Григорий Свирский. На лобном месте
---------------------------------------------------------------
© Copyright Григорий Свирский
WWW: http://members.rogers.com/gsvirsky/ │ http://members.rogers.com/gsvirsky/
---------------------------------------------------------------
й Г.СВИРСКИЙ 1994
НА ЛОБНОМ МЕСТЕ
литература нравственного сопротивления 1946-86 г. г.
Лондон, "OVERSEAS",1979. Москва, "КРУК"1998.
Посвящается Константину БОГАТЫРЕВУ
Григорий Свирский восстанавливает истинную картину
литературной жизни России послевоенных лет
Написанная в жанре эссе, книга представляет собой не только
литературный, но и жизненный срез целой эпохи.
Читатель найдет здесь портреты писателей - птиц ловчих, убивавших, по
наводке властей, писателей - птиц певчих. Портреты литераторов истерических
юдофобов.
Первое лондонское издание 1979 г. , переведенное на главные европейские
языки, давно стало настольной книгой в университетах Запада.
И московские и нью-йоркские отзывы о "Лобном месте" Григория Свирского
единодушны: "Поистине уникальная книга".
Вместе с приложением ("Литература войны 1941-45 г.г." и др. ) передана
в электронную
библиотеку Максима Мошкова. Здесь книга предлагается без приложений.
Константину Богатыреву -- другу, однокурснику, поэту, зверски убитому
за то, что ни тюрьма, ни Московский университет (филологический изолятор) не
смогли погасить в нем личности.
_______________________
К московскому изданию "На Лобном месте" - от автора.
"...- Мы всю советскую литературу спустили в унитаз! - с гордостью
сообщил мне преуспевающий столичный издатель, многолетний в прошлом борец с
"антисоветизмом" писателей, на "патриотическом счету которого и Варлам
Шаламов, и Александр Галич, и Лидия Корнеевна Чуковская.
"Патриотизм" его меня не удивил. Удивило другое: - Отчего вы туда же,
заодно, спустили в унитаз и всю литературу, боровшуюся с советской властью
не на жизнь, а на смерть?
Ответил с усмешкой:
- Кто боролся? С кем? За что... Рано вспоминать. Еще не все умерли...
Тогда-то я и решил положить эту книгу на ваш стол: всех палачей не
переждешь....
Григорий СВИРСКИЙ, Москва, 1998 г.
_______________________
СОДЕРЖАНИЕ:
Ефим ЭТКИНД. Искусство сопротивления.
Часть 1. НЕ СПРАШИВАЙ "ЗА ЧТО?!"
Главы:
1. Государственный камнепад.
2. Герои расстрельных лет. Эммануил КАЗАКЕВИЧ.
3. Герои расстрельных лет. Виктор НЕКРАСОВ.
4. "Затылком к ростомеру". "Помилованная" Вера ПАНОВА и приговоренный
Василий ГРОССМАН.
5. Каратели. Александр Фадеев. Константин Симонов.
6. Самиздат при Сталине (1945-1953)
Часть 2. "ЦВЕТЕТ В ТБИЛИСИ АЛЫЧА"
1. Реанимация общественной жизни. Всполохи 1953 года.
2. Подвиг Владимира ПОМЕРАНЦЕВА.
3. Виселица, убранная цветами. (2-ой съезд писателей СССР.)
4. "Булыжник - оружие пролетариата".
5. Книги антисталинского года. "Литературная Москва", т.1
6. Прозренья антисталинского года. Александр ЯШИН. "Рычаги".
7. Осень антисталинского года. Даниил ГРАНИН. "Собственное мнение".
8. Шумная осень антисталинского года. Владимир ДУДИНЦЕВ " Не хлебом
единым".
9. Классика антисталинского года. Владимир ТЕНДРЯКОВ. "Ухабы".
10. Пора напрасных надежд.
11. Каратели. Алексей Сурков и прочие.
12. Воскрешенный БАБЕЛЬ.
Часть 3. ДЕСЯТИЛЕТИЕ СОЛЖЕНИЦИНА
1. Два года полуоткрытых дверей. 1961-1962 г.г.
2. СОЛЖЕНИЦЫН бессмертный и смертный.
3. Фронт военный и фронт тюремный.
4. Двухлетний ренессанс. Евгения ГИНЗБУРГ. Варлам ШАЛАМОВ.
5. Паводок тюремного самиздата.
6. Известные писатели, отброшенные в самиздат. Василий ГРОССМАН,
Александр БЕК, Лидия ЧУКОВСКАЯ.
7. Мир современной русской фантастики и -трагический натурализм.
Братья СТРУГАЦКИЕ и - Веничка ЕРОФЕЕВ "Москва-Петушки".
8.Жанр устных выступлений писателей. Последняя попытка вырваться из-под
цензурного гнета.
Константин ПАУСТОВСКИЙ. Михаил РОММ. Фрида ВИГДОРОВА. Степан ЗЛОБИН.
Ефим ЭТКИНД. Григорий СВИРСКИЙ
9. Каратели. Константин Федин и прочие.
Часть 4. ПРОЗА КРЕСТЬЯНСКОЙ БЕДЫ
1. "Великая Криница" И. БАБЕЛЯ.
2. Сергей ЗАЛЫГИН "На Иртыше".
3. Борис МОЖАЕВ и Чингиз АЙТМАТОВ.
4. Федор АБРАМОВ.
5. Василий БЕЛОВ.
6. Василий ШУКШИН.
7. Каратели: от М. Шолохова до софроновых-грибачевых.
Часть 5. ЮБИЛИАДА
1. Гвардия умирает, но не сдается. Бесславная кончина "Поэтического
ренессанса" 1956 года: Е. ЕВТУШЕНКО, А. ВОЗНЕСЕНСКИЙ и другие
2. Молодая проза. Отход с боями. Потери. Облава на... Эзопа.
Василий АКСЕНОВ. И. ГРЕКОВА. Феликс КРИВИН. Юрий КАЗАКОВ.
3. Разгром киноискусства.
4. Убийство ТВАРДОВСКОГО - устранение последней помехи на пути
"лучезарной" литературы.
5. Магнитофонная революция. Булат ОКУДЖАВА. Александр ГАЛИЧ. Владимир
ВЫСОЦКИЙ и их последователи.
6. Василь БЫКОВ.
7. Владимир ВОЙНОВИЧ и Владимир КОРНИЛОВ.
8. Владимир МАКСИМОВ.
9. Новое поколение литературы сопротивления. Дети самиздата. Александр
ГИНЗБУРГ. Юрий ГАЛАНСКОВ и другие. Андрей АМАЛЬРИК.
10. "Осторожно капканы".
1. Полицейская литература.
2. Песня без слов.
3. В шапочке, вывернутой наизнанку.
11. Новое поколение литературы сопротивления. Дети самиздата.
(Окончание) Владимир БУКОВСКИЙ, Эдуард КУЗНЕЦОВ, Анатолий МАРЧЕНКО, Владимир
ОСИПОВ. Валентин РАСПУТИН
НЕОБХОДИМОЕ ДОПОЛНЕНИЕ
ПРИПОЗДАВШАЯ КНИГА, КОТОРАЯ НЕ ОПОЗДАЛА.
ВАСИЛИЙ ГРОССМАН. ЖИЗНЬ И СУДЬБА.
О романе "Жизнь и судьба", стоившем Василию ГРОССМАНУ жизни: "Восемь
минут свободы".
СНОСКИ, ПРЕДЛОЖЕННЫЕ ВРЕМЕНЕМ.
Предсмертное письмо Александра Фадеева, опубликованное лишь через
тридцать лет после самоубийства Генсека Союза писателей СССР.
"САМАРА - ГОРОДОК, БЕСПОКОЙНАЯ Я..."
"Грушинский" фестиваль авторской песни, запрещенный советской властью,
по счастью, перед самой ее кончиной. И другие документы
ИСКУССТВО СОПРОТИВЛЕНИЯ
-- -- -- -- - предисловие к изданию 1979 г. -- -- -- -- -
"... что такое высшее ораторское искусство? Это -- искусство сказать
все и не попасть в Бастилию в стране, где не разрешается говорить ничего".
Аббат Гальяни. Письмо от 24 сентября 1774 г.
"Мы так привыкли ко лжи, что порой не заботимся даже и о тени
правдоподобия. Мы втягиваем в эту ложь самих писателей, которые вынуждены
говорить неправду, лгать, что называется, в порядке высокой
дисциплинированности... Писатель принижен, ограблен в самом главном -- в
праве выступать со своими сокровенными мыслями и чувствами перед народом,
выступать ответственно, без участия некоей псевдотайной инстанции, которая
присвоила себе права все на свете решать за него, вымарывая, что
вздумается..."
Так говорил Григорий Свирский более десятилетия назад, в январе 1968
года, на собрании московских писателей. Он -- старый солдат, он-то знает,
что бесстрашием бахвалятся одни лгуны: боятся все. Храбрец -- тот, кто умеет
скрыть свой страх и подавить его. Особенно страшно бросающемуся в атаку
первым; пойдут ли за ним другие? Январская речь Свирского в 1968 году --
одно из первых выступлений в ту новую, уже послехрущевскую пору, когда слова
опять (в который раз на нашем веку) изменили значение и степень
взрывчатости. Сказать в 1922 году: "Писатель принижен, ограблен в самом
главном..." значило получить отповедь Луначарского, на которую можно было
ответить язвительным пассажем в очередной статье; в 1928 году на вас
обрушились бы вожди РАППа, обвиняя в буржуазности и даже
контрреволюционности, назвали бы прихвостнем и внутренним эмигрантом, вы же
очередную книжку опубликовали бы в другом кооперативном издательстве,
ухмыляясь в усы; в 1934 году вас бы причислили к подкулачникам и, пожалуй,
не приняли бы во вновь образованный Союз писателей; в 1938 году вас пытали
бы на Лубянке, требуя назвать сообщников, -- потом и вас, и всех расстреляли
бы как членов какого-нибудь "Право-левацкого троцкистского центра",
клеветавших на советский строй; в 1941-- 1945 годах вы бы и сами ничего
подобного не сказали -- и вам, и читателям вашим было не до того; зато в
1949 году вас бы долго прорабатывали на собраниях, отовсюду исключили бы и
назвали в "Правде" или "Литературной газете" безродным космополитом,
беспачлортным бродягой, холуем американского империализма, разжигателем
холодной войны (все это, в случае вероятного ареста, обеспечило бы вам 25
лет лагерей); в 1956-- 1961 годах эту же фразу вполне доступно было
опубликовать в той же "Литературной газете" или уж во всяком случае в "Новом
мире", не говоря о безнаказанной возможности произнести ее на любом собрании
в Союзе писателей и сойти с трибуны под шумное одобрение зала. Но в 1968
году это опять страшная крамола: не сажают, но душат. Не убивают, но
истребляют.
Григорий Свирский знал, на что он идет, говоря своим собратьям правду
без всяких обиняков. Заявляя открыто, что в наступившем 1968 году писатель
"принижен, ограблен в самом главном -- в праве выступать со своими
сокровенными мыслями и чувствами...", он ставил своих противников в
положение трудное: либо они не тронут его и, проявив терпимость, докажут,
что он лжет; либо они его измордуют и тем подтвердят правоту его слов.
Собратья, ясно, избрали последнее: стали травить, душить, изгонять. Кто же
победил? Они? Но ведь они только иллюстрировали справедливость его
утверждений (которые они же объявили клеветой!) и обеспечили его, Свирского,
моральное торжество. В том январе Свирский наговорил себе на 25 лет (по
шкале 1949 г.) или на вышку (по шкале 1938 г.). Времена все же другие --
несколько лет спустя пришлось уехать в эмиграцию. теперь он живет в Канаде,
где природа, напоминает Россию, где север не менее суров, чем его Заполярье
военных лет, но где он, писатель, вправе "выступать со своими сокровенными
мыслями и чувствами"... Правда, в 1968 году Свирский продолжил эту фразу
так: "... перед народом". Народа вокруг писателя нет. А ведь именно ему,
миллионному читателю России, прочесть книгу Григория Свирского необходимо --
для самопознания.
Подчеркну еще раз эти слова: "...в праве выступать..." Да, Свирский еще
и потому вправе, что не дожидался безопасности, а начал свою речь -- под
огнем. Там, где хозяин в зале -- генерал госбезопасности Ильин, где
улюлюкает черная сотня, там не до риторики; эти обстоятельства "не читки
требуют с актера, а полной гибели всерьез". В своей книге Свирский с
восхищением говорит о подвиге Константина Паустовского, Владимира
Померанцева, Александра Галича, Виктора Некрасова, Лидии Чуковской, Евгении
Гинзбург. Я назову еще Григория Свирского: одним из первых кинулся он очертя
голову на штурм. Машинописную копию его речи читали во всех концах
Советского Союза и радовались не только мужеству оратора, но и победе
справедливости. Назвав по именам литературных "наследников Сталина",
Свирский воскликнул: "Мы требуем свободы от извращенной линии партии,
безнаказанно осуществляемой воинственными групповщиками... "
Таких слов мы давно не слыхивали! Ведь "групповщики" -- они-то и есть
партийные руководители советской литературы. И теперь, десять лет спустя,
остались. Свирский оказался прав: если у власти они, тогда литература
преступна. Но если судит Слово, уголовные преступники -- они. О, еще будут
они подавать прошения будущему Верховному Суду -- считать их политическими.
Сделают ли им такую поблажку? Едва ли. Их целями было не осуществление
каких-либо теоретических программ, манифестов или доктрин, а удовлетворение
корысти, похоти, властолюбия. Ради этих целей они всегда готовы ограбить,
оклеветать, убить. И ограбили -- Василия Гроссмана, оклеветали --
Солженицына, убили -- Пастернака и Галича... Какие же они -- политические?
Впрочем, забегать вперед не будем. В свое время об этом поговорим: судить-то
придется нам.
Да мы уже и начали: судоговорение можно считать открытым. Григорий
Свирский восстанавливает истинную картину литературной жизни России
послевоенных лет; без такой картины прения сторон невозможны. В сущности,
его книга -- широко развернутая речь 1968 года. Там были страсть, горечь,
трагическое осознание того, к чему мы пришли через почти четверть века после
войны. Здесь -- обстоятельное объяснение процесса, который привел
охранительную литературу в тупик, а настоящую -- к нравственному торжеству
всемирно-исторического значения.
Исходная позиция автора -- спор с утверждением, будто бы никакой
литературы нет и не может быть: "... в тридцатые, сороковые и пятидесятые
годы литературы у нас не было. Потому что без всей правды -- не литература",
-- утверждает А. Солженицын в "Архипелаге ГУЛаг". Это мнение не ново, многие
русские эмигранты первого поколения прежде так и считали; к Солженицыну и
теперь присоединились иные. Григорий Свирский энергично опровергает такой
максимализм; он эффектен, но несправедлив. Об этом свидетельствует каждая
страница в книге Григория Свирского. Но о том же свидетельствует история
всех литератур. "... без всей правды -- не литература"-- применим ли этот
афоризм к золотому веку русской поэзии? В пушкинскую пору литература,
кажется, существовала, а вот до всей правды далековато было: главное событие
эпохи -- восстание декабристов -- не получило отражения в романах, поэмах и
драматургии; после разгрома восстания -- кто писал о героях России? Разве
что эзоповым языком, туманными намеками, темным кодом. Это что же, вся
правда? Пушкин написал о судьбе декабристов в стихотворении "Арион" ("Нас
было много на челне..."); это и есть -- вся правда?
Или о крепостном крестьянстве -- что читал о его жизни современник
Пушкина? "Горе от ума", комедию, распространявшуюся ] списках? Стихотворение
Пушкина "Деревня", ходившее лишь в тогдашнем самиздате, о котором Пушкин в
"Послании к цензору" (тоже неопубликованном) писал в 1822 году:
Чего боишься ты? Поверь мне, чьи забавы --
Осмеивать закон, правительство иль нравы,
Тот не подвергнется закону твоему;
Тот не знаком тебе, мы знаем почему --
И рукопись его, не погибая в Лете,
Без подписи твоей разгуливает в свете.
Другой пример -- империя Наполеона III; в эту пору французская
литература поднялась на уровень почти небывалый: романы Флобера,
новеллистика Мериме, поэзия Бодлера, Теофиля Готье, Леконта де Лиля... Разве
эти авторы сказали всю правду? Нет, они и помыслить не могли о той свободе
слова, которой пользовался изгнанник Гюго, клеймивший Вторую империю -- в
стихах своего "Возмездия" и в памфлете "Наполеон малый". Все же у французов
эпохи Второй империи литература была, и даже -- великая. Достаточно этих
двух примеров, чтобы стало ясно: "... без всей правды не литература" --
всего лишь риторическая фраза. Литературу душат, топчут, казнят, но она,
меняя обличие, остается жива. "Гони природу в дверь..."
При тоталитарном режиме законы писания и чтения другие, чем в условиях
свободы печати; Свирский учит иностранцев читать произведения своих
современников-соотечественников; это нелегкое искусство -- им не владеют не
только люди Запада, но и многие земляки автора. Григорий Свирский вместе с
читателем медленно, внимательно, проникновенно читает русские книги
прошедших лет, и они поворачиваются к нам незамеченной стороной. Каждый из
писателей, о которых он толкует, открыл, оказывается, какую-нибудь из
проблем эпохи. Многие наши западные друзья привыкли отворачиваться от
советских романов: дескать, чего ждать от сервильных авторов, которые лишь
иллюстрируют партийно-правительственные решения? Литература иллюстративная
недостойна называться литературой. Так вот, Свирский демонстрирует нам
одного за другим писателей, проникающих в глубь действительности и
открывающих ее законы. Виктор Некрасов в первой же своей книге (1946)
продемонстрировал не военную, а именно советскую, сталинскую тенденцию
превращать живых людей в "винтики" и против нее взбунтовался. Вера Панова (в
"Кружилихе") обнародовала черты "нового класса", того, о котором позднее так
убедительно напишет Джилас. Вслед за ней Даниил Гранин ("Собственное
мнение") "сорвал с нового класса последние покровы", показав "нравственное
вырождение советской технократии". Василий Гроссман открыл социальное
размежевание общества, Владимир Дудинцев -- характерный для режима "культ
некомпетентности". Владимир Тендряков ("Ухабы") с небывалой беспощадностью
обличает "враждебность руководящего слоя простому человеку"... Перечитайте
вместе со Свирским этих авторов -- вы убедитесь в его правоте. Настоящие
писатели не только далеки от сервильности, -- подвергаясь смертельной
опасности, они честно выполняют свой долг перед обществом. Итог подбивают по
той колонке, где стоят числа положительные, а не по той, где отрицательные
или нули. Я мог бы сочинить другую, "Отрицательную историю советской
литературы", и при этом рассматривал бы деятельность тех же авторов:
написала же Анна Ахматова пошлые стихи о борьбе за мир. Осип Мандельштам --
оду Сталину, Александр Твардовский -- лживые панегирики коллективизации,
Александр Галич -- сценарий "Государственный преступник", Андрей Синявский
-- ординарно-советскую диссертацию о "Климе Самгине". Но Григорий Свирский
поступил справедливо: он восстановил честь нашей литературы. "Новый мир" для
него важен не горькими уступками, на которые толкала необходимость выжить, а
немеркнущей заслугой перед прозой, публицистикой, критикой нашей эпохи,
открытием таких авторов, как Владимир Тендряков, Федор Абрамов, Георгий
Владимов, Владимир Войнович, Борис Можаев, И. Грекова, Василь Быков, Степан
Залыгин, Василий Белов, Валентин Овечкин, Александр Солженицын. (Ведь можно
было бы и "Современник", журнал Пушкина и Некрасова, оценивать по пробелам
или компромиссам -- это было бы вопиющим искажением истории).
Григорий Свнрский пересматривает устоявшиеся репутации, и почти всегда
это делается убедительно. Мало кто знает спокойно бесстрашного, исполненного
солдатской гордости исторического романиста Степана Злобина, или
ослепительно талантливого, оставившего глубокий след в своем поколении
критика Марка Щеглова, или неподкупного и мудрого Константина Паустовского,
или неукротимого Владимира Померанцева. В каждом Свирский умеет увидеть
личность незаурядную, в каждом оценить свойственный ему и только ему талант.
Свирский не идеализирует Илью Эренбурга, не закрывает глаза на его уступки,
слабости и даже пороки; но он радуется его бесстрашию в ту решающую минуту,
когда отказ повиноваться Сталину и подписать антиеврейскую декларацию мог
стоить жизни, и радуется мемуарам "Люди, годы, жизнь", искупающим многие
прежние компромиссы. С другой стороны, Свирский, восхищаясь художественным
творчеством Солженицына, не прощает ему опасно-узколобого национализма; под
его пером Солженицын двойствен, трагически противоречив и все же един как
личность и писатель. В книге Свирского каждый талантливый человек талантлив
по-своему, зато все подлецы подлы одинаково. Он благородно великодушен по
отношению к писателям, сохранившим преданность литературе, но безжалостен к
тем, кого презрительно именует карателями. Читатель ~ не только западный --
впервые увидит и литературных злодеев последнего тридцатилетия; Суров,
Первенцев, Орест Мальцев, Сурков, Ермилов, Фадеев, Корнейчук, Карпова,
Лесючевский, Эльсберг, Дымшиц, Василий Смирнов -- их не так мало, этих
"тормозов" нашего литературного развития, преданно служивших своему цека,
который обеспечивает их визами за границу и похоронами с оркестром.
Григорий Свирский мог все это написать, потому что в нем совмещаются
взволнованный и чуткий читатель, превосходный исследователь,
весело-общительный собеседник, памятливый мемуарист и добрый человек. Не
всегда его оценки совпадают с моими, порой ему изменяет литературный вкус и
проза его становится излишне "восклицающей", но все же в этой книге
доминируют талант, память и благородство. Особо отмечу важность ее как
мемуаров активного участника собраний, обсуждений, застолий -- таких
документов литературная история сохраняет мало. Воспоминания Солженицына
"Бодался теленок с дубом" снабжены подзаголовком "Очерки литературной
жизни"; слова эти больше подходят к книге Свирского, который пишет не о
себе, меньше всего о себе, а именно о литературной жизни своего времени, о
ее героях и злодеях. Достоинство книги, в частности, в том, что автор всех
их знал лично. Он передает разговоры вокруг каждого литературного события, а
порой и необходимые для "живого контекста" анекдоты, эпиграммы, даже слухи.
Как часто все эти "атмосферные явления", окружающие писателей и их книги,
пропадают! Благодаря Смирновой, Панаевой, Никитенко, Гречу мы знаем кое-что
о литературной жизни прошлого века. Благодаря Свирско-му останется в памяти
атмосфера послевоенных лет века нынешнего. А в то время, когда
двенадцатиступенчатая цензура с великой неохотой пропускает рукопись в
печать, устная литературная жизнь приобретает особое значение: в
общественно-литературные события превратились у нас речи на собраниях, на
похоронах, на банкетах, на защитах диссертаций, на обсуждениях рукописей или
книг, на вечерах памяти писателей, на проработочных заседаниях в райкомах и
обкомах. Все это -- формы бесцензурной словесности, и то, что хоть часть ее
удалось сохранить, -- необыкновенно важно.
Но Григорий Свирский не простой мемуарист-записыватель. Он еще и
исследователь, обладающий объективной концепцией литературной эволюции. Он
еще и человек вполне определенных философско-политических воззрений.
Страницы, которые он посвящает анализу новейших националистических течений,
содержательны и тенденциозны. Позиция Свирского выражена и им самим, и двумя
цитатами, которыми я завершу вступление к его книге:
"Национализм так же разлагает нацию, как эгоизм -- личность" (Владимир
Соловьев).
"Национализм всегда приводит к тирании" (Бердяев).
Ефим ЭТКИНД *
*) Ефим Эткинд - ученый -литературовед с мировым именем, автор
капитального труда " Материя стиха"; в 1970-9О годы профессор
Ленинградского, Парижского, Берлинского Университетов
ГЕРОИ РАССТРЕЛЬНЫХ ЛЕТ
1. ГОСУДАРСТВЕННЫЙ КАМНЕПАД
Впервые я вошел в приоткрытые ворота Союза писателей СССР в 1946 году.
Увидел посреди зеленого дворика "Мыслителя" Родена, застывшего на камне в
своей нескончаемой сосредоточенности. И подумал: какое счастье, что
солдатчина позади и я среди тех, для кого мышление -- естественное состояние
человека.
Я улыбнулся новой жизни и шагнул к двери, за которой меня ждало в
комиссии, работающей с молодыми писателями ("молодыми писателями" --
подумать только!), обсуждение моего первого прозаического опуса.
В дверях я оглянулся на напряженно-согбенную спину "Мыслителя", вечно
прекрасного в своей сосредоточенности. В муках сосредоточенности, сказал бы
я сейчас, через тридцать лет.
Годы погромов позади, годы послаблений, казавшихся почти свободой годы
тяжких удач и жестоких поражений.
Что же она такое, моя кровная, измученная, недостреленная литература
нравственного сопротивления? Не останется ли в истории непостижимым
российским молчальником, сфинксом XX века? Или будет услышана?
... Послевоенная литература СССР была, как известно, подобна айсбергу.
Над водой -- подцензурная, сияюще гладкая, часто эзоповская. Под водой --
самиздат, нарастающий острыми, порой бесформенными глыбами. Она неразделима,
эта сегодняшняя литература, как бы ни нарезала ее советская критика
прозрачно-ортодоксальными кубиками. Ее историю, историю литературы, теперь
уже не затоптать, не оболгать -- это история целых поколений инакомыслящих,
готовых ради своих убеждений пойти в тюрьмы и психушки.
"Искусство есть запись смещения действительности, производимого
чувством", -- сказал Борис Пастернак. Легко понять, сколь немыслимо-еретично
звучало это в стенах Союза писателей СССР, где смещение действительности,
каждый градус этого смещения предопределен не чувством творца, а --
указаниями директивных инстанций.
Немудрено, что даже писатели большого таланта, такие, как Александр
Бек, написавший честный, любимый фронтовиками роман "Волоколамское шоссе",
не могли вырваться за рамки "дозволенной литературы".
Что же говорить о новых поколениях, с детских лет принимавших суррогаты
за подлинное искусство?!
Оглядываясь на мелькнувшие сорок лет, воочию видишь, как не глубок,
сер, неправдоподобно безлик книжный поток, заполонивший четыреста
восемьдесят тысяч (почти полмиллиона!) советских библиотек. Как далек от
литературы! Как принижает, опустошает человека! И какая в этом угроза
миру!..
Однако были писатели, которые и в сталинское расстрельное время не
расстались с внутренней свободой и, на глазах у всех нас, сделали шаг
навстречу пуле.
Одних на Западе знают прекрасно: Бориса Пастернака, Анну Ахматову,
Марину Цветаеву, Осипа Мандельштама, Михаила Булгакова, Андрея Платонова. И
еще два-три имени. Современная русская литература представлялась на Западе в
последние годы, да что там годы -- более четверти века прежде всего этими
славными именами. Они спасли честь русской литературы истребительного
советского периода.
Однако встает жгучий вопрос: рядовой советский читатель этих имен не
знал -- микроскопические тиражи одних, полное замалчивание, шельмование,
тюремная судьба других свое дело сделали. Даже в учебнике для
студентов-филологов профессора Л. Тимофеева "Советская литература", в
котором более 400 страниц, ни единым словом не упоминаются ни Ахматова, ни
Пастернак, ни Бабель, ни Замятин, ни Зощенко, ни Пильняк (одна из ранних
жертв, чью пророческую "Повесть непогашенной луны"2 -- об умерщвлении на
операционном столе командарма Гаврилова, читай: Фрунзе -- Сталин не
простил).
Но если это так, если большинства изучаемых на Западе русских писателей
советских лет рядовой читатель СССР не знал, порой даже по имени не ведал,
кто в таком случае был нравственной опорой нескольких поколений
инакомыслящих?
Нобелевские лауреаты Александр Солженицын и Андрей Сахаров явились
позднее. О них и слышать не могло студенчество, которое протестовало против
кровавого вторжения в Венгрию, собиралось на площади Маяковского, поколение,
загнанное в мордовские лагеря, в Сибирь, в психтюрьмы, бесстрашное поколение
диссидентов.
Кто же в таком случае духовно поднял эти поколения?
Кто они, писатели России, героически работавшие в адских условиях
расстрелов и погромов, спасшие от неверия, цинизма, соглашательства сотни
тысяч, возможно, миллионы?
... Самыми любимыми нашими книгами после второй мировой войны, помню,
были книги Хеминтуэя "Прощай, оружие" и Ремарка "На западном фронте без
перемен". Нас привлекала правда деталей, окопной грязи, от которой мы еще не
очистились. Но главное оставалось для нас чужим. В "Возвращении" Ремарка
один из героев уходит на поле сражений, где остались его друзья, и -- там
стреляется. И живой, он чувствовал себя мертвым.
Мы не были потерянным поколением. Мы жили ощущением победы. Ощущением
людей, растоптавших фашизм. Я вспоминаю своих друзей по войне, по
университету. Нет, никто не чувствовал себя лишним, опустошенным...
И вдруг в середине шестидесятых годов, спустя двадцать лет после
антифашистской войны, зазвучала в Москве песня, известная ныне во всех
уголках России -- песня о погибших солдатах, которые поднялись из могил. По
звуку трубы поднялись:
"...Если зовет своих мертвых Россия, значит -- беда..."
Поднялись солдаты в крестах и нашивках, и...
"... Смотрим и видим, что вышла ошибка, -- зазвучали тысячи и тысячи
магнитофонов в инженерных общежитиях и рабочих бараках, -- вышла ошибка, и
мы ни к чему..."
Я помню напряженные, порой ошеломленные молодые лица слушавших песню. И
наше, и последующие поколения воспринимали мысли и чувства героев Александра
Галича как свои собственные.
Мы стали потерянным поколением?! Мы с ужасом оглянулись. Что же в таком
случае произошло с Россией? Почему целые поколения почувствовали себя
отброшенными, потерянными?
... Раньше, когда приходилось ездить по Руси, за окнами вагона выше
скирд и холмов, станций и городов сияли маковки церквей; кто не замечал их,
не провожал взглядом!
Ныне, едешь ли на юг через Харьков или на север к Архангельску, --
тянутся к небу выше всего земного смертоносные гиганты, царит над городами
серо-сталистый цвет локаторных башен и систем ракетной наводки.
Бог нынешней российской государственности -- ракета с ядерным зарядом.
Он поверг XX век в страх, которого не ведала земля за все время своего
существования. А в России обострил и обыденный, вековой страх -- перед
батогом.
Поэт Николай Глазков, один из затоптанных талантов, писал на излете
сталинской эры:
Я за жизнью наблюдаю из-под столика.
Век двадцатый, век необычайный,
Чем он интересней для историка,
Тем для современника -- печальней...
Как бы подтверждением этого загрохотали нескончаемые "локальные" войны:
Корея, Вьетнам, лязг советских танков в Венгрии, в Чехословакии, на Голанах
и в Синае.
Однако был год, когда Россия стала отходить от страха. Так отпускает на
время застарелая болезнь... Это был первый послевоенный год, с событий
которого и начата книга. Оглушенные грохотом праздничных салютов, мы, если и
прозревали, то прозревали страшно, как прозрел Александр Солженицын на
земляном полу дивизионной контрразведки. Или как ростовский писатель
Владимир Фоменко -- застенчивый, мягкий, добрый Фоменко, который свято верил
в то, что "зря не сажают".
Трудно дышалось Владимиру Фоменко, многолетнему автору "Нового мира", в
городе Ростове, где вышагивает в ногу, под шолоховской хоругвью, "ростовская
рота" советской литературы... Он часто наезжал в Москву, где отдыхал душой.
Вспоминаю давний рассказ Фоменко, согретый его мягкой усмешечкой. Как
схватили его, семнадцатилетнего школьника, на улице и швырнули в вонючую
камеру с трехэтажными нарами, а затем в подвал со слепящим светом. Как
поднялся навстречу следователь и, опираясь на свои пудовые кулаки, взревел:
"А ну, говори, сопляк, кто дал тол?! Мост взрывать! .. Через Дон! Нам все
известно!"
Володя прошелестел побелевшими губами, что все это чудовищное
недоразумение. Он патриот, на финскую войну просился добровольно.
Следователь шагнул к нему и с размаху ударил его в висок. Володя
отлетел к противоположному углу следственной камеры, ударился головой о
кирпичную стену и на мгновение потерял сознание. И вот, поднимаясь на ноги,
держась за окровавленную голову, он вдруг подумал: а может, и в самом деле
камера, набитая врагами народа, в которую его пихнули, полна таких же
"врагов", как он?! Может, и в самом деле берут невинных... А?
"Эффект Фоменко" -- назовем так этот трагический способ прозрения.
Сколько горячих голов, сколько неистовых спорщиков не могло убедить
ничто -- лишь палаческий удар в висок!
Америка не поверила в свое время вырвавшемуся из архипелага ГУЛаг
Аркадию Белинкову, поскольку-де избитый до полусмерти, обозленный. К тому же
то и дело называет советских -- русскими. Не иначе, русофоб!..
Кто из русских не слышал на Западе: "Скажите, а сколько процентов
правды в "Архипелаге ГУЛаг" Солженицына? В тюремной прозе Шаламова,
Аксеновой-Гинзбург, Марченко?"
"Эффект Фоменко" -- передашь словами?
Я говорю об этом отнюдь не свысока, не умудренно-иронически. Говорю с
горечью: мы были не мудрее. Не прозорливее. Человеку трудно поверить в
нечеловеческое.
Разве что спившийся с круга, с гениальными прозрениями Глазков
догадывался о сущем, написав еще в июне 41-го года, в первые дни
гитлеровского нашествия на Россию:
Господи, вступися за Советы,
Упаси страну от высших рас,
Потому, что все Твои заветы
Гитлер нарушает чаще нас...
Но и тем, кто не был мудр, как Глазков, у кого не было фоменковской
судьбы или судьбы Солженицына, -- всем стало не по себе 14 августа 1946
года. В тот день и пропало пьянящее чувство победы. С государственных высот
покатился первый камень, вызвав обвал, который похоронил под собой почти
целое литературное поколение. Назывался этот первый камень весьма прозаично:
Постановление ЦК КПСС о журналах "Звезда" и "Ленинград". Стихи Ахматовой,
рассказы Зощенко были объявлены государственной опасностью.
Сталин и Жданов защищались от Ахматовой и Зощенко?
Бог мой! Миллионы были увезены в лагеря "черными воронами". Увезли бы
еще двоих, погубили б, как погубили Мандельштама или Бабеля. Расправились бы
тихо... Но -- нет. Устроили "танец с саблями", угрожающую лезгинку с
кинжалом в зубах: "Хочу обниму, хочу зарежу..." На весь мир сабельный звон.
Зачем?
Весь мир принялся торопливо объяснять это необъяснимое: "Ленинград был
всегда окном на Запад, не случайно атаковали Ленинград, чтоб не глядели на
Запад", -- объяснил Вальтер Викери. Другие рассматривали постановление ЦК о
Зощенко и Ахматовой "изолированно", как удар по Ахматовой и Зощенко.
О советских исследованиях и говорить стыдно.
"Литгазета", размахавшись руками, не могла остановиться. В 49-м,
третьем году кликушества, в редакционной статье от 16 февраля без подписи
(что усугубляло вину) редакция уличила кинокритика профессора И. Вайсфельда
в том, что он преступно искажает Ленина. "Ленин учил, -- безапелляционно
заявляет он (т.е. преступный кинокритик. -- Г.С.), -- что сознание человека
не только отражает объективную реальность, но и творит ее. Под формулировкой
Вайсфельда охотно подписался бы любой идеалист, любой махист".
Каков же был ужас борцов за чистоту ленинской мысли, когда на другой
день выяснилось, что кинокритик дословно воспроизвел фразу Ленина. Только
кавычки не поставил...
Всю ночь и весь день редакция мысленно тряслась уже в "черном вороне",
по дороге на Лубянку. Люди сидели в своих кабинетах серые и не отвечали на
вопросы. В следующем номере (от 19 февраля), конечно, было помещено
"Исправление ошибки". "В процитированной фразе, -- рыдала газета, --
Вайсфельд изложил запись В. И. Ленина в "Философских тетрадях". Редакция
"Литературной газеты" допустила ошибку..." и пр. и др.
На другое утро автор сей редакционной статьи литературовед П. был
задержан у Боровицких ворот Кремля. Больной, неврастеничный, задерганный
человек, он от страха сошел с ума и прорывался в Кремль, к Сталину --
объяснить, что он не со зла, он патриот...
В чем причина сталинской истерики 46-го года, подлинная причина, так и
оставшаяся, увы, вне поля зрения исследователей?
... Я знал на войне, что самое страшное не атака, не бой, а минуты,
секунды, скажем, перед входом самолета в зенитный огонь. Когда ты видишь
черные или белые дымы разрывов, но еще не вошел в них, вот-вот войдешь.
Ощутишь запах пороха, треск рвущейся самолетной обшивки... Тут-то сердце и
сжимает...
Как же поразился я, когда, вернувшись с войны, прочел строки молодого,
никому тогда не известного поэта:
Когда на смерть идут -- поют,
А перед этим можно плакать.
Ведь самый страшный час в бою
Час ожидания атаки...
Мне кажется, что я магнит,
Что я притягиваю мины.
Разрыв --
и лейтенант хрипит,
И смерть опять проходит мимо.
Но мы уже
не в силах ждать,
И нас ведет через траншеи
Окоченевшая вражда,
Штыком дырявящая шеи.
Бой был коротким.
А потом
Глушили водку ледяную,
И выковыривал ножом
из-под ногтей
я кровь чужую.
Семен Гудзенко, автор этих стихов, написанных в 42-м году, прочитал их
Илье Эренбургу, и Эренбург добился их публикации. "Этого нельзя придумать!
-- кричал Эренбург по телефону секретарю Союза писателей Алексею Суркову, --
надо побывать в штыковой самому, чтобы "выковыривать из-под ногтей чужую
кровь".
Едва правда о войне начала пробиваться на страницы газет и журналов,
как послышался окрик партийного руководства: "Хватит! Военная тема отражена,
теперь нужно отражать мирный созидательный труд".
Гудзенко ответил на окрик стихами, опубликованными только после его
смерти. Спокойными стихами, которые он читал в студенческих аудиториях и
которые, оказывается, прозвучали вызовом сталинским указаниям, о чем мы
тогда и не подозревали:
У каждого поэта есть провинция,
Она ему ошибки и грехи,
Все мелкие обиды и провинности
Прощает за правдивые стихи.
И у меня есть тоже неизменная,
На карту не внесенная, одна,
Суровая моя и откровенная,
Далекая провинция --
Война..
Партийная пресса снова и снова требовала уйти от фронтовых тем: надо-де
жалеть людей, вернувшихся с поля боя, не растравлять раны. Гудзенко ответил
"гуманистам" в 45-м году стихами "Мое поколение".
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели.
Мы пред нашим комбатом, как пред Господом Богом, чисты.
На живых порыжели от крови и глины шинели,
На могилах у мертвых расцвели голубые цветы...
Нас не нужно жалеть, ведь и мы никого б не жалели,
Кто в атаку ходил, кто делился последним куском,
Тот поймет эту правду, -- она к нам в окопы и щели
Приходила поспорить ворчливым, охрипшим баском.
Вот в чем, оказывается дело! В правде. В оголенной правде, которая была
не эпизодом, не случайной деталью, а стала программой поколения пришедших с
войны! Вот что испугало власти, панически испугало. Пришло в литературу
поколение, которое клялось, как на Библии: "Правду и только правду. Всю
правду":
Я теперь,
как бинты,
отдираю злость
Со своей беззаботной души...
Продолжается битва
в дыму и пальбе.
Можешь мертвым в сражении лечь,
Но не смеешь
ни строчки оставить себе,
Ни удара сердца сберечь...
(В Сталинграде, в 43-м году, написал Гудзенко эти стихи.)
Но вот стали подходить таланты, мыслившие масштабнее. Вдруг зазвучали
стихи Александра Межирова, бывшего пехотинца и фронтового шофера:
Мы под Колпино скопом стоим,
Артиллерия бьет по чужим,
А она по своим, по родимым...
Недолет, перелет, недолет --
По своим артиллерия бьет!
Нас комбаты утешить хотят,
Нас великая Родина любит...
По своим артиллерия лупит,
Недолет, перелет, недолет --
По своим артиллерия бьет!
Эти строки немедля стали символом происходящего в стране:
Недолет, перелет, недолет --
По своим артиллерия бьет!
В первый послевоенный год подтянулась на литературные позиции и проза
-- царица полей. В 46-м году засверкали одна за другой военные повести
Казакевича и Виктора Некрасова. Правда, оголенная правда, обнажившая
очерковую фальшь Полевого и полуправду К. Симонова. Ее пытались
скомпрометировать, эту правду, -- окрестили приниженной, окопной. Да только
не давалась она.
Вот когда стало ясно каждому: писатель в современной России сродни
пехотинцу в атаке; таланта мало, нужна сила в руках, чтобы оторваться от
земли. Если нет в руках силы, а в сердце мужества, какой ни будь у тебя
талант, ты останешься лежать в грязи, страшась поднять голову, не то что
слово сказать!
Но не только произведения фронтовиков встревожили отделы ЦК. В Москве
пехотный капитан выбросил из квартиры вещи начальника милиции, самовольно
вселившегося в его квартиру. В Киеве полковник-еврей застрелил дворника,
выдавшего гитлеровцам его семью. Другой офицер, Герой Советского Союза,
назначенный руководителем главка, отказался от "сталинских пакетов".
Пакетами, как известно, называлось допол