но, корова священна, -- напористо начал он и закашлялся долгим клокочущим кашлем старого туберкулезника. -- "Не убий коровы". Ребенок усваивает с молоком матери. Если бы этот принцип был вдруг нарушен, кто-то прошелся бы с автоматом... по коровам и остался безнаказанным, то это означало бы нравственное крушение Индии!.. Пбнято? Даже решительный Робеспьер, Робеспьер-гильотина, не собирался отменять религии. Я имею в виду, как вы понимаете, систему нравственных норм... "Не убий", "не укради", "не прелюбодействуй"... А мы что с ними сделали? Понято?.. Взорвали все нравственные табу, как храм Христа Спасителя. А чем заменили?.. Если отвлечься от рябого Иосифа -- пропади он пропадом!.. - чем? Нравственно все, что идет на пользу пролетариата. Высекли эти строки на мраморе. Канонизировали. На веки веков... А кто определил, что на пользу пролетариата, а что во вред? Иосиф? Хрущ?.. Понято? Дядя Витя вскричал, словно его ударили: - Не хочешь ли ты сказать, что еще Лениным в двадцатые годы была расчищена взлетная площадка для этого воронья, для юдофобов? В те самые дни, когда за антисемитизм судили, как за контрреволюцию?! БредТак можно договориться... черт знает до чего1.. Всего час, точнее, пятьдесят минут осталось до стука в дверь, и в дом дяди Вити ворвутся с обыском, и дядя умрет, неперенеся позора. И все эти последние минуты дядя доказывал, что в двадцатые годы "ничего подобного небыло"... Время шло тогда по иным часам. Заводским... -- Да, бывало всякое... Но тут уж логика борьбы: или мы, или нас... А как иначе? * - вдруг закричал он так, словно хотел что-то заглушить в себе. Я слушал хрипловатый голос честнейшего дяди Вити и, кажется, начинал понимать, когда и как был зачат наш доморощенный неорасизм... Когда он зашевелился, как шевелится, стучится ножками в чреве матери крепнущий плод... Двадцатые годы, я всматриваюсь сейчас в вас с пристальным вниманием и тревогой. Не в вас ли истоки нынешнего расистского разгула? Кажется, это безумие -- думать так. В двадцатые годы и в самом деле за антисемитизм судили, как за контрреволюцию. Юдофоб был позорищем. Ископаемым... Неужели все-таки оттуда? "Парадокс XX века", убежден, вызовет к жизни не одно исследование ученых - историков, философов, писателей. Я лишь коснусь этой темы. Не могу не коснуться. Увы! Двадцатые годы, утвердившие равенство наций, святое равенство во веки веков, были беременны антисемитизмом, и роды близились... Они узаконивали беззаконие, наши песенные двадцатые годы. Поиски козлов отпущения становились привычны. Ленин ставил задачу: удержать власть любой ценой. Пожалуй, впервые в российской истории -- после разгрома Иваном Грозным Великого Новгорода - убивали не за личную вину (не только за нее! ), а за принадлежность к тем или иным "новгородцам". Стрелял веты с чердака по красноармейцам или спал в это время в собственной постели - разбираться недосуг. "Новгородец" - этого достаточно.,. Целые социальные слои оказались на козлах для порки. Вначале на них бросили дворян, даже если были потомками декабристов, затем меньшевиков и эсеров -- переселили их из царских тюрем в большевистские. Из Иркутского и Орловского централов в Соловки и Бутырки. Чуть позднее - старых инженеров, крестьян-единоличников (и не только богатых), следом "лишенцев", куда попали и священники, и церковные сторожа, и вдовы, сдававшие единственную комнатку, чтоб прокормить детей ("нетрудовой доход"). Нимало не смутясь, тридцатилетней Анне Ахматовой выдали пенсию... "по старости". Лишь бы умолкла... Морили голодом Мандельштама. Мандельштам, как известно, пуще огня страшился "лихого человека" Блюмкина. Среди кожаных курток революции Блюмкин был далеко не единственным евреем; вряд ли я имею право обойти это молчанием в книге о российском шовинизме. Вот предо мной труд. Богато иллюстрированный, парадный. Издание тридцать четвертого года. О Беломорканале. Он открывается указом о награждении орденом Ленина... Когана Лазаря Иосифовича, начальника Беломорстроя, Бермана Матфея Давидовича, начальника Главного управления исправительно-трудовыми лагерямиОГПУ, Фирина Семена Григорьевича, заместителя Бермана, Рапопорта Якова Давидовича, заместителя Когана... В Ленинграде были в ходу стихи о поэте. Вы видели Саянова, Саянова -- не пьяного? Саянова - не пьяного?! Значит, не Саянова... В Москве, в Союзе писателей, ныне таких "трезвенников" куда более. Один из них (позднее этаких окрестили "русопятами") как-то проникновенно задышал мне в лицо водочным перегаром, признаваясь, что в душе он, конечно, со мной, но... так мне и надо... - Сами кашу заварили.., Если бы он был трезв, я, может быть, вступил бы с ним в объяснения, сказал бы, к примеру, что в ЦК партии большевиков после революции было четырнадцать процентов евреев (что соответствовало, как объявили на одном из партийных съездов, положению в ВКП(б). В еврейских ушах еще звучал не умирающий на Руси клич: "Бей жидов, спасай Россию! " Вряд ли кто-либо станет утверждать, что тосковавшие по равноправию евреи были воспитаны Россией в духе законности. Говорят, в ЧК - ОГПУ оказалось немало бывших учеников ешиботов. Они расставались с одними догмами, обретали, вместе с кожанкой, другие. Ярость гонимых и многовековой догматизм сыграли с ними злую шутку. Однако в ту минуту мне было не до бесед. Я почувствовал удушье, словно по-прежнему горбился в Ленинской библиотеке над черносотенным "Русским знаменем". Вот и возвращается все на круги своя... -- Виноват! -- сказал я по возможности миролюбиво. - Погубил Россию. Лично я! На четырнадцать процентов. Тут уж он на меня уставился. Даже чуть протрезвел. - Почему на четырнадцать? А еще на восемьдесят шесть... эт-то кто да кто виноват? -- Ты! Лично ты!.. -- И я ушел... Потом я жалел, что не спросил его о том, как он объяснит ход истории, когда Сталин, превратив всех своих коганов-бермановв "лагерную пыль", передал карательные органы исключительно в "истинно русские" ежовы рукавицы... И пошли на убыль тридцатые годы... Кто не знает, что стряслось в лихолетье тридцатых! Целые социальные слои забивались насмерть подбарабанно-газетный бой. Вдовы, дети, родители осужденных на небытие. Их знакомые и знакомые знакомых... Наконец общество было объявлено бесклассовым. Всеобщее равенство действительно восторжествовало -- в лагерных бараках. И за одной чертой закона Уже равняла всех судьба. Сын кулака иль сын наркома, Сын командира иль попа. А. Твардовский. "По праву памяти" В конце сороковых, если речь шла "об идейных шатаниях" или "враждебной вылазке", об индивидуальной вине. и говорить было непристойно. Даже зарубежных философов проклинали уж не иначе как триадами: Ницше, Бергсон, Фрейд. Позднее была составлена новая сборная: Кафка, Джойс, Пруст. Почти никто не читал их. Но считалось патриотичным проклинать их. Триадами так триадами. Расправа стала бытом. Привычно швыряли на козлы тех, на ком останавливался державный перст. В сороковые годы "перст" остановился на евреях... Что ж, евреев так евреев... Евреи между тем стали иными. Революция - гигантская буровая; похороненные втуне национальные богатства вырвались наружу со стремительностью гейзера. Бывшие инородцы устремились к науке, в промышленность, помогая заполнить интеллектуальный вакуум, вызванный гражданской войной, эмиграцией и истреблением сотен тысяч образованных людей. Когда евреев настиг "перст", они уже успели дать миру и Ландау и Гроссмана. Что ж, тем хуже для Ландау и для Гроссмана* "Освобождаются вакансии^ -- зашептались в профессорских, в министерствах, в редакциях. Только эта мысль грела егорычевых 1949 года, причисливших себя к интеллигенции и с радостью поднявших хоругви российских лабазников; доценты обрушились не только на евреев. На интеллигенцию, к которой они себя причислили. Любой национальности. Не важно, на каком языке она думает, русском или татарском, она - думает... А если к тому же еще на идиш!!! Таков "русский парадокс". Глубокая страшная тень от деревянных козел на нем. Тень противоречивых двадцатых, роковых тридцатых, геройских и сталинско-фашистских сороковых... Казалось бы, мне пора перестать удивляться. И тем не менее меня все же поразила открыто бесцеремонная фальсификация всего, что происходило на бюро МГК. Егорычев сказал и при мне, и при всех остальных писателях и членах бюро горкома одно, а подписано в тиши кабинета совсем другое... В этом не было, казалось, ничего необычного. Упрочение хамства и вероломства началось не вчера. Сталин объявил в свое время: "Сын за отца не ответчик", а уничтожал заодно с отцами и жен, и детей, и внуков. Сталин провозгласил, что злостных антисемитов надо расстреливать, а позднее организовал антисемитское "дело врачей" и все другое, о чем мы уже знаем и от чего содрогнулся мир. Сталин вдохновил на долгую жизнь Советскую Конституцию 1936 года с ее статьями о неприкосновенности личности и прочими великими параграфами, пронизанными солнечным гуманизмом. А следующий год был 1937-й, унесший в могилу миллионы невинных. Кстати говоря, самая зловещая передовая "Правды", где были напечатаны сталинские слова о том, что "враги народов" ответят. "пудом крови", была второй передовой. А первой, на той же самой странице, была радостная передовая о героическом перелете наших летчиков... Собственные преступления заслонялись Сталиным героизмом народа. Ханжество как стиль, как незыблемая, постоянная форма существования и руководства -- разве я узнал об этом впервые? И все же. я удивился. "Двойное дно" обычно не выставляют напоказ. Это - тайное тайных. Но "времена Хруща" не прошли бесследно. И Хрущ, до смерти испуганный "правдолюбец", внес свою лепту. Начали раздеваться на людях. Ничего! Сожрут... ... На первом же писательском собрании в присутствии нескольких сот московских писателей я рассказал об этом. В президиуме находились секретарь МГК по пропаганде Шапошникова -- правая рука Егорычева в идеологии -- и уже знакомая нам Соловьева, завотделом культуры. Я рассказал о многом из того, что здесь написано. Даже о "нержавеющих старушках". О Соловьевой поведал все. Круглое лицо Соловьевой покрылось красными пятнами, затем она побежала куда-то звонить, советоваться, а вернувшись, просидела в президиуме безмолвно, хотя некоторые работники Союза писателей просили ее хоть как-то ответить. Секретарь МГК Шапошникова заявила, что она про "вышеупомянутое дело" и не слыхала никогда Только закончился ошеломивший нас суд над Синявским и Даниэлем, и Шапошникова начала свое замечание по поводу "выступления Свирского" так: -- Что касается выступления Синявского... Грохнул от хохота зал. О, великий Фрейд! Что ты делаешь с людьми? Она ничего-де не слыхала, но отношение почему-то сложилось прочно. В те же дни я передал все материалы в Комитет партийного контроля при ЦК КПСС. В высшую партийную инстанцию. Выше нее уж никого. Только "бровастый" Не слишком веря успеху, протестовал против московской позиции.... В комитете, тем не менее, было проведено новое и тщательное расследование. Пригласивший меня к себе парт-следователь КПК товарищ Гладнев сказал, что дело наконец закончено; был вызван в КПК и Василий Смирнов. -- У него, знаете, действительно ничего не держится, -- сказал партследователь. -- Мелет бог знает что. Обвинять Смирнова вы имели все основания. - И тише, с доброй укоризной: -- Но зачем обобщать частный факт?! Правильно ли это? Держались бы... в рамках. -- И снова полным голосом: -- К вам, товарищ Свирский, мы никаких претензий не имеем... - То есть как это? Простите - ко мне? Разве во мне дело? -- Конечно? Рассматривалось же дело писателя Свирского. И посмотрел на меня святыми глазами. (Эти глаза я вспоминаю и ныне, через двадцать и тридцать лет после создания этой книги; вспоминаю каждый раз, когда в стране происходит "непредвиденное": Чернобыль, Сумгаит, Карабах, Тбилиси, Сухуми, Кишинев, бешенство "Памяти", бесконечную Чечню. Как и породивших несчастья аппаратчиков-сталинистов, которые превратили миллионы советских граждан всех национальностей в беженцев. В эти трагические дни, смею надеяться, даже слепорожденной Комиссии партийного контроля при ЦК КПСС очевидно, что государственный антисемитизм сталинской и послесталинской России был первой спичкой, поднесенной к тому духовному сообществу, которое называлось "дружбой народов... " (ноябрь, 1990, Торонто). Я вышел из КПК на Старую площадь. Мимо меня торопились, скользя по снегу, люди с поднятыми воротниками, со свертками, с бутылками. Завтра Новый год. Шестьдесят седьмой. Как хотелось мне сейчас позвонить Полине, чтоб собиралась, купить вина и поехать с ней к вдове Степана Злобина или к Гудзию... Старый год проводить... Но, увы.,. Я стоял долго, осиротело, пока не замерз; в голове все время вертелась зловещая фраза, на которую так и не наказанные Василии Смирновы теперь получили законное право. Ее по-прежнему не будут замечать, как и все остальное. "Пушкин - не ваш писатель", "... не ваш писатель... ", "... не ваш". Когда вечером Полина спросила меня, как проведем Новый год - в Москве или поедем куда-нибудь, у меня вырвалось: - Давай уедем! Знаешь куда? В Михайловское. В Тригорское. В пушкинские места. А? Давно собирались. Полина все поняла без слов. - Едем! Мы начали звонить на вокзал, знакомым, которые были в Михайловском, и вскоре выяснили, что туда на Новый год едет целая группа актеров и переводчиков. Мы присоединились к ним. Ночью, в вагоне, пели и декламировали. Мастер художественного слова Яков Смоленский читал нам, притихшим, вполголоса: Приветствую тебя, пустынный уголок, Приют спокойствия, трудов и вдохновенья.... Мы снова окунулись с головой в родную стихию, и, как страшный сон, пропали, развеялись за темными стеклами и "нержавеющие старушки", и Егорычев; сколько их было на Руси, временщиков! Сгинули, как нечистая сила, осененная пушкинским крестным знамением... Но вот мы разошлись по купе; попытался заснуть; чувствую, не могу. Я все еще там... "Пушкин не ваш писатель... ", "Не ваш!.. ", "Не ваш... ". Тьфу ты, черт! А следом еще болоо дикое, властительное, как приговор: "... разделяю - позицию - Смирнова... разделяю - разделяю - разделяю... " Стучат, стучат колеса. Скрежещут. Вот поезд остановился, снова дернулись вагоны. -- Уже Псковщина, - сонно произнес кто-то за дверью... Мы приехали в Святогорский монастырь под утро; тихое российское утро. Захрустел под ногами снег. "Мороз и солнце; день чудесный! " Поселились в одной из келий и прежде всего собрались к Александру Сергеевичу. На могилу. Кто-то просил нас подождать, я присел у монастырского окна, наедине со своими мыслями. Глаза резал солнечный пожар Святогорья. И вдруг замело, засвистело. За окном слышалось ржание, надсадный бабий голос: - Иди, охолонил весь. Почему-то вспомнились безутешные строки замечательного русского поэта Чичибабина, в которых звучало отчаяние Саши Вайнера: "Россия русалочья, Русь скоморошья, Почто недобра еси к чадам своим?. Да Россия ли недобра?! Ребята, Россия ли?.. Чиновничество испокон веков приседало, как Витенька Тельпугов. То от боярского гнева, то от сановного окрика. То панически металось, страшась "сбиться с ноги", не попасть след в след сталинской азиатской свирепости. То вдруг взмыленно суетилось - по-хрущевски. Лицом к лицу с Америкой. Не шутка* Древнее раболепие перед "первым дворянином" - это Россия? Дворцовые танцы - приседания -- это Россия? Увы, и это Россия. Ее беды, ее слезы. "Горе-злосчастие... " Но разве лишь это Россия? Кто только не помогал Полине уцелеть, выжить. Стать на ноги. И академик Зелинский, и академик Казанский, и властный немногословный президент Академии наук СССР Несмеянов, потребовавший, чтоб ему показали дипломную работу Полины, и цыкнувший на расистов из министерства... И деревенская баба на голодной станции Обираловка... И окоченелый на московском морозе милиционер, который должен был выкинуть Полину из военной Москвы, а он отпустил ее в университет, дав денег на дорогу, И рабочие парни -- аппаратчики Уфимского химзавода, которые оставались ночами, чтоб ввести в дело Полинкин метурин, хотя знали, что не получат за это ни копейки. Как и сама Полина. Сколько таких людей было вокруг нас! От них требовали расистского скотства, подлой ярости - они же бросали под колеса расизма тормозной башмак. И как бы ни заталкивались в гору вонючие цистерны российского шовинизма, они то и дело откатывались назад, в исторический тупик; и, несмотря на все, частенько пробивалась на дорогу молодежь, преступно помеченная пятым пунктом, прорывалась сквозь накинутый на нее душный расовый брезент, а иные счастливцы рвали его легко, как паутину; особенно если рядом оказывались подлинные интеллигенты Руси, такие, как академик Казанский или академик Несмеянов. Но главное -- болезнь еще не зашла во всю глубину народной толщи: это болезнь прежде всего рвачей, бездарей, собственников не по праву Болезнь паразитов. Но если нас окружали доброжелательность, честность большинства, неискоренимое чувство интернационализма, если на пути подлости вставал народ, от деревенских баб до академиков, то естественно спросить: как же тогда могло произойти то, что произошло? Геноцид, расовые шпицрутены кампаний, немые вагоны электричек, где корчится, с дозволения начальства, подлость, не затухающий уже четверть века "холодный погром" - как это могло стрястись, если прививка шовинизма не принялась? Вопреки народу, да, вопреки... Но это уже другая трагическая тема России. Извечная тема. Пушкинская тема. Могила Пушкина скромна, как скромен народ. Мраморная плита с морозно поблескивающим венком, высеченным деловым веком раз и навсегда. И прозрачный короб над мраморной плитой из самолетного плексигласа. Словно и здесь кто-то хотел отдалить меня и Полину от Пушкина. Отгородить его от нас. Тщетно! Подумать только, что наши обезумевшие литературные "калеки" кричали бы о Лермонтове, который гордился тем, что в его жилах есть и капля шотландской крови. Что кричали бы о нем, живи он сейчас, со своею гордостью, своей неподкупной честью, своей непримиримостью к "рабской толпе"?.. Пушкин с этой точки зрения был бы просто непокладистым абиссинцем, "некоренным населением", придумкой столичной интеллигенции... А Даль? Отец его был датчанином, чужестранцем. Что бы сказали о нем неославянофилы, блюстители расовой чистоты? Или кадровики - разоблачители "полукровок" -- о нем, вечном хранителе нашей языковой культуры? Русском из русских. Провели бы его по графе "полезные евреи"? Дискриминация и расовая спесь никогда не шли от народа. Всегда и только от привилегированных сословий, которые цепляются за свои привилегии с судорожным отчаянием людей, схватившихся за обломки потонувшего корабля. ... Мы стояли плечом к плечу вокруг национальной твердыни и слушали тебя, Россия, и посвист пурги, и дальнее тарахтенье трактора, а в сердце звучало впитанное с молоком матери: И назовет меня всяк сущий в ней язык, И гордый внук славян, и финн, и ныне дикой Тунгус, и друг степей калмык... Так Россия ли это, если "гордый внук славян" кликушествует: "Пушкин - это не ваш писатель"? А друг степей калмык только-только возвращен из дальней ссылки. Финн стрелял в меня, москвича, в день моего совершеннолетия на линии Маннергейма... Да они такие же враги России, как и мои враги, - обезумевшие русопяты в павлиньих перьях краснословья!.. Россия Пушкина будет жить в нас и с нами. А егорычевы сгинут, как сгинули бироны, пуришкевичи, распутины... Главное, не терять перспективы. Главное, помнить, что Пушкин с нами... С нами, кому жить, думать, растить детей... Ну, а если мне - не жить (я знаю, на что способен расизм, я глядел ему в глаза! ), если и впрямь напророчествовал старик Гудзий, ткнув пальцем в подлую правду: "Боярин был прав, и обидчиков наказали. А боярина убили позже и за другую вину", -- пусть даже повернется по цареву, я прикоснулся к твоей высокой холодной домовине, Александр Сергеевич, где ты погребен после гнусного выстрела Дантеса, и тем уж окреп, тем уж поострил сердце свое мужеством. 1967, Москва ЭПИЛОГ, в котором приводятся факты, не связанные друг с другом Х В 1968 високосном танковом году меня разыскали, как по тревоге, повезли c "активистами-сопровождаюшими" по высоким "инстанциям", где навстречу мне зазвенел разноголосо и торжествующе женский хор: "Знаем мы его! ", "Не в первый раз! " (особенно выделялись голоса Горевановой и Шапошниковой); потащили на расправу, естественно, "за другую вину", другую речь - о возрождающемся сталинизме, произнесенную тремя месяцами ранее на закрытом собрании* и поначалу не вызвавшую никакого беспокойства; но все это особая повесть, которую я писать, возможно, не буду: произведения на тему "сталинизм и культура", убежден, появятся в свое время в России - в отличие от этой книги -- и без меня. Когда я вернулся из "высоких инстанций" домов, меня ждал журналист Валерий Аграновский, давний знакомый. Он начал, едва я переступил порог: - Гриша, я примчал к тебе, как вестник. Из Малеевки, где сейчас отдыхают... -- - и он перечислил несколько имен старых и уважаемых писателей. - Старики просили передать тебе вот что... - И он почему-то понизил голос: - Их опыт, опыт 37 года свидетельствует. Сейчас тебя исключат из партии... Уже исключили? Та-ак!... Затем посадят... - Я машинально оглянулся на Полину, огромные серые глаза ее наполнились слезами. Пророчество наших мудрецов ей явно не понравилось - Будешь ты на Лубянке бить себя в грудь, - продолжал Валерий -- раскаиваться, мол, черт попутал! или будешь стоять на своем - та же самая "десятка". Там без выбора. Так вот! Старики очень просят... не раскаиваться... Мы угостили вестника чаем с вишневым вареньем, я рассказал ему, как я напоследок перепугал члена политбюро ЦК партии Арвида Яновича Пельше. Поставив, в своей прокурорской речи, мое имя рядом с именами Бухарина, Каменева и других расстрелянных "врагов большевистской партии", высохший, как мумия, главный партийный жрец запнулся, задышал открытым ртом. Пока он переводило дух, я не удержался, заметил сочувственно: - Постыдился бы, старый человек... Что началось потом, надеюсь, можно тебе не рассказывать... Когда гонец ушел, я поведал Полине все по порядку, снова и снова возвращаясь к ее Костину, который наткнулся на меня месяца два назад в одной из "инстанций". В плохо освещенном коридоре МК вдоль стены стояли люди, доставленные, как и я, на бюро московского горкома, и я стал всматриваться в лица, -- нет ли знакомых. И, кажется, одного узнал. Он появился с другой стороны. Поднимался по лестнице. Я заметил его боковым зрением. Макушка празднично сияет. Одно ухо оттопырено, другое прижато. Как у гончей. Костин? Полинкин Костин?.. Кажется, он... Он подымался весело-возбужденный, с полуразвязанным галстуком. Посмотрел на меня, а затем по направлению моего взгляда, осклабился: - Что, своих увидел? " И, спросив что-то у постового, прошелестел обратно. А я остановился у дверей, закрыв глаза и чуть пригнувшись, словно меня ударили в солнечное сплетение. ... Это произошло на второй день войны. 23 июня 1941 года. Я стоял у шоссе, в Белоруссии, вдоль которого летели, как пух из разорванных перин, листовки. Одна упала у моих ног. Я пригнулся, взглянул на нее. Адольф Гитлер твердо обещал уничтожить меня. Как еврея. Я поддел листовку кирзовым сапогом. И -- занялся воблой, которую старшина эскадрильи насыпал мне в противогазную сумку "на всю войну". Вобла отдавала бензином и гарью. Мимо тянулись беженцы. Они шли волнами. Небритые мужчины с чемоданами, перевязанными бельевыми веревками, с узлами из простыней на плечах; старики, которые, упав посередине дороги, молили своих близких не задерживаться из-за них, нести детей дальше. Расправляясь с воблой, я почувствовал на себе чей-то взгляд. Всмотрелся. Мимо проезжала огромная фура, на которой сидел старик балагула, длиннобородый еврей, словно бы из Шолом-Алей-хема, в изодранной брезентовой накидке и праздничной шляпе, а рядом -- полным-полно де-i тей. Видно, услышав орудийную канонаду, старик из пограничного городка покидал на фуру всех соседских детей и погнал рысью без остановки. Не все поместились на фуре. Дети бежали рядом, держась за нее, девочка лет пяти тянула тихонько: "Пяточки бо-ольно!.. Пяточки бо-ольно! " Поравнявшись со мной, дети принялись на меня глазеть. Молча. Фура проскрипела мимо, цокот удалялся, а дети по-прежнему сверлили меня своими огромными глазенками. Да они глядят не на меня, понял я вдруг. На черта я им дался! На воблу, на воблу глядят. Они не ели сутки. С той минуты, как балагула побросал их на телегу. Я кинулся за скрипевшей вдали фурой. Помню, у меня расстегнулся патронташ, из него вылетали обоймы. Я настиг фуру и вытряхнул на чьи-то исцарапанные коленки все, что было в противогазной сумке. Возвращаясь назад, собирая рассыпанные обоймы, я услышал за спиной хрипатый насмешливый голос, который помню вот уже четверть века. Оглянулся. Бураково-красное, без глаз, лицо. Пожилое, оплывшее, со шрамом надбровью. Этакий рядовой бандюга-запорожец, которого, живи он во времена Сечи, наверняка бы не позвали составлять письмо турецкому султану. Туп. Ворот гимнастерки на шее не сходится, зеленые - петлички старшины вразлет. Из запаса, видать, запорожец. Разлепил губы, к которым пристала цигарка, и -- со злой усмешечкой: - Что, своих увидел? Я не успел ни ответить, ни вдуматься в то, что он сказал. Подходили волной"юнкерсы", и по зеленой ракете наш бомбардировочный полк пошел на взлет... Приткнувшись у ног воздушного стрелка и отдышавшись, я бросил взгляд вдаль сквозь желтоватый плексиглас кабины. "Юнкерсы-87" уже заходили, " переваливаясь, один за другим, в пикирование на оставленный нами аэродром, на разбегавшихся людей, на фуры с беженцами. Земля вставала дыбом. "Для меня все дети -- свои, - наконец дошло, казалось, невозможное, необъяснимое, -- а для него не свои?! " С той поры чего только не пришлось видеть! И Бабий Яр, иБухенвальд, и космополитическую кампанию... Однако тот случай вспоминается чаще других, может быть, потому, что тогда, на заре самой кровавой войны на земле, я, юнец, впервые столкнулся с бесчеловечностью, у которой вместе с тем, как и у всех моих друзей, алела на пилотке красная звезда. И опять - "своих увидел"? Что он имел в виду, полинкин благодетель? Я снова вглядываюсь в лица. В самом деле, стоят, чуть покачиваясь, люди с бледными интеллигентными лицами. Двое или трое из них действительно евреи. Ждут.. Поодаль друг от друга. У стены. Молча и отрешенно, как приговоренные... Х Нет ничего страшнее раковины в металле. Она таит, в себе смерть. Внезапно разлетается в воздухе авиамотор. Опрокидывается на корабль портовый кран. Рушится под тяжестью поезда ферма моста. Национализм в многонациональной стране - это раковина в металле. Это лопнувший рельс. Кажется, все в порядке, и вдруг страна летит под откос. Польша всегда жила с "раковиной" антисемитизма. Еще в трудах католических ученых-схоластов XV1 века, в частности в трактате "Червь совести", утверждалось, что "Польша - рай для евреев" и потому-де "зловонное племя" надо изгнать из Полонии. Поток погромной литературы не иссякал вплоть до начала последней войны, когда убежденный юдофоб кардинал-примас Глонд обратился со специальным пастырском посланием (1938 г. ), в котором требовал объявить евреям экономический бойкот и вышвырнуть их из страны. Варшавское образованное мещанство XX века даже общественное движение делило так: "жиды" и "хамы". "Жиды" - это вовсе не только евреи. "Жиды" - это все сторонники России. В том числе и Гомулка. "Хамы" - бывшая Армия Крайова. Когда паны дерутся, у хлопов чубы трещат В Вене скопились тысячи коренных жителей Польши, выброшенных (подумать только! ) из страны Освенцима... Антисемитизм, как и следовало ожидать, немедля обернулся против России. Краковская газета известила, что евреи-руководители появились здесь с Армией Людовой, образованной в Сибири. Вот откуда напасть... От России. .. Кивки на СССР продолжались все годы.. "Во время следствия против меня офицеры службы безопасности старались открыть среди моих родственников хоть одно еврейское имя, - сказал, в частности, на суде в своем последнем слове преподаватель Варшавского университета Яцек Куронь, выступивший против антисемитской истерии. -- Когда им не удалось сделать из меня еврея, тогда они решили объявить меня хотя бы украинцем! " Х Столкнулся лицом кпицу в редакции "Правды" с Василием Смирновым. Хлопочет, сказали журналисты, с улыбкой, о нравственной реабилитации. И компенсации за моральный урон. И, словно бы в честь того, что Комитет партийного контроля при ЦК КПСС признал В. Смирнова шовинистом, грохнуло вдруг, точно салютом из двадцати четырех орудий. Смирнову и раньше салютовали, как и многим писателям, но такого праздничного фейерверка не было никогда. Как по команде. Первым выстрелил софроновский "Огонек. В. Смирнов восславлен сразу после передовой "Знамя пролетарского интернационализма - в надежных руках". "Литературная Россия" отстала ненамного. Критик и общественный деятель Зоя Кедрина, выступавшая ранее, как "общественный обвинитель" на процессе Синявского- Даниеля, сообщила в большой статье, что Василий Смирнов работает "по-новому, по-горьковски". Год назад Василий Смирнов был всего только "зорким бытописателем ярославской деревни". Теперь он, при тех же трудах, - Горький сегодня. "Литературная газета" перед статьей той же 3. Кедриной торопится дать огромный, на полстраницы, литературный портрет В. Смирнова, с большой фотографией.. И без обиняков* Наш человек Василий Смирнов, зрелый и, самое главное, друг других народов. " Спасибо "Литературной газете, теперь мы наконец-то постигли, что такое "зрелый человек" и "друг других народов"... * Я вдруг почувствовал себя взятым приступом городом, который отдали на три дня остервенелой солдатне. Насилуй! Грабь нехристей! Ничего не будет! Набор трех моих книг, которые собирались издать в "Советском писателе", рассыпан. Его уничтожили уже после того, как книга официально разрешена Главлитом, чего в издательской практике страны еще не бывало. Официальный документ проинформировал меня, что договор со мной расторгнут. Как на спорные книги. Так и на бесспорные, уже выходившие: "Ленинский проспект", повесть о летчиках. Чтоб убирался вон, не оглядываясь... Приостановлено печатание всех моих произведений - во всех издательствах. Военное издательство в панике позвонило в Союз писателей: что делать со сборником об армии, где печатается так же и Свирский, а затем выдирало мой небольшой рассказ "Король Памира" из уже готовых экземпляров... Х Полина была все годы моей опорой. Она не подгалки- вала меня, понимая вместе с тем, что нельзя быть и тормозом, когда речь идет о моей совести. Она лишь провожала порой меня, словно я уходил на войну. Но, как бы ни было ей тяжело, она оставалась неизменно спокойна, жизнелюбива, крепка. И вдруг проснулся ночью от всхлипа. Полинка рыдала, уткнувшись лицом в подушку, стискивая зубы, чтоб я не услышал. * Я опоздал на похороны Саши Вайнера, еще совсем недавно моего гостя, и когда добрался, наконец, до подмосковной станции Востряково, где необычно быстро разрасталось в последние годы еврейское кладбище, у полуоткрытого гроба, прикрытого простыней, выступал представитель партбюро с его работы. Говорил жалостливо, что Саша был честным, скромным и безотказным тружеником. Любил русскую природу. И это... стихи. И чего это он? -- И взглянул вопросительно на толпище еврейской молодежи, сгрудившейся со сжатыми кулаками вокруг свежей могилы... ... В тот же и последующие дни "Правда" и "Известия", "Комсомольская правда" и все другие газеты, как всегда, гневно и справедливо протестовали против расизма. Заголовки огромными буквами кричали: "Нет расизму! " (в Южно-Африканском союзе). "Законные требования негров" (в США). "Португальские расисты". "Быть верным ленинизму" "Дискриминация евреев в Соединенных Штатах Америки ". Покончить с дискриминацией" (этого в данном случае требовал Анатолий Софронов, герой погромной космополитической кампании, а ныне главный борец за интернационализм в Советском комитете стран Азии и Африки). Я листал по привычке газеты, но сквозь них, словно они были прозрачны, я все время видел желтевшие из-под простыни ботинки Саши Вайнера, грубые прорабские ботинки на толстой подошве, в которых ему, рабочему парню, шагать было земле и шагать. И еще виделся мне холодно-настороженный, словно прицелившийся взгляд Егорычева, который произносил почему-то слова нашего участкового: "Колошматят евреев чем ни попадя. Должны же они что-нибудь предпринять. Люди ведь не железо". ... Люди... Я навсегда запомнил их лица, когда они расходились с кладбища... Я видел их прикушенные от боли и ярости губы, их сжатые кулаки и начал понимать, что эра безответных зуботычин русским евреям кончилась. Навсегда... Началось новое время - во что оно выльется? В безумство бомбистов? В массовый рывок к границам - сухопутным, морским, воздушным? В новые и бессмысленные жертвы? Я еще не знаю этого, не понимаю, что смерть, а точнее, убийство Саши и еще несколько таких же убийств в различных углах России, от Малаховки до Воркуты, стили последней каплей... Ни Демичев, ни Софронов, ни Сергей Васильев, ни Грибачев, которые, фигурально выражаясь, намылили Саше Вайнеру удавку, следующей жертвы не дождутся... А дождутся "еврейского взрыва", который сам по себе, наверное, не очень обеспокоит их, если не станет (а он неизбежно станет) могучим катализатором национальных сдвигов на Украине, в Прибалтике, в Узбекистане... У будущего "еврейского взрыва" будут свои герои и свои жертвы, к которым литература еще вернется, и не однажды... И я вернусь, непременно вернусь, если хватит сил... Х На кладбище, у могилы Саши, я познакомился с демобилизованным солдатом - пограничником. Рука у него была на перевязи. Узнал, что солдата ранили на советско-китайской границе, а два его дружка убиты. Я принялся его расспрашивать, ушел, ошеломленным: впервые узнал тогда, что на китайской границе уже льется кровь. В русские села опять пошли похоронки. И в нашу сторону, оказывается, зашумел огромный китайский пожар?! Мне пришлось похоронить в своей жизни столько друзей-летчиков и незнакомых солдат, что каждый такой случай вызывает в памяти и мягкие шорохи могильной земли, и треск негнущихся, льдистых от замерзшей крови плащпалаток, на которых мы уносили солдат с летных, взятых штурмом полей. Вот уже несколько дней я живу с этой страшной вестью. Судя по неистовству хунвейбинов, Россию начали обкладывать по всем правилам сталинских антисемитских истерий: советские уже и агенты империализма, и главные ревизионисты, которым пора убираться с "исконной китайской земли", так как в Сибири и на Дальнем Востоке, как пишут китайские газеты, "русские - некоренное население". Почти у каждого народа свои евреи. Свои парии. Русские стали китайскими евреями. "Некоренное население". Кровав замкнутый круг шовинизма, И нет ему конца... * Когда я бываю в Востряково, на похоронах знакомых, почти всегда задерживаюсь на знакомой, обложенной дерном неприметной могилы Саши Вайнера -- российского рабочего, похороненного на еврейском кладбище. Что же, прав Саша? -- снова и снова болью пронзает душу последний разговор с ним - Бессмысленно протестовать и тем самым, как ты сказал, возбуждать надежды? Уезжать? Из России?! ... Когда в апреле 1942 года наши потрепанные в боях части отводили с Западного фронта, произошел случай, которым я и закончу свою строго документальную книгу, Откомандированные из разных частей солдаты, раненые, отпускники, сидели в товарном вагоне, в тупичке разрушенного Волоколамска, до которого только что заново проложили железную дорогу. Топили печурку. Ждали отправки. Кого тут только не было! Казахи из панфиловской дивизии. Узбеки-артиллеристы. Русские из танкового корпуса Катукова. Казаки из конного корпуса Доватора. Доваторцы рассказывали, что в их полках осталось по сорок человек. Двадцать - коноводы, двадцать -- лежат в цепи. Солдат от солдата -- метров семь... И это на главном -- московском направлении. Мы притихли. Знали: так все и есть. Нет солдат. Всюду не хватает. Потери огромные. И вдруг услышали визгливые женские голоса: "Выха-адила на берег Катюша... " Выглянули из теплушки. Пели в соседнем эшелоне. Мы всмотрелись и обомлели. Пели девчата в солдатских гимнастерках, с оружием. Кто-то сказал оторопело: "Ребята, так что ж это?.. " У меня выпал из рук котелок, и я спросил сам себя, чувствуя, как у меня влажнеют глаза: -- Кончилась?.. - Что... кончилась? -- спросил узбек, сидевший на корточках возле "буржуйки". Мой сосед, огромный казак со шрамом на лице, сказал в тоске, придавив цигарку сапогом: -- Россия кончилась. Мужиков не осталось. Доскребают кого-никого. Я не смог удержаться, заплакал беззвучно, кусая губы. Никогда я не испытывал такой навалившейся вдруг безысходности, такого полного отчаяния, как в тот час. Как же воевать будем? Немцы еще под Москвой... Все вдруг притихли. Посерьезнели. Русские. Узбеки. Казахи. У всех была одна судьба. Одна страна. Молчали долго. Не оживились даже тогда, когда вагон толкнули; его прицепили, наконец тронулись. И вдруг кто-то закричал изумленно: - Ребя, глядь-ка! Мы повскакали с нар и увидели, что в лесах, по обе стороны железной дороги, стоят войска. Ждут своего часа замаскированные танки. Курятся дымки зеленых пехотных кухонь. Все деревни, леса, поля от Волоколамска до Москвы забиты солдатами. Танками. Артиллерией. И все зелено. Под цвет весны. Весенние резервы. Нам их не давали. Добивали нас, зимние лимиты... Вот почему стрелок от стрелка в семи метрах. Кто-то забасил, что есть силы притопывая сапогом: - Ой, кум до кумы залыцявся!.. И весь вагон заплясал, ходуном заходил в едином радостном порыве. Нет, не кончилась наша страна. Нет ей конца. Мы еще повоюем. Вагон вздрагивал на стыках, его швыряло из стороны в сторону, а мы, треть были легко раненными, в бинтах, с палочками, смеялись, кричали - вне себя от счастья... - ... В те часы я поверил в весенние резервы России. Юность легкомысленна...  * ПАРИЖСКИЙ ТРИБУНАЛ *  (март-апрель 1973 года) Под судом трибунала советский государственный антисемитизм. Свидетели обвинения Лаур