был младше ее, бывают же такие совпадения, на двадцать
семь лет, и она приготовилась к тому, что он растает, едва пересечет
границу. Ничего подобного! Ее полуеврей Андрей оказался глубоко верующим
католиком (куда полуеврея не занесет!) и решил, что не имеет права ее
покинуть: "Она спасла меня от ГБ, от верной гибели".
И так бы они и жили на гостеприимных островах имени Джорджа Вашингтона,
если б не ее идеи об обретенной Империи. Муж не чаял избавиться от
советского паспорта. Она деликатно укоряла нетерпеливого мужа. В конце
концов политические споры семью и доконали. Когда она касалась излюбленной
темы, мужа начинало трясти, словно к нему подключили ток в пятьсот вольт.
Сколько можно жить под таким напряжением. Обуглишься!
Осталась княгиня Мария Ивановна одна и вся ушла в славянские дела.
Кафедра, на которой у большинства преподавателей русский не родной язык.
Движение за мир... Как-то сказала на международной конференции женщин:
"Западные цивилизации? Они смердят!.." Боже, какую овацию ей устроили! Ей
целовали руку известнейшие политологи. Приглашали на все конгрессы розовых.
"Княгиня в красных латах" -- назвала ее язвительная Рози, подруга-семитолог.
Советское консульство на островах имени Джорджа Вашингтона предложило ей
отдохнуть на Черном море.
-- Я стала фавориткой Громыко, -- сказала она мне со своей обычной
неопределенной улыбкой: не то гордится, не то иронизирует и над собой, и над
Громыко, которого не жаловала, вспомнив однажды так: "Этот криворотый... "
Лишь в эту ночь я начал постигать ее. Пожалуй, она была искренна и
тогда, когда утверждала, что я из русских русский, и тогда, когда бросила
мне, что я еврей, и потому мне ее не понять...
Смею думать, что ни русскому, ни еврею невозможно постичь, как может
быть тридцать седьмой год венцом демократии... Переубеждать я ее не
собирался. Но, может быть, ей что-то скажет Бердяев, словно для нее
написавший, что все мерзости и даже убийство можно выдать за добродетель,
когда мерзость переносится с личности на национальное целое...
-- Ах, опять этот Белибердяев! -- перебила она меня. -- Если меня
кто-то и убедит, то только не он.
-- А князь Трубецкой? С его отвращением к мессианским химерам... Сталин
очень точно выбрал место, куда затурканному русскому человеку воткнуть
отравленную стрелу. Мы -- большие, мы первые среди равных. А в результате
вечная пушкинская сказка о старухе, снова оказавшейся у разбитого корыта...
-- Вы хотите, чтобы я отказалась от самой себя, от
Ходасевича-Блока-Белого?! -- вскричала она. -- "И ты, огневая стихия,
Безумствуй, сжигая меня, Россия, Россия, Россия, Мессия грядущего дня... "
-- Отказываться от Блока, Боже упаси!.. Но почему нам отказываться от
академика Павлова?.. При чем тут Павлов? Павлов убедил больную, что красный
цвет -- это зеленый. Естественный цвет природы. Нервы у женщины были
расстроены настолько, что она не воспринимала действительности, а только
слова, слова, слова. "В таком состоянии находится сейчас все русское
население", -- писал академик.
За окном зашуршала машина. В дверь позвонили. Такси. Я поднялся.
-- Григорий! -- всполошенно воскликнула она, вставая со своего любимого
кресла на львиных лапах, -- сегодня я разговорилась безумно. Как на
исповеди. Надеюсь, вы уже забыли все, что услышали здесь. Впрочем, таиться
мне нечего. У вас, евреев, Бог невидимый. У меня видимый, осязаемый всеми
шестью чувствами. Россия.
Я прощался с нашей двухметровой феей, удивительно молодой для своих
шестидесяти четырех лет, повторяя ее горделивую фразу с горьким чувством: "У
меня видимый... Россия".
Да ничего подобного! Ее Россия -- то же самое, что Израиль в словесах
Рози, -- абстракция, иллюзион. Россия без измученных жителей, зеков,
малокровных детей, оглупленных с детского сада политической ахинеей. Россия
неземная -- без отравленного воздуха, без загаженных рек и озер, в которых
нельзя купаться. "Народ-богоносец" -- это близко и понятно, это Федор
Достоевский -- ее неколебимая гордость. Народ одичавший и вырождающийся --
газетная грубость, в которую невозможно поверить.
Мне казалось, что самолет прилетел в Канаду мгновенно. Всю дорогу думал
об этой недюжинной женщине, воюющей со своей Речью Посполитой. Перебирал в
памяти своих давних знакомых, поэта Владимира Солоухина, некогда самого
талантливого "деревенщика", искавшего в те годы причину вечной российской
нищеты; как спорил с ним до хрипа еще в студенческие годы, когда он
"случайно влип", как я считал, в авторы погромного софроновского "Огонька"
1949 года; вспоминал о нем благодушно, с улыбкой, почти как о княгине Марье;
его знаменитое "антипартийное" кольцо с печаткой из царской монеты с обликом
Николая II, вызывавшее ярость партийных ортодоксов; не ведая еще, время не
пришло "ведать", что он, начав с "бунта на коленях", воплотит в своей
предсмертной "Исповеди"* зловещую эволюцию целой плеяды юных искателей
истины. Плеяды талантливых деревенщиков, вконец одураченных государством,
которое пыталось отвести от себя, многолетнего разорителя деревни, удар.
"Исповеди"... во славу Гитлера и гитлеризма, которые были, оказывается,
естественной "реакцией на разгул еврейской экспансии... "
Подобно княгине Марье, размышлял я тогда, тешит Владимир Солоухин в
национальных грезах о величии богатейшей и нищей страны свою гордыню.
Конечно, княгиня Марья, как ее ни убеждай, останется в своем старом
иллюзионе. Ее не насторожило даже то обстоятельство (она отвела жестом мою
попытку потолковать об этом), то не очень странное обстоятельство, что на
земле нет, нигде нет, скажем, горячащей идеи, названной английской,
французской или американской. Но есть "русская идея". Нигде нет газет и
журналов "Американская мысль" или "Французская мысль". Но есть "Русская
мысль".
В этом иллюзионе не требуется углубляться в проблематику: "Умом Россию
не понять..." Тут не о чем сожалеть, не в чем раскаиваться... -- княгиня
Марья никогда, до конца дней своих, не погасит свой внутренний волшебный
экран, дающий опору национальной горделивости и... безответственности.
А -- прозревающая Россия?..
* Владимир Солоухин. "Последняя ступень", Москва, АО "Деловой центр",
1995.
БАШКИРСКИЙ МЕД
Зайцы делятся на социалистов и капиталистов. Это я узнал от грустного
семнадцатилетнего башкира по имени Салават, когда мы с ним месили апрельскую
грязь в Гузове, забытой Богом деревне на севере Башкирии. Сырой чернозем,
перемешанный со снегом, облеплял сапоги до колен, я придерживал огромные
одолженные мне Салаватом сапоги за голенища, чтобы не увязли, торопясь через
поле мороженой картошки. Прямо из-под моих ног выскочил обшарпанный
заяц-беляк и запетлял к сосняку. Салават улыбнулся ему и сказал добродушно:
-- Шоциалист!
У Салавата были выбиты в драке все передние зубы, рассечена
оттопыренная губа. Он шепелявил так что поначалу его нельзя было слушать без
улыбки. Казалось, говорит трехлетний. Однако ощущение это проходило быстро.
Беляк -- зайц лесной, объяснил он, заметив мою улыбку. Когда рождаются
зайчатки, мать их бросает, теряет. Они разбредаются, и любая самка, учуявшая
по запаху зайчонка, подбегает и кормит. Коллективисты. Беляки. Коммуной
живут...
-- Фри лав на англиш, -- заключил он свой рассказик. -- Ш-швободная
любовь, по-нашему.
Я остановился посередине поля в нетерпении, чтобы тут же выяснить все и
про зайца-капиталиста. Капиталист, оказывается, заяц-русак. Он живет в
степи. Южнее. Степь -- место открытое. Спрятаться негде, любая ямка --
сокровище. Если самка находит углубление, она там утверждается с зайчатами,
никого не пускает. Мой дом -- моя крепость.
-- Империализм, как пошледняя штадия капитализма! -- солидно сказал
Салават, и узкое лицо его засветилось -- в первый раз за все время нашего
недолгого знакомства...
Я люблю натуралистов. Они -- моя слабость. Человеку, которому
заяц-беляк друг и брат, который издали отличает посвист пеночки и улыбается
ему, как голосу родного, такому человеку я готов довериться почти
безоглядно. Если же ему, в его семнадцать лет, не терпится, как Ламарку,
по-своему сгруппировать природу, я готов слушать его, даже коченея от
северного ветра.
Но Салават не останавливается, не ждет меня. Только на мгновение
приседает у глубоко вдавленных лосиных следов и тут же спешит дальше.
Он лишь три месяца назад стал зоотехником; тут, в родном селе, его
первая должность, которую он, по выражению его деда, "сполняет бегом..."
Я вспомнил о своем сыне и подумал: какой радостью был для учителей
Салават. Нацеленный с детства...
-- Ош-шибка ваша! -- бросил Салават на бегу, едва я заикнулся об этом.
-- Я был страш-шенным хулиганом. Извергом. Чешное шлово!..
Моя улыбка заставила его задержаться.
-- Не верите? Учительша географии была. Из города Златоуста. Задала мне
на дом задание. Опиши природу! Как видишь, говорит, так и пиши. Две недели
нудила... Природу писать -- это ж как на икону плевать... Не буду, уперся.
Она меня за дверь... Ух, тогда я наворотил. "Сквозь красноватые листья клена
платановидного просвечивали странные разноцветные плоды бересклета
бородавчатого..." Дальше -- больше! "Упираясь могучими корнями в землю,
стоял нетопырь-карлик..." А нетопырь-карлик -- летучая мышь... Она читала,
верите, прослезилась. И класс прослезился. До того прослезились, гады, что
перестали не ее занятия ходить. Верите, как вспомню сейчас, жаром обдает.
Учительша всю жизнь у домны прожила, откуда ей знать. Страшенный был
хулиган!..
Он снова помчал вперед, и вдруг замер на мгновенье, услышав вопль. Так
вопят мартовские коты. Только донесся вопль откуда-то сверху. Да и март
прошел...
-- Сарыч!.. -- Салават взглянул на большую встрепанную птицу, парившую
над лесом. -- Вон!.. Канючит по-кошачьи... Потому по-местному -- канюн.
Видите, клюв какой? Ш мой нос. Не клюв -- паяльник... Хищник!..
В голосе Салавата не было прежнего оживления: мы дошли до цели...
А целью нашей был коровник на краю поля. Салават открывает половинку
дощатых ворот на скрипящих петлях, и перед нами, в сырой земляной темени,
вырастает зрелище, которое можно увидеть разве во сне...
Корова, вернее, то, что осталось от нее: скелет, обтянутый буро-белой
кожей с язвой, обработанной чем-то вроде зеленки, стоит на ногах-палках,
подвешенная, чтоб она не рухнула, на бельевых веревках...
Глаза привыкают ко мраку: подобное видение и в соседнем стойле, и в
другом конце коровника. Остальные стойла пусты... Едкий запах лежалого
навоза не доставляет мне радости, но я уже не могу выйти, продвигаюсь внутрь
сарая, а Салават останавливается и, достав из кармана ватника домашнюю
лепешку из картофеля, дает вздрогнувшей корове. Она жует как-то не
по-коровьи быстро, а он гладит и гладит костлявые бока, шепча ей что-то
по-башкирски. таким тоном шепчут любимой...
-- Вошемьшот было! -- вдруг кричит Салават. -- Приехал, еще дышали...
Продал корма Шингарей! У, Шояк! -- Он еще что-то кричит по-башкирски.
Я уже знаю, что "Шояк" по-башкирски -- лжец. Но еще ничего не понимаю в
том, что произошло. Эпидемия, что ли, была?.. Как это можно -- продали
корма? Пропили, что ли?
-- Коровий лагерь! -- Рассеченная губа Салавата дрожит. -- Штрогий
режим!.. Не дотянули до травы. Все корки собирал, огрызки, кору варил,
ботву, картошку из-под снега рыли -- не дотянули...
Мы бредем назад, по скрипящей, перемешанной с талым снегом грязи; мне
не терпится взглянуть на председателя колхоза Шингареева.
-- Он что, пьяница? -- спрашиваю у Салавата.
-- Шояк -- Шингарей? Ой, нет! Башкир много не пьет. Русский много пьет.
Он трезвый убил. Трезвый! Его хотели снять, но...
Это я уже знаю. И не только я. Ведь я "брошен на пожар". Да что там --
на пожар! Почти бунт... Собственно, дойди Гузово до бунта, прислали б не
меня... Тут -- бунт на коленях. Крик души. Он лежал во внутреннем кармане
моего пиджака в виде многостраничного страшного письма, написанного цветным
карандашом: другого, видно, не было.
Три дня назад мне позвонили из газеты "Советская Россия", попросили
заехать и показали это письмо, в котором и про голод, начавшийся в деревне,
и про "коровий лагерь" упомянуто вскользь. А три четверти письма кричало,
взывало к совести человечества -- большими детскими буквами, решительно не
признавая женского рода:
"Весь природа опустошал. Вот пример: тетерка, глухарь, рябчик на рынке
нарасхват, коли весь коров помирал. Приказ: колхознику стрелять ястреб, лунь
и другой хищник, который тетерку клюет! А ястреб, лунь -- это же санитар,
клюет больных, слабых.
Месяц прошел, весь тетерка помирал, весь глухарь помирал. Весь
рябчик... Весь семейство тетеревиных... Мор!.. Лес, как сирота. Кто дал
право рушить биоценоз?!"
Письмо было коллективным, под ним стоял триста двадцать подписей на
четырех языках: башкирском, мордовском, татарском, русском -- вкривь и
вкось, и несколько оттисков пальцев тех, кто не ведал ни одного...
Потому и позвонили из столичной газеты, в которую ежедневно приходят
мешки писем, что триста подписей... "Коллективка", -- шепнули в редакции.
Этого не любили и опасались...
И главный редактор газеты Константин Зародов, посоветовавшись с кем-то,
решил послать "на пожар" кого-либо из писателей, за которого газета, по
крайней мере, до опубликования материала, ответственности не несет. Черт
знает, как еще повернется!
Писал "коллективку" Салават. Это было не так уж трудно понять... И
вопросительные знаки на тетрадном листочке были его. Они возвышались над
строчками, как деревья над травой. И казалось, даже раскачивались, как
деревья на ветру.
Было от чего раскачиваться...
-- Вы видели манок? Знаете? -- спросил Салават, заведя меня, по пути из
коровника, в какой-то длинный барак. Я понял, что это клуб, лишь по
гигантскому иконостасу в красных рамах; с иконостаса застыло косилось на нас
Политбюро, в исполнении местного художника, видимо, татарина: все члены
Политбюро -- широкоскулые, круглоглазые -- походили на татар, пожалуй, даже
на татарских ханов, только почему-то в галстуках. Какой-то татарский пир!..
-- Вот манок! -- Салават отпер рассохшийся шкаф, достал из-под бумаг
деревянный манок и подул в него. Раздалось утиное кряканье... -- Зверь
такого не придумает. Только этот... хомо сапиенс! Манки на утку, на рябчика,
на оленя. Все для убийства! Страшенного! С обманом... Этот я отобрал у
школьника. Спросил его: зачем обман? Нехорошо обман...
Салават стал живописать, и руками и плечами, как колыхалась на воде
выструганная школяром из дерева утица, а сам школяр дул в это время в свою
кряхтелку. Самец услыхал утиный кряк и, забыв все на свете, метнулся в
любовном экстазе, к утице. А школяр его из ружья. С лету...
-- Обман! И тут точь-в-точь такой же обман... -- Салават показал на
отсырелые деревянные стены барака. -- Приехали из города Бирска. И -- в свой
манок. "Выборы! Выборы!.. Всеобщие, открытые... Шояка переизбирать". Манок
искусный. Кря-кря! Все слетелись...
Скамеек не хватило, сидели на полу, на подоконниках; мальчишки табором
впереди; их оттеснили под стол президиума, накрытый прошлогодним лозунгом.
Сказали: выбирай председателем Шояк-Шингарея. Пятый год подряд. Тут как
закричали: "этому больше не бывать, чтоб Шояка председателем!.."
Подсчитали поднятые руки, постыдили тех, кто тянул сразу две. Четыреста
двадцать -- против Шояка. Только семь -- за...
Из Бирска который -- опять в швой манок. Кря-кря! Еще раз! Обратно
голосовать. За Шояка еще меньше. Четыре... Даже дежурные свинарки прибежали,
чтоб Шойк-Шингарея не допустить...
Из Бирска который -- приказал двери запереть и никого не выпускать.
Обратно голосовать.
Часов через шесть, за полночь, начал народ в окошки прыгать. У кого
скотина не кормлена, у кого детишки взаперти...
А главное, поняли -- не выборы. Манок: кря-кря! Подделка!..
Зрачки Салавата от ужаса расширились, глаза стали черными, без дна:
-- Какой манок придумали, а? Даже сказать страшно! Кря-кря! На людей!
Двадцать шесть часов держали колхозников взаперти -- такого я
действительно не видел! К вечеру следующего дня мужики высадили дверь,
матерясь преимущественно по-русски -- и, спустя полчаса, в бараке осталось
лишь девятнадцать человек, решивших лечь костьями. но Шояка провалить...
-- Из Бирска который, -- изумленно рассказывал Салават, -- лоб платком
вытер и -- обратно "кря-кря". В шестой раз... Кто, спросил, против
Шингареева?.. Все девятнадцать подняли руки. Как один.
-- Из Бирска который -- поглядел туда... -- Я взглянул в ту сторону,
куда показал рукой Салават, невольно задержав взор на главном татарине,
изображенном во весь рост, от пола до потолка. -- И потом сквозь зубы:
"Значит, таким путем! Запишем. Семнадцать против. Все остальные колхозники,
естественно, -- за..."
-- Чешное шлово! -- прокричал Салават испуганно. -- Каждого спросите...
Верите, что такое возможно?!. А я думаю иногда, приснилось мне... Кря-кря!
На людей?!. Се ля ви!.. Кошмарный инцидент, если по-русски. Я тоже был
хулиганом, хорошо! Но мне было четырнадцать. Ужасный возраст!.. А Шояку?!
Что ж это такое? Кто ни прикатит в Гузово, всех вот так, на манок. Кря-кря!
Что ни чужой, Шояку помощь. Кто тут только не побывал!
Только сейчас я начал понимать, почему Гузово встретило меня закрытыми
ставнями и безответными дверями. Я прибыл на машине с обкомовским номером...
Меня привезли сюда в сумерках. От Уфы мчали по выбоинам часов пять,
окоченели, проголодались. Обкомовский шофер в двери кулаком стучал, потом
сапогом.
-- Ну, Гузово! Ой, Гузово! Поняли, что за народ?! Колыма по ним
плачет!..
Из одного оконца выглянули и -- свет погасили. Мол, нет нас...
У башкирских домов он просил впустить нас по-башкирски. У мордвы --
по-мордовски. Бранился по-татарски. Как он отличал в полумраке башкирские
хаты от русских или мордовских?..
-- Тут сам кричи! -- Он повернулся ко мне в ярости. -- Тут ваши живут,
воронежские!.. Наличник какой, разве не видать?..
Улица как вымерла. Не у кого даже спросить, где правление. А тут и
вовсе стемнело, и зарядил дождь.
Наконец, нас впустили. Изба маленькая, душная. Шофер простился, сказав,
что в Гузове не останется. "Из прынципа..." Заночует у земляков... На пороге
оглянулся:
-- Ох, Гузово!.. Ну, Гузово!..
Меня уложили у входа, на широкой лавке, я не мог заснуть от духоты и от
того, что где-то, под окном, что ли? гоготал гусь. Вызывающе гоготал.
Победно.
Ворочаясь на лавке, я думал: как можно жить в доме с такими тонкими
стенками? Не Африка!.. Едва начало рассветать, из-под моего жесткого ложа
вывалилась белая гусыня. Оказывается, она сидела всю ночь под лавкой, на
которой я неостановимо ворочался. Высиживала яйца. Теперь она вальяжно,
покачиваясь на желтых ногах, прошествовала в противоположный угол избы, к
миске. На меня, шуршавшего на лавке, даже не оглянулась. Так же, как и
хозяин, мордвин в подвязанных галошах, который отвел меня в правление
колхоза, отрешенно глядя больными слезящимися глазами в сторону.
Теперь только мне стало понятно, откуда такая любовь...
Как только по Гузову разнеслось, что прибыли из Москвы, по поводу
письма, дверь избы Салавата не закрывалась.
Хозяин избы, дед Салавата, крошечный, заросший до ушей пасечник,
избегал меня.
-- Из газеты, -- прокричал ему в ухо Салават.
-- Шояк! -- Дед упрямо мотнул головой.
-- Из самой Москвы! Не из Уфы!..
-- Шояк! -- стоял на своем дед.
Он признал меня лишь перед самым отъездом, когда набредя в лесу на
пасеку, я купил башкирского меда.
-- Кто тебе выбирал? -- Дед осторожно приблизился ко мне.
-- Я... сам...
-- А как ты мог выбрать самый лучший?
Убей меня Бог, если бы я сумел объяснить это! Однако башкирский мед,
отрезанный мне куском, с сотами, прозрачно-белый, пахнущий липой, преобразил
деда. Теперь он верил в то, что я разберусь во всем и спасу Гузово, с тем же
неистовством, с которым раньше тряс головой: "Шояк!.."
В самом деле, коль человек изо всех медов выбрал самый лучший!..
Отведя меня в сторонку, старик рассказал мне о том, чего не было в
письме и чему я не поверил, не мог поверить, пока сам не убедился позднее в
районном городке Бирске, о котором речь еще впереди...
-- Тут такая хиромантия, -- напутствовал меня дед, -- гляди в самую
центру.
К вечеру в избу набилось столько, что пришлось раскрывать окна.
Поговоривший не прощался, а вставал к бревенчатой стенке, слушая, что скажут
другие. Мордовки теснились поодаль, в белых длинных носках грубой шерсти.
Галоши отвязывались на пороге. Мужчины позволяли себе входить в сапогах,
облепленных талым черноземом. Задымили самосадом, не упуская ни слова из
разговора с приезжим. Все ли так? Не забыто ли чего?..
Привели детишек, прозрачных, измученно-тихих, мал мала меньше.
-- Двоих Бог прибрал! Четверо осталось! -- хрипел согнутый до земли
человек в драном ватнике. -- Шояк-Шингарей сказал: живи, как хочешь...
-- Никто не сказал о самом страшном: Шояк нарушил биоценоз... -- Тон,
которым Салават произнес эту фразу, заставил хату притихнуть; так говорят об
убийстве.
-- Би-о-це-ноз, -- шепотом повторил Салават, губы его задрожали. --
Биологическое сообщество, по-нашему... Штрашнее что есть? Лес опустошил...
Правда, при Шталине запрещали заниматься кибернетикой и биоценозом?.. Это о
чем-то говорит?.. Все шло не по законам природы... Преступный отстрел... Лев
Толстой звал к природе, знаете? Носил вместо крестика медальон с
изображением Руссо...
Мордовки не отводили глаз с Салавата, побледневшего, в свежей рубашке и
коротком пиджачке с галстуком в крупный горошек. Смотрели влюбленно,
по-матерински растроганно, а потом косились в мою сторону: понимаю ли я,
каков Салават?! Каковы их дети?.. Их Гузово!..
-- Салават! -- крикнул ширококостный цыганского вида мужик с темными, в
машинном масле, руками. -- Рассказал, как тебе зубы вышибли?.. Э, неух! -- И
пододвинулся ко мне. -- Когда корма увозили, Салават, как чуял, прибежал.
Лег перед грузовиком. "Давите!" сказал. Ну, его, значит, как котенка, -- в
сторону... Он схватил секач, которым, значит, сечку рубят, и по шинам. По
шинам... Во, разукрасили малого!.. Кто? Шояк, кто еще.. Он драться научен по
книгам. Проходил эту... как ее? Джиу-джитсу... Сфотографируй малого для
газеты "Правда". Все подпишемся...
Одна из женщин, торопливо подвязав галоши, кинулась куда-то, принесла
мне гостинец. Кусок красной, жгущей гортань солонины... "Прощай меня, --
сказала, -- другой мяса в Гузове нет... Салавата сними на карточку. Пусть
все видят: убивают Гузово! Зачем убивают Гузово? Зависть -- нет! Северней
башкир не селится. Татар -- не селится. Кому мешает Гузово?! Шояку?!!"
Тут все закричали разом. При слове "Шояк" никто не мог удержаться.
Кричали, по сути, одно и то же. На разных языках. Почему держатся за Шояка?
Пятый год подряд. Тянут за уши человека, которого ненавидит вся округа?
Выгораживают. Против всех идут. Кому он нужен, Шояк?!
Я молчал. Этого я еще не знал. Не понимал. Почему-то лез в голову
Тютчев: "Умом Россию не понять, аршином общим не измерить..."
В самом деле, какое-то дьявольское наваждение!
...Шингареева в Гузове не было. Я ждал его вот уж третьи сутки, бродя
по лесу, залитому талой водой, режущей глаза, небесно-голубой. Березняк на
бугре начал зеленеть. Острые клейкие побеги вот-вот взорвутся.
Никакой Шояк не остановит. Природа...
На что бы я ни смотрел, думал о Салавате, который готов бежать от этого
разбоя куда глаза глядят. В религию. В толстовство...
Толстовец Салават! Новое в общественной мысли России...
Господи, а что сделали бы с Толстым, доживи он до атомной цивилизации,
коллективизации и "ликвидации, как класс..."
Почему-то вспомнилась недавняя поездка в приволжское село, где по улице
брели местные ребята в городских ковбойках, девчата в плащах-болоньях,
отбивая чечетку и голося под гармонику:
И-ех, прошла зима,
Настало лето-о-о...
Спасибо партии за ето-о-о!..
Нет, здесь, на севере Башкирии, таких "саратовских страданий" еще не
пели. Не до того! Да и приемников не видел. Всюду трансляция: "Труженики
колхозных полей, идя навстречу XXII съезду партии..." Самиздат не доходит.
Салават даже об Окуджаве не слыхал... Мертвая зона!..
Шояк-Шингарей отыскал меня сам. Ввалился в избу, согнувшись, чтобы не
удариться о притолоку; затоптался у дверей, огромно-рыхлый, дерганый,
настороженный. Но вовсе не испуганный...
Уселся на лавку, подобрав под нее кирзовые сапоги, в грязи по колено,
просипел, вертя самокрутку:
-- Сами... это... видали... На такой работе есть возможность каждый
день четыре раза сойти с ума и два раза застрелиться... В войну легче было.
С парашютом кидали в тылы врага, а не в пример легче... А куда деваться?
Семеро по лавкам. Сам девять...
-- Парашютист, значит?
-- Так точно! Третий краснознаменный парашютно-десантный...
-- Теперь вас сбросили на Гузово?
-- Что?
-- Корма продали? За сколько!
-- Так точно, вывезли. За 60 тысяч... А что делать? Доили государство с
войны. -- Он пригнулся вперед, сбычился, уставясь на меня пустовато-светлыми
немигающими глазами и частя заемными словами: -- Государство -- не дойная
корова... Первая заповедь колхоза -- рассчитайся сполна. Продали корма --
рассчитались...
-- Коров погибло на 300 тысяч?
-- Так точно! Как минимум... Ненавидят меня?.. Я сам себя... Это...
сказал же! готов два раза в день застрелиться... Так меня и крутит ветром. С
сорок первого. Вы точно заметили, сразу видать, откеда человек... Все как в
войну. Приземлился, парашют закопал, женился, значит! Теперь по инструкции
-- занял круговую оборону... А куда деваться?.. -- И без паузы: -- Спирт
потребляете? У нас бураковый, с запашком... Или портвейну прислать? Держим
для приезжих. Яички сейчас принесут. И сальца. А то в Гузове недолго и ноги
протянуть: ни купить -- ни украсть... "Газик", значит, подадим, как
сказали... Две оси ведущие; вездеход...
Когда с рассветом я шел к "газику", навстречу мне бежал Салават.
Маленький, как дед, белая рубашка вытащилась из брюк, раздулась за спиной
пузырем.
-- Милка полегла! -- крикнул он в отчаянии. -- Предпоследняя...
Миланя!.. От лепешки отказалась...
"Газик" тронулся тихо, а Салават все бежал рядом, держась за дверцу,
крепясь, чтоб не зарыдать:
-- От ле-эпешки отказалась! От лепе-э-э-э-...
У Бирска свой "витринный" въезд: каменные, с окованными дверями, амбары
на реке Белой. Когда-то Белая торговала пшеничкой со всем миром: черноземы
за Белой славились, их раздавали за верную службу царю и отечеству, и даже
самые беспутные из владельцев, не отличавшие ржи от пшеницы, богатели: не
мешали крестьянам ни пахать, ни сеять...
Ныне амбары закрыты. Замки и засовы красны от вековой ржавчины.
По крутому подъему поднялся на базарную площадь, возле которой, в
старинном запущенном особняке, расположился райком коммунистической партии.
На самом бугре райком. Далеко видать...
Я люблю останавливаться в таких заштатных сонных городках, где нет
бетонных коробок массового строительства, где все, как сто и триста лет
назад... Здесь все -- история, обветшалая, живая, и кирпичные стены метровой
толщины, монастырские ли, купеческие ли. И даже изгрызанный столб коновязи
на базарной площади: к нему и сейчас привязан жеребец с холщовым мешком на
морде. Хрупает овсом, перебирает ногами, бьет хвостом по лоснящемуся крупу.
Россия, которая еще жила надеждой...
Секретарь Бирского райкома не заставил себя ждать, вышел ко мне,
молодцеватый, поджарый, стремительный, как танцор. Пиджак словно сшит в
театральном ателье, почти до колен. Мода. Из дорогого сукна "трико ударник".
Он вел себя так, словно приехал родной брат.
Усадил родного брата напротив себя и, раскачиваясь на старинном, витого
дерева, стуле, потянулся к бухгалтерским счетам, которые лежали перед ним,
на письменном столе. Откинув зачем-то костяшку на счетах, сказал с радостным
одушевлением:
-- Видели! Пользуясь своей беспартийностью, делают, что хотят!..
Я молчал. Он снова откинул костяшку на счетах.
-- Животноводство! Это дорогого стоит! Подбросили в Гузово шесть тонн
проса. -- И отшвырнул на счетах еще шесть костяшек. -- Прибыл я туда. На два
дня... -- Снова щелкнул костяшками...
Он щелкал, о чем бы ни говорил. Без всякой нужды. Этот сухой щелк был
вроде ритуального ритма там-тама. Убеждал собеседника, какой в Бирске
рачительный хозяин?
"А если бы я привез с собой Салавата, он бы и при нем щелкал?"
-- Мне нелегко, в Ленинграде занимался промышленностью, -- заметил он,
и я, наконец, вспомнил, откуда мне известно его имя.
Это было нашумевшее дело. О миллионных поборах со спекулянтов, имевших
фальшивые фабрики в Грузии и магазин в Ленинграде, как бы государственный...
Спекулянтов расстреляли -- "за экономическое вредительство..." Я был
убежден, что и секретаря райкома, которого они содержали, осудили. А он вот
где, танцор...
-- Второй год в дыре, -- заговорил он как-то весело, видимо, по-своему
расценив мое молчание; распорядился принести мне чаю и достал из шкафчика
банку с прозрачным, как слеза, медом. -- Башкирский! Пальчики оближете!.. --
И, без перехода: -- Обещали осенью вытянуть в Уфу, вторым секретарем обкома.
-- Чуть подмигнул, как своему, понимающему с полуслова: -- Второй всегда
русак... А я в меру обашкирился. Мешать не буду... Подыми, говорят, только
район на ноги...
-- И подвесь на веревках, -- сказал я сквозь зубы.
Он вскочил на ноги, захохотал.
-- Вот-вот! Вы же там были... Как поднять Гузово?.. Чем? Домкратом?..
Я сидел ни жив, ни мертв. Значит, каждое слово, сказанное дедом
Салавата, -- правда?!. "Новая метла, -- шептал он мне в углу хаты о бирском
секретаре. -- Новая метла завсегда что-нибудь выкинет..."
А дело тут завязалось почище ленинградского!.. Видно, он без афер жить
не мог, этот танцор, выскочивший на партийную сцену.
Чтобы "сложилась", в глазах руководителей Башкирии, картина общего
счастья, он с каждого хозяйства брал, как татарский хан, ясак... Одни должны
были сдать много мяса, другие увеличить надой. Поставить рекорд!.. Хоть одну
корову раздоить, чтоб рекорд!.. Гузово тащилось середнячком. Проку от него
никакого. Что ж, зато Гузово, продай оно корма, может вернуть государству
долги. За все годы... Если колхоз возвращает государству все долги, кому не
ясно, что он круто пошел в гору!..
Я вспоминал мерцающий голос деда Салавата под сухой щелк бухгалтерских
счетов, который казался мне дальними выстрелами; и впрямь, на реке Белой шел
расстрел колхозов наемными "парашютистами", мордастыми физиономиями которых
был "украшен" вход в старинный особняк.
И счеты, и фанерная доска почета, перегородившая вход, и канцелярские
столы с грудой бумаг были театральной бутафорией, и это особенно остро
ощущалось на фоне старинного особняка в стиле ампир, вечного, казалось, как
само башкирское Заволжье, усмиренное еще во времена Стеньки Разина, добитое,
замордованное после бунтов Пугачева и Салавата Юлаева, в честь которого и
окрестили моего нового друга...
Колхозы загоняли, как перекладных лошадей. Лишь бы добраться боярину до
заветного кресла!..
Щелкали счеты. Я прихлебывал чай, пытаясь согреться и мучительно думая
о том, как он сумел такое скрыть...
Тем более что он и не очень старается скрыть...
Позвонил телефон. Еще раз. Звонил Шингареев. Советовался. Продавать ли
соседям два мешка проса. Еще что-то... Похоже, Шояк-Шингарей самостоятельно
боялся и шаг ступить. Да и то... По проволоке ступал над бездной...
"Новая метла", судя по его смеху, веселому гостеприимству,
откровенности, по правде говоря, озадачившей меня, не боялся ничего.
-- Передвинуть Гузово в республиканской сводке с последнего места -- на
третье -- это дорогого стоит... Никто не верил, что мне удастся поднять сей
камень... Намажьте медом печенье. Ц-ц-ц... -- Он пощелкал языком. -- С
горячим чаем... это пальчики оближешь...
...Я мчался в Уфу, готовый потратить неделю, месяц, полжизни, чтобы
свалить этого молодцеватого душегуба в модном костюме "трико ударник"!
Полный решимости, документов о голоде в Гузове, фотографий,
свидетельских показаний, я поднялся в Комитет КПСС Башкирской республики,
возле которого стояли две черных "Волги" с армейскими антеннами, а постовой
так долго проверял мои документы, словно это было не учреждение в глубине
России, а государственная граница. Первый секретарь находился в тот день в
Москве, на открытии сессии Верховного Совета СССР, и здесь, на всех этажах,
царила нервная суматоха. Бегали и девочки, и мужчины с брюшком: оказалось, к
отлету Первого не сумели подготовить его речь; представленную он забраковал,
и теперь весь аппарат трудился над вторым вариантом, который ожидал на
аэродроме в Уфе специальный самолет.
Меня принял Второй, кричащий на кого-то, взмыленный...
Круглая, с редким пушком, голова с закатывающимися на сторону
пронзительно-хитрым глазом не оставляла сомнения, с кем я имею дело...
Я уже не раз встречался с армией "вторых". Не знаю когорты циничнее,
хитрее, беспринципнее, чем "вторые", -- в вузах, министерствах, обкомах.
Они, как никто, умеют стать необходимыми и, в то же время, держаться в тени,
а главное, вторые достигли изощренного умения всегда казаться глупее своего
начальства. Во всяком случае, не умнее. Ни в коем случае! Это первая
заповедь Второго, если он хочет когда-либо стать Первым...
Я рассказал, с чем пришел, и глаз Второго закатился еще глубже, на виду
остался лишь белок с кровинкой. Другой глаз опущен, прикрыт дряблым веком в
рыжеватых пятнах. Попробуй пойми: о чем думает человек? Качается перед твоим
лицом светлый реденький пушок на темечке.
Когда я произнес слово "биоценоз", Второй моргнул дряблыми, в пятнах,
веками, словно я выразился непечатным словом. Позвонил, чтоб принесли чаю.
"Попробуйте нашего башкирского медку, до-орогой товарищ!" Затем миролюбиво
спросил, не заезжал ли товарищ в деревню такую-то. Там новшество.
Карусельная доилка. По рекомендованным чертежам, дорогой товарищ!.. Если
первое "до-орогой товарищ" прозвучало скукой, почти стоном, то последнее
отдавало угрозой. И чтоб не оставалось сомнений;
-- О "каруселях" будут говорить завтра в Кремле, на заседании
Верховного Совета Эс Эс Эс Эр. Башкирская А Эс Эс Эр выполнила указание
первой...
Я молчал, глядя в тоске на светлый пушок, на новый, с иголочки,
костюм-"тройку" из того же партийного сукна "трико ударник" (видно, в Уфе он
был дефицитным). И -- бестактно сказал об опухших детях, о запланированном
бирским секретарем убийстве села Гузово...
-- А за рекой Белой вы были? -- Он спросил меня с прежней
невозмутимостью, словно в моем повествовании не было ничего хоть
сколько-нибудь заслуживающего внимания. -- Там есть Герой социалистического
труда, который...
...Я выбрел на уфимскую улицу с ощущением, словно с разбега налетел на
каменный забор. Голова гудела.
Куда идти? Главнее этого дома в Башкирии не было. Хозяин -- здесь...
Ветер обжигал. Как зимой. Пригнувшись и наставив ворот плаща, двинулся
куда глаза глядят, испытывая почти физически чувство человека, которого не
просто били, а топтали ногами, потом вышвырнули на улицу и следом плюнули...
Помню, я остановился на перекрестке и произнес, не замечая, что говорю
вслух:
-- Салават, что же мы будем делать?..
Я шел, машинально, по привычке горожанина, читая вывески. И вдруг глаза
мои остановились на стеклянной табличке: "ПРОКУРОР БАШКИРСКОЙ АССР". Ноги
мои свернули к подъезду ранее, чем я что-либо подумал.
Секретарша прокурора, изучив мои документы, нырнула в кабинет, и вот я
сижу перед главным прокурором Башкирской республики. Если не ошибаюсь,
фамилия его Соболев. В отличие от Второго, республиканский прокурор смотрит
на пришельца неотрывно. Пристальным изучающим взглядом профессионального
следователя.
Лицо интеллигентное, тонкое, взгляд пытливый, умный...
На лацкане прокурорского пиджака алый флажок депутата Верховного Совета
РСФСР, под рукой -- целая колония телефонов. Наверняка он знает, что
творится в его бирской епархии. Я не стал доставать ни документы, ни снимки;
сказал лишь, что только сейчас из Бирска... И спросил напрямик:
-- Скажите, пожалуйста, вы кого-либо привлекали к ответственности за
нарушение демократии?..
Тонкое лицо республиканского прокурора стало, на какой-то миг,
напряженно-растерянным, и я "сузил тему":
-- ...За нарушение колхозной демократии?..
-- Как же! Как же! -- ожил покурор. -- Вот, к примеру, мы привлекали к
ответственности председателя колхоза, который избил лодочника.. Затем,
помнится, судили председателя, который налетел, конный, на двух колхозниц,
удиравших с поля на базар. И плетью погнал их обратно. У одной глаз
повредил...
Воцарилась гнетущая тишина.
-- А... без рукоприкладства? -- спрашиваю. -- Рукоприкладство -- статья
известная... Кстати, Шингареев выбил зубы зоотехнику. Рассек губу...
-- О! Это мы так не оставим...
-- Ну, а если бы не рассек губу?!
Прокурор республики пожимает плечами и, устало вздохнув, тянется к
кнопке звонка. Собираются вызванные им юристы, румяные, курчавые, похожие на
комсомольских работников. Республиканский прокурор повторяет им мой вопрос.
-- ...Если без нанесения побоев или увечий, -- уточняет он.
-- Не-ет! Никогда не привлекаем! -- восклицает один из них,
занимающийся, как выяснилось, пресечением беззаконий в сельском хозяйстве.
-- Мы демократией не занимаемся. Не было такого случая. Это -- прерогатива
обкома партии.
Республиканский прокурор снова вздохнул устало и подытожил:
-- Демократия -- наше узкое место!..
...В Москве главный редактор "Советской России" Константин Иванович
Зародов, едва я вошел в его просторный кабинет, протянул мне бумагу с
официальным штампом. Это был документ, присланный из Уфы. В нем сообщалось,
что присланный редакцией человек беседовал "не с теми людьми", а сплошь с
клеветниками и очернителями, подлинной картины не понял, не разобрался и
вообще пошел на поводу у нездоровых элементов...
-- Иногда ответа из Уфы по полгода ждем, а тут, как видишь,
сверхоперативно. -- Зародов усмехнулся, потер свою высоколобую голову и
спросил: -- Что делать будем?
Я снова пробежал взглядом письмо, подписанное заведующим отделом
республиканского обкома партии, которого я и в глаза не видел, и у меня
вырвалось в сердцах:
-- Ну и гады!..
Я подробно рассказал Зародову о своей "башкирской экспедиции" и
попросил немедля, по моим следам, послать штатного корреспондента "Советской
России". Для проверки...
Зародов снова потер свою высоколобую голову и нехотя согласился.
Штатный вернулся через неделю, заявил, что я кое-что смягчил, надо им
врезать посильнее; и вот типография "Правды" набрала, в тот же день, полосу
очередного номера. Страница была составлена из коллективного письма
колхозников деревни Гузово Бащкирской АССР, моего материала, торопливого
опровержения Башкирского обкома и -- небольшой заметки "От редакции", в
которой подтверждалась страшная правда коллективного письма из деревни
Гузово...
Когда я поднялся в аппартаменты главного редактора, сырой оттиск
завтрашнего номера газеты был уже "завизирован" отделом писем, отделом
проверки, ответственным секретарем, цензором, весь угол был расцвечен
ответственными карандашами, осталось расписаться лишь главному редактору и,
возможно, одним преступлением на Руси, в далеком башкирском углу, стало бы
меньше...
Константин Зародов спросил меня о здоровье и здоровье близких,
улыбнулся приязненно и, продолжая улыбаться, стал набирать номер белого
телефона, который в редакциях называют "вертушкой" и никогда не оставляют
без дежурного или охраны.
-- Докладывает Зародов! -- произнес он с четкостью армейского офицера,
и я невольно вспомнил парашютиста из деревни Гузово. -- ...Есть у нас один
материал... -- И он поведал вкратце о "новой метле" из города Бирска,
выскочившей на партийную сцену... -- Есть-есть! Так точно!.. -- отрапортовал
Константин Зародов и, положив трубку, повторил услышанное...
-- О Башкирии не рекомендую, -- сказали там. -- Башкирия дала в этом
году много хлеба... Выберите, если надо, какой-либо колхоз Свердловской
области...
Зародов нажал кнопку. Написал на свеженькой полосе красным карандашом
"В АРХИВ"...
Месяца через два я наткнулся во дворе комбината "Правда" на парнишку из
отдела писем. Он крикнул мне, что пришло из Гузова письмо -- против меня...
Я тут же поднялся в отдел, и мне показали письмо, написанное
чудовищными каракулями, по четыре ошибки в слове.
"...Башкирский мед он понял, думали, поймет и нас, а он такой же
шояк...
А внука моего, Салавата, отдали под суд и присудили к восьми годам
тюрьмы за то, что сказали, поморил коров..."
Наверное, я сильно изменился в лице, -- паренек из отдела писем
порывисто коснулся меня пальцами и произнес успокоительно:
-- Не беспокойтесь. Письмо послали на верхний этаж. Вернулось с
резолюцией Главного: "В АРХИВ". Видите, это его рука... Так что все в
порядке.
БРАТСКАЯ ГЭС
Юра поднялся в самолет "ИЛ-14" и огляделся: куда приткнуться? Самолет
местный, кресла ненумерованные. В хвосте, похоже, монтажники расположились.
В черных лоснящихся кожухах, резиновых сапогах. Один в зимней шапке с
опущенными ушами, которую не снял даже здесь: чалдон теплу не верит -- ныне
тепло, а через полчаса зуб на зуб не попадет. Тайга! Только уселись, тут же
повытягивали из своих необъятных карманов бутылку "Облепихи", другую,
третью... Разлили в бумажные стаканчики, один протянули Юре, забившемуся в
последний ряд, возле туалета.
-- Глотни, паря, чтобы довезли живьем!
Юра пригубил и огляделся, куда поставить.
-- Ты что, паря, иль кореец какой?.. -- удивился чалдон в зимней шапке
с опущенными ушами. -- Русский? Тогда не плескай...
-- Н-не могу пить! -- выдавил Юра, чувствуя, как наливаются огнем уши.
-- Собака... это... покусала!
Монтажники покачали головами сочувственно. Собака покусала -- дело
серьезное.
Юра поднялся к иллюминатору, из которого было видно крыло с полосой
гари от выхлопных патрубков, и подумал: почему ляпнул про собаку?.. Вот
ведь, о чем болит, о том и...
Едва Юра получил паспорт, сразу отнес заявление в летную школу.
Привезли Юру в город Чугуев, под Харьковом, вышел к ним, стриженым, кадровик
в синем кителе и сказал, чтобы написали биографии в свободной форме. Юра
решил, что в свободной форме -- значит, вроде сочинения на вольную тему.
Писал, как было... Что долго жил с дедом в Норильске. Дед работал
машинистом, бабка -- стрелочницей, а вся поездная бригада -- зэки. Рос на
руках у зэков, которые в нем души не чаяли, поскольку где у зэков свои-то?
Письма в лагеря редки, а в письмах -- слезы.
"...Слово "зэки" у иных вызывает неприязнь, опасения, -- завершал свою
биографию-сочинение Юра. -- А в нашей семье это слово порождает
представление о честных добрых людях. Они, сам видел, люди не падшие, им
надо верить. Порой они больше стоят, чем тем, кто на свободе".
Юриных дружков зачислили в летную школу, а Юру, естественно, даже в
чугуевский гарнизон не пустили. Сообщили открыткой: мол, мандатная комиссия
считает невозможным...
Юра, ошарашенный, потерянный, вернувшись, побрел не домой, а к своей
классной руководительнице Надежде Ивановне, рассказал, что произошло...
Надежда Ивановна заплакала. "Выходит, -- сказала, -- я тебя плохо
учила, если ты решил, что можно говорить с кем угодно о чем угодно... Это я
виновата. Вышел с открытой душой... к собакам".
После того где только Юра ни работал, видел: собаки вокруг. Бешеные
псы. Шоферил на стройке: завгар записывал ему липовые ездки, а деньги --
себе. Бензин заставлял сливать в канаву. "Не хочешь сливать -- продавай..."
В Москве вещи начальству возил на дачу. А писали -- гравий... В другом месте
-- с завмастерскими не поделился, тот кулак к Юриному носу: "Убирайся к
такой-то матери!.."
На Братскую, твердо решил Юра. Комсомольско-молодежная стройка. Больше
некуда...
-- Хотуль! -- закричали со всех сторон самолетной кабины. -- Рули к
нам, Хотуль!
Юра привстал, чтобы увидеть Хотуля! Какой он? Оказалось, темнолицый,
мужиковатый, медлительный, с усмешинкой. Ватник как у простого работяги. В
незавязанной ушанке. Словно это не о нем писали в "Правде"! Сравнивали с
былинным богатырем и еще с кем-то...
Хотулев остановился посредине кабины, высматривая свободное место.
-- Хотуль! -- кричали механики. -- Уважь деревню Никитовку!
Хотулев кивнул засаленным кожухам и прошел дальше, к последнему ряду.
Приглянулся ему там, видать, огненно-рыжий юнец с желудевыми и огромными,
как пятаки, глазами. Вокруг было много озабоченных, пьяно-благодушных,
пустых глаз. А эти -- сияли как-то исступленно-встревоженно. Не то восторг в
них, не то страх. Ожидание чуда, которого всегда ждут с холодком на спине...
Энтузиаст, видать! Хотулев любил энтузиастов. И -- жалел их.
-- К нам? -- утвердительно спросил он, пристегиваясь рядом с юнцом.
-- Ага, на Братскую, -- с готовностью отозвался тот. -- Юрой зовут.
Шоферю по белу свету.
Фамилия его была известной. Оказалось, сын летчика-испытателя. "Папин
кусок застрял в горле, -- объяснил Юра с нервной веселостью. -- Слишком
жирный..."
Хотулев взглянул на него сбоку. Рыжие волосы торчком. Ровно факел.
Живет -- горит. Бороденка реденькая, монгольская. Словно кто-то выщипывал,
да недощипал. Лет двадцати семи парень. А все еще похож на гривастого, лет
семнадцати, школяра. "Недощипанный-от, -- с улыбкой подумал Хотулев. -- Эх,
как бы тебя тут не дощипали!.."
-- А чего в летчики не захотел? Как отец.
У Юры кровь от лица отхлынула. Даже губы посинели.
-- Давайте выпьем! -- воскликнул он торопливо. -- У меня коньяк есть.
"Ереван". Такого нигде не купишь...
Выпили по чайному стакану.
-- За новую жизнь! -- сказал Юра. -- Всюду. Как у вас, на Братской...
-- Оно конечно, -- не сразу согласился Хотулев. -- Передний край
коммунизма... Отец-от где?..
Пришло время привязаться ремнями, Юра пьяно хорохорился: "Что я,
собака, привязываться буду..", -- а тут сразу перестал отталкивать ремни,
уставился в иллюминатор отрезвело.
С птичьего полета мир кажется аккуратно расчерченным и прибранным. Даже
таежные болота -- не такими уж страшными...
Хотулев корил себя за то, что спросил Юру об отце; не зря, правда,
спросил, хотел понять, что за энтузиаст недощипанный. Может, пособить
надо?.. Эх, да не к месту спросил...
Когда самолет начал опускаться к Братску и высоченные мачтовые
сибирские лиственницы, за иллюминатором, кинулись зеленой волной навстречу,
Юра, едва не рассказал все, что бывает, говорят лишь другу или случайному
пассажиру, с которым больше не встретишься: что отец погиб. Разбился. Только
газеты не писали. И все подробности...
Провел ладонью по мокрому лицу с силой, чтоб не выболтать того, что
поклялся матери никому не говорить. Никогда. Что отец знал заранее:
разобьется. Подошел к нему, Юре, утром, сказал: "Я нынче, может, задержусь.
Надолго. Береги маму..." Потом уж друзья отца рассказывали: самолет был
недоведенный. Ему еще рано было в воздух. Да приказ был: начать облет к
годовщине Октября.
Отец никому не стал поручать, хотя под его началом было двенадцать
испытателей. Взлетел сам...
Мать твердила -- ничего не докажешь. Только отшвырнут, как от летной
школы. Вымолила обещание молчать. А дал слово -- держись.
Самолет тряхнуло, Юру отбросило вбок, он даже не заметил этого. Глядя
на расступавшиеся перед летным полем сосны, Юра произнес вдруг с
остервенением, удивившим Хотулева:
-- Тю!.. Собаки! Есть еще незагаженные места! По-нашему здесь будет!
По-людски!.. Не так?!.
Колеса ударились о землю, раз, еще раз, кто-то выматерился длинно. За
ним другой.
-- Ти-ха! -- прикрикнул Хотулев, и разом притихли матерщинники,
протрезвели...
Пассажиры, утомленные болтанкой, детским плачем, пьяными спорами,
вывалили на сосновый воздух, навстречу мчались санитарные машины. Они
подкатывали к трапу. Выгружали носилки с ранеными. Один выбрался из кабины
чуть поодаль. Забелела его нога в гипсе. Раненого повели, поддерживая под
локти, к самолету. Он скакал на одной ноге, другая -- толстая, загипсованная
-- колыхалась на свежем ветру.
-- Как на войне! -- Юра посерьезнел. -- Подвозят резервы. А навстречу
перемолотые.
-- А ты это откеда знаешь? -- Хотулев усмехнулся как-то криво, одной
щекой... Не дослушав ответа, рванулся вдруг к раненому с загипсованной
ногой, спросил его о чем-то.
Весь самолет утрамбовался в один старенький автобус. Сидели на
деревянных чемоданах, на коленях знакомых. И все же несколько парней не
протолкнулись. Шофер, молодой парнишка со шрамом во всю щеку, тряхнул
автобус, как мешок. Все попадали друг на друга, скрючились стиснуто у задних
сидений -- теперь влезли и оставшиеся.
-- Чем орать, -- огрызнулся он миролюбиво, огибая санитарные машины,
которые все прибывали, -- лучше подсчитайте процент вашей несознательности.
Еще восемь влезло. Им что тут, зимовать?!
Юра стоял, жарко сплюснутый парнями в ватных стеганках. Стеганки
зеленые, серые, черные. В извести, бетоне. Продранные. С торчащими клочьями
ваты. Стеганки хороших людей. Зэков, которые его нянчили вместо отца... Он
заранее любил этих ребят, небритых, веселых, бранящихся на ухабах, когда
автобус звенел, как брошенный чайник. От них разило сивухой, как и от тех
зэков, когда они, бывало, отправлялись с дедом из Норильска в Дудинку, по
рельсам, над которыми смыкалась болотная жижа.
"Живем!.."
И плакаты у дорог были как тогда. На облезлой фанере. Эти, правда, куда
лучше. Художники писали, профессионалы. Но тексты те же, из далекого
детства: "Закончим первую очередь к годовщине..." "Первый кубометр бетона
уложила бригада Никиты Хотулева. Слава удостоившимся..." "Коммунизм -- это
молодость мира..."
А вот белыми камушками, на склоне мшистой сопки. Далеко видать.
"Братская ГЭС -- передний край коммунизма". А на следующей, еще выше, на
отвесной скале. Как забрались? "Слава строителям Братской ГЭС -- лучшим
людям эпохи..."
Настроение у Юры стало праздничным. "Живе-о-ом!"
-- Знаете, какой я везучий! -- одушевленно сказал он Хотулеву. -- Когда
родился, голод был. К нам бандиты забрались, все выскребли, а хату подожгли,
подперев снаружи дверь. Мать выбила окно и, со мной на руках, выскочила... А
тетка ее сгорела... Все говорят, я -- везучий! Везучий!!.
Автобус затормозил у крутого обрыва, возле нарядного домика, редкой на
Руси нелиняло-небесной краски. Шофер затолкался к выходу, за папиросами, и
пассажиры -- за ним, поразмяться, вздохнуть вольготно. Подошли к обрыву, к
самому краю, и замерли, ошеломленные...
Справа ревели знаменитые падунские пороги. Скоро, говорили, они уйдут
под воду. Пока еще они чернели гигантскими стесанными зубьями, готовыми
перемолоть все, что ринется на них. Ангара кидалась на них волна за волной,
бушевала, кипела, а они торчали каменным завалом, похожим на линию обороны.
Вечными темными дотами, стерегущими тайгу...
А с левой руки подымалась к белесому небу серая громада плотины,
обезличенно-мертвая, плоская, как надгробье над Ангарой...
-- "Странно", -- мелькнуло у Юры. Человеческое, живое казалось мертвым,
а мертвые скалистые пороги -- чем-то живым, вечным, крикни -- откликнутся...
Посередине серого надгробья кипел, где-то внизу, водосброс. Ангару в
игольное ушко пропускали... Она закручивалась тут пенным жгутом, слепящим на
солнце, несла стоймя унесенные откуда-то лодки-долбенки, столбы, железные
бочки, выстреливая их с водосброса, как из катапульты. Она была прекрасна,
Ангара, в своей ярости и в своей беспомощности: и долбенки, и бочки, и
столбы с засмоленными концами -- весь мусор человеческий не выстреливался
прочь, в никуда, а рушился вниз со страшной высоты, вместе с пеной и гневным
ревом...
-- "Славное море, священный Байкал", -- забасил один из матросов,
вскинув руки, точно одобряя Ангару, мол, давай, круши...
-- "Славный корабль, омулевая бочка, -- подхватили его подвыпившие
друзьяки. -- Э-эй, баргузин, пошевеливай вал. Молодцу плы-ыть недалечко..."
-- Ох, искупаться ба! -- вздохнул кто-то в лоснящемся кожухе, от
которого подымался парок.
Все засмеялись.
-- Утопнуть ежели, -- сказал старик с плотницким ящиком. -- На что ехал
далече? Утопнуть лучше в своей деревне. Крест поставят. Яичко принесут...
Зашуршала земля, и Юра инстинктивно попятился, глянув вниз. У самого
берега, в затишке, и то кружило могуче, неостановимо, плескало, как в прибой
на море... А чуть дальше! Все сметет. Любую деревню, поезд, лес. С корнем
вырвет.
Вода ревела так, что надо было повысить голос, чтоб услыхали.
Было чуть-чуть страшно, и от этой самолетной высоты, и от величия
беззвучной, заглушенной ревом Ангары стройки. Кино не кино, жизнь не жизнь.
Сказка...
-- Что уставились? -- крикнул шофер, бегущий от
неправдоподобно-голубого домика. -- Вы что, иностранцы?! Это место для
интуристов!.. Отсюда они социализм снимают-понимают, -- добавил он
добродушно, усаживаясь за руль. -- Все, что ль, на месте?.. Значит, первая
остановка гостиница города Братска. Название: "Придешь незваный, уйдешь
драный!" Есть желающие?
Никита Хотулев, наклоняясь к Юре, шепнул, что, если не устроится на
ночь, чтоб двигал к рабочему общежитию, сказал бабке-коменданту, мол, Хотуль
прислал. Слыхал?!
-- Тю! -- Юра уверенно мотнул головой. -- Приткнусь куда-нибудь...
В двухэтажном деревянном бараке-гостинице, возле которой Юра выпрыгнул
из автобуса, мест не было.
-- И не будет! -- обнадежила старуха, скребущая пол, на котором
валялись консервные банки. Ты кто, рыжий? Шофер? -- В ее голосе зазвучало
некоторое уважение. -- Иди, малый, в партком стройки, там записки дают, у
кого дефицитная профессия. Сунут куда-нибудь.
Юра взвалил чемодан на плечо и отправился в дальний барак, на который
старуха показала щеткой.
У дверей парткома маялась длиннющая очередь; кто-то закусывал, разложив
на коленях крутые яйца, соль, черный хлеб, женщина кормила грудью ребенка;
двое грузин играли в нарды. Юра пристроился последним, после того, как
девушка-секретарь сказала, что шоферский лимит кончился.
Ждал он оторопело, порой в испуге: из кабинета выходили в слезах, крича
что-то свое; парень с якорями-наколками на огромных волосатых руках
пробасил, с силой швырнув тихую, обитую кожей дверь парткома:
-- Кто тут не был, тот будет, кто побыл, тот х.. забудет!..
Юра хотел было укорить матерщинника, да только поглядел на него с
состраданием: до чего дошел человек, если он в парткоме Братской ГЭС этак?
Без тормозов! Биографию в свободной форме...
Часа три принимал главный. Он назывался многообещающе: парторг ЦК КПСС
на строительстве Братской ГЭС. Юра мельком взглянул на него, когда тот
быстро, ни на кого не глядя, вышел: здоровущий, краснолицый, похожий на
ожиревшего волжского крючника. Его заменил другой, помоложе, помельче чином;
очередь зароптала: главный не может пособить, так что ж зам-пом сделает?..
-- Ничто! -- примиренно сказал старик в замасленном кожухе. -- Наши
дела маленькие. Дай каравай в день, а ушицы наварим.
-- Меняются, как на вредной работе! -- не унималась женщина в
брезентовой робе. -- Ровно на урановых.
-- Мужик, он, ежели его допечь, вредней урана, -- вздохнул старик.
В эту минуту из дверей вышел принимавший. Очередь повскакала на ноги,
закричала на все голоса.
-- Ну, народ, -- сипловато протянул старик в кожухе. -- Человеку
поссать не дадут.
Юра попал в кабинет лишь под вечер. За столом измученно, горбясь, сидел
незнакомый человек в измятом костюме. Третий за день. Сменщик. Он был похож
на учителя в конце уроков, осатанелого от крикливой и неуемной детской
ненависти. Круглое серое лицо его было обращено в пустой угол. На вошедшего
не глядел. Юра начал говорить, сбиваясь, что прибыл по комсомольской
путевке, выложил документы, а тот все смотрел пустыми глазами в пустой угол.
-- Ложь мне надоела! -- выкрикнул Юра, решив, что его не слушают. -- За
честность ныне по башке бьют!.. Вот и решил к вам. На свежий воздух.
И тут только пустые глаза обрели осмысленное выражение. В них
промелькнули любопытство, почти участие.
-- Бьют, говоришь? По башке?.. За честность... -- И протянул вдруг
по-сибирски, умудренно, совсем как Хотулев: -- Быва-ат, быват!.. Сам-то
откуда?
Но ответить Юре не пришлось. В кабинет ворвалась молоденькая девчушка с
ревущим ребенком на руках. Хлебнула, видать, горюшка! Лицо -- точно
известкой присыпано. Ни кровинки Ключицы выпирают. Длинная деревенская юбка
затянута флотским ремнем, иначе не удержится на худобе. Юра видел таких
только в Норильске. В лагере. Мать называла их доходягами и, когда гнали
мимо дома колонну доходяг, мать бросала им под ноги хлеб и картошку. Однажды
ее чуть не застрелили за это. Огрели прикладом, бабка кровоподтек
отмачивала. А когда другую колонну повели, сама вышла с чугунком картошки.
-- Извели, -- сказала девчушка напряженным глухим шепотом, полным
голого страшного отчаяния. -- Извиняйте, что не так!
И положила на канцелярский стол ребенка. Аккуратненько положила.
Подальше от чернильниц. Провела рукой по ножкам, не оголились ли, пока
несла. И тут же бросилась назад, закрыв измученное лицо руками. Лишь
выскочив из кабинета, заголосила, как голосят русские бабы над покойником.
Навзрыд.
А они остались сидеть недвижимо По одну сторону парткомовский с Юриной
комсомольской путевкой в руке. По другую Юра, потерявший дар речи.
Но самое непостижимое (Юре показалось -- во сне это): парткомовский
продолжал листать Юрины документы, словно ничего не случилось. И бровью не
повел. Словно не лежал между ними, на канцелярском столе, бледный
улыбающийся подкидыш, почмокивающий во сне. И не голосила девчонка на улице,
где проносились, сотрясая барак, грузовики.
От вскрика матери, что ли, снова захныкал во сне ребенок, засучил туго
спеленутыми ножками.
-- Скоро к нам гиганты-самосвалы придут, -- деловито начал
парткомовский. -- Опыт есть? Пристроим... А пока пороби на бетоне. Пойдет?
-- И тут только поднял глаза на Юру. И так смотрел оцепенело несколько
секунд, словно Юрино выражение лица и было самым неожиданным из того, что
здесь произошло.
-- Проститутки! -- наконец выдавил он из себя. -- Видал, что делают,
суки! Нарожали на нашу голову...
Юра ошеломленно молчал, и тот взялся за телефон, сказал кому-то в
досаде, чтоб прислала за очередным.
-- Слышишь, орет? Давай, а то срывает всю партработу.
Юра не помнил, как выбрался на улицу. В ушах все еще стоял детский рев.
Попытался найти девчушку, только что голосившую под окнами. Девчонки шли
гуртом. В брезентовых робах, висевших на них кулем, в резиновых сапогах.
Некоторые такие же белые. От извести, что ли? Но той не было...
Солнце зависло над ночной тайгой раскаленным прутом. Как болванка в
горне, в шипцах кузнеца. Вдали грохотало, словно и впрямь отковывал где-то
молотобоец новый день...
Юра сел на чемодан, обхватил голову. Не хотелось никого видеть. Идти?
Куда идти?..
Продрогнув, поднялся, водрузил чемодан на плечо, поплелся к рабочему
общежитию. Слова "Хотуль прислал" оказались верней записки.
-- Ложись на любую! -- Громкоголосая, на раздутых от водянки ногах,
комендантша отомкнула комнату, заставленную железными кроватями с серыми
солдатскими одеялами. -- До пяти все на бетоне. Отоспишься, а там Хотуль
заглянет, разберемся... Да говорю -- на любую: тут хворых нет. Хворые на
погосте.
Заснуть Юра не мог. Где-то надрывался младенец -- ему слышался младенец
на канцелярском столе... Натянув отцовские резиновые сапоги, подвернув их,
чтоб не было видно, что охотничьи, для отдыха, отправился в котлован, на
поиски Хотулева. Мимо ревели "МАЗы" с буйволами на радиаторах. Повороты
таежные, крутые, раствор выплескивался через борта, шофера материли Юру,
жавшегося к кювету; когда добрел до котлована, он был в бетонной жиже с
головы до ног.
-- Эй, леший! -- закричал кто-то весело. -- Лазь к нам, у нас работа
чистая!.. -- Послышался негромкий, вразнобой, девичий хохот.
Юра вгляделся. Неподалеку рыли траншею. Человек двадцать девчат и трое
парней во флотских брюках, заправленных в сапоги. Траншея была глубокой,
вровень с плечами. Только лица виднелись над землей, да мелькали лопаты.
-- В старину неверных жен закапывали так, по шею, а вас за что? --
шутливо, в тон, ответил Юра, скользнув взглядом по девичьим лицам. И, от
неожиданности, даже с ноги на ногу переступил. Глазам не поверил. Посередине
траншеи работала та, белолицая, с ввалившимися щеками, лет восемнадцати
девчушка, не больше. В длинной и широкой деревенской юбке, подпоясанной
флотским ремнем. Юра шагнул к ней, но -- остановился: зачем бередить?.. Мало
ей вчерашнего?!
-- Платить будете? -- спросил хрипловато, чтоб хоть что-то сказать.
-- Будем! Будем! -- раздалось в ответ несколько девичьих голосов.
Ребята захохотали, один из них, в брезентовой накидке, видно, бригадир,
спросил деловито:
-- Время есть? Подсоби, а?.. Выведем, как всем. У нас половина на
больничном.
-- Тю! Что так?
-- Дак вода тут без газировки. Животами маемся. Тянем прямо из лужи.
-- Вы что, без понятия?
Бригадир усмехнулся:
-- Намахаешься лопатой, станешь без понятия. Троих уж увезли в Иркутск,
кровью изошли.
Юра прыгнул вниз, взмахнув руками; упал, поскользнувшись на вязкой,
оттаявшей сверху мерзлоте. Тонкая и желтая, как подсолнух, девчонка
засмеялась.
-- Сигает-то, как Икар... Икар, иди к нам, у нас земля мягче!
Девчата захохотали -- все ж отдых. Только одна не улыбнулась,
маленькая, белолицая, подпоясанная матросским ремнем. Даже кидать лопатой не
перестала. Да силы, видно, кончились -- не добросила доверху, и сырая земля
посыпалась обратно.
Юра протолкался вдоль траншеи, взял у нее лопату.
-- Передохни, белянка!
Девчата перестали рыть мерзлую, в комках, неподатливую землю, поглядели
на Юру, опершись на лопаты. Одни благодарно, другие -- с удивлением. Только
тоненькая, как подсолнух, работавшая без рубахи, в одном лифчике, бросила
уязвленно:
-- Рыжий, конопатый, убил дедушку лопатой...
Юра махал совковой лопатой, наверное, час, не меньше, соскучившись по
движению, по работе. Сквозь стенки траншеи просачивалась вода, за ворот
падали липкие комки.
-- Перекур, девки! -- закричал бригадир сиплым голосом.
Девчата развернули бумажные пакетики, достали бутерброды с салакой,
консервы из китового мяса, разделили всем поровну.
-- Кому махры? -- спросил, повысив голос, бригадир. -- Кому, говорю,
махры?
Юра опустился на землю рядом с белолицей. Когда он забрал у нее лопату,
она тут же выбралась наверх, натаскала хворосту для костра, а сейчас тащила
обугленный артельный чайник. Девчонки так измучились, что не стали
выбираться наверх. Ели в траншее.
-- И впрямь как солдаты, -- удивленно-весело сказал Юра. -- В окопах.
Белолицая не ответила, лишь взглянула на него холодновато и горестно.
-- Как вас звать? -- спросил Юра неуверенно. -- Давно вы тут, Стеша?..
Давно?
Она только головой мотнула.
-- А... откуда?
Стеша молчала, вроде кильку дожевывала, потом пересилила себя -- все ж
помог человек -- вздохнула:
-- О-ох, не доехать туда, не доплыть! Тысячи две километров, не мене.
-- А я московский! -- заторопился Юра, боясь, что разговор угаснет.
-- С самой Москвы? -- откликнулась тоненькая в лифчике. -- Земеля ,
значит!
На нее зашикали: в чужой разговор не встревай!
-- Из-под Москвы я. Город Жуковский. Слыхали, Стеша? Самолеты там
испытывают.
-- Под ревом, значит, жили, -- сочувственно вздохнула Стеша. --
Последнее дело!.. А приехал почто? От грохота? Иль бросил каку? С
ребятенком? Да подале?..
Юра даже руками всплеснул. Боже упаси! Огляделся вокруг, не слушают ли,
признался вполголоса:
-- Меня бросили.
-- Иди ты?! -- Такое изумление появилось в круглых детских глазах
Стеши, что Юра, понизив голос до шепота, рассказал, как его увозили в армию,
а любовь сказала, что ждать не будет. И точно, не ждала.
Стеша поглядела куда-то вдоль траншеи, в глазах ее была все та же
горечь.
-- Не любила, значит.
Юра протестующе взмахнул рукой:
-- Нет-нет, обожглась на одном! Уехал и -- писать перестал.
Разуверилась. Вот как! Любят, а бросают?
Сказал, и понял -- сморозил... Стеша прижала худющие пальцы к лицу, как
вчера, в парткоме, и кинулась вдоль траншеи, стараясь не всхлипывать;
выскочив наверх, заголосила с такой тоской, что все оглянулись в его сторону
враждебно.
-- Ты чего? -- Парень в брезентовой накидке быстро подошел к нему. --
Обидел?
Юра неуверенно затряс головой.
-- Беда! -- Парень вытащил кисет, затянулся зло. -- Ясель, понимаешь,
нет. С ребенком -- гибель. Без ребенка -- гибель...
-- Как нет?! Не строят? -- зачем-то шепотом спросил Юра. -- Почему?
-- Никто понять не может! Какая-то напасть!.. Медведь, и тот ребенка не
тронет. А тут, понимаешь, такое. Родила -- пропадай...
Полил дождь, все кинулись под брезент, а когда выглянули, увидели, что
работа насмарку. Талая мерзлота оплыла, стенка рухнула, траншею словно и не
копали.
Обступили траншею, опустив руки, как свежую могилу. Молча. Молчание
прервала матерная брань, изощренная, пакостная, блатная.
-- Агейчев прется, -- хмуро сказал бригадир.
-- Филоните?! -- прохрипел Агейчев, подбегая. -- Завтра трубы подвезут,
а вы блох давите?! В бога душу...
Рябоватый, во флотских брюках, паренек, объяснил, что произошло.
Агейчев потер раздутое от водки небритое лицо, прохрипел с издевкой:
-- За длинным рублем прикатили?.. Коль вы молодежно-комсомольская
бригада, ентузиасты, флаги-митинги, то вы должны выполнять самую
низкооплачиваемую работу. И грязную... А ну, давай!
Рябоватый, во флотских брюках, парень, схватил лопату наперевес, как
винтовку со штыком, и кинулся на Агейчева. Тот бросился вниз, к котловану,
крича диким голосом:
-- Убили! Убили!
Девчата двинулись к общежитию, а Юра, с трудом волоча облепленные
землей сапоги, начал спускаться в котлован, к Хотулеву.
Тут мы с ним и встретились, правда, позднее.
Я приехал в котлован на "такси", или на "воронке". Так назывались здесь
грузовики с обшитыми фанерой глухими кузовами. "Такси-воронки" доставляли
рабочих из деревянного Братска в котлован, в часы пик их брали с боя. Как и
автобусы. Я уже решил было остаться, но несколько парней, услышав, что ищу
Хотуля, кинули меня за ноги -- за руки в кузов, и я, таранив кого-то
головой, приткнулся возле липкого, в глине и растворе, дребезжащего борта.
-- Во! -- воскликнул старичок в ватнике, усыпанном древесными опилками.
-- Полна церква, негде яблоку упасть, городничий заявился, место нашлось!
В ответ грохнуло хохотом: казалось не от рытвин, от хохота зашатался
"такси-воронок". Стало разить сивухой, видать, кто-то утром сильно
опохмелялся.
-- Чтой-то на Хотуля лезут, как мухи на мед, -- фальцетом продолжал
старичок, ободренный весельем. -- Надысь телевиденье из Иркутска, хроника
какая-то из Ленинграда. Как стал Хотуль с Золотой звездой ходить, так все на
сияние, как сороки.
-- Заткнись, старый! -- пробасил кто-то из другого конца кузова. --
Хотулю медок, и нам сахаринчик перепадет...
-- Оно верно, -- согласился старик, и когда "такси-воронок" сполз в
котлован, сам вызвался отвести меня к Хотулю.
Никита Хотулев отнесся ко мне, как к неизбежному злу. И без того забот
хватает!
-- Давно вы тут? -- спросил я, чтобы хоть как-то начать разговор.
-- Всю жизнь, -- ответил он спокойно, усаживаясь на обломок валуна и
доставая кисет с самосадом.
-- Местный, значит?
-- Местный. По тайге возят. С малолетства... Кольский полуостров,
слыхали? Туломскую ГЭС строил, под скалой. А до этого... -- Он взмахнул
заскорузлой крестьянской рукой: мол, что рассказывать, таких, как он, что
песку речного... Заметив, что я достал карандаш, разъяснил нетерпеливо: --
Из пленных я. У Гитлера сидел три года. После... за то, что выжил, на
Кольский повезли. Под конвоем. Дробил скалу... -- Взглянул на меня искоса:
годится рассказ иль хватит?.. Добавил не сразу, усмешливо: -- Прячь-от
карандаш, на этом месте все прячут... -- Слепил языком самокрутку длиной в
трубу, продолжил неторопливо: -- После вызвал-от меня начальник режима.
Хочешь строить Братскую ГЭС, спрашивает. Земля, говорит, там помягче, режим
полегче... Ежели поедешь, разрешим вызвать бабу из деревни. Литер выпишем...
Господи, у меня ком к горлу! С сорок первого жену не видал... Вызвал женку,
всплакнули. Поехали в пассажирском. Как люди. Воля!..
Здесь, значит, вырыли землянку. Как кроты. Зажили!..
Подбежал огненно-рыжий паренек в летных крагах и остановился чуть
поодаль, переминаясь с ноги на ногу от нетерпения. Хотулев сам повернулся к
нему:
-- Ты чего, Юра?
-- Стоим второй час! -- прокричал он, словно Хотулев был где-то на
горе. -- Пробка. Самосвалы, вон, на километр вытянулись... Крановщик заснул,
что ли?
Хотулев извинился и заспешил в прорабскую. Паренек двинулся за ним, но
я остановил его:
-- Юра! Вы у Хотулева работаете?.. Он ваш бригадир?
-- Не, я в автоколонне.
-- Вам, значит, он кто? Заказчик?
-- Батя! -- воскликнул Юра. Снял летные краги, сунул их под мышку в
раздумье, сказал очень серьезно, понизив голос: -- Не он, я бы тут не
выжил... Нет!
Тяжело поднимая ноги в резиновых сапогах, приблизился Хотулев, сплюнул
досадливо.
-- Юр! -- сказал просительно. -- Сигнализация не работает. Слазь
наверх, будь ласка!.. Может, с крановщиком стряслось что?.. Духовитый
парень, -- сказал он уважительно, когда Юра убежал.
Юра вернулся не скоро. По его рту, широко открытому в немом крике, я
понял, что произошло нечто необычное.
-- Они там... -- Юра не мог отдышаться. -- Там девчонка у него! Они...
они любовью занимаются (он высказался определеннее).
Мы все задрали головы, посмотрели на белесое сибирское небо, где
солнечно, до рези в глазах, сияла кабина, которая казалось, вот-вот
сорвется, как воздушный шар, улетит вместе с облаком.
Там, под облаком, оказывается, клубилась любовь, и десятитонные
самосвалы с раствором сопровождали ее ревом клаксонов. Никогда еще
государство не платило за любовь так дорого...
-- Он что, спятил? -- вырвалось у меня.
-- Это не он спятил! -- приглушенно сказал Никита Хотулев и двинулся по
деревянному трапу на плотину. Широкий трап, в песке и окаменелом растворе,
закрутил нас, как горная дорога.
Наконец мы достигли рельс, по которым, взад-вперед, ходил высоченный,
как телевизионная башня, портальный кран. -- Смотрите сами! -- Хотулев
показал вниз, на толпище огромных самосвалов.
-- ...В Москве-от решили, много крановщики получают. Разжирели!.. А ну,
перевести их со сдельщины на повременку!.. Теперь, сам видишь, крановщик
бетон кладет, девчонку е... -- один хрен. Деньги одинаковые... Да что краны?
Дороги-то корытом. Весной больше стоим, чем работаем: потоп. А виновных не
сыщещь. К кому не ходил?! Где не шумел!.. Живешь как связанный. Болезнь
заработал городскую. Как ее? Хи-пертония...
Я случайно взглянул на Юру, который шел за нами. Его желудевые глаза
были округлены страхом. Даже не страх был в них. Ужас. Такие глаза я видел
лишь однажды, у моего товарища, стрелка-радиста, который летел над
Баренцевым морем, в горящей машине...
Хотулев перечислял, отчего он "как связанный", а я не мог оторвать
взгляда от высокого поджарого парня в летных крагах. "Уж если Хотуль, --
кричали желудевые глаза, -- сам Хотуль, Герой, плачет кровавыми слезами, то
что ж происходит на земле?!"
Мы начали спускаться вниз, и в эту минуту раздался страшный звериный
крик: кто-то сорвался со строительных лесов. Звука упавшего тела не было
слышно.
Хотулев выматерился, сложил ладони рупором:
-- Чей?!
Снизу прокричали:
-- Не из нашей!
Хотулев проворно, перескакивая через планки, сбежал по трапу.
Потолковав с кем-то, стоявшим над бездной с топориком, он обернулся ко мне:
-- Нынче что!.. Уголовников поменьшало. А раньше, чуть что, спор,
драка, глядишь, кого-то столкнули с подмостей... А лететь-то высоко. Знаете,
сколько в плотине людей замуровано?! Столкнут бедолагу, сверху раствором
присыпят, вибратором уплотнят и -- все! Секундное дело... Спи спокойно,
дорогой товарищ!.. Ежели б плотину можно было рентгеном просветить! Сколько
вкраплено мужика, для прочности!
Я оглядел снизу могучее серое, головокружительно-гордое тело плотины,
веря слышанному и не веря...
Я был в котловане Братской ГЭС пять суток, за эти дни пять человек
сорвались вниз, на искрошенные скалы...
-- А с матерями-детьми что делают! -- прокричал мне в ответ Юра, нервно
вскосматив свои огненно-рыжие волосы, когда я подымался из котлована на его
чудовищном, как ихтиозавр, двадцатипятитонном самосвале. На шоферском диване
дремал, рядом с шофером, Хотулев. Он захрапел, едва опустившись на сиденье.
Однако и во сне слышал.
-- На войне живем, Юра, -- отозвался он сквозь дрему. -- Конца ей нет,
войне-от...
-- На войне детей не бросают! На войне детей спасают! Телами своими
закрывают! -- прокричал Юра, остановившись возле дома Хотулева и сверля нас
своими огромными глазами великомученика с древнерусской иконы... -- Что вы
на войну списываете?! Лжете, как все?!
Нет, с меня было довольно. Я позвонил управляющему строительством
Братской ГЭС Наймушину и попросил его принять меня.
-- Мы писателям всегда рады, -- добродушно-снисходительно начал он, но
тут же, может быть, не уловив в моем тоне ответного благодушия, попросил
извинения.
-- Писателей у нас принимает Гиндин, главный инженер строительства. Это
наш мозговой центр, -- ободрил он меня. -- Он даст вам исчерпывающие
ответы...
Гиндин, крупный, упитанно-свежий, похожий на дачника, в белом костюме
занимающего на веранде гостей, охотно рассказывал, какие тут грандиозные
возможности для писателя: плотина уникальная, насыпи уникальные, плотину
ставят на скалу из диабаза, все -- эксперимент, все -- творчество... -- Он
сыпал и сыпал техническими подробностями, просив особо упомянуть про
внедренное ими впервые. "Этого нет даже в Штатах, на Великих озерах!" В
такие минуты лицо его, холеное, белое, непроницаемое, становилось чуть
горделивым. Но лишь на одно мгновение. Умный человек, он тут же замечал
что-либо про то, что Америку, как известно, Россия догоняет по всем
компонентам, даже по молоку и мясу...
Увидев, что я перестал записывать, он спросил улыбчиво, с прежней
предупредительностью, что именно меня интересует. Какой аспект
строительства? Или, может быть, проблемы будущего? Использование
электроэнергии? Судьба леса, уходящего под воду? Таежная Коршуниха, где
поставят заводы? Следующая ГЭС по Ангаре на Усть-Цимле, которую они начнут
после Братска? Крупнейшая в мире!
Он поворачивался всем своим грузным генеральским телом к папкам,
готовый дать самый исчерпывающий, и конечно же, научно обоснованный ответ:
на Братской ГЭС -- это я еще в Москве знал -- прессу привечали, и пресса
отплачивала сторицей.
-- Видите ли, -- с трудом начал я, почти обвороженный любезной
готовностью самого известного в России гидростроителя, который, извинившись
перед инженерами, ждущими в приемной, уделил мне столько времени. -- Видите
ли, меня интересует вот что... На Братской ГЭС тридцать тысяч рабочих.
Текучесть -- десять тысяч в год. За год убегает треть...
Что-то вдруг произошло с барственно-холеным интеллигентным лицом
Гиндина. Я не сразу понял, в чем дело. Остались, вроде, и предупредительная
улыбка, и мгновенная понятливость, но они словно бы застыли. Так застывает
улыбка на лице танцора, выскочившего к зрителям. Безответно-сияющая,
балетная, мертвая, она лучится, как бы ни вел себя зритель.
-- С другой стороны, -- я заставляю себя продолжать, чувствуя, что
становлюсь неучтивым, -- на вашем строительстве не хватает десяти тысяч
ясельных мест. Десять тысяч ясельных мест -- это, по крайней мере, десять
тысяч постоянных рабочих: матери, пристроившие своих детей, никуда не уедут.
А от вас, главное, ничего не требуется: две трети ваших рабочих -- плотники.
Лес дармовой. Тайга. Только кликнуть, ребята-плотники возведут ясли для
своих девчат в неурочное время. Задаром... -- Я обстоятельно пересказываю
все, что в отчаянии выкрикивал Юра и что оказалось точным: я навел справки.
Все, что видел сам или услышал от Хотулева, которого не надо было проверять.
В ответ -- все та же оцепенелая балетная улыбка. Ни слова. Только
застучали по письменному столу белые холеные пальцы. Лишь когда я сказал,
что за пять дней, проведенных мной в котловане, разбилось насмерть пять
человек, на тучном лице главного инженера появилось, на какое-то мгновение,
нечто вроде нетерпения.
-- Ну, вам просто не повезло, -- благодушно отпарировал он, не
расставаясь с улыбкой. -- Это случается не каждый день... -- И тут же,
словно кто-то подстроил, зазвонил телефон, и возбужденный голос прокричал в
трубке, что в Коршунихе убило электрика.
По-видимому, мне надо было подняться и выйти. Но передо мной все еще
желтели в ужасе огромные глаза Юры, они снились мне ночью, они вопрошали,
негодовали, молили; все, что я слышал тут, казалось мне, собралось в них,
как в фокусе, и они заставили меня остаться и бестактно спросить, почему на
Братской ГЭС в мирное время убивают, как на войне? Откуда такое тупое
бесчувствие? К молодым, старым, грудным детям?..
Гиндин откинулся в кресле, глядя на меня с пресыщенным любопытством
завсегдатая зоосада, который видел все, что прыгает, снует или скулит в
клетках, а если встретит нечто новое, тут же отыскивает ему место в своей
богатой умственной картотеке. Даже белые пальцы его перестали постукивать...
"А что, собственно, им постукивать? -- мелькнуло у меня. -- Кто я такой?
Никита Хрущев, к приезду которого в магазины Братска, на один день,
самолетами забрасывали продукты?"
Ни единого факта, высказанного мною здесь, в его кабинете, не
напечатает ни одна советская газета. Это он знает точно. Как и я. А если и
прорвутся случайно крохи правды, мои или еще чьи-либо, запуск Братской ГЭС
спишет все.
Конечно же, он был провидцем, невозмутимый и любезнейший Гиндин, я
убедился в этом спустя несколько лет, когда прочитал в "Правде" приветствие
советского правительства строителям Братской ГЭС. За приветствием следовал
праздничный Указ Президиума Верховного Совета, в котором Гиндина и
начальника строительства Наймушина удостоили Золотых Звезд Героев
Социалистического Труда.
-- Вот они, герои нашего времени! -- патетически возгласило Московское
радио.
Я вышел из кабинета главного инженера под вечер. У деревянных домов
разгружались "такси-воронки"; их встречали выбежавшие из домов дети, жены,
спрашивали тревожно:
-- Моего видели?.. Как там?..
-- Нормально, -- басовито-устало отвечали ребята в робах, серых от
цементной пыли. -- Что твоему сделается, брюхану!.. Жив, однако...
До отлета оставалась ночь. Ледяная прозрачная ночь. Спать я больше не
мог. Постучал к Хотулеву. Его не было. Вызвали в котлован: опять что-то
стряслось.
Я свернул к рабочему общежитию, к флотским. Сам был флотским, найду с
ними общий язык. В дощатой комнате никого не было. На одной из коек валялись
ватник, полотенце. Решил подождать.
Присел у стола, накрытого липкой клеенкой, на которую кинули буханку
хлеба, ржавую селедку в газетной бумаге со стереотипной "шапкой": "На
переднем крае коммунизма...", гору консервных банок. Килька, китовые
консервы. И вдруг расслышал за дощатой стеной умоляющий мужской голос.
Неустоявшийся голос, то высокий, как у подростка, то вдруг басистый.
Где его слышал?
-- Стеш! Сама видишь, как живем. Что в кессоне. Под давлением, уши от
вранья закладывает. Я из-за чьей-то лжи в воздух не поднялся, рассказывал
тебе? Отец из-за чьей-то лжи -- в землю врезался... Даже отец ничего не мог
сдвинуть. Только честно погибнуть... И Хотуль не может... А? Хотуль?!.
Значит, что? Надо жить своим домиком. Как улитки.. Чтобы хоть в твоем домике
было все по-честному. По-людски... Я на двоих заработаю? Тю! Запросто! Ты
заберешь сынка, будешь с ним... Тю! Да сваришь мне Стеша, похозяйствуешь...
Я что? Я ведь не навязываюсь! Я просто видеть не могу, как ты убиваешься.
Хочешь, побожусь?.. Ведь это страшней не придумаешь -- из-за голодухи сынка
оставить!.. Ну, бери взаймы, отдашь мне когда-нибудь...
За стенкой послышалось приглушенное всхлипывание, и дрожащий женский,
почти детский голос, исполненный горечи и отчаянной решимости:
-- Что я, увечная или бесстыдная какая, на шею мужику садиться?
Заработаю на дорогу, заберу кровинушку, никто его не отымет. Извиняйте меня,
Юрий, если что не так!
-- Стеша! -- всплеснулось тоскливое. -- Разве ж ты не из-за меня
бедуешь?..
Я быстро поднялся и вышел, стараясь не скрипеть половицами.
Сел у входа на серый гранитный валун, ежась на ангарском ветру. Где-то
шумели падунские пороги. Я вспомнил почему-то, что их скоро не станет,
Ангара разольется гигантским озером, и вдруг впервые ощутил не чувство
гордости, а -- усталое безразличие.
"Разольется Ангара. Ну и что?.."
Я сидел, цепенея на ветру, пока не услышал чьи-то шаги. Поднял глаза. В
дверях нервно потягивал окурок пунцовый Юра, в вязаной лыжной шапочке. На
ремне кроличья лапка-ножны для охотничьего ножа. Красная, вызывающе пестрая
рубашка завязана на животе узлом. Живот голый. По-модному. "Мальчишка, --
раздраженно мелькнуло у меня. -- Что натворил?"
-- Юра! -- окликнул я его, когда он, отшвырнув окурок, собрался
уходить. -- Скажи честно. Или вовсе не говори. Почему бедует Стеша?
Я опасался, он пошлет меня матерком. И будет прав...
Юра поднял на меня полные тоски глаза и сказал. Не сказал -- выдохнул:
-- Из-за меня!
Я молчал, и он присел подле на валун, ежась на ветру, как и я.
-- Куда улетать-то? После Братской...
Я молчал недобро.
-- Понимаете, какое дело!.. Каждый год прикатывают сюда тысяч
пять-шесть матросов. Со своими старшинами, песнями, привычкой жить сурово...
Рады, вырвались на волю... Их на полгода раньше отпускают, кто на Братскую
вербуется. С другой стороны, такие, как я, прилетают. Идиоты... Тоже тысяч
пять, не менее. На Руси дураков не сеют, не жнут, сами родятся... Заполняют
окопы на "переднем крае коммунизма..." Верите, газеты перестал брать в руки.
Ровно они отравленные... Зачем тут, скажите, Гиндину девки? Ясли-школы?
Морока... Нарожали -- вон. А нет -- подыхайте!.. У того, небось, своих забот
-- полон рот...
Мимо нас протрещали мотоциклеты, обдавая сизой вонью. Они крутили по
извилистым дорогам, серым от выплеснутого раствора. Хотя мотоциклетки были
без колясок, на каждом примостилось не менее трех парней. А на одном
устроились четверо. Тот, что помоложе, на плечах. Как в цирке.
-- Надрались, -- мрачно прокомментировал Юра. -- Дороги таежные.
Кто-нибудь под откос ухнет. Это как водится...
Я поглядел вслед шатающимся на сиденьях парням и поймал себя на том,
что не осуждаю их. Не могу осудить.
А следом катила новая волна гуляющих... Молодые, багровые, налитые
водкой лица. Ветер треплет клеш. Блестят надраенные флотские бляхи. Идут
шеренгой, обхватив друг друга за плечи и пошатываясь. Горланят сипловатыми
голосами старую каторжную песню. Вроде бы весело ребятам, а такая в голосах
тощища:
До-олго я тяжкие цепи носи-и-ил,
Долго скрывался в горах Акатуя-а-а!
Кто-то рухнул плашмя, а за ним кеглями посыпались обнявшие друг друга
друзьяки. Треть шеренги полегла. Поднялись, с хохотом и бранью, и снова
взревели басово и невесело:
Старый товарищ бежать пособи-и-и-ил,
О-ожил я, волю почуя-а-а!..
-- Поб-бродим? -- выдавил я из себя оледенелыми губами. Говорить больше
не хотелось.
Юра сошел с дороги, набрал букетик таежных жарков, белянок.
-- Не пахнут! -- огорченно сказал он, поднеся к носу букетик. -- Как вы
думаете, такой не стыдно подарить? Получается, не цветы, одна видимость.
Проформа.
Мы задержались возле барака с большими, как в столице, стеклами. Над
ними надпись, свеженькая, с подтеками: "Магазин самообслуживания".
На меня чуть не налетел растрепанный парень в разодранной рубахе.
Промчался вихрем, держа в обеих руках по бутылке вина. За ним выскочила
полная женщина в белом халате, крича:
-- Вор! Держите!..
Я не шелохнулся. Юра заметил нарочито-насмешливо, почти зло, когда она
возвращалась:
-- Чего, мамаша, раскудахталась? Ведь написано: магазин
самообслуживания... -- Добавил сдавленным шепотом: -- Во-ля!
За час до отлета я заглянул в Братский горком партии. Отметить
командировку. Задать несколько бесполезных вопросов. Меня принял второй
секретарь горкома, лет тридцати, подтянутый, худющий, с желтым малярийным
лицом, похожий на демобилизованного по болезни офицера. Он знал все, о чем я
ему говорил, знал, наверное, куда более. Прервал меня, вертя в руке
карандаш:
-- Я тут ноль без палочки. Распоряжаюсь наглядной агитацией. Видали,
белыми камушками выложено: "Слава строителям Братской ГЭС..." Это моя
работа. А в остальном... Стройка всесоюзного значения. Министру подчиняется,
да ЦК партии. Генеральному... Секретарь обкома, из Иркутска, и тот здесь
лишь почетный гость. -- И вдруг сжал кулак так, что сломался карандаш. --
Сил нет! Уйду в лагерь! К уголовникам! Замполитом или кем возьмут. Там
порядок, точность... А тут?! Звонил вчера. Берут в лагерь, если Братск
отпустит.
На аэродром меня поехал провожать помощник секретаря, белобрысый,
щербатый вологодский парень, студент-заочник библиотечного института. На
прощанье я взял в буфете аэродрома бутылку сибирской "Облепихи". Закуски не
было. Те же китовые консервы.
-- Послали меня как-то Наймушину помогать, -- заокал помощник, когда мы
с ним чокнулись по второй, и я спросил, почему в Братск везут только кита в
собственном соку. -- Делегацию, значит, принимал Наймушин. Не чинясь, сам
полез в погреб... Он в коттедже живет, на Дворянской, знаете? Ну, на будущей
набережной. Построили там коттеджи для детсадов, а заняли сами... Махнул
мне, значит, Наймушин рукой, давай! Я -- за ним. Глянул в погреб, обомлел.
По стенам -- окорока, коровья туша, баночки икры, ящики апельсинов. Наймушин
ящик мне подал, подмигнул снизу: -- Сводим кое-как концы с концами, а?
К нашему столу подсел эвенк, низкорослый, суетливый, в курточке из
протертой оленьей кожи, малицу перешил, что ли? Покосился красными больными
глазками на бутылку. Я принес еще одну, разговор стал приятельским:
-- Дела, -- бормотал красноглазый эвенк. Он налил "Облепиху" в тарелку,
макал в "Облепиху" хлеб и сосал набухшие ломти, суматошно бормоча: -- Дела!
Самолетка есть, погодка нет. Погодка есть, самолетка нет. Погодка есть,
самолетка есть, билетка нет. Второй неделя жду, больной мать везу...
Послышался гул, видно, летел наш самолет из Иркутска, и беловолосый
помощник, то ли от стакана "Облепихи", то ли от откровенной беседы произнес
вдруг слова, которые я вряд ли когда-либо забуду.
-- Хотите все понять? До корня?.. Наймушин и Гиндин всю жизнь строили
гигантские электростанции. В Сибири, в Средней Азии. И всю жизнь -- руками
заключенных. Теперь вместо НКВД шлют рабочих ЦК ВЛКСМ, Тихоокеанский флот,
конторы по найму... Наймушину что НКВД, что ВЛКСМ... Буквы другие. А
отношение к рабсиле привычное. Как на пересылке. Не люди. Зэки...
Самолет прошел мимо, гул затих. Предвещание эвенка оправдалось:
"Погодка есть, самолетка нет".
Я вернулся назад, в гостиницу. Оставив там вещи, отправился в рабочее
общежитие. Мимо меня бежали к Ангаре ребята. За ними двое девчат. Ватники
распахнуты. Лица тревожные. Я повернул вслед за ними.
Утонул человек. Очевидцы, перебивая друг друга, рассказывали. Парень
какой-то вошел в ледяную воду, не раздеваясь, как раз там, где начинает
крутить. Его повертело, понесло к водосбросу и швырнуло со стометровой
высоты. Спасательный катер, внизу, тут же рванулся в кипень, повертелся в
белом водовороте. Не достал. Тело выкинуло на берег лишь через час. Ангара
шутить не любит...
Самоубийца лежал у воды, накрытый с головой брезентом. Кто-то отвернул
край брезента. Я задохнулся, словно меня ударили в солнечное сплетение:
рыжие волосы Ангара слепила косичками. Только по волосам я его и узнал: лицо
было ободрано, видно Юру проволочило по камням, по скалистым диабазовым
камням, на которых теперь стоит, на гордость человечеству, Братская ГЭС.
ОТЕЛЬ "ФАКЕЛ"
Стекла в кабинете управляющего "Комигазразведки" багровели. Казалось,
город горел. Горящий город был частью пейзажа. Как речушка Чебью или
"лежачий небоскреб" -- барак телестудии на горе. Приезжим, встревоженным
заревом, объясняли, что это полыхает газовый факел. От нефтеперегонного.
Управляющий Заболотный, тучный гигант-астматик, задерганный, небритый,
ждущий пенсии, как избавления, ударил кулаком по подлокотнику кресла,
услышав от сидевшего напротив геолога, что выезжать в поле бессмысленно: нет
рабочих.
Он был "трагиком", Заболотный, вечный управляющий Коми-трестами.
Давным-давно лагерники, которых гнали сюда эшелонами -- в Воркуту,
Одесь, Ухту, поделили всех жителей Коми АССР на "комиков" и "трагиков".
Комиками называли аборигенов-оленеводов, коми по национальности, ну, а
остальных -- трагиками...
Бывшие трагики знали друг о друге все: Коми была огромным и, в то же
время, крошечным миром, в котором все было свое: свои "Комиэлектро" и
"Комигазразведка", свой Коми-Ломоносов, сушивший портянки на лекциях в
Индустриальном институте, и даже свой Коми-еврей Альпеншток.
Своего управляющего за огромный рост, массивный, как баклажан, нос и
лагерную безапелляционность геологи окрестили Коми де Голлем.
Коми де Голль был неисправимым трагиком, слов "нельзя", "не успеем",
"нет" для него не существовало. Так же, как и логических доводов.
Он прохромал на своих перебитых ногах к окну (здесь и перебили, в
"зоне"), поскреб ногтем по обледенелому стеклу. Бурая, в мохнатом снегу,
наледь не поддавалась. Наконец, он "продышал" глазок, поглядел на бесноватый
мечущийся огонь, который высветлял белесые облака, как прожектор. И,
вздохнув тяжко -- все свои вздохи управляющий объяснял астмой, -- сказал
геологу, начальнику партии, который тоже зачем-то припал к "глазку":
-- Нет, говоришь, рабочих?.. Смешно слушать! Тут не Магадан твоей
юности, куда везли и везли. В Магадане ты был царем, а здесь... На прошлой
неделе была всесоюзная перепись, тебя учли?.. А во-он там учли сто двадцать
три жильца. Поезжай и бери!..
-- Там? -- упавшим голосом переспросил Илюша Полянский, начальник
несуществующей пока что поисковой партии.
-- А ты что думал, голубь?.. Социализм кто строит? Мы и строим... Ты
прибегал ко мне, дух не мог перевести: "Нефтяные пятна на реке, бензин на
сапогах". Ты или не ты? Ты писал в Москву, что Коми -- газовый резервуар?..
Море нефти? Теперь и хлебай, голубь. Сам Косыгин подписал триста миллионов
на развитие... -- И совсем иным тоном: -- Сорвешь разведку -- пойдешь под
суд! Возьми с собой писателя, покажешь ему, -- он усмехнулся, -- покажешь
наши боевые кадры...
Прикрыв рот заиндевелым шарфом, задыхаясь от мороза, я оглянулся у
машины на дверь Управления Заболотного, возле которой прибили подсвеченный
градусник. Градусник был огромным, точно бутафорским. Температура, однако,
не бутафорская: минус 53░...
"Волга" управляющего помчала нас куда-то в темень, обледенелые стекла
стали черными, но вот опять точно закатом окрасились.
"К факелу, что ли?" -- я удивленно вытянул шею и -- увидел: к факелу.
Запахло сернистой отравой, видно, ветер бил в лоб, но вот дорога
вильнула, мы выскочили из сернистого облака и остановились.
Ветер хлестал огромным, как огненный смерч, факелом во все стороны,
пламя металось, чадило сернистым дымом, аспидно-черным, различимым даже в
темени полярной ночи.
Вокруг метров на шестьдесят не было снега. И травы не было. Желтый
выжженный круг. "Как сковородка в аду", мелькнуло у меня, я вздрогнул: на
сковородке пошевелились. А вот кто-то приподнялся, услышав рокот мотора, и,
пригнувшись, кинулся из круга вон, в черный убийственный мороз.
Я пригляделся... и... различил людей. Они лежали в ватниках, шинелях с
наставленными воротниками, прижавшись друг к другу и подобрав под себя ноги
в валенках, кирзовых сапогах или расползшихся ботинках, перевязанных
проволокой. Подле них валялись стеклянные банки, бутылки, обугленные
котелки.
А над ними по-прежнему метался из стороны в сторону, рассыпая искры и
обдувая вонью, огромный слепящий факел. Как вечный огонь над могилой...
-- Тут что? -- вырвалось у меня.
Мне никто не ответил. Полянский выскочил вслед за шофером, бросив мне,
чтоб я ждал в машине.
-- Тут можно и пулю схлопотать...
"Дворник" со скрипом сдирал с ветрового стекла льдистый снег. Я
напряженно и опасливо глядел в белесый прозрачный сегмент, как в смотровую
щель танка. Почувствовал вдруг, что коченею в своей дубленке, хотя теплый
воздух от печурки тянул по ногам.
"Отель "Факел"...
Я не был в Ухте года четыре. Уезжая из России и прощаясь с фронтовыми
друзьями, снова попал в Ухту. Мой друг был в командировке, и я снова
заглянул в Управление "Комигазразведки" к старику Заболотному, вечному
управляющему, который знал все и про всех...
-- Надо прорваться к Полянскому! -- басили из Москвы. Громко басили, на
весь кабинет.
Заболотный нервно повел плечом, которым придерживал телефонную трубку,
записывая распоряжение.
-- Не можем прорваться! -- виновато прокричал он.
-- Это не ответ. Из-за газового дефицита отключаем заводы. Вчера
давление упало даже в трубопроводе "Сияние Севера". Лихорадит Череповецкий
металлургический... Утром Косыгин звонил: "Что происходит?"... Второй раз
звонком не отделаемся... Надо прорваться "через не могу"! Людей нет?!
Подымай свой отель "Факел" и штурмуй.
Заболотный шумно вздохнул, в груди засипело: чуть понервничает, астма,
как черт из коробочки... Недоставало только, чтобы начался приступ.
Управляющий посмотрел неприязненно на телефон, на чернильницу с бронзовой
буровой вышечкой, которую подарили тресту, когда из скважин Ильи Полянского
ударил газовый фонтан; повторив задумчиво-раздраженно: "...отель "Факел",
все учел, скотина!.. через не могу... через... здравый смысл... через...
через", -- распорядился отыскать Пашу Власьева.
Секретарша с ног сбилась. Телефоны трезвонили. Наконец Пашу нашли на
дальней буровой. Заболотный распорядился послать за ним вертолет, хоть
погода была нелетной: "Через не могу!.." -- приказал Заболотный начальнику
Ухтинского авиаотряда. -- Косыгин звонил... В Москве переговоры с
американцами. Продают газ. А тут вдруг падает давление в магистральном
трубопроводе... Туман?.. Через не могу... Что?.. Только Паша может "через не
могу"?.. Знаю. Так вот его и давай..."
...Паше Власьеву было девятнадцать, когда его выпустили из тюрьмы.
Обнял он мать и взял билет до Сочи -- "оклематься..." Прямо с вокзала
побежал на пляж и -- наткнулся на девчушку, которая стояла под тентом,
легкая, как воробушек на ветру.
Был вечер. Пахло смолистой свежестью, гниющими водорослями,
выброшенными на берег штормом.
Все было необычно. И эти острые запахи, и красное солнце. Павел постоял
возле девчушки и вдруг спросил грустно:
-- Можно мне подойти?..
Она засмеялась, протянула руку.
-- Тая!.. Какой ты смешной! Кто тебя оболванил?.. Сейчас никто не
стрижется, а ты под нуль. Во времена Маяковского это называлось: "Пощечина
общественному вкусу..."
-- Должен сказать, -- мрачновато выдавил из себя Паша, -- я только из
тюряги. Сидел за драку.
-- Из тюрьмы? -- Она воскликнула почти весело: -- Все мы из тюрьмы.
Если бы ты знал, какая у меня дома тюрьма!
Паша не отходил от Таи целую неделю; по утрам, чтобы заработать,
разгружал фургоны с продуктами, а затем садился, как верный пес, под ее
окна.
Спустя неделю к нему подъехала черная "Волга", из нее выскочили двое в
штатском, один произнес резко: "Документы!.." Павел протянул справку об
освобождении... Вечером, в той же "Волге", его доставили на вокзал.
-- Чтоб твоего духу не было, -- миролюбиво сказал старший лейтенант,
заменив Паше билет. -- Почему?.. Ты еще не разучился вопросы-то задавать?..
Па-че-му?..
Как только залитая асфальтом сочинская платформа осталась позади, Павел
спрыгнул с подножки вагона и через полчаса добежал до Таи...
На другой день его взяли прямо на пляже, отстранив кричащую Таю; кинули
в дежурную камеру и били до вечера. Дежурный раскровавил ему лицо, устал,
его сменил другой.
Распухшего от побоев Павла увезли на аэродром, кинули в первый
улетавший почтовый самолет... Через трое суток он вернулся обратно, сел у
камня, где встретились с Таей, и она, словно чуяла, нашла его там. Тут
только и открылось, почему били: Тая была дочерью полковника Сорокина --
начальника сочинского городского отделения милиции... Плача, она
рассказывала, как отец топал ногами, ревел в ярости: "Решила стать воровской
марухой?! В шалман?! Сам, своими руками задушу!"
Едва она, всхлипывая, досказала все это, появился патруль.
-- Беги! -- закричала она. -- Беги, Павлик!.. Я тебя жду завтра...
знаешь, где!..
Спустя двадцать минут были поставлены на ноги вся сочинская милиция,
батальон войск КГБ, охранявший правительственные дачи, и даже погранвойска,
которым передали приметы уголовника, "намеревающегося совершить
преступление"... Все шоссейные дороги, ведущие из Сочи, были блокированы,
поезда задерживались для досмотра, аэропорт оцеплен...
По ночному Сочи мчались, ревя сиренами, милицейские машины; гонки
продолжались до утра; десятки приезжих загнали в дежурные комнаты. Для
проверки.
С утра заперли в комнате и Таю. Отец взял ключи с собой на работу. --
Павел поднялся к ней по водосточной трубе. Дежурный заметил его, когда он
был уже выше четвертого этажа...
Сперва милиция пыталась взломать дверь, но они с Таей
забаррикадировались шкафами; тогда вызвали пожарную машину с огромной
раздвижной лестницей... Милиционеров -- штурмовой взвод...
-- Девочка моя плачет: "Не трогайте его", -- рассказывал Павел
Заболотному; Заболотный, как вспомнит его рассказ, так начинает задыхаться.
-- Папа-полковник кричит из-за двери: "Проститутка!" А она, чистая душа,
молчит. Меня тащат, она вцепилась в отца: "Уйдите, это мой муж, да!"... А
какой муж, мы раз поцеловались. -- "Негодяи! -- кричит. -- Убийцы!"... Ну,
как меня били... Впрочем, обыкновенно били. Сапогами. Ключицу сломали.
Теперь уж как меня отпустить?.. В ту ночь в городе женщину убили, а кто --
неизвестно. Я самый подходящий кандидат... Судья получил установку... Ну,
дальше вы знаете. Встретились с судьей в отеле "Факел"...
Это он знал, Заболотный. И продолжение помнил...
Три года хоронился Паша в тундре, на буровых. У Полянского. А потом
взял отпуск и, как ни отговаривали его, купил билет... в Сочи. Ноги принесли
его на пляж. Все тут по-прежнему. Крупная галька, облезлая раздевалка,
качалки. А Таи нет... Вечером подкрался к ее дому. Там другие живут... Целый
месяц ходил на пляж, пока не увидал. Тая сидела на полотняном стульчике. А
рядом мальчонка. Годика полтора мальчонке... До вечера не решался подойти,
лежал, зарывшись в гальку. Когда увидел, что уходит, оторвал грудь от земли:
-- Тая!
Она кинулась к нему, плача. Оказывается, тогда же выдали замуж. За
майора, помощника отца...
-- Увези ты меня! -- простонала. -- Увези! В снега! Во льды! Куда
хочешь!..
Уговорились. Он купил два билета на утренний самолет, она вышла из
дома, будто на пляж. С коляской и пляжными полотенцами.
Только из Москвы дали телеграмму. Перед самым отлетом: "Улетела к
любимому. Не поминайте лихом..."
Из-за жены переселился в Ухту. Не держать же ее на буровых! Тем более,
дело об убийстве, которое ему "шили" -- Тая недавно узнала, -- вот уже
полгода, как закрыли. Нашли убийцу, а может, на другого списали... Так или
иначе, Паша теперь -- свободный человек. Незачем больше прятаться...
Получил паспорт. На свою фамилию. Без ограничений...
Десятки людей прятали Павла, и десятки людей, на буровых, в партии Ильи
Полянского, пригревшего позднее и писателя-отступника, о чем разговор
впереди, знали о Пашиной любви.
А вот о продолжении -- услыхала уж вся Печора, от Нарьян-Мара до
Вуктыльского промысла и до Воркуты, а вскоре весть перелетела и за Уральский
хребет, к тюменским нефтяникам...
Перевез он Таю летом, а зимой случился этот рейс с бревнами...
Павел ехал один, на буровые, прицеп на повороте занесло, бревна
развалились. Паша полез под прицеп, с топориком, поправлять их, хлысты ,
зашуршали, обрушились, сбили с ног, и огромный, в обхват, комель намертво
придавил руку.
Зима на Печоре -- разбойник. Мороз был за пятьдесят. Высвободиться не
удалось, как ни бился. А на накатанном зимнике -- ни души. Почувствовал часа
через три: деревенеет и уж начинает, как во сне, видеть Таю, море,
милицейские сапоги, которые топчут его намертво; пересилил подступившую
одурь, нащупал негнувшимися пальцами топор, изловчился и -- отрубил руку.
Затянул культю проволокой, а как добрался до людей, сам почти не помнит...
"Ухожу от тебя, -- говорил Тае в больнице, -- а ведь не имею права...
Сам бы подох -- дело личное, а тут... не имею права... Тогда и
размахнулся... Ох, ожгло!.."
Управляющий Заболотный чего только в своей каторжной жизни не
перевидал, а такого не помнил. И как сказали "через не могу", подумал о Паше
Власьеве...
Паша Власьев, как всегда, в дверь вошел боком, от робости или неприязни
к начальственным кабинетам, кто знает? Заиндевелый, огненно-красный с
мороза, в ватнике и армейской или, скорее, лагерной шапке, облезлой,
истертой, с незавязанными торчавшими ушами. Шапку снял, но на вешалку не
повесил, а прикрыл ею обрубок левой руки, обмотанной шерстяным лоскутом.
Заболотный вылез из-за стола, положил руку на Пашино плечо, усадил, сам
приткнулся в кресле напротив, с краю кожаной подушки, убрав под кресло
толстые ноги в белых собачьих унтах.
-- Знаешь, Паша, с чего начинает день Косыгин?
-- Ну?
-- Не слыхал?
-- Ну?!
-- Так знаешь или нет?
-- Не знаю и знать не хочу!
-- Ох, и лют мороз! -- Заболотный встал, подошел к сейфу, отпер его. --
И это весна, называется. -- Достал из сейфа дорогой коньяк, который хранился
там на случай московских гостей. Налил Павлу стакан. -- Согрейся, Паша!
-- Выпью, -- прохрипел Павел! -- Только вначале -- зачем звали. Хочу
понять на трезвую голову...
-- Так вот, Паша... Косыгин начинает день со звонка нашему министру:
"Какой дебет газа за сутки?" Если меньше установленного, отключают заводы,
города... Такая жизнь, Паша... А у нас?.. Буровые готовы, газ рвется, топим
тундру... Сумасшедший дом!.. Понимаешь, компрессоры не подвезли. Только
поступили. С завода. На четыре месяца позднее... Надо закинуть, а?.. И
солярки на промысле дня на три, -- заторопился он, так как при слове
"компрессор" жесткое, продубленное всеми полярными ветрами лицо Павла
ожесточилось. -- Петля, Павел Тимофеевич!
-- Значит, к огню огонь везти... К горючему горючее... Допланировались,
умники, -- Паша усмехнулся недобро.
Заболотный принялся объяснять многословно, что дизеля-де остались с
того времени, когда газ был только в мечтах, потому так и сложилось: газ
хлещет. На факел жгут. А дизеля -- на привозной солярке. Котлы -- на
солярке. Даже баня на солярке.
"Задницей мозговали", -- подумал Павел, который все это знал, но,
бережливый человек, простить не мог. Пробасил, придерживая культю:
-- Я свое отъездил.
...Просил управляющий редко. Это все знали. И от кресла его не
оторвешь: сердит ли, доволен ли, всегда оставался там, позади своей
чернильницы, отлитой вроде буровой.
А тут вышел. Выдавил:
-- Доведешь колонну, премия -- месячный оклад.
Павел молчал, сбычившись.
-- Всем шоферам премия, -- управляющий повел шеей, словно его душило.
Павел встал и молча двинулся к двери.
-- Губишь ты Илюшу Полянского, Паша... -- прохрипел вслед ему
управляющий, задыхаясь от приступа астмы.
Павел остановился у двери, оглянулся недоверчиво.
-- Полянского промысел открывать должны. Его детище, Паша. В пятилетний
план включен, Косыгин на съезде докладывал, а... компрессора нет... Гору
поднял Илюша твой, а от соломинки переломится: зимник вот-вот поплывет.
Паша медленно вернулся к столу. Спросил хмуро:
-- Не темнишь, управляющий?
Заболотный торопливо показал телеграмму.
Паша кинул телеграмму на стол, у дверей оглянулся:
-- Когда выезжать-от?..
Павел Власьев надел свою старую спецовку -- для длинных рейсов. Год не
носил. Черный подпаленный кожух и ушанку, измятую, лоснящуюся; на валенки --
глубокие, в обтяжку, галоши из красной резины, лагерные самоделки... Легкие
и удачливые. В них все удавалось...
Отобрал шоферов, которым вместе с ним закрывать проклятый зимник. Идти
последним рейсом. Не идти -- плыть.
И теперь ждал команды, сидя на подножке своего "МАЗа". Попыхивал
самокруткой, горбясь, уставясь на грязный снег. Порыжелые валенки с
разрезами под коленками торчали на согнутых ногах несгибаемо, как парадные
ботфорты. Думал о Полянском: чем конь больше везет, тем на него больше
взваливают.
Поглядывал на дощатые ворота, откуда должны были дать сигнал --
двигаться, нет ли?
Главное, Печору проскочить. С переправы радиограммы тревожные:
"Продержимся три дня", "Продержимся два дня..."
К Павлу бежал, размахивая радиограммой, парнишка -- дежурный механик,
"выхлопной", как зовут в гараже: у ворот его место, у "выхлопа".
Еще не легче. "На Печоре продольная трещина". Пропускают грузы до
двадцати тонн.
-- Зря онучи сушили, -- весело затараторил механик.
-- Выхлопной! -- оборвал его Павел и обеспокоенно оглядел колонну.
Колонна растянулась на километр. Конца не видно. За бугром. Урчат на малых
оборотах зеленые ракетоносцы "Ураганы".
Павел только что принял их из армии. Звери-машины. На каждой по два
дизеля, по две кабины, разнесенные по краям. Вроде очков мотоциклетных. Чтоб
шоферы существовали автономно. Они, похоже, и существовали вполне автономно,
рыжий вологодский Сашок, который сиял за стеклами, а в другой кабине,
поодаль, полнолицый угреватый Степа Шарафутдинов, из крымских татар,
застрявший в Ухте, вместе с отцом. Глядит мрачно, недобро.
Отъезд затягивался, и шоферы вывалились из кабин размяться. Собрались
кучками. Зовут Сашка. Показывают руками, сбегай за бутылкой. Сашок прижал к
стеклу оранжевый от веснушек нос со смешной нашлепинкой на самом кончике.
Нашлепинка Сашка черна от шоферских пальцев: кто ни проходил сегодня мимо
парня, не мог удержаться -- "нажимал звонок". Сашок умолил перед рейсом
перевести его с продовольственного пикапа на огромный "Ураган", "вторым
пилотом", как он выразился.
Поняв, что зовут его, Сашок выпрыгнул из высокой, зализанной, как на
вертолете, кабины, низкорослый, щупленький, в унтах из собачьего меха и
ободранном танкистском шлеме, сползшем на ухо. Побежал к ребятам, не в силах
скрыть своей детской радости.
-- На маленькой трю-трюх, -- счастливым тенорком воскликнул он. --
Всего боишься. Каждого самосвала. А этот ревет, медвежатина, ничего не
страшно. Увидят тебя, к кювету жмутся. Большой я!
-- Сашок, и хлеба захвати! -- крикнул дед Никифор из своей машины. В
последний рейс шел дед Никифор, на пенсию готовился. Тосковал, а может,
просто подсчитывал, сколько ему выйдет монет за этот "плавательный" рейс.
Потрепал Сашка по плечу: услужливый малец. Добрый... Поглядел на Павла:
"Как там?"
Взгляд Павла колючий, едкий. Шоферы окрестили его "зимником". Вовсе не
потому, что вся судьба Павла с зимником переплелась. За крутой, зимний
характер. "Скажет, как подморозит".
Павел, хоть и расслышал про бутылку, а не сказал ничего. Взяв прутик,
чертил на рыхлом снегу, прикидывал, сколько будет весить "Ураган" с грузом.
Вот этот, скажем, первый...
Сам "Ураган" -- 20 тонн. Трайлер с приспособлениями -- 18 тонн. Груз на
трайлере -- компрессор -- 32 тонны. Провел черту, сложил. Получилось -- 70
тонн.
А лед, значит, держит двадцать...
Павел выматерился задумчиво, сказал себе, что, в крайнем случае,
сгрузят у Печоры. До лета, когда баржи пробьются...
"Ох, петля Илюше..."
Сломал огромными пальцами прутик, не зная, говорить ли ребятам, что лед
не держит? Расхолаживать... "До Печоры еще триста километров. Доехать надо".
Протрещал вертолет, разведывавший зимник: нет ли где аварий, пробок?
Его проводили взглядами: "Что привез?" Из вертолета прорезала белесое небо
зеленая ракета.
Павел захлопнул дверцу просторной, нагретой солнцем кабины, потрогал
самодельный протез из жести -- вроде конуса, который укрепил болтами на
руле. Вставил в конус культю. Проверил тормоза. Поморгала сверху синяя, из
пластмассы, птичка, подарок сынка; он укрепил птичку у зеркальца, вставив в
нее сигнальную лампочку тормозов. "Ну, с Богом..."
Вдоль зимника слепили желтым огнем апрельские сугробы. Квелые, а выше
кабин. Воды хватит.
Колеи чем дальше, тем хуже. До мерзлоты, что ли, пробиты?..
Как ни тащились, все равно пришлось ждать. Цистерны отстали. Наконец
показались. Два десятка цистерн. Бренчат, торопятся. Сразу видать, чужая
контора. Слабаки! И расписаны, как на Красную площадь собрались. На парад.
"Газопровод "Сияние Севера". "Прорвемся к Вуктылу..."
"Во, сами себя задурили. Пока не напишут резолюцию, хоть на бумаге,
хоть на бочке, не верят. Своим рукам не верят... -- Усмехнулся
умиротворенно. -- Тоже и партийным жрать надо. Пускай..."
Все рассчитали. Кроме гололеда... Тягач Голядкина дергал трайлер
взбешенно, мотор взвывал, словно на последних вздохах. Ушам больно.
Павел выпрыгнул из своей машины, шел впереди, сбоку, глядя на тягач
почти с жалостью. Так в леспромхозе лошадей жалел, когда их заставляли
хлысты из трясин вытягивать.
Он-то знал: из ремонта двигатель; черный дым из выхлопного патрубка:
насос расстарался. Захлебывается мотор.
Ч-черт! Засвистал мотор, что ли? Чуть засвистал. Грохот, а в нем
посторонний звук. Присвист?
"Пробило прокладку?.. Не дай Бог!"
-- Сто-ой! -- Павел побежал к тягачу, скользя тяжелыми набухшими
валенками, подставил руку к выхлопной трубе, торчавшей из-под кабины, ощутил
на ладони капельки воды. "Так и есть..."
А скатился Голядкин с горы, и вовсе запарил патрубок. Как чайник
закипел. Издали видать...
А как раз самое опасное место: "Волчья пасть".
Года три назад тут... было дело. До конца жизни не забыть...
Забуксовал тогда у кустов. Страшно забуксовал, задергался, и -- не
успел оглядеться -- чмокнуло болото, сомкнулось над головой. И -- свет
погас. Ни зги не видно. Кинуло грудью на руль. Машина нырнула в подтаявшую
трясину, как пловец в воду: головой вперед.
Хотел откинуться от руля. Не тут-то было.
Мотор заглох, и, помнил, стало тихо-тихо, слышалось лишь бульканье:
видно, где-то засочилось, забило. Стало сыро.
"Как в могиле".
Ветровое стекло задел рукой, цело. Сырое только. И то спасибо. А то,
пока разроют, грязью раздавит. Одна мысль осталась: "Скоро они?" Где-то
шуршали, позванивая, лопаты. Переступил валенками, в кабине зачавкало.
Видать, прибывало споро.
Забрался на подушку с ногами. Отжался от руля. Как Гагарин в состоянии
невесомости. Окарач.
До сиденья уж дошли тогда болотные хляби. Уперся головой в верх кабины,
привстал, счастье, валенки, высокие да толстые, держали, -- отец свалял,
когда пропавший сынок объявился.
А сверху звенели лопаты. Кое-как отбросали буро-желтую жижу от бокового
стекла. Опустил затекшее стекло, выглянул в окно, шесть рук подхватили,
вытянули.
"Да, было дело... Как бы и сейчас не загреметь... Теперь не бездетный".
Впереди буксовал "Ковровец" Голядкина. Страшно забуксовал... Счастье,
вывел его на глаза, перед собой.
Павел снова выскочил из кабины в грязь:
-- Глуши!
Пересел на паривший голядкинский "Ковровец". Скользнул взглядом по
своим валенкам, в болотной жиже по колено; не сдержался, выпалил:
-- Чума-Голядкин! Иди на мой!..
Вернулся, отвинтил свой протез. Перенес на "Ковровец".
Голядкинская кабина фотографиями оклеена. Из журналов красавицы.
Нагишом, да в срамных позах. Вроде на старте стоит, на коленках, бежать
собралась в чем мать родила... Ладно, в их колонне партийный один дед
Никифор, ему что в портах красавица, что без портов, а то бы звону на всю
Печору... "Неосторожный Голядкин -- неуемная душа..."
Голядкин был его болью, его слабостью. Как меньшой брат.
Привел его в колонну дед Никифор. Землячок мой, сказал, потолкуй,
Паша... А там как знаешь...
-- Садись, Кинешма, -- Павел пододвинул Голядкину табуретку и, чего в
своей жизни не видывал, а тут как раскрыл рот, так и не закрывал...
Шоферил Голядкин на стройках. В Кинешме, Костроме, Саратове. По
Волге... Бродяжил: квартиры не было. Семь лет кормили "завтраками", наконец,
выделили двухкомнатную, ордер выписали, а... въехал в нее сынок председателя
горсовета: как раз с женой развелся... Голядкин туда-сюда. Чиновники глаза
прячут или смеются, а мать глаза утирает: "С сильным не борись, с богатым не
судись..." Что делать?.. Как-то читал вечером "Известия", видит снимок,
дверь с петель сорвана и стрелкой показано, куда отлетела. Далеко
отлетела... И пояснение: в Нью-Йорке какая-то "Лига защиты евреев" подорвала
дверь компании Аэрофлота...
-- Тю! -- вырвалось у Голядкина... -- "Защита евреев..." А русских кто
защищать будет?..
То, что произошло затем, взбудоражило, с год назад, всю Кинешму, а
потом покатилось вниз по матушке по Волге. А если на Волге говорят, то и до
Печоры докатится...
Кто-то, рассказывали по буровым да партиям, позвонил в горком партии,
прокричал в трубку:
-- Убегайте! Через три минуты здание взлетит на воздух! Быстро!!!
Все выскочили, как ошалелые. Бумаги, пальто -- все бросили. Только
первого секретаря не было. В Москву уехал, на съезд партии, где и остался:
услыхал новость, сразу у него и инсульт и инфаркт. Жидкий был...
Через три минуты, и в самом деле, ухнуло. Когда дым развеялся, увидели,
что горком стоит. Только дверь отлетела. Точно, как в Нью-Йорке. По газетной
стрелке...
Город, конечно, оцепили, вызвали саперов. Те вошли со своими щупами в
горком, ничего не нашли, а им: "Искать!"... Армейские уехали, вызвали других
саперов, из внутренних войск... Те сутки бились, пока кто-то не позвонил в
горком, не прокричал весело:
-- Если и дальше будете распределять квартиры по блату, то и сам горком
взлетит. Без милосердия...
По этому слову и разыскали Голядкина. "Милосердие..." Голядкинское
словечко. Никто его больше не произносит. По всей Волге. Забылось...
Хотели парня тут же взять -- Москва запретила. Рабочие горкомы не
взрывают. Вообще никакого взрыва не было. Все это обывательские слухи. Так и
квалифицировать... Кого-то даже из партии исключили, выдавал себя за
очевидца, дурак!.. Тогда Голядкину стали "клеить" чужое убийство.
Нераскрытое. Однако сразу не взяли... Ушел Голядкин, ночью, по льду Волги...
Услыхал Павел об этом, дух перехватило. "Почерк тот же... Одна, видать,
банда..." Взял Голядкина к себе, от всех уберег... И потом долго думал об
этом... "Власть у нас, как болото. Заглотнет мигом. Чмок, и нет человека.
Опоры, надежды -- никакой. Страшное болото. Чаруса..."
И главное, почерк один. Что в Сочи, что в Кинешме... Чего стесняться в
своем отечестве...
Ноги обо что-то ударились. Печурка дополнительная. Из фары сделал
Голядкин. "Одно слово, русский умелец!.. И горком взорвет, и в тундре
согреется..."
Поглядел перед собой, сбоку. Даже прутики не торчат из-под снега.
"Болота, страшные болота... Чмокнет, и все..."
Страшно ревут дизеля. А колеса едва проворачиваются в вязкой приболоти.
Плывут машины. Одна за другой. Кого танковый тягач подтянет, кого
"Ураганы". Этим хоть бы что. Звери.
С "Волчьей пасти" тормозить бесполезно. Только Павел умел. Прицеп
занесло. Выкрутил в сторону занесенного трайлера. Потом в другую... Так и
спустился к ручью -- змейкой...
Девяносто километров шли двое суток. Речек, речушек форсировали --
считать устали.
Казалось, не будет конца склизкой желтоватой приболоти. Примороженной
топи, на которую ступишь -- страх берет. Трясины без дна. До самого
Баренцева моря они. Весь Север, почитай, как блюдо с грязью. И, поди ж ты,
газ как раз под этим блюдом. Отыскал Полянский.
Хлебают газовики полной ложкой. И с шоферами делятся.
К ночи припуржило. Дорогу не схватило морозцем, лишь занесло. Белое
страшное болото.
Перед самой кабиной лес. Точно заросла дорога. А телеграфный столб
дорогу перебежал, как заяц-беляк.
"Все. Уснешь".
Вывалился из кабины, натер снегом лицо, и снова как свеженький.
Никто не роптал. Будто обычный это рейс. Как всегда. Только дед Никифор
вздохнул тяжело:
-- Рвемся на промысел, будто там в снегу поллитровка зарыта.
Павел усмехнулся устало. Старик, известно, как пригреется, так
философствует. Удержу нет. В отеле "Факел", где впервые с ним познакомился,
ему, бывало, чекушку подносили. Чтоб высказался, куда идем и где сядем...
-- ...Человек, гляжу, чистый ребенок. Вылез из трясины, не утоп --
счастливый. Трайлером не придавило -- счастливый. Из тюряги вырвался --
счастливый. Россия, скажу тебе, -- страна счастия... Все, как один,
счастливые... -- Но и сам он, судя по его добродушному ворчанию, испытывал
почти удовлетворение. До Печоры, считай, дотащились. Полдела сделано...
Никифор смахнул с газетки в ладонь хлебные крошки, кинул в рот и
мгновенно заснул.
"Покемарили" шоферы в кабинах часика два, и вперед. Ждать нельзя:
вот-вот тронется Печора.
Теперь все вверх и вверх. Повороты с подъемом. Пятьдесят два слепых
поворота до промысла. Давно подсчитаны. Ночью, вроде, лучше. Фары видны.
Качаются навстречь. Перемигнулись, и дальше.
...Ночью и погиб Сашок.
Перед самым рассветом вернул его Павел на "Ураган". На полчасика
подремать. Из-за поворота выскочил лесовоз. Без огней. Увидел колонну, к
обочине прижался. Лесины торчали в разные стороны. Растрясло.
Сашок дремал в левой кабине. Работал Степа Шарафутдинов, в правой. Один
рулил Шарафутдинов. Почти всю дорогу. Измучился без смены: Сашок-то на
"Колхиде" больных подменял. А погодка... Мокреть. Снег с дождем.
Фары "Урагана" били красным светом. И круто откинувшаяся лесина тоже
была красновато-светлой.
Шарафутдинов объехал лесовозку стороной, учен уж! А нижнего, торчком,
бревна не заметил. Бревно пробило левую кабину до мотора; смяло Сашка.
Решили хоронить Сашка на обратном пути.
На Степу Шарафутдинова смотреть было страшно. Ушел в фургон, к
слесарям, плачет навзрыд. Дружками были. В тундру ходили вдвоем. На охоту,
вроде. А больше -- о жизни поговорить. Вдали от чужого уха.
За руль "Урагана" пришлось сесть Павлу. Так и пошел вперед "Ураган",
ревя, звеня прицепом, с пробитой, развороченной, словно снарядом, левой
кабиной, в которой лежал у задней стенки погибший водитель. Веселый Сашок.
...Лежневка началась -- Печора близко. Видать, и тут страшенное болото,
трясина.
У самого берега зимник оборвался, вильнул вбок, как отпрянувший зверь.
Похоже, утопили одну-две машины и, ничего не попишешь, отвернули. Это
бывает. Размолотят основной зимник -- плетут вокруг него петли.
Скоро спуск. Зачастили разбитые разметанные бревна. Как после обстрела.
Гуцулы проложили дорогу, плотогоны, бревно клали, скрепляли железными
скобами, проволокой. По всем правилам. Да, видать, сколько ни мости, трайлер
пройдет -- разворотит лежневку страшнее снаряда.
Пришлось остановиться, собрать бревна, кое-как скрепить. И -- дальше.
Наконец, спустились к Печоре. Затормозил Павел, сошел покурить,
болезненно морщась: "Сашок-Сашок!"... Оглядел подкатывающие цистерны. Как из
боя вышли. Бамперов почти ни у кого. Ни спереди, ни сзади. С мясом вырваны.
Половина машин без крыльев. Чернеют запалыми боками.
На вагончике дорожного мастера, у самого спуска, горит паровозный
прожектор, и в его желтоватом свете угадываются очертания гигантского табора
на колесах. Чего тут только нет! И бульдозеры, и экскаваторы, и вагончики с
надписью "Мингазстрой", и спецмашины для буровых, и бензовозки.
Все в инее. Белым-бело. Экскаваторы с поднятыми стрелами, точно белые
руки, простертые к небу. В мольбе. Свистит ледяной печорский ветер. Моли --
не моли...
Голядкин огляделся и присвистнул:
-- Машин пятьсот нагнали, как в Ташкенте...
-- Там земля разверзлась, -- отозвался из темноты дед Никифор. -- А тут
что? Кто трясет? Заболотного бы сюда. Да посадить на переднюю машину. С
пастушьим рожком. Вот я им врежу когда-никогда на партсобрании... -- И он
выматерился с ожесточением.
На дорожном мастере -- башлык до бровей. Рот прикрыт концами башлыка.
Мастер поднял глаза на Павла Власьева и сказал сорванным голосом, почти
прокричал:
-- Не пущу! -- Достал из кармана брезентового плаща замызганный
справочник, ткнул пальцем в графу: -- Вот, здесь, толщина льда... так? А тут
допустимый вес...
Павел Власьев молчал, и дорожный мастер, не предвидя ничего хорошего,
кинулся в свою будку, схватил трубку радиотелефона. -- Але! Але!!! --
прохрипело оттуда. Радиотелефон молчал. -- Але! -- простонали в будке. --
Але-э-э!..
Дорожный мастер выглянул снова, хлопнув дощатой дверью.
-- Айда-те к Печоре! -- пробасил Павел.
-- Или я ее не видел?!
-- Ну!
Вернувшись к будке, мастер поднялся к крыше по приставной лесенке,
повернул паровозный прожектор в сторону реки. Осветил развороченную, с
торчавшими бревнами, лежневку, крутой бревенчатый спуск.
Переправа на реке горбом. Нарастили лед, побросав на него лесин,
хворосту, сучьев. Сверху заморозили. Искрится лед под желтым лучом
прожектора.
Пошли, скользя и взмахивая руками, к широким, в обломках льда, лункам.
Мастер опустил в ближнюю железный щуп. Полметра лед, всего-навсего. Да и то
лишь на переправе.
-- Тончает лед. Тает час от часу...
Павел не ответил, глядел с тоской на скрытый во тьме противоположный
берег. До него метров триста...
Вдали светляком горел, а то вдруг вздымался вверх, как атомный гриб,
газовый факел. Конденсат горел. Чистый бензин... День и ночь горел...
Ох, повидал их!.. Где копоть, как в Ухте, где чистое голубоватое пламя.
Рев, свист. Давление-то пластовое. Атмосфер 270... Пламя от трубы отрывается
метра на три...
Говорят, американцы подсчитали: в минуту сгорает 20 долларов... Богато
живем!..
Усмехнулся Паша и почувствовал: не может глаз оторвать от дальнего,
бесновавшегося в ночи факела...
Давно, когда Руси угрожала опасность, сторожевые посты на вышках, в
горах, зажигали факелы, и так, цепочкой огней, от огня к огню, бежала,
говорят, по Руси весть о смертельной опасности -- Мамай идет! Чингис
наступает!
А сейчас, движешься поездом вдоль городов и шахт, лежишь ли полярной
ночью возле Чебьюшки, что вьется по Ухте, подъезжаешь ли, как нынче, к
Вуктылу, горят над городами и промыслами газовые, нефтяные, конденсатные
факелы; по всей Руси горят. Красный, черный, тревожащий огонь, от города к
городу, от завода к заводу оповещает о смертельной опасности. Злее Мамая.
Коварнее Чингиса. Разруха идет. Бесхозяйственность...
Самую землю сжигают. Российскую землю. Без пользы людям.
"Что они делают, когда в Москве планы составляют -- кино смотрят?!
Скважину -- бурить, а трубопровода -- не строить... Гады!.. Вот судить кого
народным судом...
Павел потоптался и двинулся обратно, накинув на голову капюшон. Молча.
О чем тут разговаривать?!
"Ураганы" с грузом чернели в ночи, как доисторические чудища. Дорожный
мастер стоял перед ними, оглядывая горбящиеся чудища, похоже, с суеверным
страхом. Увидя Павла Власьева, прохрипел свое:
-- Не пущу!
Пока Власьев ругался с ним, рассвело. При свете утра как-то яснее стало
-- мастер прав.
Конденсат, на той стороне, горел жирно. Черные клубы, не торопясь,
расходились. Видать, гореть ему и гореть...
Павел обошел раненую колонну, прослюнявил цигарку, принял решение.
Трайлеры с грузом от "Ураганов" отцепить. И пристроить к буксирам полегче. К
"Татрам" и "Ковровскому" битюгу. Прикинул теперь общий вес.
..."Пятьдесят две тонны, однако..." Меньше, как ни мудрил, никак не
получалось.
-- Не пущу! -- хрипел мастер, ежась в своем черном, поблескивающем,
точно в нефти, кожухе. -- Мне в тюрьму садиться недосуг. У меня семь ртов.
Павел снова попросил показать книжечку по переправам. Мастер тут же
вынул ее, замусоленную шоферскими пальцами, растеребленную.
Полистал Павел, прутиком по снегу почертил. Похоже, лед сможет
выдержать пятьдесят две тонны. Но с бо-ольшущим риском...
-- Надо ехать, -- сказал Павел.
-- Надо, так надо, -- вздохнул Голядкин.
-- Дураков нет! -- вскинулся вдруг дед Никифор. -- Лед держит двадцать
тонн, а у нас... Я на смерть не подряжался.
Павел поглядел на него, сказал негромко:
-- Кто не желает, может, конечно, перейти пешком. А их машины
перегоним...
-- На чужом х.. в рай?! -- вспылил огромный парень с черным
отмороженным носом, "советский северный черкес", как он себя называл: видно,
родился в Ухте, в лагере... -- Как все, так и мы...
-- Ты за нас не расписывайся! -- Голос деда Никифора сорвался
фальцетом. -- Ты молодой! У тебя я.. свежие! Ты и лезь в Печору! Крестись! А
я крещеный!
Все промолчали, не понравилось деду Никифору это молчание. Он
воскликнул в сердцах о том, что тревожило всех:
-- Мой "Урал" пройдет. Пускай. И "Татры". У кого все оси ведущие,
протрясутся. Если не пойдут ко дну... А -- бензовозки?! -- снова вскричал он
пронзительно. -- Все подъемы-спуски на буксире их волочили. А тут как?
Буксировать? Поезд в сто тонн, значит... Не выгребут они... понятно? Спуск
крутой, да с поворотом. Собьются, как овцы на бугре. И юзом. Кверху
тормашками. Остальное огонь долижет. Дурацкое дело не хитрое! Должон вас
предупредить...
И тут Павел сказал вдруг, точно взорвался. Да такое, что от него
никогда и не ждали:
-- Ну и пускай не пройдут! Пускай! Вправят мозги Заболотному, а может,
еще кому! Это же придумать надо! К горючему везем горючее! Все крошим!..
Кровью умываемся! Это ж гнида не придумает, чтоб такое в мирное время...
Люди в театры ходят... Безголовые, что ль, наверху правят... -- Сказал, и
только тут опомнился. Чего это он... под руку? Не время... Поглядел Павел
Власьев на одного шофера, на другого. Одни, в ответ, глядят прямо. Другие
отворачиваются. "Половина не поедет", -- определил Павел.
-- Ну, вы как хотите, а я как знаю... -- И круто отвернулся от них,
подошел к дорожному мастеру, предложил ему уехать. По делам. Ничего-де он не
слышал, ничего не видел... Мастер, в ответ, выругался матерно. Огромный
"советский северный черкес" шагнул к нему, отстегивая свой тоненький, с
никелированными углами, кавказский ремешок, который опоясывал его дважды.
-- Ты что? А?! Тебя что?! Связать? Или сам уедешь?!
Мастер огляделся затравленно, кинулся к радиотелефону; его хриплое
"Але!" разносилось далеко. Наконец, выскочил из вагончика, прыгнул в свой
"газик" и уехал жаловаться в город. А до города без малого триста
километров...
-- Ну, так, -- просипел Павел Власьев. -- Кто да кто едет?
Голядкин кивнул, еще двое.
И тут прозвучало глухо, болезненно:
-- Сашок погиб. -- Степа Шарафутдинов. Хоронился за спинами, будто нет
его. А тут все увидели парня. Почернел за сутки, скулы заострились. Лицо,
как лопата обгорелая. -- Ребята, что ж это, зазря? Такой рейс... попусту?..
Не дойдем?..
Протолкались вперед человек десять. Сразу.
-- Мальца угробили, мало?! -- Дед Никифор кинул самокрутку, сплюнул
остервенело. -- Теперь топится будем?! Всем боевым коллективом!
Павел не ответил. Обернулся к тем, кто едет, произнес не спеша:
-- Опыт Ладоги такой. Это, значит, когда война была. Ленинградцев
вывозили. Детей... С офицерами сидел, с окруженцами. Говорили. Скорость либо
двадцать, либо пятьдесят километров. На тридцати пяти -- хана. Под лед... И
не рвать машины. Пусть двадцать. Но чтобы без рывков. Плавненько...
Голядкин! -- Павел отыскал его глазами.
Голядкин и уезжал-то -- лицо в тавоте, копоть под ноздрями. А теперь
извозился, точь-в-точь черт, вылезший из печной трубы. Только зубы блестят.
-- Ну, чума! -- не удержался Павел. -- Поедешь первым. Ясно?! Как ты
есть самый... -- хотел, видно, сказать "самый опытный". Но в Печорской
колонне не было принято разделять ребят -- одних на свет, других в тень.
Этак и дружбу можно расстроить. На Печоре всем достается по первое число. И
Павел сказал устало: -- Как ты есть самый грязный. Если что, не грех и
отмыться...
Хохотнул кто-то и притих. Не до смеха тут. Дед Никифор посмотрел на
Павла недобро. "Парня подставляешь, а сам, значит, в кусты?.. --
Отвернувшись, остервенело сплюнул:
-- Та-ак!.. Жилы тянешь..."
Павел Власьев глядел на противоположный берег, куда услал шофера с
ракетницей... Подождал, пока Голядкин подведет свой "Ковровец" к
обледенелому спуску; открыл дверцу его машины, мотнул головой:
-- Подвинься!..
Точно артачится машина. Тащат ее в Печору, а она не дается... Живая!
Выскочил Павел из машины на лед, оставив дверцу распахнутой. Давай!
Сказал в сторону реки, как помолился:
-- Прости меня, Тая, если что... -- Показал рукой: -- Давай!
Голядкин привстал, одна нога -- в кабине, другую -- на подножку.
Валенок в масле, поскользнулся. Переключил скорость...
...Раздался треск, словно выстрелили из тысячи ружей. Да не залпом.
Вразброд... Но лед, вроде, не крошится. Только стал опускаться...
И тут столпившиеся на пригорке шоферы увидали -- глазам своим не
поверили. Сзади трайлера бежал, высоко поднимая ноги, оскользаясь, Павел
Власьев.
-- Куда?! -- закричал дед Никифор. -- Паша!..
И тут только все поняли -- не померещилось им, в самом деле -- бежит...
-- Зачем? -- всполошенно захлопотал Никифор. -- Па-аша!!!
А он все мчал, глядя под колеса трайлера, подминавшие наст. В руке
ушанку держал, вместо флажка, что ли?.. Вторая моталась палкой... Тут только
догадались: да он, Павел, смотрит, как ведет себя лед. Если пробьют колеса
наст -- тут же сигнал шапкой.
Голядкин-то вперед смотрит, на тот берег. Где парень с ракетницей.
Взовьется ракета -- Голядкин из кабины пулей...
Тягач Голядкина ревет, трайлер бренчит, а лед, вроде, не крошится.
Держит... Только опускается. Все ниже.
Поперек реки пробиты дорожниками лунки. Когда тягач домчал до середины,
Печора выплеснулась из лунок. Фонтаны метра на три. И сразу лед посерел,
покрылся пленочкой. Вода все прибывала.
Печора трещала, будто ей выламывали суставы. А вот еще сильнее. Как
дерево в мороз...
Справа, увидели, трещина зачернела поперек реки. Лопнул лед. Как стекло
лопается. И с другой стороны. Полосой. Переправа стала плавающей, как
понтонный мост.
Трещало все сильнее. Со всех сторон. Дальние фонтаны вставали выше,
ближние слабели.
Паша Власьев все бежал сзади, прижимая ушанку к боку. Не отставал.
Если что, он-то уж точно! -- до самого дна без передышки...
Треск не утихал.
Наверняка не удержать бы льду трайлеров, не будь вмороженной в него
лежневки. Бревна вырывало кое-где из льда, они ходили под трайлером
вверх-вниз, как клавиши.
Тягач грохотал все дальше, и огромная льдина всплывала, чуть кособочась
и потрескивая. Только вода не сходила. Разливалась все шире, становясь
серо-желтой, блестевшей на солнце массой насыщенного водой снега.
А Голядкин уж у того берега. Выхлопной патрубок под самой подножкой,
торчит вбок. Казалось, Голядкин мчит над Печорой, стоя одной ногой на черном
дыме.
-- Дьяволы! -- выдохнул дед Никифор испуганно и восхищенно и бросился к
своей машине. За ним остальные -- по кабинам.
Думали, следующая пойдет -- хуже будет. Однако второй раз переправа
вела себя спокойнее. Хотя тоже били фонтаны и трещал лед. Но уж не с такой
устрашающей силой. А может, так лишь казалось.
Но, главное, что успокаивало, -- Паша не поднялся на берег. Остался на
льду. Вернулся бегом на середину Печоры и не уходил до тех пор, пока мимо
него тянулись, грохоча, выбивая под собой бревна, трайлеры. Следил за
каждым. Когда проходил последний трайлер, ледяная вода заливала Пашу
Власьева уж выше колен.
И вдруг что-то случилось на берегу. Бензовозка заюзила, развернулась и
встала поперек спуска. Прицеп занесло, как и опасались. Остальные цистерны
затормозили. Сгрудились на берегу, как овцы.
Павел бросился к ним, расхлестывая валенками воду и грозя кулаком.
-- Вы что?! Промысел станет! -- С ходу влетел на гору. Упал, поднялся,
вскочил на подножку цистерны.
-- А ну, чуть назад! Круче руль! Змейкой спускайся! Змейкой!
Цистерна, грохоча, звеня прицепом, скатилась к ледяному припаю. Павел,
стоя на подножке и уйдя по плечи в кабину, помог вырулить.
Перевели скорость и -- вперед. Прицеп мотнуло.
Уж не по льду мчали. Притонул ледяной понтон. Покрылся водой. По
студеной, холодом обдававшей, в брызгах и солнечных бликах Печоре, аки по
суху...
КАЗАЧИНСКИЙ ПОРОГ
"Енисей течет сквозь всю Россию..."
Из песни
О нем я услыхал еще в Дудинке, садясь на пароход.
-- Казачинский прогребем, тогда, считай, Енисей проплыли...
Едва отчалили, кто-то из пассажиров показал на далекую каменную скалу,
в белых брызгах; ему возразили внушительно:
-- Эт-то, однако, что, а вот когда будет Казачинский порог!..
Но пока ничто не напоминало об опасности. У Дудинки Енисей, как море.
От одного низкого комариного берега до другого -- пять километров. Вода
темная, пасмурная. Ледовитый океан, вроде, не близко, а -- холодит...
Какой-то подвыпивший парень в черном накомарнике махнул нам рукой, а
затем начал кружиться на сыром смолистом дебаркадере, в такт бравурному
маршу с отвалившего парохода. Замахала и стоявшая подле него девчушка в
желтом праздничном платке, полуобняв сгорбленную, точно переломленную,
старуху, которая истово крестила пароход.
Паренек в высоких сапогах геолога прокричал с другого конца
дебаркадера:
-- Ты меня не забывай, понял?!
Сосед у палубных перил, тучный, седой, в истертой энцефалитке, быстро
снял с запястья золотые часы и с силой кинул на берег. Паренек ловко, одной
рукой, поймал; торопливо отстегнул свои и забросил их на палубу. У него
счастливое лицо человека, поверившего: не забудут...
Комары осатанели. Снуют над палубой черными тучами. А то вдруг
вытянутся столбом, облепят... Седой, в энцефалитке, хотел что-то крикнуть на
прощание, раскрыл рот пошире, да закашлялся, заплевался комарьем.
Пассажиры спасались от них по каютам; наверху и в проходах остались
одни бесплацкартные. Комары их не беспокоили: у одного дымит в руке остяцкая
трубка с длинным чубуком, другой густо намазал блестящим, как рыбий жир,
рипудином коричневую дубленую шею, развернул газетку с копченым сигом,
отрезал кусок сига печальному, наголо остриженному соседу в ослепительно
новой нейлоновой рубашке:
-- На-ка, сытых они не трогают... Ты когда отвалился от решет?..
-- С месяц...
-- Это кто же тебе махал? Друзьяки?
-- Друзьяки. Со школьных лет. Вернулся, вот, в Дудинку, к матери. Не
прописывают: закрытая, мол, зона... Куда теперь? А сам не знаю, куда...
Может, в Красноярск. Или еще куда... Обоснуюсь где-нигде, вызову девушку,
которая... семь лет мать не оставляла. Дрова ей колола. Мать-то, видали,
хворая... Может, это и к лучшему: легкое у меня прострелено, а дома климат
сы-ырой...
Возле них суетился, приседая на корточки, пожилой, худющий -- одни
мослы торчат -- пассажир со своей раскладушкой и сибирской лайкой, дремлющей
рядом. Рассказывал свистящей скороговоркой, вынимая из мешка заткнутую
тряпицей бутылку:
-- Я тут год. Отпус-стили меня, слава тебе Господи, из "Победы".
Справку дали. Все честь по чести... Молюсь за председательницу еженощно:
детишек у меня -- семеро по лавкам. Не дала помереть... Тут? На разъезде.
Обходчиком. Ничего. Стреляю оленя. Продаю мясо. Килограмм -- один рубль. Без
спекуляции. Выживем, с-служивые, выживем... Главное что? Пенсия впереди.
Пенс-сия!..
Седой, начальственного вида геолог в энцефалитке, выйдя на палубу,
выбранил маленького юркого человечка, оставленного у багажа. На начальника
навалились дружно:
-- Ишь, вымахал большой, маленького увидел -- и сразу ж мораль
зачитывает...
Но маленький не обрадовался поддержке.
-- Ти-ха! -- вскипел он. -- Керны везем...
Все замолчали. Знали, что такое керны. Получается, открыли нефть или
что другое. Поважнее.
-- Во-о земелька, -- удивленно протянул пассажир с раскладушкой. --
Гибель. Огурца не вырастишь. А ковырнешь, золото колечко...
Кто-то возразил ему язвительно: мол, что тебе, худобе, золото колечко,
олениной спасаешься, -- а кто продолжал о своем:
-- Я даю тебе капитальный развод! -- твердила мужу женщина в помятой
шляпе. -- Понял, капитальный. -- Видно, обычные разводы у них бывали не раз.
-- Ка-пи-таль-ный!..
Муж привалился в углу мешком, что называется, и лыка не вязал; наконец,
сказанное до него дошло; он сорвал с себя новенькие ботинки на резине, кинул
их в истертую сумку.
-- Так, да?! Бери свои ботинки!..
Брошенного мужа накормили, дали кружку спирта, приняли в нем участие:
-- Сгинет он без тебя, резвуха, -- сказал кто-то, накрытый с головой
мешковиной.
-- Ничто! Его власть прокормит. Он на Медном сгорел. У плавильных...
В честь этого ему протянули еще кружку спирта. Еще и еще. Ему стало
жарко, и он решил искупаться. Прямо на ходу парохода.
Вахтенный матрос успел схватить его за рубаху, когда тот полез на
бортовую сетку. У трапа началась возня. Пьяный, извернувшись, стукнул
матроса головой в челюсть. И тут послышался с капитанского мостика чуть
заикающийся ребячий тенорок:
-- З-завернуть стерлядкой!
Матросы ловко -- дело, видать, привычное -- закатали пьяного в брезент,
только лицо оставили, перехватили брезент канатом, уложили у мачты, на
енисейский ветерок.
Через час скандалист пришел в себя, попросил развязать руки, и матросы,
народ отходчивый, сунули ему в рот сигаретку.
-- Н-намажьте ему лицо рипудином! -- послышался тот же тенорок. -- А то
его комары оглодают... Нету? Возьмите в моей каюте!
Так я познакомился со штурманом, который, сдав вахту, спустился с
мостика, голубоглазый, коротенький, спортивного склада парень лет двадцати
пяти, не более, в парадной фуражке речника с модным после войны
"нахимовским" козырьком; он задержался возле меня, кивнув в сторону
завернутого "стерлядкой".
-- Их Н-норильск не принимает. Надоели Норильску алкаши. Очищается от
шпаны. Ага?.. Нам сдает. Увозить прочь. Мороки добавилось. Так ведь ради
порядка. Ага?
Он каждый раз добавлял свое "ага?", словно не был уверен в сказанном...
-- Этот с медно-никелевого? Трудяга? -- И, звонко: -- Вахтенный!
Р-развязать!..
У штурмана было редкое отчество "Питиримович". Он потупился, сообщив
мне об этом; обрадовался, узнав, что у меня и того мудренее; словно я
собирался его дразнить. Окликнул девушку в белом переднике, выглянувшую на
палубу:
-- Я задубел, Нинок. Сваргань кофеечку... Да отнеси писателю мою карту
Енисея. Он интересуется...
Светлым полярным вечером Нина постучала в мою каюту, в которую
спрятался от комариных туч, потопталась у входа. Я впервые пригляделся к
ней: маленькая, белоголовая девочка лет 15-- 16 на вид, протянула мне
штурманскую карту. Руки у нее тоненькие, детские, палец в синих чернилах...
Деловито достала откуда-то сверху пачку сыроватых, пропахших Енисеем
простынь, наволочку, застелила мою постель.
Я поблагодарил девчушку, достал из кармана "вечную" ручку, протянул ей,
поскольку, сказал с улыбкой, ваша вставочка вроде бы мажется...
-- Что вы?! Что вы?! -- она отступила на шаг. -- Это, вроде, "паркер"?
Слишком дорогой подарок. -- И не взяла. У дверей обернулась, спросила тихо:
-- А вы правда писатель?
Я улыбнулся ей:
-- Это станет ясно лет этак через пятьдесят.
Она засмеялась застенчиво, почти не разжимая губ. Хотела еще о чем-то
спросить, но застеснялась, покраснела, как школьница, -- да и была, на мой
взгляд, школьницей, живущей на корабле вместе с братом-штурманом.
-- Белянка, а давно вы плаваете? -- спросил, чтоб помочь ей.
-- Четвертый год.
-- Как четвертый? А школа? Учились прямо на корабле?
-- Отчего? В Астрахани училась. Вначале в школе. Затем в институте, на
истфаке. Два года как окончила.
-- Так вы гений. Завершить институт... в 17 лет?!
Тут уж она развеселилась. Похохотала вовсе не застенчиво -- широко,
белозубо, обнажив выбитый передний зуб.
-- Спасибо за комплимент. Мне скоро 24. Мама, в свое время, меня
истерзала. Мол, я перестарок...
-- Нина, вам здесь хорошо? Прижились?
-- Знамо! Колотишься, как рыба о бетон... -- И исчезла.
Я глядел на приоткрытую дверь каюты.
"Как рыба о бетон..." Что-то новое... Неологизм? Местное речение? --
Горькая усмешка, с которой она это произнесла, была недвусмысленной...
Отдохнув, я спустился в огромную, как амбар, каюту третьего класса. К
солдатам. На деревянных полках, у выхода, сбились молодухи с детишками. Ноги
подобрали. Как от паводка спасались.
А посередине, на полу и на потемнелых, отполированных пассажирами до
блеска полках, сидели полуголые, без рубах или в тельняшках, стриженые
ребята. Играли в карты. Без азарта. Видать, не играть сгрудились, а
поговорить.
-- Правда, вам кого прикажут кончить, вы того кончали? -- спросил
негромко, буднично один стриженый другого, сдавая карты.
Тот ответил нехотя, еще тише, озираясь:
-- Если оперы хотели кого кончить, они солдатам говорили: "Этот в побег
собрался..." А что значит собрался? Пырнет, для начала, кого из нас... -- И
смолк, ежась.
Другая группа, на отскобленном добела полу, окружила седого геолога в
энцефалитке, единственного здесь пожилого человека, почти старика. Впрочем,
у старика были порывистые мальчишеские жесты. И голос армейского старшины,
зычный, властный, способный, наверное, заглушить сирену парохода. Старик
рассказывал, как они в прошлом году ночевали в деревне Усть-Пит --
бандитском селе...
Оказывается, есть и такое. В устье реки Пит, текущей в Енисей из
золотоносных мест. Оттуда, в свое время, возвращались старатели. Деревня
Усть-Пит была на их пути первой...
-- Постелили нам в сенях, -- гудело в "амбаре". -- Мы про Усть-Пит
наслышаны, решили спать по очереди... Растолкали меня дневалить, я на
холодок выглянул, чтоб не сморило. Старик хозяин за мной. "Куда? --
удивляется. -- На ночь глядя... Не опасаешься?" -- "Чего мне опасаться, --
отвечаю. Я заговоренный. Меня пуля не берет". Старик хмыкнул...
Утром собираемся уходить. Старик в проводниках. Ружье на лавке. Когда
старик отвлекся, мой приятель из ружья патроны вынул -- и снова ружье на
лавку...
Идем. Рюкзаки тяжеленные, с образцами пород, мы и не чувствуем...
Старик вывел нас на тропу, простился. Мы денег ему дали, спирту.
Бредем. И вдруг видим, кусты впереди шевельнулись, и -- хлопок. Осечка... Я
иду дальше. Как ни в чем не бывало. Кричу своим ангельским голоском:
"Старый! Я ж тебе сказал, меня пуля не берет. Иль забыл?!" Тут уж его голова
над кустами появилась, снова хлопок. Осечка...
Я посошок наизготовку и -- кустам:
-- Я ж тебя предупреждал, гостеприимный! Не трать пули!..
Он поднялся во весь рост. На лице ужас. И -- в упор. Хлопок...
Ох, и били мы его... На прощание бороду пнем защемили и оставили так,
на карачках. Для перевоспитания... И что думаете? Выжил. В этом году идем
мимо, поинтересовались. "А, говорят, это которого в прошлом году медведь
задрал?.. Живой, только тронулся малость..."
Долго стоял хохот, гулкий, деревянный, будто мы все сбились в бочке,
покатившейся под откос...
Когда утихло, откуда-то сбоку донесся пьяный шум, матерщина. Там
по-прежнему играли в карты, шлепая ими по доскам. Одного из игравших я
узнал. Это был тот самый парень, которого не прописали в его родном доме, и
он ехал "куда-никуда..." Он был гол до пояса, татуирован синей и черной
тушью. С одной стороны его впалой, ребра торчат, груди синел профиль Ленина.
С другой -- наколот черной тушью профиль Сталина. А под искусными чуть
размытыми профилями -- надпись славянской вязью: "Пусть арфа сломана, аккорд
еще звучит..."
Он поднял стриженую голову, поискал кого-то мутными глазами. И вдруг
закричал остервенело, жилы на его шее напряглись:
-- Алле! Усть-Пит!.. -- Он привстал. -- Я тебя! Тебя! -- Он показал
раздробленным пальцем на солдата, который служил в лагерной охране. -- Тебе
говорю!
Солдат оглянулся тревожно:
-- Я не из Усть-Пита!
-- Он не из Усть-Пита, слыхали?! -- И заколыхался от злого пьяного
хохота: -- Иди, сбросимся в картишки!
-- Не на что! -- солдат поспешно натягивал сапог. -- Добра что у меня,
что у тебя...
-- Прикидывайся!.. Весь мир наш!.. Вот, сыграем на этого, с прожидью!
-- И он показал пальцем на меня.
Седой геолог встал, проревел своим таежным голоском, что ежели
вольноотпущенники орелика не уймут...
Подействовало, вроде. Заиграли в картишки друг с другом, поглядывая
недобро то на солдата, то на меня.
Я стал задыхаться от вони портянок, сивухи, раздавленной селедки. Как
же раньше не чувствовал?..
Но... сейчас уйти?! Я присел на полку, искоса поглядывая на вторую
группку стриженых картежников, которых поначалу принял за солдат... Играли
свирепо. Дудинский, с наколками, парень проигрался в пух, отдал свою
нейлоновую рубашку, ботинки, брюки; раскачивался на скамейке, в одних
трусах, обхватив руками голые колени.
Седой геолог стремительно поднялся с пола, плюхнулся рядом со мной.
-- Быстренько отсюда! -- шепнул он. -- Вас проиграли в карты!
-- Что-о?!
-- Идемте-идемте!.. Я эту публику знаю... Перепились. Играть не на что,
-- объяснил он, когда мы вышли на палубу. -- "Порешишь жида, сказали
этому... горемыке, -- отыгрался..." Запритесь в своей каюте. Или лучше у
меня. Но вначале сообщите капитану...
...В рубке, застекленной и просторной, вольница. Рулевой бос. Ботинки
рядом. Сидит на высоком табурете, у электроштурвала, обмотанного лентой из
пластика. Штурвал от матросских ладоней блестит. За электрическим -- большой
штурвал, ручной. Босые ноги рулевого -- на нем.
-- Где Владимир Питиримович? -- спросил я почему-то шепотом. Тот кивнул
в сторону. Владимир Питиримович, у поручней, рассматривал в огромный бинокль
берег. Рулевой позвал штурмана.
Я оглядел отполированную, неправдоподобной белизны рубку, сверкающие
никелем тумблеры дистанционного управления, гирокомпасы, зачехленный
локатор, рацию, радиотелефон прямой связи с Красноярском -- корабельный быт
XX столетия, и все происшедшее внизу показалось мне ирреальным. Дичайшим
сном.
Владимир Питиримович, войдя в рубку, взглянул на меня озабоченно.
-- Что-нибудь случилось?
Я открыл рот и... попросил разрешения постоять за штурвалом. "Хотя бы
минуту-две", -- добавил я смятенно.
Недавно, правда, мне позволили "подержаться за колесо" в Баренцевом
море, на пропахшем треской мотоботе. Часа три я вращал синими от холода
руками руль, пока подвыпившая команда жарила в кубрике грибы, радуясь тому,
что нашелся идиот, который добровольно мокнет наверху.
-- В Баренцевом море что вдоль, что поперек... -- саркастически
отозвался Владимир Питиримович о моем опыте, оглядев меня испытующе и,
по-моему, даже потянув носом воздух: не надрался ли писатель?.. Добавил с
тем уничижением, которое, как известно, паче гордости: -- Мы не моряки, мы
рекаки...
Но постоять у штурвала разрешил.
Подождали, где Енисей разлился особенно широко и походил на пруд и где
безопасно было поэтому подпустить -- на несколько минут -- к штурвалу даже и
обезьяну. Я коснулся электроштурвала, как священного сосуда. И так стоял
минуту, не более, ощущая холодок пластика и не стронув руль ни на волос.
Просто полежали руки на рулевом колесе недвижимо -- Владимир Питиримович, не
отрывая взгляда от фарватера, вдруг резко шагнул к штурвалу и встал за него.
В рубку влетела, распахнув дверь настежь, Нина в переднике. На ее белых
волосах встряхивались жестяные бигуди. Не успела даже прикрыть их. Платочек
на плечах. В смоляных выпуклых, как у галчонка, глазах, -- тревога. Увидела
Владимира Питиримовича.
-- Ты!? Я подумала -- что стряслось!.. Корма виляет, как овечий хвост.
-- Водокруты... -- выдохнул Владимир Питиримович. -- Побросало... --
Покосившись смущенно в мою сторону и передав штурвал рулевому, он положил
руку на ее плечо, острое, худенькое, как у подростка.
-- Тайга горит, чувствуешь? -- спросил он вдруг всполошенно, похоже,
вспомнив о моем присутствии. -- Где-то за Туруханском. В наших краях.
-- Горит, -- не сказала, шепнула она, вся подавшись вперед и прижимая
щеку к его руке.
-- Теперь до дождей, -- с тоской вырвалось у него. -- Пока не зальет...
-- Потушат! -- заметил я бодро.
Владимир Питиримович взглянул на меня, как на несмышленыша. Объяснил,
погасив досаду (даже такого не знает человек!):
-- Не тушат тайгу! Если лес в ближайшие годы не сводят, не предназначен
к вырубке -- не тушат. Не расчет, говорят. -- И вполголоса, с откровенным
отчаянием: -- Горим... Всю дорогу горим...
В рубку постучали. Я невольно попятился от дверей... Протолкались, один
за другим, бородачи с котомками и пилами за плечами. Пошарили глазами, кто
постарше, и -- ко мне:
-- Высади нас у Чуломи. Дадим спирту, однако...
Владимир Питиримович быстро взглянул на иронически усмехнувшуюся
девушку, затем -- очень строго -- на бородачей, сказал непререкаемо:
-- Чтоб никакого спирту!
-- Лады! Лады! -- закивали бородачи; однако, отлучившись на минуту и
толкнув дверь своей каюты, Владимир Питиримович опрокинул поставленную с той
стороны бутылку, заткнутую тряпицей. Когда он вернулся, у него, казалось,
даже уши покраснели.
-- Хочешь людям добра, а они тебя под монастырь, -- удрученно
пожаловался он уже знакомой мне девушке, когда та вошла в рубку с чашкой
черного кофе и спросила, как бы вскользь, почему в каюте штурмана дивный
аромат...
В ответ ни слова не молвила, только взглянула на него быстро и --
усмехнулась. Колко, иронично.
И движения ее, и взгляды, и усмешка действовали на Владимира
Питиримовича немедля. Он поклялся, после истории со спиртом, что больше не
станет задерживать электроход по просьбе встречных-поперечных. Расписание
есть расписание. Закон!
Но на другое утро остановил, -- даже не у дебаркадера. Я, естественно,
был уже у него, на мостике.
Электроход бросил якорь напротив потемнелых, забитых досками домов:
учительница попросила. Ветхая, старая, как сама деревня.
Когда она, поднявшись в рубку, назвала свою деревню, Владимир
Питиримович покраснел, сбычился, готовясь отказать, но Нина взглянула на
него искоса, смолистые глаза ее расширились в недоумении. Владимир
Питиримович набрал в свою широкую грудь воздуха, словно собираясь нырнуть в
ледяной Енисей, и -- кивнул: мол, высажу, где надо. Ага?.. О чем разговор...
-- Что ей тут? Кого учить? -- спросил он самого себя, провожая взглядом
шлюпку, на которой матросы везли учительницу.
В самом деле, избы в деревне без крыш, стропила торчат почернелыми
ребрами. Дров на берегу нет. Нет дров -- нет людей...
Да и лодок одна-две. Облезлые, брошенные. В стороне поблескивает
одиноко лодчонка из дюраля. "Дюралька" с подвесным мотором. Будто кто-то
заехал случайно. На кладбище...
Якорная цепь отгрохотала, и стало слышно, как звенят комары все
сильнее. Словно берега стонут. Две коровы, измученные комарами, забрели в
воду по шею. Неподалеку от них семенил старик в черном накомарнике. Махал
шлюпке рукой.
-- А, да это, видать, Репшасы, пенсионеры... -- объяснил он мне. --
Дети на войне погибли. Ага? Или еще где, -- добавил он неохотно, заметив
усмешку девушки в переднике. -- Дом порушен. Некуда возвращаться... Куда на
каргу?! -- вскинулся он, хватаясь за бинокль.
Поздно. Два взмаха весел -- и лодка ткнулась в отмель. Застряла.
Берега в каменьях, в карге, как говорят на Енисее. Как ей не быть, этой
карге!.. Ледоход на Енисее, как тяжелые роды. Наверху двинулось, затрещало.
А внизу еще стоит мертво. И верхний лед, забив Енисей, уходит на дно.
Пробивается, под ледяными полями, к морю; волочит, выталкивает со дна камни,
обкладывает ими берега; срезает, вновь громоздит, наращивает мели. Каждый
год Енисей что-нибудь да припасет...
-- Карга!.. -- повторил Владимир Питиримович сурово, глядя, как
матросы, вылезя из лодки, сталкивают ее на глубокую воду. И неожиданно
добавил с мальчишеской гордостью: -- На Волге такого нет!.. Ага, Нинок?..
Что тебе? Ключ от аптечки?..
Владимир Питиримович наморщил свой приплюснутый, как от удара, нос. Он
всегда морщил его, радуясь. А вот уж сиял празднично, будто дорогой подарок
мне вручал...
-- Знаменитая Курейка! -- И, показав на низкий берег, протянул мне
артиллерийский бинокль. -- Там памятник самому. Иосифу Виссарьонычу,
курейскому ссыльному... Точнее, постамент остался... -- Нащупал в кармане
связку ключей, дал Нине, не глядя, и принялся рассказывать, как топили
высоченный, как маяк, памятник Сталину из белого гранита... -- Ох, и мороки
было! Прорубь пробили: указание из центра -- захоронить в срочном порядке.
Опускали в прорубь ночью, словно, как развиднеется, уже поздно будет...
Опустили, а он торчит оттуда по грудь. Со своей геройской звездой. И
маршальской... Сунули, значит, на мелком месте. И ни туда -- ни сюда...
Секретарь туруханский чуть не рехнулся. "Вы что, меня утопить хотите? Вместе
с ним?.." Матерится. У речников карту глубин запросили. Новую прорубь
разворотили -- такую, ровно все топиться собрались. Или на новое крещение...
Мимо проплыл мысок, на котором сверкал огромными зеркальными стеклами
дом не дом, колпак не колпак. Построечка. Не для сибирских ветров. В Гори я
такой колпак видел. Он там прикрывает сверху мемориальную хату Джугашвили,
работающую по сей день.
Медленно уходит назад обломок постамента. Лишь гранитные зазубрины --
там, где высился единовластный хозяин Енисея...
Ни единой души там. Мертво.
Снова появилась Нина. Руки в крови. Отдала ключи, сказала: картежник
кровью харкал. Обошлось, вроде.
Владимир Питиримович, не ответив, протянул бинокль и ей. Показал за
корму.
-- Курейка! Памятник самому...
-- Во-он ему памятники! -- жестко возразила Нина, кивнув в сторону
покинутых сел, где, как покосившиеся кресты, торчали заросшие стропила. На
тысячу верст тянулись они вдоль Енисея, брошенные, развеянные непогодой
селения... -- Ты рассказал бы человеку. Подробно. Он бы записал...
Владимир Питиримович посмотрел на нее недовольно, промолчал.
Она взглянула на меня и -- жестом пригласила выйти из рубки. К
поручням.
Обвела рукой берег, на котором все выше и выше подымались к югу
скрюченные полярные березы.
-- Здесь сплошь ссылка. Деревни литовские, немцев Поволжья, эстонцы...
Интернационал. Вот куда его прибило. Пристани Соленый, Потаскуй... Еще
Кривляк -- особый надзор. А вон там, в девяти километрах от берега --
Сиблон, пострашнее Освенцима. Убивали морозом, заливали ледяной водой
связанных. "Крытка" -- особый режим. Для бегунов. Стены, пол, потолок --
непросыхающий бетон. Отопление горячим паром. Год-полтора -- и туберкулез.
Смертники... И так всю дорогу, как говорит Владимир Питиримович. От Дудинки
до Игарки заколочены... -- Она стала загибать пальцы. -- Хантайка, Плахино.
А после Игарки -- не перечтешь!.. В Шайтинской царил предколхоза Давыдов.
Кричал, что он тот самый Давыдов, который у Шолохова. Потому и сослали, чтоб
не маячил, не портил картины... Там были ссыльные немцы Поволжья. Давыдов не
расставался с наганом. Пил зверски, продавал рыбу на проходящие суда. Весь
улов. Выручку -- себе... Все ему прощали. Освободили досрочно -- за
свирепость: беглецов сам настигал, руку приносил -- в доказательство... Ну
да, отрубал и приносил, как раньше татаро-монголы -- головы врагов к седлу
приторачивали... Всех держал в ужасе. Пока не собрал деревню, не объявил,
что ее отныне называть Давыдовкой, в честь него, бессменного председателя...
Только тогда и сгорел... Ишь чего захотел, возле памятника-то... Кержаки,
крепкий народ, и те прятались... До пятидесятого года об одном селении никто
не знал. Только в пятидесятом заметили с самолета...
Снова проплыли деревни. Крыши обвалились. Дров на берегу нет...
-- ...Остяцкая, Савина... -- Пальцев на руках Нине не хватило, и она
как-то беспомощно прижала ладони к своему телу, дрожа от озноба и не
двигаясь с места.
Я стал снимать пиджак, чтобы накинуть на нее. Она тут же ушла. Владимир
Питиримович -- за ней. Когда за ним захлопнулась дверь, я спросил рулевого,
молчаливого паренька с бурятскими скулами:
-- Кто она?
Тот не ответил, пожав плечами. Мол, как это я сам не понял. Наконец
удостоил недогадливого:
-- Его баба, однако.
-- Девочку с собой возит?!
-- Ну!.. Взял девочкой -- осталась девочкой. Ключицы, вишь, наружу.
-- Так жена это?
-- Ну! Маленькая собачка до старости щенок.
Позднее, сменившись с вахты и пригласив меня в кубрик, поведал о том, о
чем знала вся команда. Он рассказывал, а другой паренек, в матросской
форменке на голом теле, кивал: мол, все, как есть...
-- Городская она. Волжанка. Астраханская. Отец из инженеров. Механиком
плавал. Тогда по Волге. Ныне в загранку ушел. "Прибарахляться", -- сказал со
своей усмешечкой... -- А сама из ученых. Историю постигла, как Владимир
Питиримович Енисей. Все подводные течения, камни. Труд написала -- по своей
учебе. Про Брутто-Цезарей. Востра, однако!..
Задымил своей остяцкой трубкой, рассказал, что у Владимира Питиримовича
отец из кержаков. Питирим-от... А мать -- Аглая. Раскольники они. Бегуны.
Живут на притоке Подкаменной Тунгуски. Бегун от бегуна километрах в ста, а
то и более... А все друг про друга знают. У кого сын родился, у кого --
дочь. Когда время оженить, садятся мать с сыном в долбенку. Плывут смотреть
невесту.
Когда матрос вспомнил, как Владимир Питиримович явился к отцу, в голосе
его звучали удивление и гордость:
-- Причалили мы на "дюральке". Владимир Питиримович. И нас несколько.
Друзьяки... Хата выскоблена, по стенам фото на картонках, с надписями. Еще с
первой войны. Или какой? -- засомневался он, и я впервые подумал, что не
только первая, но и последняя война далека от них так же, как пунические
войны, и они свободны от нашего опыта. Все начинают сначала... А мы все
задаем и задаем свои дурацкие вопросы: "...Доколе коршуну кружить, доколе
матери тужить?.."
-- Да-да, слушаю, слушаю, -- встрепенулся я.
-- ...Сам Питирим стар, однако. Ветром шатает. Вышел навстречь в
сатиновой рубашке. Босой. Рад... Сын пригласил его на свадьбу. Тот ни слова
в ответ. Только глазом как зыркнет... Показывает тогда отцу фотокарточку
невестину. И тоже молча... Сразу ж видать -- городская. Щек нет, кожа --
комар насквозь прокусит. Глаз вострый, птичий. И родителей ее показывает.
Смело! Смело!.. Кержаку городская родня страшней сырого пороху... Питирим
спросил про невестино имя и ногтем по столу как пристукнет. "Нелли, --
говорит, -- только собак зовут..." Владимир Питиримович, вижу, стал снега
белее. Постоял молча напротив отца, поклонился ему. Извините, говорит, что
не так. И -- из дому прочь. Навсегда... Нелли, правда, теперь Ниной зовет...
До Туруханска тайга мертва. Плывут-плывут деревни-погосты.
Владимир Питиримович сказал каким-то напряженным, озабоченным тоном,
что до Красноярска осталось всего -- ничего. Трое суток. И замолчал понуро.
Словно в Красноярске ждала его неприятность.
К утру вода поднялась еще более. Буи притопило. Некоторые тащило, клало
на бок: клокотала, ярилась возле них вода. Казалось, вот-вот вырвет с
корнем.
-- Бешеного быка выпусти, все переломает, -- заметил рулевой, и от
дверей рубки тотчас прозвучало восторженное:
-- На Волге такого нет!
Медленно, словно нехотя, проплыла -- южнее -- намалеванная на скалистом
обрыве маслом девица в городской юбчонке. Давний водомер. Для шкиперов на
плотах и баржах, которые про эхолоты разве что слыхали. Владимир Питиримович
вполголоса продекламировал оставшееся от дедов- прадедов, бегунов и
охальников, их шкиперское присловье:
Коли барыне по п...
То баржи пройдут везде...
Хоть и поднялась вода, Енисей -- в отмелях, как в сухое лето. Фарватер
петляет меж островами; то и дело слышится тенорок:
-- Дави белые!
И рулевой прижимает корму к белым бакенам.
-- Пять градусов влево! Так держать!
У Игарки отстал комар. Как ветром выдуло. Зато появились пауты. Таежные
оводы. Тельце пчелиное. Только два хоботка. Жалят так, что лошадь в
Туруханске, у дебаркадера, легла животом на пригашенный дождем костер,
покаталась по земле, опаляя гриву.
Таежные пауты бились о рубку почти до самого Красноярска.
-- Скоростные, гады, -- процедил Владимир Питиримович сквозь зубы. --
Электроход настигают. -- А взгляда от ветрового стекла не отрывал...
Навстречу шли, мигая, самоходные баржи, одна за другой. С контейнерами,
автомашинами, трубами для газопровода Мессояха-- Норильск. Старинный, словно
из прошлого века, красный буксир с огромной белой трубой тащил гигантский
плот. На повороте плот с силой ударил по бакену. Тут только я понял, почему
бакены с вмятинами. Избиты, как кувалдой. Ободраны. Протащи-ка по
петлистому, кипящему, с круговоротами фарватеру плот длиной в полкилометра!
-- У буксиров обязательства: "За навигацию не сбить ни одного бакена",
-- едко заметил Владимир Питиримович. -- Как видите... выполняют. А как
иначе?.. Кто потащится без премиальных?.. Закрывай сплав?.. Вот и пишут им:
выполнение по бакенам -- 100% -- Туфта , всю дорогу туфта... -- И снова
поднес к глазам артиллерийский бинокль.
Едва различимые в темной воде, плыли навстречу топляки . Черные,
огромные, как тараны, хлысты то вертело поодаль, то кидало на пароход.
-- Десять градусов влево!
Успели.
-- Пять градусов вправо!
По борту проплыли оторвавшиеся от плота стволы сибирской лиственницы,
нацелясь на нас, как орудийные стволы...
И опять отмели. Черные залысины давних пожаров. Зазеленевшие.
-- Архиерейская коса... Пономаревы камни... -- роняет Владимир
Питиримович.
Похоже, тут мыкало горе строптивое православие...
Владимир Питиримович подтверждает:
-- Было!.. Архиерей сосланный жил. Одичал вовсе. Почище Робинзона...
Пятница какой-то объявился, за ним погоня была. Чтоб не нарушал, значит,
стариковского покоя... -- И тише: -- Второе крещение на Руси, действительно.
Только странное: отдельно священники, отдельно -- паства. Селекция... -- И
поглядел вдаль как-то окаменело-горько.
Горечь оставалась в его глазах даже тогда, когда он зачастил вдруг
веселой скороговоркой:
-- Остров Тетка!.. Остров Дядька!.. Петькин камень!.. Отмель Ванька --
полощи мотню...
И снова вполголоса, когда пошли названия-проклятия:
-- Речка Глотиха... Пристань Ворогово... Кулачество сюда сгружали. Как
класс. С детьми. Они помнят добро. Помнят... Если в форменной фуражке, от
парохода далеко не ходи...
...На вечерней заре проплыла мимо добротная, с царских времен, казачья
застава. Село-перехват. Бегунов стрелять... Черепичные крыши. "Дюральки" с
навесными моторами.
-- Атаманово... Казачиновка, -- ронял Владимир Питиримович. -- Бывший
страх...
Над палубой захлопотали уже не только пауты. Синички. Синебрюшки. Точно
в весну входили. Теплынь...
То теплынь, то как прохватит! Губы синеют.
Владимир Питиримович пригласил меня вечером поужинать с ними. Я
попросил сменившегося рулевого показать мне буфет. Бутылку коньяка купить.
Он провел меня по крутым трапам. В буфете первого класса -- пусто. Прошагали
через весь пароход, в ресторан второго класса. Официантки зевают. "Все
вылакали, -- говорят. -- Гороху хотите?"
-- Айда в третий класс! -- сказал рулевой. -- У меня там свояченица. --
И, не оглядываясь, запрыгал козлом по крутизне окованных трапов.
Я помедлил. Потоптался. И -- кинулся за ним. "Была -- не была..."
Быстро прошел через шумный "амбар". Дым коромыслом. Карты шмякают с
остервенением. Двое стриженых -- голые. Один даже без трусов. Полотенцем
прикрылся. На полотенце пароходный штамп. А то, похоже, и его б проиграл...
Сидят на полке, как на полоке, в бане. Только что без веников. На меня
даже глаз не подняли. Впрочем, один скользнул взглядом. Но как по бревну.
И тут я впервые подумал: "А может, разыграл меня геолог?.. Видит, в
городских ботиночках, руки белые -- почему не плеснуть горяченького?..
На обратном пути я заставил себя задержаться возле солдат, спросил про
брошенного мужа. Как он?
-- Дрыхнет, дитятко. Любовь свою доказал, и дрыхнет, -- весело бросил
кто-то, сдавая карты, а тот, с наколками на груди, добавил со своей
верхотуры, пьяно, но миролюбиво: -- Так ведь вроде как на свободу
вырвался...
На мостик я поднялся успокоенный. Ночью ставен не опускал. Утром
проснулся радостный. Как в детстве, когда рад без причины... Только потом
вспомнил, почему так легко на душе... В рубку не поднялся. Зачем
надоедать?..
Побродил по палубе. Посидел. Нет, долго не посидишь. Над головой
металлический репродуктор. Ощущение такое, что лупят пустым ведром по
голове... Ушел от него подальше.
Вода розовая. Тянет сладким запахом разнотравья. Рыбаки в брезентовых
накидках на "дюральках" -- все чаще и чаще. Когда пароход приближался, они
заводили мотор и -- в сторону. Один из рыбаков торопливо достал со дна лодки
удочку и дважды, демонстративно, закинул крючок.
Я услышал за спиной чье-то дыхание. Оглянулся. Нина. Смотрит себе под
ноги. Губы прикушены упрямо, чувствуется, пытается преодолеть смущение.
-- Белорыбицу ловят, -- сказал я шутливо.
-- Вот именно... -- Она усмехнулась уже без робости. Уголком губ. Как
всегда. И тихо: -- Можно вам задать вопрос?.. Вчера не решилась: не
застольный он... Не любит Володя за столом углубляться. Петь любит...
Правда, у него абсолютный слух?
Мы отошли подальше от пассажиров.
-- Вот что... Для меня, историка, Енисей -- демографический срез
России. И социальный. И психологический. Все тут завязалось в один узел...
На Енисее селятся триста лет. Ловят рыбу, солят, вялят... И вдруг --
запретить! Ни вершей ловить нельзя, ни переметом. Только удочкой... Но
удочкой семью не прокормишь... Кто рядом с Игаркой, на лесную биржу
подались. На лесопилки. На сплав. А остальным как жить?.. Рыбнадзор отбирает
снасти, штрафует. Целый аппарат брошен против мужика. Мужик выходит против
рыбнадзора с топором. С охотничьим ружьем. Тут бывает такое... Вот в
Ворогове недавно... -- Она подробно рассказывает о том, что было в Ворогове.
Щеки ее горят. В голосе -- удивление и ужас: -- ...Самосуды, самосуды... А
что такое рыбнадзор? Кто они? Кроме красноярских начальников... Крестьяне
против крестьян...
-- По-видимому, рыба... -- начал я глубокомысленно.
-- Тут дело не только в рыбе, -- она помолчала, шевеля обветренными
губами. -- И не столько в ней... Понимаете, каждый житель Енисея
превращен... как бы поточнее сказать?.. в потенциального правонарушителя,
почти преступника. И те, кто ловят. И те, кто покупают из-под полы... Да что
там потенциального! У кого же в доме нет рыбы?! Все до одного под
подозрением. От мальчика-первоклассника до председателя горсовета. Все,
волей-неволей, нарушают закон. Едят! А есть-пить надо?.. Сами видите, что на
пристани выносят. Горе свое... Понимаете, один такой закон, другой -- и
неизбежно растет в людях пренебрежение к закону. Раздражение. Закон, как
ярем... Не про нас писан. Это опасно. Особенно в тайге... И другое еще.
Государство травит рыбу, как по плану. Бумажные комбинаты -- химикатами,
Железногорск -- радиоактивностью... Красноярская ГЭС вообще Енисей
перегородила. Рыба колотится о бетон: когда пропустят?.. А мужик выходит,
крадучись, с векшей... Вертолетами ищут... Войну объявили мужику... Четыре
миллиона сидят в лагерях. Целая Финляндия. Вы можете об этом написать? В
"Правде" или еще где?..
Я молчал. Что мог сказать ей? Что месяц назад вышло строжайшее
предписание цензуры -- для редакторов всех газет и журналов. О чем нельзя
писать. В любой форме. Под страхом расправы. Пункт первый -- о тридцать
седьмом годе... Никаких арестов! Не было и нет!.. Пункт третий -- об
отравлении природы... Природу травят лишь в странах капитала. Пусть там и
обсуждают. В странах социализма даже рыба живет припеваючи. Под охраной.
Сказать ей, что государство узурпировало право жечь тайгу, травить все
живое, "загонять за решеты" кого вздумается?.. Что писатели живут с кляпом
во рту?.. Что у меня дома целый шкаф запрещенных цензурой статей и книг?
Я молчал...
И она, смутившись, а может быть стыдясь за меня, сказала торопливо,
чтобы я поспешил в рубку. Скоро порог!
В рубке было тихо. Вода текла лениво. По-прежнему ничто не предвещало
опасности.
-- Здесь вчера танкер днище пробил, -- сказал вдруг рулевой; Владимир
Питиримович, стоявший рядом с ним, поморщился: такое -- под руку...
Мы входили в Казачинский порог.
Енисей все еще розовел. Слепил яркими, как от вольтовой дуги,
вспышками. Рулевой протянул Владимиру Питиримовичу темные очки. Тот отвел
рукой. "Нахимовский" козырек натянул пониже на глаза. И все дела.
Мы обошли длинную, жмущуюся к берегу очередь самоходок, танкеров,
буксиров. Лишь пассажирским -- зеленая улица... На буксирах сушились
кальсоны, рубахи, платья -- "флаги развешивания", заметил Владимир
Питиримович снисходительно. Он включил радиотелефон, вызвал туер "Енисей".
"Туер" -- оказалось, подъемник; единственный в своем роде корабль,
который опускается в порог на якорной цепи, а затем подтягивается вверх,
против течения. Как паук на своей нити... И корабль за собой тащит.
-- Туер "Енисей"... Вы слышите меня?
Туер "Енисей" молчит.
-- Туер "Енисей"! Туер "Енисей"!..
Владимир Питиримович начал нервничать, хотя со стороны это было почти
незаметно. Пожалуй, лишь движения стали порывистее, да однажды оглянулся на
дверь: не вызвать ли капитана?
-- Туер "Енисей"! Туер "Енисей"!..
Мы прошли уже всю очередь самоходок с "флагами развешивания" на борту.
От головной баржи с тесом потянуло сырой смолистой лиственницей.
Владимир Питиримович бросил трубку радиотелефона на рычаги и схватил
большую трубу из красной меди. Закричал в сторону берега:
-- Блок ноль два звонка! Передайте Казачинский порог нашем подходе!..
Передайте Казачинский порог... бога душу мать!.. нашем... Слышите иль нет?!
Поставил трубу на полочку, покосился в мою сторону:
-- Не то что речника, святого апостола из себя выведут!.. Извините!..
-- И тут он закричал в микрофон, закрепленный у штурвала: -- Боцмана на бак!
Задраить иллюминаторы!
Вода закипает. Чуть что -- плесканет в иллюминаторы, откачивай тогда...
Сиплый голос боцмана, как из преисподней:
-- Иллюминаторы закрыты!
-- А на камбузе?..
-- На камбузе сами зна...
Владимир Питиримович оборвал боцмана на полуслове:
-- П-проверить!..
Берега зазеленели буйно. Будто сразу после тундры. -- Закарпатье в
цвету. Наверное, лед здесь не тащил по берегам каменную "каргу", не срезал
нависших над водой кустов, ярко-зеленых, сверкающе-белых, розовых.
Буй, на коротком якоре, захлебывался, выныривал. Вода пенилась,
смыкалась над ним. Предупреждающе...
Прошли ныряющий буй, и тут только заверещал радиотелефон. Послышалось
хриплое:
-- Туер "Енисей" не работает. На профилактике!..
Лоб Владимира Питиримовича стал мокрым. Рулевой присвистнул удивленно:
-- Неужто до полудня рассол хлещут?.. Покрова, вроде, прошли...
Радиотелефон верещал:
-- Подходите к "Красноярскому рабочему"!
Владимир Питиримович схватился за трубку:
-- Где он? Его не видно!
-- ...Он наверху. Спускается в порог.
Наконец, показался за отмелью-поворотом "Красноярский рабочий",
старый-престарый буксир с закоптелыми боками, о котором Владимир
Питиримович, тем не менее, отозвался почтительно: "Старый конь борозды не
портит..."
Радиотелефон потребовал, чтобы мы подошли к борту "Красноярского
рабочего":
-- У нас лебедка в центре!..
-- Ч-черт! Крутится-то!.. -- вырвалось у Владимира Питиримовича,
увидевшего, что могучий, самый сильный на Енисее буксир ведет себя, как
норовистый скакун. -- Не дай Бог, пропорется, как танкер! Боком несет!.. --
Оборвал самого себя властно: -- Боцман, на корме "Красноярского рабочего"
нет мягкого кранца. Поставьте на нос матроса, чтоб передавал расстояния до
кормы буксира!
Командовал он спокойно, знал свое дело.
Первым проревел электроход, густо, солидно. Буксир прогудел в ответ,
как головой кивнул. Мол, извините, занят.
Свободные от вахты матросы сгрудились на носу электрохода, подняли
сцепленные точно в рукопожатье руки: "А где Петро? -- кричат. -- Где
Жухарь?.. К нему мать приехала!" -- "...Сашка женился!"... -- "Ну?!!"
А откуда-то из иллюминатора крик не крик -- рев не рев: "Киньте
спиртяги. Пароход сухой -- мочи нет!.. Скинемся на браслетку!.. Отдаю за
полбанки!.."
На буксире засмеялись. Вахтенный электрохода кинулся в третий класс:
унимать.
Женщины на "Красноярском рабочем", в черных, закатанных до колен
сатиновых штанах, стояли, руки в боки, поглядывая на белую громаду
электрохода. Спокойненько стояли. С достоинством. На пьяный рев даже не
оглянулись.
Казачинский порог нервных не любит...
Ребята на буксире работали без рубах, споро. Лишь боцман у лебедки -- в
белой форменной фуражке. Сейчас он всему голова.
-- Выбирай трос! -- прокричал Владимир Питиримович в медную трубу. --
Добро! Майнай!
Задымил черно, густо "Красноярский рабочий", потащил нас вверх по
каменистому корыту фарватера, которое сузилось так, что невольно думалось:
продраться бы, не ободрав бока.
Скрежетал о закоптелые дуги буксира стальной канат. Вода -- все
стремительней. Темные топляки навстречу, как снаряды. Вот и самое опасное
место, "слив", как говорят речники. Оборвись тут канат -- развернет, бросит
на камни.
На корме буксира лежал, на виду у всех, старый зазубренный топор. Если
что -- рубить трос. "В момент натяжения, -- сказал Владимир Питиримович, --
достаточно одного удара..."
Буксир чадил черным костром. Едва выволакивал нас навстречу безумной
сверкающей лавине... Не осилил... Погрохотав лебедкой, размотал, "стравил"
трос, захлюпавший о воду; забрался сам, налегке, и лишь потом подтянул
лебедкой электроход.
Второй "слив" был еще круче, берега, казалось, вот-вот сомкнутся; вода
рвалась тугим зеленым жгутом, еще чуть и -- ринулась бы водопадом, пенясь,
разбивая пароходы в щепы... Позже узнал: здесь, бывает, часами бьются суда,
не могут подняться. Не хватает сил.
Без буксиров идут вверх только "Метеоры" на подводных крыльях. Владимир
Питиримович сообщил об этом, как о личном оскорблении.
-- Мы бы тоже могли. Ага?..
Нашу корму вдруг повело к камням. Владимир Питиримович крутанул штурвал
изо всех сил, яростно, -- штурвал завертелся, как буксирующее колесо.
Заскрежетал о дуги буксирный канат, его повело в сторону. Я взглянул в том
направлении и увидел краем глаза, внизу, на пассажирской палубе, Нину. Зябко
обхватив кистями рук локти, вздрагивая от каждого звука, она глядела наверх,
на мужа, своими выпуклыми, как у галчонка, глазами, округленными страхом и
нежностью. Губы ее шевелились беззвучно...
Наконец выбрались из опасной каменной узины. Когда "Красноярский
рабочий", застопорив, забрал свой трос, она тут же ушла. Владимир
Питиримович так и не заметил ее -- не до того было, отряхнулся, словно
что-то мешало ему. Переступил с ноги на ногу. Просиял.
А буксир, разворачиваясь, включил резко, оглушающе, на всю тайгу,
победный марш. Знай наших!..
А тайга горела. Все сильнее пахло гарью, дым становился плотнее.
Пассажиры спорили, где горит, жаловались на то, что плохо тушат...
Владимир Питиримович произнес, ни к кому не обращаясь:
-- Орда пожгла -- ушла, Ермак подпалил -- прошел, мы жжем...
Нас настигал "Метеор". Он ревел все сильнее, приподнявшись на передних
лапах и сияя стеклами.
-- Похож на жабу, -- сказал Владимир Питиримович и потянулся к медной
трубе, видно, хотел что-то бросить язвительное капитану "Метеора" да
передумал. Повернулся к "Метеору" спиной.
Начались отроги Саян. Серыми скалистыми обрывами нависли над Енисеем.
Деревья -- к небу свечами. Белыми, серыми, зелеными, -- тут и береза, и
горная сосна, и лиственница. Нет, это куда мощнее лесистых Карпат! И вырубок
в горах нет. Разве что покатится сверху ствол, срежет лес до воды. Но
залысины редки.
Снизу, из пассажирских салонов, донесся хохот, звуки гитары. Танцы.
Первые за четверо суток. Демобилизованные солдаты бухали сапогами...
Владимир Питиримович поглядел вниз, улыбнулся мне. А я ему... Какое
счастье, что у меня хватило выдержки не вбежать тогда на мостик с
перекошенным лицом: "Знаете, меня проиграли в карты!" Не было бы и этой
сердечности, и этой откровенности. Ехал бы чужим...
Владимир Питиримович усталым жестом сдвинул форменную фуражку на
затылок, произнес будничным тоном:
-- Все! Казачинский порог прошли. -- И, почудилось, подмигнул мне: --
Казаки нам более не помеха...
Тут и сгустился туман. Почти под самым Красноярском.
Владимир Питиримович сменился. На вахту встал капитан, грузный, старый,
багроволицый.
Склонился над локатором, горбясь и широко расставив ноги в коротких
бурках. Как в качку.
Навалилась ночь, сырая и душная, тем более внезапная, что за спиной
остался нескончаемый полярный день.
Бакены, как светлячки. Различались лишь тогда, когда электроход
проходил мимо них. А вот совсем погасли. Пропали.
-- Батареи сели, -- хрипло пояснил капитан. -- Вот они и "тусклят"...
Техника!
Ночь беззвездная. Туман сгустил темноту. Выходивший из рубки словно
растворялся. Лишь картушка компаса желтовато подсвечивала скуластое
озабоченное лицо бурята-рулевого.
-- Встанем? -- сказал капитан словно про себя. -- Вздохнув, решил: --
Встанем!.. -- Но тут в дверь рубки постучали; не дожидаясь разрешения, в
рубку ворвались двое матросов. Всклокоченные, у одного разбита губа. Дышат
так, будто пароход по берегу догоняли.
-- Солдата порезали! -- прокричал один из них, с повязкой вахтенного.
Капитан повернулся к нему безмолвно.
-- Урки, -- тише продолжал вахтенный, переведя дух. -- Урки пырнули.
Говорят, тот, у которого на груди надпись: "Аккорд еще звучит..."
-- Повязали его? -- деловито осведомился капитан.
-- Всех повязали! -- снова вскрикнул вахтенный, дотрагиваясь до
разбитой губы. -- Четверых. В Красноярске разберутся, кто да что!
-- Водки нажрались, -- заключил капитан, ни к кому не обращаясь. --
Сколько бумаг исписал: не продавать на пароходах!.. -- Обронил без интереса:
-- Солдат-то что встрял?
-- Говорят, он из лагерной охраны. Эмвэдэшник. Его в карты проиграли!..
Заглянула Нина в незастегнутом, широченном, видно, не своем, форменном
кителе, попросила послать в Красноярск телеграмму, чтоб санитарная машина
ждала в порту, сказала, жгут нужен, бинты, спирт. Солдат еще при пульсе...
-- Э-эх! -- досадливо просипел кто-то за спиной матроса, кажется,
боцман. -- Врежемся, сами сядем. На одну скамеечку...
Капитан пробасил в темноту:
-- Разбудить второго штурмана!
Я прислушивался к топоту бегущих и думал, поеживаясь, о том, что мне
открылось. Вспомнилась невольно сырая смолистая пристань в Дудинке и, в туче
комарья, девчушка в желтом праздничном платке и переломленная старуха,
которая крестила отходивший пароход...
Владимир Питиримович прибежал тотчас, видно, еще не ложился. Молча
встал у штурвала, вместо матроса-рулевого, которого отправили на нос
корабля.
Где-то впереди послышались в сыром тумане два прерывистых гудка: "Стою
в тумане!"
Владимир Питиримович кивнул матросу, тот выскочил из рубки, и над
Енисеем прозвучали требовательно, гордо, почти торжествующе три протяжных:
"Иду в тумане!.."
И так все время. Два нервных или унылых. Три властных в ответ.
Проплывали один за другим тусклые бакены. Владимир Питиримович, подавшись
вперед, чаще всего восклицал первым:
-- В-вижу белый!.. В-вижу красный!.. Вон, за темным мыском!..
Слева, на берегу, загорелись сильные, буравящие ночь огни. Похоже,
прожектора.
-- Ну вот, теперь легче! -- вырвалось у меня.
-- Тяжелее! -- мрачно ответил Владимир Питиримович. В самом деле,
теперь даже он не всегда мог различить блеклые огни бакенов, словно
пригашенные прожекторами.
Далеко разносятся звуки сырой ночью. Где-то проревела сирена "скорой
помощи", тоненький луч, перегнав нас, ускользал в сторону Красноярска. Звуки
сирены удалялись, но слышались еще долго-долго...
-- Что тут? -- спросил я.
Капитан пробурчал неохотно:
-- Могу только сказать, что к этому берегу нельзя приставать...
Я вышел из рубки, чтобы вглядеться пристальнее. Внизу мерз кто-то, у
поручней. Смотрел на прожектора, попыхивая цигаркой.
-- Что тут? -- заинтересованно спросил я.
-- А... девятка, малый, девятка... Кака "девятка"? Поработаешь полгода,
жена на развод подаст... -- Помолчал, почмокал цигаркой. --
Железногорск-город, слыхал? На карте нет, а весь Енисей знает. Говорят,
поболе самого Красноярска. И в магазинах все есть. Ей-бо, не вру!.. Раньше,
слыхал, тут зэки доживали. Кого по приговору в расход. А кого, может, без
приговора... Смертники. Охрана, значит, менялась каждые пять минут, ну, а
они... потом, не думай, лечили. По науке... Из нашей деревни тут парень
служил на действительной, ныне тоже лечится... Бандит-от, который по
приговору, он согласие давал в шахте работать, протянуть еще сколько-то... А
солдата нешто спрашивают... Нет, теперь тут вольные. Бо-ольшие деньги
платят. Вольному воля...
Прожектора еще долго маячили за кормой желтым пятном.
"Господи, Боже мой! -- повторял я в отчаянии. -- Господи, Боже мой!..
Мало в России, что ли, открыто существующего. Оказывается, есть еще и
такое... несуществующее...
-- Продрог, малый? -- участливо спросили из темени. -- Зубы стучат-от.
Я побрел наверх. Владимир Питиримович, которого сменил у руля капитан,
теперь был возле локатора. Он стоял, пригнувшись к нему, и час, и два, и
три, и вдруг сказал:
-- У меня почему-то устали ноги...
А еще через час он выскочил из рубки, обежал вокруг, топая ногами по
железу, потер, вернувшись, сомлевшую поясницу, присел, размахивая руками. И
сызнова встал к локатору, который он называл "кино".
"Кино" было в голове Владимира Питиримовича. Он вел по памяти. Локатор
лишь обозначал береговую кромку. А Владимир Питиримович как бы воочию видел
это место при дневном свете, со всеми подводными камнями и водокрутами...
-- П-пять градусов влево!
Капитан просипел:
-- Питиримыч, больше не могу!
Владимир Питиримович метнулся к штурвалу; капитан кулем опустился на
табуретку у стены.
Неслышно появилась в рубке тоненькая, стремительная Нина. Поставила
возле штурмана чашку черного кофе; помедлив, возле капитана: не попросит ли
и он кофе? -- исчезла в ночи.
Снизу, из пассажирских кают, доносились брань, шум, а откуда-то с кормы
-- звуки гитары. Последняя ночь перед Красноярском...
Тускло светила картушка компаса. Чуть покачивался взад-вперед у
штурвала Владимир Питиримович. Я видел, как чувствовал он корабль, --
неотрывно, каждую секунду. Ступнями, плечами, пальцами, лежавшими на
электроштурвале, -- и подумал, что такой рейс не менее труден, чем дальний
полет, в грозу, в туманах... Казалось, Владимир Питиримович в свои двадцать
пять лет плавал по Енисею не четыре года, а все сорок...
"Прошел ты свой Казачинский порог, прошел..."
...В Красноярске мне достался авиабилет в Москву лишь на вечерний рейс,
и, пристроив в аэропорту вещи, я вернулся на пароход, с которым меня столько
связывало... Вахтенный матрос улыбнулся мне, как старому знакомому.
Едва сойдя с трапа, я услышал заикающийся тенорок, который различил бы
в любом гомоне.
-- ...Е-если так, уб-бирайся!.. -- затем добавил словцо, которым
подвыпившие матросы, случается, крестят своих неверных возлюбленных.
Однако Владимир Питиримович был трезв, как стеклышко. Его зоркие
голубые глаза побелели от гнева и стали словно бы блеклыми, слепыми;
казалось, на них бельма. Он умолк, заметив меня; прошло еще немало времени,
пока мы разговорились.
-- ...Хочет сойти на берег, -- с возмущением объяснил он. -- Да жена!
Пробыть рейс в городе... Двенадцать дней! Ага!.. В прошлом году полнавигации
не плавала, болела, то, се... И теперь начинается. -- Он замолк, наморщил и
нос, и лоб, как всегда, когда мучительно думал. Но, похоже, ничего не
придумал: -- Вышла за моряка, так неси свой крест!.. Я же иду в каждый
рейс!.. И ведь в каждом рейсе такая карусель. Измотаешься, как черт.
Одичаешь...
К самому утру штурман и в самом деле едва держался на ногах. И...
светился гордостью. Еще бы! Электрохода в Красноярске не ждали. Даже причала
не очистили от случайных судов. Туман непроглядный. Он пришел минута в
минуту. Тюремная машина, правда, была на месте. На всякий случай. Санитарную
пришлось ждать...
Владимир Питиримович руководил выгрузкой, даже слов не произносил,
достаточно было жеста...
А ее рейс? Отсырелые счета кастелянши, мятые простыни, учет, все ли
пассажиры заплатили по рублю за постель или опять надо добавлять свои... Да
вот, аптечкой ведает...
И я снова увидел, как наяву, ночь без звезд. Туман. И темный силуэт
штурмана, который слился с судном. Ощущал его, как свое тело.
И так же, как судно, видел он, ощущал, в кромешной тьме, по памяти,
Енисей. Чутко, со всеми его опасными отмелями, острыми камнями,
водоворотами...
Что ж это?.. Душевная слепота? Домострой? Мужской эгоизм?..
Любовь, как стальной буксирный трос, в момент натяжения оборвись хоть
одна нитка и...
Мое молчание насторожило Владимира Питиримовича, и он вскричал
мальчишеским фальцетом:
-- Вы думаете, отпустить боюсь?! Держу у ноги, как лайку? Ага?..
Оздоровиться ей надо, пока не поздно! Второй год плаваем -- ребятенка нет!..
Засохнет она -- в обнимку со своими Цезарями Кай... как их там?!.
Помолчав и наморщив лоб, он понесся вдруг, точно его подхватило
енисейскими водокрутами:
-- На танцульки ей захотелось! С мальчиками! Ага? Отец жену на плоты
брал, месяцами плавал, и ничего... -- Он шумел долго, глядя на меня
округленными глазами, мол, ну, ревнивый я, как дьявол ревнивый, ну и что?!
Если бы он не был так многословен, пожалуй, я бы ему поверил. А он
бурлил и бурлил...
Минут через пятнадцать стремительно вошла Нина и сказала, что, вот,
подготовила документы, может прочитать. Дает на это час, потом поедет, с
попутной, белье повезут... Круто повернувшись, пропала. Застучали по сходням
ее каблучки.
Владимир Питиримович поглядел на листочки обреченно. Протянул их мне.
Это были письма во все инстанции, на все имена, известные и неизвестные. Как
сигнал о помоши. Всем! Всем! Всем!..
"О подрыве законности руководящими инстанциями...", "...О преступном
заражении вод...", "О незаконном преследовании отбывших наказание..."
Обстоятельно написано. С историческими параллелями...
Владимир Питиримович сказал тихо, с отчаянием и просительными нотками.
Мол, вам теперь все открылось до донышка. Помогите!..
А потом вдруг вот что. Кратко и четко. Куда его многословие делось?!
-- Пошлем свой вопль. А затем? Как отец -- в бега?.. Там уже места не
осталось, на Подкаменной Тунгуске. Да и куда убежишь от вертолетов? От
парашютных войск?.. Не тот век...
Быстро поднял глаза на меня, острые, пронзительные:
-- Вы думаете, я боюсь? Видел бы пользу, ну, хоть на грош, костьми бы
лег... Ага?.. Лег. Однако инженер Войенков протестовал. И что? Слесарит
где-то в артели. Раны зализывает. Мишка с буксира добивался правды --
спился. Левка Горнштейн три года ходил, подстроили, за решеты убрали...
Ленин писал, знаете? "Жить в обществе и быть свободным от общества
нельзя..." -- Воскликнул с горечью: -- Правильно писал Ленин!.. Живешь,
завернутый "стерлядкой". Пальцем шевельнуть не можешь... Будешь горланить,
положат на ветерок, привяжут к мачте. И вся недолга!.. Мишку жалко. До слез.
Вместе учились. Теперь хоть взяли на плоты: туда всех берут... Могли
"Метеором" лететь, а мы... всю дорогу горим! Всю дорогу!..
Он положил на ладонь бумаги.
-- Ведь это все равно, что писать в Усть-Пит. К душегубам... Ага?.. А
она ехать туда собралась. Сама... Все равно, как в Усть-Пит! Ага?.. В
Усть-Пит!..
...Я смотрел на стремительные, с водокрутами, темные воды Енисея и с
горечью думал о том, что у каждого из нас есть свой Казачинский порог. Мы
убеждены, что прошли его. Давно прошли.
А он впереди...
Last-modified: Sat, 27 Apr 2002 08:56:21 GMT