А одновременно (общественность обеспокоена! ) растут, как грибы,
негласные, облеченные доверием высокие комиссии, которые озабоченно
прикладывают к брезенту уши: под брезентом, видите ли, иные зубрят чужой
язык иврит, а в праздникСимхестойра у синагог танцуют фрейлехс, хотя
девяносто девять из ста не знают ни что такое Симхестойра, ни что такое
фрейлехс... Почему танцуют? А?
Озабочены власти. Ну просто так озабочены...
Одновременно происходит и другое, до чего властям, естественно, нет
дела.
По меткому выражению социолога Дороти Фишер, американское общество
ставит юношу-негра в психологической лаборатории в положение животного, у
которого хотят вызвать невроз: его воспитывают в духе верности непререкаемым
национальным идеалам и не дают возможности жить согласно им.
Мы удивляемся психическим травмам и ранним инфарктам у наших знакомых с
незримой желтойзвездой на груди; врачи покачивают головами, обнаруживая у
них катастрофическую, не по возрасту, изношенность нервной системы и
сосудов.
А ученые, исследующие опустошающее воздействие расизма на людей, уж
давно ничему не удивляются. Они знают, что нередко категорический отказ
приобщить к равноправию, откровенный расистский мордобой плантатора
переносятся человеком легче, чем половинчатое, полупрезрительное приобщение.
Оскорбительное существование на положении гражданина второго сорта,
предостерегают ученые всех континентов, вызывает у человека постоянное
внутреннее беспокойство, порой чувство оторванност и от людей,
отчужденности, тупика. "В своих крайних формах, - убеждает нас, в частности,
крупнейший социолог Стоунквист, -- это ведет к душевному расстройству и
самоубийству". Но кто в высоких комиссиях слыхал про Стоуиквиста и других
серьезных социологов? Да и нужно ли их знать? Не евреи ли они?
Да и когда это было, чтоб, постреливая в людей, думали об их здоровье?
Это было бы противоестественным...
Озабочены власти. Совсем иным озабочены. Морщат лбы члены комиссий.
Хотя, казалось, чего проще: той же державной рукой, которой был
наброшен некогда на юность - именем Сталина - позорный брезент и тем самым
постепенно выжигалось на душах тавро пятого пункта, тавро второсортности,
этой же самой державной рукой сорвать и отбросить прочь затмивший горизонты,
вызывающий удушье брезент расизма.
И расправить свои высокие государственные лбы...
Нет, пузырится, "дышит" расистский, имени Сталина - Хрущева - Брежнева
брезент над "последними среди равных", как с горьким юмором называют себя
молодые обладатели пятого пункта.
И высокие комиссии по-прежнему толкутся подле, прикладывают снова и
снова к брезенту уши, исследуют, как устранить следствие, не устраняя
причин... Ибо следствия болезненны, а причины -- какие тут могут быть
сомнения! -- здоровые...
И года не прошло -- мне позвонили: покончил жизнь самоубийствой Саша
Вайнер. Чтоб не не пугать домашних, он ушел в парк культуры и там повесился
на суку березы. Когда я приехал в морг, труп был накрыт простыней, виднелись
только грубые, на толстой подошве ботинки -- ботинки геолога, строителя,
землепроходца.
Товарищи Саши показали мне тетрадку, в которой были торопливо записаны
стихи, -- чьи-не знают, взял откуда-то Саша... Поэта Чичибабина, говорите?
Русский, а его-то за что допекли? "Мне книгу зла читать невмоготу,
а книга блага вся перелисталась...
О, матерь Смерть, сними с меня усталость,
покрой рядном худую наготу... "
Саша, бредивший отъездом, в Израиль, был доведен до такого состояния,
что даже старенькой и любимой маме своей оставил записку, в которой
советовал, если ей будет невмоготу, последовать за ним...
Товарищи Саши решили не показывать матери этот документ ужасающего,
беспредельного отчаяния сына, но прокурор, разбиравший дело о самоубийстве,
отдал ей. Закон есть закон.
Вовсе не через год, а тотчас, едва за Сашей закрылась дверь нашей
квартиры, прозвенел телефон. Механически звучный, как колокол, голос
объявил, что завтра, в десять ноль-ноль, меня ждет партийный следователь. Я
с силой бросил трубку на рычажки. Озабочены власти. Так озабочены...
Глава восьмая.
Все эти годы я жил в тревоге за Полину. Не случайно же ее пропустил
часовой с автоматом в недра неведомого военного института в погромном
пятьдесят первом, когда до этого ееотгоняли с бранью от бачка, в котором
варилась вакса.
Геббельс называл годы, когда евреев в Германии еще не уничтожали, а
лишь бойкотировали, годами "холодного погрома"
На улице бушевал тогда "холодный погром, " вот-вот должен был начаться,
снова начаться, "горячий", а Полину взяли -- и куда?
Я места себе не находил, узнав, что достаточно проработать за дверями
этого института немногим более пяти лет - и пенсию станут выплачивать на
десять лет раньше.
Трудовому человеку ничего не дают даром. На десять лет сокращается
время до пенсии. А на сколько сокращается жизнь?
У меня появилось почти физическое ощущение, что я проводил Полину в
какой-то "холодный" Освенцим, где уничтожают не мгновенно действующим
"циклоном-Б", а другими ядами, которые убивают постепенно.
- Ты можешь предложить иную работу? - деловито спросила Полина, когда я
высказал свои опасения.
- Лучше мы будем голодать! - взроптал я.
Ответом меня не удостоили.
Однажды я нашел на Полинином столе перевод статьи из швейцарского
химического журнала. В статье приводились данные о новом полученном за
границей веществе, четверти стакана которого достаточно, чтобы отравить
целый океан.
За статьей приходил какой-то желтый, с впалыми щеками, полковник. Он
сказал мне, чтоб я берег жену; она сейчас представляет для обороны страны
ценность, возможно, большую, чем несколько танковых армий.
- Спасибо, несколько ошарашенно ответил я. - Наконец у меня будет
стимул...
Проводив его, я долго стоял у двери, охваченный горестными мыслями.
Возможно, именно в те самые годы, когда наши газеты вопили о евреях
отравителях, Полина вместе со своими товарищами спасала Родину от подлинных
глобальных отравителей, готовивших химическую войну.
Спасала, невзирая на ежедневную дозу дополнительной отравы,
выплескиваемую в лицо "Правдой", "Известиями" и другими газетами, которые
она, бегло проглядев и сморщив свой маленький нос, как от вони, стелила в
клетки подопытным морским свинкам, так любившим свежую прессу.
Мир, этот ослепленный Полифем, добивал Полину, как добил уже ее родных.
Так врачи-психиатры, случается, лечат безумцев, которые бьют и кусают своих
избавителей.
Она спасала отравленный ложью, спятивший мир, не щадя себя.
Мне позвонили, чтоб я приехал за женой. Немедля!.. Нет-нет, жива, но...
Я долго ждал у подъезда, где стоял часовой с автоматом. Часовой,
деревенский парнишка, узнав, кто я, взглянул на меня сочувственно. И даже
устав нарушил, вступил со мной в разговор, чтоб легче было ждать.
Полину вывели под руки. Лицо ее было раздуто, как шар, и покрыто у глаз
и висков какой-то мелкой и черной, точно угольной, пылью. Она походила на
горняка, которого откопали после обвала в шахте и подняли на поверхность.
Чего больше всего страшился, произошло. Жестокое отравление. К счастью,
сигнал тревоги бы дан немедля. Санитарная служба провела блестящую операцию
по всем правилам спасения на войне.
Прошло время, и Полина выкарабкалась из беды А мелкую пыль мы с сыном
постепенно вышелушивали с ее поблекших щек и смывали каким-то раствором. Это
была наша семейная воскресная операция; к ней допускались лишь те, к кому
Полина была расположена больше всего. Мы добивались этой чести.
Наконец щеки ее стали сияюще-атласными, как "в день свадьбы. И даже
чуть розовыми. Мы потащили ее по такому случаю в ресторан "Прага", хотя она,
по неискоренимой деревенской привычке, ресторанов не любила, готовила и
пекла пироги и пышные "наполеоны" сама, по домашним рецептам, хранившимся
как мамино завещание. Ей говорили, есть рецепты и лучше, но она делала по
маминым. Только по маминым.
Из военной химии, естественно, ушла. Слава тебе, господи'
Она получала теперь вещества с поэтичным названием "мочевина". Искала
гербицид, убивающий сорняки на хлопковых полях. Тут все было открыто для
непосвященного взора, и даже я, напрягшись, понял, что же она делает.
Я и до этого знал, что Полина человек, наукой пришибленный. Неизменно и
желчно твердил ей это, когда она по вечерам, вместо того чтобы идти в театр
или в гости, садилась за рабочий стол. Однако пока моя жена была от меня на
девять десятых засекреченной, я и представить себе не мог степени этой
пришибленности. И вдруг открылось!
В первую же неделю работы с благоухающими мочевинами Полина выделила в
чистом виде гербицид под названием "метурин", который выпалывал сорняки не
только на хлопковых, но и на картофельных полях, оставаясь для человека
совершенно безвредным.
Почта, что ни год, стала приносить Полине глянцевитые, торжественные,
как царские грамоты, авторские свидетельства Комитета по делам изобретений и
открытий, с государственными сургучными печатями и цветными шелковыми
ленточками.
Все южные республики наши, многие страны запросили метурин. Для
испытания. Международная компания "ЦИБА-ГЕЙГЕ" прислала положительный отзыв.
Узбекистан слал письмо за письмом. Для него эффективный и безвредный для
людей препарат был делом жизни и смерти. Как известно, узбеки пьют воду из
арыков. Что на полях, то и в желудках.
Однако метурин, как все новорожденное, еще лежал в люльке; он не был
включен в высокие планы и согласован. За него никого не премировали, никого
не увольняли, никого не мордовали. Министерства отбивались от изготовления
опытных партий с отвагою былинных богатырей.
Прибыль? Кому нужна прибыль не запланированнаяУзбеки? Передайте им
привет!
Дело откладывалось на годы... Тогда Полина надела свои резиновые ботики
и отправилась в осеннюю распутицу за город, на Щелковский химзавод, и там,
договорившись с руководителем завода и с энтузиастами- рабочими, стала
получать опытную партию метурина.
Она повезла свои инструменты, два пустых ведра и большую кухонную
кастрюлю, чтобы переливать и сливать растворы, и в электричке колхозницы
допытывались, что девка возит и почем продает.
Она ездила в Щелково со своими друзьями и помощниками полгода. Три часа
на дорогу в набитой до отказа электричке. Затем восемь часов работы, то и
дело в противогазе, так как один из компонентов метурина поначалу
слезоточив. Битва с чиновниками, жаждущими провала, -- словом, все, о чем
могут рассказать живущие не хлебом единым.
В Уфе, где на химзаводе первую опытную партию по недосмотру мастера
сожгли, Полина чуть не убила главного инженера, обругала всех лежебоками и
троглодитами, а потом села в сторонке и заплакала.
Так и прилетела в Москву зареванной. Все началось снова. Кастрюли на
матросском ремне. Набитая электричка в Щелково, противогаз, от которого
горела раздраженная кожа лица.
Возвратись домой, Полина падала на диван и тут же засыпала, а мы с
сыном снимали с нее мокрые туфли.
Она все же успела получить свой метурин к ранней весне, хотя заболела и
тяжело проболела все лето.
Опытные станции в республиках, страны СЭВ, Канада и другие страны, в
которые был направлен метурин, прислали блестящие отзывы, и теперь наконец
государственные мужи спохватились, запланировали строительство химических
заводов, которые будут получать метурин...
Господи Боже мой, сколько изобретений теряет Россия из-за своих
чиновников, убивающих все живое как злая заразиха
Тревога за Полину по-прежнему не покидает меня.
То у них пожар в лаборатории, и она гасит его, опаляя руки. То взрыв.
Вот и сейчас, когда я вышел из комнаты, обнаружил Полину в ванной у
зеркала, где она прижигает спиртом и чем-то затирает порезы на подбородке от
разорвавшейся колбы.
Хотела, видно, успеть, чтоб я ничего не заметил. Потому и не заглянула.
Вчера пришла с работы, поведала словно бы вскользь, что из райкома был
звонок в институт, чтоб приглядывали за ней, Полиной: муж у нее писатель.
Речи произносит. Об антисемитизме. Клеветнические, естественно: "У нас этого
нет".
Я собирался сказать ей, что о том же самом сообщили в школу, где учится
наш маленький сын. Не решился. Зачем отравлять ей вечер?.
- Получить бы гербицид на прополку земли от гадов, -- сказала вдруг
Полина. -- Остались бы на земле хорошие люди. - Вздохнула: - Боже мой, какой
бред! Останутся сироты. Дети-то при чем?! Тебе откуда звонили?
- От партследователя. На рандеву зовут... В глазах Полины проглянуло
изумление. Когда свершается или готовится низость, она прежде всего
изумляется. Все еще изумляется.
... Под дверью партийного следователя, на которой была прибита
стеклянная табличка"Гореванова", я сидел долго, -- видно, попал в перерыв.
Мимо несли какие-то аккуратные пакеты и свертки из буфета.
Статная, казалось, армейской выправки женщина проследовала нагруженная
апельсинами и еще чем-то по коридору и остановилась у двери, возле которой я
сидел.
Бросив на меня внимательный взгляд, она отомкнула кабинет, скрылась за
дверью, за которой долго шуршала пергаментная бумага, затем раздалось
потрескивание телефонного диска, и сильный женский голос начал рассказывать
о какой-то даче, о девочке, которой в этом году поступать и нужен хороший
репетитор.
Прошло минут двадцать, снова и снова потрескивал диск, и тот же голос
заговорил о билетах в театр.
Я постучал и, получив разрешение, вошел. Остановился у двери.
Разговор по телефону продолжался, как если бы меня не было. Положив
наконец трубку, Гореванова спросила с утвердительной интонацией:
- Свирский?.. Вам нужно написать объяснение по делу... в связи с вашим
обвинением главного редактора журнала "Дружба народов" Василия Смирнова в
антисемитизме... -- Зазвонил телефон, партследовательГореванова взяла трубку, и
снова начался разговор о том, что без репетитора девочка не поступит...
"Наконец-то, -- радостно думал я. -- Вот что значит поддержка секретаря
ЦК партии... Механизм заработал. В кои-то веки в нашей стране антисемит с
партийным билетом будет наказан. Свершилось! "
Я написал на листочке фамилии свидетелей, которые могли подтвердить,
что Василий Смирнов шовинист и антисемит... Свидетелей, которых явспомнил
тут же, набралось более тридцати. Слишком много!.. Я оставил в списке всю
редакцию журнала "Дружба народов" во главе с парторгом редакции Владимиром
Александровым, заведующим отделом очерка и публицистики. Кто лучше знает
своего шефа? Добавил несколько писателей и поэтов, которым Василий Смирнов
втолковывал свои идеи лично, - от поэтессы Юнны Мориц до поэта и прозаика
Александра Яшина, автора гениального расска за "Рычаги", на которого Василий
Смирнов кричал при всем честном народе: "Жидам продался! "
Партследователь наконец положила трубку и уставилась на меня
вопрошающе: кто-де такой?
-- Свирский я, -- почти виновато вырвалось у меня: уж очень, видно, я
был ей некстати...
Партследователь наклонилась вперед и, помедлив, вдруг что есть силы
грохнула кулаком по столу:
-- Что наплели?!
Я видел однажды, так пугали в милиции мальчишку-уголовника, пойманного
на месте преступления. Чтоб понял, злодей-лиходей, -- церемониться не будут.
Кулак у Горевановой стал красным, видно, отшибла, бедняжка.
-- Сядьте, товарищ Гореванова, -- сказал я устало и понимающе. -- И
подуйте на пальцы. Больно ведь....
Она взглянула на меня как-то диковато, почти в испуге, и опустилась на
стул, неуверенно, боком, словно это она пришла на прием к партследователю...
И продолжала уже вполне интеллигентно: - Напишите, пожалуйста,
подробное объяснение... Как? Готово?
И недели не прошло, как начался в моем доме телефонный трезвон. Звонили
писатели, записанные мною в свидетели. Предупреждали меня, тут что-то
нечисто. Гореванова ведет себя для следователя не совсем обычно. Еще не
начав разговора с вызванным ею свидетелем, она прежде всего сообщает ему:
"Имейте в виду, я не на стороне Свирского! "
Объявлять, на чьей ты стороне, еще не начав следствия? Вот так
следователь!..
Я немедля позвонил в горком и потребовал заменить партследователя,
ведущего себя открыто пристрастно...
Разбирались долго, пришлось подавать несколько бумаг, протестовать по
телеграфу. Многочасовые "собеседования" продолжались шесть раз. Допрашивали
теперь по двое. Один задавал вопросы, другой глядел в упор, прищурясь.
Наконец Гореванову заменили другим следователем, пожилым, улыбчивым,
осторожным. И,.. на другой день дома снова прозвенел тревожный звонок.
Писатель, вызванный свидетелем, сообщил, что вначале его направили к
Горевановой, которая хулиганит, как прежде, даже агрессивнее, а лишь затем
допустили к новому следователю Иванову...
"Твою Гореванову, как суженую, и на коне не объедешь... "
Пришлось отправить еще одну телеграмму.
Документ No 2
"11 марта 1966 года. 11. 00. Москва, ул. Куйбышева, горком партии.
Председателю партийной комиссии МГК тов. Рыжухину.
В заявлении на Ваше имя я отвел партследователя Гореванову,
ипарткомиссия удовлетворила просьбу. Между тем стало известно, что вначале
свидетели по-прежнему попадают к Горевановой, и лишь после соответствующей
беседы она ведет их к тов. Иванову. Протестую против продолжающегося
давления на свидетелей со стороны Горевановой. Требую полнейшего отстранения
от расследования. Вызван ли свидетелем поэт ЭдуардМежелайтис, по поводу
которого направил вам телеграмму? Настаиваю на его вызове. Григорий
Свирский".
Катилось следствие поначалу медленно, со скрежетом, как застоявшийся
вагон, который выводят из тупика, а потом, словно вагон толкнули под гору,
покатилось быстрее и, наконец, докатилось.
Наступил Судный день. Меня и представителей Союза писателей вызвали на
заседание парт-комиссии.
И тут выяснилось, что не пришел ни один свидетель. Не только поэт
Эдуард Межелайтис, который гостил в эти дни в Москве, а вообще-то житель
Вильнюса, но даже москвичи. Партследоватоль Иванов заявил сугубо официально,
не повышая тона, что он звонил таким-то, отправил телеграмму такому-то.
Никто не откликнулся.
Члены комиссии понимающе кивали головами. Это бывает. Еще у Ильфа и
Петрова сказано: "Свидетели, записывайтесь! " "И перекресток обезлюдел... "
На нет и суда нет. Не тянуть же людей за уши. Однако запущенный
механизм дал осечку с первой же минуты. Открылась дверь, и девушка-секретарь
сообщила обеспокоенно, что снизу звонит постовой; там стоит битый час
какая-то Мориц, уверяет, что она свидетель, а ее не вызывают и не
пропускают.
Партследователь Иванов поглядел из-под кустистых бровей на
партследователя Гореванову, которая тоже расположилась неподалеку. Как ни в
чем не бывало.
ЮннуМориц вызвал я. Иванов сказал мне вчера, что среди других писателей
он пригласил на заседание и поэтессу Юнну Мориц, и я для верности
продублировал его вызов телеграммой. Увы, только ей сообщил...
Гореванова, услышав о некоей Мориц, привстала. Снова опустилась на
стул. Лицо ее теперь то и дело менялось в окраске, словно она присела у
жарко полыхавшего костра. А ведь, похоже, и в самом деле у костра. Если не
вызван, вопреки обещанию, ни один свидетель, значит, никакого
разбирательства и не предполагалось. Просто разожгли жаркий огонь. Сжигать
еретика.
Этакое уютное маленькое аутодафе.
И вдруг это непредусмотренное грубое вмешательство постового!
Воцарилась мертвая тишина. Лишь стульяскрипели, словно трещали на огне
сучья. Кто-то заметил неуверенно: коли так, надо, по всей видимости,
отложить. Все-таки опросить свидетелей. А то ведь что? Нарушение... А?..
Рыжухин поглядел куда-то поверх наших голов и, помедлив и сморщившись,
не сказал -- выдавил из себя, что заседание откладывается. Месяц прошел,
может быть более, и нас вызвали снова.
Казалось, все ещедлится первое апреля. В таком случае происходящее
можно было бы объяснить первоапрельской шуткой.
- Вы по какому делу?.. - спросила меня секретарьпарткомиссии.
- По делу Василия Смирнова.
- Такое дело сегодня не рассматривается.
- То есть как? Меня же вызвали.
- Как ваша фамилия?... Так вас же по делуСвирского...
По делу Свирского?! Значит, даже официально, обвиняемый - я? В чем же
меня обвиняют?
Оказалось, в клевете. В злостной клевете на русского писателя Василия
Смирнова, в течение пяти лет руководившего всесоюзным журналом "Дружба
народов"...
И я, и официальные представители Союза писателей, дружно присвистнули.
Переглянулись...
Ну и ну! Не удалось сжечь сразу на аутодафе... Тогда выбран другой
метод.
А все-таки времена стали помягче. При Сталине меня просто бы увезли
ночью как агентаМихоэлса. Без шума. А потом объявили бы на
собранииписателей, что, как стало официально известно, я не только агент
Михоэлса, а еще и старыйангло-японо-германо-диверсано...
И с "клеветой" на истинно русских людей было бы покончено раз и
навсегда. Не было антисемитизма. Нет. И быть не может, потому что не может
быть никогда...
А сейчас приходится со мной возиться. Да еще и присутствии парткома
Союза писателей.
- Слушайте, товарищ, -- спросил я мужчину из парткомиссии, который пришел
на заседание с папками в руках. -- А как же презумпция невиновности?
- Что-о?! Плакала презумпция невиновности!
За массивным столом человек пятнадцать. Среди них трое представителей
писательского парткома. По разным сторонам большого стола, как бы
разведенные на всякий случай друг от друга подальше, я и мой оппонент
Василий Смирнов, подтянутый, сухой, как косточка, бросающий на меня гневные
взоры.
Тут же иГореванова, которая, встретив меня в коридоре, бросила в
сердцах, что она тут ни при чем... За сорок с лишним дет Московского горкома
таких дел не помнят. Никто. Чего же я от нее хочу?
Новыйпартследователь, тихогласый, солидно-флегматичный, читал долго и
монотонно. Это было его официальное заключение; копии на папиросной бумаге
лежали перед каждым членом комиссии, которые внимали одновременно и глазом и
ухом.
Но что же он читал, этот солидный партследователь?
Из показания литературоведа Бориса Яковлева (показания приведу затем
полностью), взята лишь половина первой фразы:
"Со мной В. А. Смирнов никогда не вел антисемитских разговоров... " А
остальные свидетели словно бы опять не явились.
Не было более под рукой Иванова никаких показаний. В таком случае
действительно сам по себе напрашивался вывод, что руководителя "Дружбы
народов" Василия Смирнова оболгали, оклеветали, ошельмовали...
У меня появилось в этот момент ощущение человека, попавшего в машину.
Тащит железная цепь, кричи не кричи... Что бы ты ни доказывал, это лишь
вскрики человека, попавшего в машину.
Подумать только, тщательное расследование длилось полгода, была
опрошена, по крайней мере, половина названных мною писателей и почти столько
же неназванных. решения партийной комиссии ждут многие, люди хотят в конце
концов знать:
- Наказуем ли великодержавный шовинизм внашей многонациональной стране?
Или можно безнаказанно оскорблять национальное достоинство любого человека?
Никто и глазом не моргнул. Словно глухие сидели передо мной, со своими
слуховыми аппаратами нашнурочке. Захотят - включатся. Не захотят
- отключатся.
Казалось, у них даже выражения лиц не изменятся, если я вдруг перейду
на балалаечные припевки: "Барыня-барыня, барыня-сударыня". И не заметятдаже.
Вот ежели отобью матросскую чечетку, эдак всей ладонью по подошвам, тогда, не
исключено, оживятся. Какие аргументы!
Но ведь так можнозатянуть в машину любого. И раздавить, как уж не раз
бывало в сталинские годы.
Неужели даже гибель миллионов людей не станет уроком?
По-прежнему сидят глухарями, глазабессмысленно-студенистые.
Есть факты? Тем хуже для фактов, говаривал в таких случаях Сталин...
О трагедии Полины они узнали со столь же отсутствующим видом, как и обо
всем прочем.
Чувствую, убеждать далее бессмысленно. Машина запрограммирована.
Затянет и перемелет, чтобы ни сказал.
Наскучил вам? Тогда пусть заговорят свидетели. Пятнадцать писателей- -
это не одинеретик, который не желает самомусебе добра, не хочет признать,
дурак, что погорячился.
Я замолк на полуслове и, дождавшись, когда все члены комиссии вернутся
из своих мысленных странствий в комнату и "включатся", попросил зачитать хотя
бы несколько писательских показаний.
И тут началась фантасмагория. Словно в комнатене было ни меня, ни
представителей Союза писателей.
Председатель партийной комиссииРыжухин, сухощавый, суровобровый человек
с неподвижным и словнозаспанным лицом, поднялся и сказал о всех показаниях
писателей, вместе взятых казал резко и категорично:
-- Не будем мы читать всякую галиматью!
Какая каменная убежденность в своей безнаказанностиИ какого он мнения о
писателях, которые, по его представлениям, утрутся и промолчат... Хорош!
- Простите, - из последних сил миролюбиво спросил я, -- что вы называете
галиматьей?
Это сталкивало с заранее проложенных мостков, иРыжухин не ответил,
скорее, бросил в сердцах:
- Что сказал, то сказал!..
Рядом со мной сидел ВикторТельпугов -- "певец весны", человек, который
может восторженно описать жизнь ромашки и трепет бабочки. Я толкнул его
локтем:
-- Слушай, что тут происходит? Виктор поерзал на стуле, сполз на самый
его край. Только, вижу, побледнел.
Василию Смирнову, в отличие от меня, разрешили привести сколько угодно
свидетелей. Он отыскал одного. Однорукого поэта без имени, которого
незадолго до этого взял на работу к себе в "Дружбу народов".
Однорукомупоэту дали знать, что его час пришел. Он поднялся и произнес
несколько раз одну и ту же фразу: "Свирский мутит воду! "
На него поглядели с недоумением: с этим и явился? И больше ничего?
Недавно я был очевидцем такого случая. На первом этаже нашего дома, у
лифта, нетерпеливо переминался с ноги на ногу тоненький мальчонка лет пяти и
вопрошающе, с какой-то немой просьбой, глядел на взрослых, выходивших из
лифта.
"Меня лифт не подымает! -- горестно воскликнул он, едва я остановился
возле него. -- Я легкий!.. "
Появились такиепоэты-легковички. Критики-тяжелодумы. А чаще всего вовсе
и не поэты и не критики. Малограмотные дельцы! Очень им хочетсяна Парнас. А
лифт не подымает. Весу нет. Они подсаживаются к грузным дядям, чтобы
подняться вместе.
Они готовы на все, даже на стихи, воспевающие Сталина, - лишь бы
подняться...
Среди них нет ни одного таланта. Зачем таланту быть лжецом, заушателем,
сталинистом?
Долгие годы таких "подымал", главным образом, монументальный, еще более
погрузневший после сорок девятого года редактор "Огонька" Анатолий Софронов.
Но, оказывается, для "подъема"гож и Василий Смирнов...
Я давно обратил внимание на двух старушек по обе стороны от
председателя. У одной сверкали огромные передние зубы из нержавеющей стали.
Точно зубья экскаватора. Вторая была чистенькой, благообразной, взаштопанной
на локте кофточке; старая большевичка, подумал я. Узнать бы, кто это.
Я разглядывал ее миролюбиво, с симпатией, пока она не пришла в
движение.
- Вы говорите, "русский писатель", а по паспорту еврей! -- воскликнула
она. - Как это может быть, чтоб русский писатель и -- еврей?
Я повернулся к вобравшему голову в плечи "певцувесны".
- Витенька, может, ты им хоть это объяснишь? Виктор Тельпугов встал и,
вздохнув, терпеливо разъяснил, что такое возможно. В истории русской
культуры бывало много раз. И примеры привел, чтоб поверили.
Я глядел на благообразноестарушечье личико и старался успокоиться. Чего
так удивился? Старушка не облекает свои слова в гладкую, "наукообразную"
форму... Лупит, как на кухне.
А ведь то же самое твердит денно и нощно и прозаик Василий Смирнов,
член Союза советских писателей, крича, что русские евреи не имеют права быть
советскими русскими писателями. Инженерами -- пускай. Учеными -- пускай...
Дальнейшее он доверяет истинно русским инженерам и ученым. Каждый
распорядится на своем участке. А тут его участок. И на нем, естественно, он
не единоличник. Охотно и других пускает. Особенно если кто пашет глубже,
например землепашцы из Министерства культуры во главе с ЕкатеринойФурцевой,
которая недавно прошлась по тому же участку, наваливаясь начапыги всем своим
номенклатурным телом. Не только вычеркнула с нажимом из репертуарного плана
пьесу Бабеля "Закат", но еще и изволила выразить свое недоумение оторопелому
режиссеру театра такими словами:
-- Зачем вам эта местечковая драматургия?
Пьесы вроде "Горянки", о маленьком, затерянном в горах кавказском
народе, или о ненцах, австралийцах, неграх, пусть даже из самых дальних
мест, -- конечно, не местечковая драматургия. Они идут во всех театрах, за что
Министерству культуры низкий поклон. Такую широту проявляет. Такой
интернационализм...
Но коль речь о евреях!.. Когда к тому же не только автор - еврей (это
порой приходится переносить! ), но и героями протаскивает себе подобных, тут
уж извините!
Из прозы "некоренных" героев давно попросили. Еще в сталинские годы,
когда вдруг прекратили печатать в ленинградском журнале повесть Юрия Германа
о враче-еврее. Половину повести успели издать, написав, как водится, в
журнальной книжке: "Окончание в следующем номере". На том и кончилось...
"Православному Юрию Герману сделали обрезание", - горестно острила
Москва. Так что с прозой все в порядке. А на сцене? Чтоб и духу их не было!
Как и на экране...
Только что молодой режиссерАскольдов снял фильм "Комиссар". Одним из
главных героев -- опять проглядели! -- оказался пожилой еврей. И какой--
главное! Добрый, человечный. Спасает от банд беременную женщину -- комиссара.
И фильм"Комиссар", признанный талантливым самыми привередливыми
московскими критиками, прозаиками, драматургами, не только запретили, но
приказали даже немедля уничтожить - смыть ленту! (Такое и при Сталине не
практиковалось. )
И - поделом!
Еврея вывел на советский экран. Доброго. Что унесет из кинозала наш
зритель? Что евреитоже люди? И среди них есть даже прекрасные люди?
Антисоветчик! Форменный антисоветчик!
... Так что язря воззрился на старушек, как напривидения. Никакие они не
привидения. Только они лупятэтак по-простому, как в кастрюли бьют.
Старушка с зубами из нержавейки вскинуласьвдруг гневно:
- О каком антисемитизме у нас может идти речь, когда в Союзе писателей,
наверное, 75% евреев?
"А, синагога! -- оживился я. -- Хрущева нет, но идеи его живут".
Тельпуговвсполошенно разъяснил, что цифры... гм, преувеличены гигантски.
Во много раз.
А то ведь в самом деле сложится мнение -- синагога...
Я представил себе эту старушку в Союзеписателей, у мраморного стенда,
на котором выбиты"фамилии писателей-москвичей, погибших на фронтах
Отечественной войны. "
Скользнула бы старушка рассеянным взглядом подлинному списку, где рядом
с Гайдаром, Афиногеновым -- Д. Алтаузен, Вс. Багрицкий, М. Гершензон,
А. Гурштейн, Е. Зозуля, Б. Ивантер, П. Коган, А. Копштейн, М. Розенфельд,
А. Роскин, 3. Хацревин, И. Уткин...
И много-много других славных имен советской литературы. Треть всех
московских писателей, не вернувшихся с войны, -- евреи.
Не вызвало бы это у нее недоумения? Внутреннего протеста?
Нет, просто отвернулась бы... И засеменила своей дорогой, тут же забыв
о том, что не укладывается в ее представлении.
Умирать процентной нормы нет...
Это, как известно, сказал мне весглый генерал Кидалинский. А он свое
дело знал...
Старушки снова рванулись в атаку, и я понял, что мы залетели на машине
времени в сумеречный сорок девятый год.
Он распростер над нами свои совиные крыла; казалось, сейчас из-за
старушечьих плеч вынырнет былинного сложения погромщик и начнет
декламировать свое проникновенное "Без кого на Руси жить хорошо"...
И зачали, и почали
Чинить дела по-своему,
По-своему, по-вражьему,
Народу супротив.
Это евреи -- зачали. Иначе -- космополиты. А как же они зачали?
Один бежит за водкою,
Второй мчит за селедкою,
А третий, как ужаленный,
Летит за чесноком...
Странно начали как-то. Если не считать чеснока, совершенно как сам
Сергей Васильев. Но чего же они хотят, объединенные пол-литром?
Подай нам Джойса, Киплинга.
Подай сюда Ахматову,
Подай Пастернака!
Ишь чего захотели!..
Надо подарить старушкам "Без кого на Руси жить хорошо". Для повышения
идейного уровня...
Я слушаю и слушаю их пронзительные птичьи голоса (Рыжухин не
перебивает), и становится мне не по себе, точно поволокли меня, связанного,
в погреб.
Устав партии обязывает рассматривать "дело Свирского", коль уж оно
родилось, прежде всего в низовой организации, где у нас, в частности,
большинство коммунистов с сорокалетним партийным стажем.
Напоминаю об этом Рыжухину
-- Еще чего! - вырвалось у него.
Значит, и Устав партии -- в форточку?
Стоял, расставив ноги пошире, как на палубе, в шторм, побледневший от
гнева и стыда за то, что такое возможно. А вокруг бесновались скандалистки и
кричали, что они мне покажут, где раки зимуют.
А скандалистам-то вообще износа нет, подумал я. Вечный двигатель... Они
бесновались у всех костров, на которых инквизиция сжигала еретиков.
Кликушествовали подле Дрейфуса, когда солдаты спарывали с его мундира
офицерские нашивки; шумно изъявляли верноподданнические чувства, когда
жандармы ломали шпагу над головою Чернышевского; грозились немедля истребить
всех жидов у входа в суд, где глумились над Бейлисом; точь-в-- точь такие же
кухонные скандалисты, купчихи, жены приказчиков, полторы извилины на троих и
одна идея: "Ату! "...
Но обычно подобные скандалисты грозили зонтиками и плевались за кольцом
солдатского оцепления. А ныне?
Как они прорвали кольцо оцепления и оказались к креслах партийных
судей? Сколько поколений революционеров надо было истребить или запугать,
чтоб кликуши числились по штатным ведомостям в революционерах?...
Я подумал об отчаявшемся Саше Вайнере и о том, о чем писал все эти годы
и что беспокоило меня более всего -- о товарищах Саши -- молодых рабочих.
Русских, татарах, украинцах... Только что прошли страшные процессы. Судили
бандитов, едва достигших совершеннолетия. Среди рассмотренных дел убийство
единственным любимым сыном своих "предков" - отца и матери. Бытовой разговор
восемнадцатилетних убийц запечатле протокол: "-
- С "предками" надо кончать.
- Чем?.. Револьвером? С ума сошел. Шуму-то. Надо ножом.
- Ножом я не смогу.
- Ну, давай я.... " Насилия от скуки. От пьянства. Преступление... без
видимых причин. "Среди нас ходят юнцы, загадочные не менее, чем снежный
человек! "- воскликнул об одном таком "загадочном" процессе юрист.
Я глядел на суровобрового председателя и думал, что ничего загадочного
в страшных процессах нет. Они начались не там. А здесь...
Что для Рыжухина честь человека? Да грош цена!
Но ведь многие из тех, что сидят здесь, сегодня же, за ужином,
расскажут своим друзьям или женам, как, фигурально выражаясь, заламывали
руки одному писателю. Из этих... евреев. Он, правда, пытался отбиваться. Но
ему обломали рога.
Послезавтра об этом будут шептаться московские десятиклассники. На всех
школьных дворах.
На роток не накинешь платок. Слыхали, как у нас дела делаются? И где?
А потом, когда кто-то из восемнадцатилетних берется за нож и вспарывает
своих "предков", как перину, все в изумлении:
- Как так? Почему?.. Нормальные дети? И как бандиты?!
"Что дозволено Юпитеру, то не дозволено быку". -- говорили древние.
Быки живут "по Юпитеру". Во все века. Так идет жизнь.
Что дoзволяют себе оракулы, то дозволяют ученики.
Хунвейбинов принес не аист в корзинке...
Так бы и не позволилРыжухин зачитать свидетельские показания писателей,
так бы и затащило меня в визжащую, грохочущую машину, если б не поднялся
вдруг сидевший напротив член писательского парткома ЮрийСтрехнин, огромный,
медлительный человек, бывший армейский полковник. Из тех спокойных,
немногословных сибиряков, которых разве что оголтелая ложь приводит в
ярость. Стрехнин накалялся медленно, как русская печь. Но уж если
накалялся...
Он сказал, опустив до синевы багровое лицо, что партком Союза писателей
ничего не знает о показаниях писателей и редакторов. Крик дела не прояснитИ
он, член парткома, просит, чтоб документы былизачитаны.
Кто-то из сидевших поодаль заметил неуверенно: - Раз партийная
организация просит...
- Нет! -- отрезал Рыжухин. - Вопрос ясен...
Я поднялся на ноги. - В таком случае вынужден их зачитать сам. Мне
предоставлено слово, я его еще не завершил.
Брови Рыжухина начали сходиться к переносице. И он, и старушки,
сидевшие по обе стороны от него, оторопело уставились на бумаги, которые
лежали передо мной. И вдруг поняли, что в моей папке находятся копии
писательских показаний.
И тут словно взорвалось что. - Отобрать у него бумаги - вскричали
нержавеющие зубы.
- Что такое?! -- вскинулась благообразная. - Откуда у него наши
документы?
В самом деле, предполагалось, что их не существует; нет и не было; они
только в сейфе парт-комиссии -- значит, можно и концы в воду... Можно
запросто объявить человека клеветником, еретиком, а может, даже психом,
страдающим манией преследования...
Невообразимый шум продолжался долго, пока не прозвучал басовитый,
дрогнувший голос Юрия Стрехнина, в котором звучала с трудом преодолеваемая
ярость:
- От имени партийной организации Союза писателей я требую, чтобы
писательские показания были зачитаны! Что это такое, в конце концов?!
Ни один мускул не дрогнул на лице Рыжухина. Он обвел глазами
присутствующих и сказал напряженно, - видно, больших усилий стоила ему эта
фраза:
- Ну, раз партийная организация требует...
Глава девятая
Дисциплинированно, как по команде, поднялся старый партследователь и
монотонным голосом принялся читать показания свидетелей. Оказывается, они
находились тут же, под рукой в его черной дерматиновой папке. Он прочитал
два лежавших сверху документа.
Вот они. Я по-прежнему нумерую их, чтоб у каждого выработалось
собственное, непредвзято точное представление о происходившем и по одним
лишь официальным документам, благо кому-то захочется писателю не поверить
(предполагаю, найдутся и такие); мое строго документальное повествование в
таком случае предлагаю лишь в качестве приложения официальным, с печатями,
подписями и входящими номерами, документами.
Документ No 3.
"В Комиссиюпартийного контроля Московского горкома КПСС от Вайса Г. Л.,
члена КПСС с 1942 г.
По поводу обвинений, выдвинутых писателем-коммунистом Г. Свирским в
адрес писателя-коммуниста В. Смирнова, могу сообщить следующее:
1. Я знаю В. Смирнова с 1960 года по совместной работе в журнале
"Дружба народов". До этого я его не знал, лично знаком не был, никаких
симпатий или антипатий к нему не испытывал. Мои отношения с Г. Свирским
также не выходили за рамки шапочногознакомства. Следовательно, все, что я
считаю своим долгом заявить, лишено каких-либо предвзятостей, оно является
всего лишь результатом горького пятилетнего опыта лично увиденного,
услышанного и пережитого. Начну, однако, по порядку.
2. Когда в 1960 году стало известно, что В. Смирнов назначается
редактором журнала "Дружба народов", это вызвало не только недоумение в
писательских кругах, но и повергло на моих глазах в уныние и страх всех
работников журнала, так как за В. Смирновым шла упорная молва,
распространялись слухи как о челов