тежей, погрузили на волжский пароход, который потащился к Ярославлю. Весь трюм чертежами обвесили, гражданских не пускали, кругом секреты; готовили "водяных специалистов", как острили солдаты. Когда в поезд пересаживались, я завернул свою солдатскую пайку в особо секретную схему на толстой бумаге, затолкал в карманы брюк. В Вологде, где спали вповалку на цементном полу, крысы съели весь хлеб, которым запасся на дорогу. Осталась только сильно обгрызанная секретная схема; если б и ее сожрали без остатка, не избежать бы мне штрафбата. Грузовик забросил нас под Волхов, в полк пикирующих бомбардировщиков; именно в эти дни и часы летчики изо всех сил помогали удержать проход, из которого, как кровь из раны, сочились остатки окруженной, разбитой армии Власова. От Москвы генерал Власов немцев отогнал. В Ленинграде прорывал блокаду по заледенелым болотам... Выходили солдаты в рванье, без сапог, оставленных в трясине, без утонувших в грязи пушек и танков. Спрашивали про своего генерала: выбрался -- нет?.. Недели две полк держал проход, потеряв треть самолетов и много солдат-мотористов, которых скосил вначале "мессершмитт", а затем свой собственный скорострельный пулемет, который поставили на треноге у штаба, а он вдруг упал, продолжая косить все вокруг... Отвозили раненых на станцию Бабаево, тут увидел вдруг серых полумертвых людей. Они выползали из вагонов и, не в силах и шага сделать, присаживались "по нужде" возле колес. Женщины в зимних платках, дети с синими ножками... Засекретили трагедию Ленинграда так, что я, воевавший в Белоруссии и под Москвой, не слыхал о ней ни звука. Когда смотрел в ужасе на ленинградские эшелоны, когда слушал рассказы об оставшихся там, под снегом, впервые подумал о том, что нами правят Преступники. Нет, я подумал не о самом, не о Верховном, я лишь сказал себе: правят Преступники... Как-то вдруг слились в моей душе две стрелковые дивизии, убитые неподалеку от села Погорелые Городищи, и -- ленинградцы, полегшие за зиму. "Подснежники", о которых в газетах -- ни строчки... Ночью нас подняли по тревоге, забили до отказа нашими телесами тупорылый старый "ТБ-3", он же "братская могила" в солдатском просторечии, и пилотов, и штурманов, моторяг натолкали всех до кучи и повезли неизвестно куда. В воздухе к нам пристроилось еще звено "ТБ-3". Что за парад? Кто-то из штурманов определил, что под нами Соловецкие острова. Куда уж дальше? Потом начались скалы. Серые, белые, блекло-зеленые. Они походили на доисторических чудищ, налезших друг на друга в ледниковый период. И вдруг снова вода, черная, страшноватая. Не иначе, через полюс везут, в Америку, за новой техникой. Мы посмеялись, но вскоре стало не до смеха. Наш авиабронтозавр разворачивался на посадку. Длиннющий и узкий, стиснутый сопками аэродром горел во всю длину и ширину. -- Какой же это аэродром? Это пожар на газовом промысле, -- отметил кто-то деловым тоном. Сверху проплыли журавлиными клиньями около сотни "юнкерсов-88"; взрывы на взлетной полосе подбрасывали нашу многотонную "братскую могилу", как теннисный мяч. Мы тут же ушли на второй круг, на третий, на десятый. Счет потеряли... А посадки все не давали. Наверное, у нас кончилось горючее, "братская могила" стала валиться на узенькую полоску у сопки, на которой пилот посчитал, может быть, удастся приземлиться. Мы обхватили друг друга крепко, и так, стоя, и бухнулись в желтый огонь, точно в кратер вулкана. За нами посыпались остальные "ТБ-3", только последний загорелся, едва коснувшись земли. Везет! Внутри кратера вулкана никто не ходил. Все только бегали. Мы рысцой, пока не началась новая бомбежка, достигли огромной подземной столовой, где потолок то и дело ухал и осыпался, и там объявили, что мы теперь принадлежим Краснознаменному Северному флоту. Бог мой, я стремился попасть всего лишь в другую армию. В лучшем случае, на другой фронт. А меня забросили уж не только на другой фронт. В другое министерство. Военно-Морского флота. И в самый дальний угол планеты... Приказ инженер-капитана Конягина был выполнен с немыслимым успехом. Да вот только как он сам выкрутится?.. 3. ВАЕНГА -- СТРАТЕГИЧЕСКИЙ АЭРОДРОМ "Особняков" в Заполярье не жаловали. Это я понял сразу. Однажды меняю на самолете сгоревший предохранитель, летчик крикнул откуда-то сверху: -- Меха-аник! На крыло! Я влез по дюралевой стремянке на крыло, козырнул. -- По вашему приказанию... -- Вон, особист идет, с папочкой в руках, видишь? -- нарочито громко перебил он меня. -- Подойти на консоль, обоссать его сверху. Повтори приказание! Особист слышал зычный голос летчика и свернул в сторону. Я в испуге съехал с крыла на спине и только вечером узнал, почему в Ваенге столь необычный "климат". Не так давно особист застрелил на аэродроме летчика: тот бомбил свои войска, как было объявлено. Особист поставил старшего лейтенанта, командира звена, у края обрыва и -- из пистолета в затылок. А через двадцать минут пришла радиограмма, что свои войска бомбили самолеты Карельского фронта. Совсем другая авиагруппа. Того особиста увезли в полночь, до утра он бы не дожил... Привезли другого, который "знал свое место", как доверительно объяснил мне белоголовый мужичина с реки Онеги, Иван Шаталов, знакомый мне по первому полку, еще в Белоруссии. Ледяное Баренцево море наложило на все свой особый отпечаток. Война была непрерывной, как полярный день, столь же кровавой, как в пехоте, когда вдруг никто не возвращался из полета, ни один экипаж, и... какой-то оголтело-пьяной. Такого лихого забубенного пьянства не видал ни на одном из фронтов. Только что вернулась из дальнего похода большая подлодка -- "Щука". Где-то за Норд-Капом, у берегов Норвегии, у нее взорвались аккумуляторы. Лодка потеряла ход. К тому же взрывом убило всех офицеров и часть матросов. И вот, оставшиеся в живых матросы подняли на перископе самодельный парус и тихонько, под брезентовым парусом, начали продвигаться к своим, в Кольский залив. Лодка кралась так близко от вражеских берегов, что ее принимали за свою. Недели две или три плескались они, как на баркасе, у самого края могилы, и вдруг контрольные посты у входа в Кольский залив объявили: -- Прошла "Щука" N░... Она вынырнула с того света, -- это понимали все, и поэтому в губе Полярной, на пирсе, выстроилось командование подплава. Сбежались офицерские жены. И наконец прибыл адмирал флота Головко со всем штабом -- встречать и награждать героев. Лодка свернула в Александрийскую бухту -- по всем навигационным правилам, подтянулась к пирсу Полярного и -- затихла. Пять минут прошло, десять -- никого нет. Встревоженный штабник прыгнул на лодку и застучал ногой по люку. Подбитый железками каблук флотского ботинка звякал долго. -- Э-эй, живы кто?.. Ржаво заскрипели болты, люк приоткрылся, из него высунулась красная физиономия в черном берете и сказала медленно и очень внятно: -- Весь спирт допьем, тогда вылезем! После чего люк закрылся и снова заскрипели болты... Я потом встречался с матросом -- штурманским электриком, который привел лодку. Он сказал, что Героев им из-за пьянки не дали, а так... обошлось. Это я еще мог понять. Из ледяной могилы вылезешь -- что тебе штабная суета! Но возле меня ходили-пошатывались ребята, которые на тот свет пока только заглядывали. Правда, часто, да на колесных самолетах. Упал в воду, шесть минут-- и паралич сердца. Особенно поражал лейтенант по кличке Рыжуха-одно ухо (второе ухо у него действительно было полуоторвано). Он был, судя по всему, клиническим алкоголиком, но... не проходило боя над Баренцевом, в котором он не сбивал бы по "мессершмитту". На его белом "харрикейне" красовалось 17 звезд. Рыжуха-одно ухо назывался по штабным бумагам "результативным летчиком". Можно ли такого списать? Однажды в летной землянке -- глубокой норе в скале -- командир нашей особой морской авиагруппы генерал Кидалинский (в ту пору, по-моему, еще полковник), огромный, как жеребец, и заядлый матерщинник, проводил так называемый "проигрыш полетов". Иными словами, учил уму-разуму. Лица пилотов выражали полное внимание. Но на самом деле никто генерала не слушал. Поговорит и -- отбудет... Вот тогда и начнется серьезный разговор. Встанет груболицый и добродушный лейтенант Шаталов, заместитель командира нашей эскадрильи, и скажет категорически, почти как Чапаев из старого фильма: -- Все, что тут... -- выразительным жестом показывая, мол, это наплевать и забыть. Теперь слушай, что скажет ведущий группы. Вот кому внимали, открыв рты... Но пока что, поскрипывая бурками, басил властительный генерал Кидалинский, и все смотрели на него, широко раскрыв глаза и очень почтительно. Кое-кто только плечами поведет: землянка сырая, зябко. Да и сколько можно сидеть недвижимо, и в почтительной позе? Вдруг поднялся, безо всякого разрешения, лейтенант Рыжуха-одно ухо и, покачиваясь, кое-как переступая в своих белых собачьих унтах, зашел за спину генерала Кидалинского, где стоял в углу землянки ящик с желтым песочком, на случай тушить зажигалки, и... стал мочиться в песочек. Мочился шумно, обстоятельно. Мы замерли в ужасе. Одно слово Кидалинского, и пойдет Рыжуха под трибунал. И не таких в бараний рог скручивали. Мясистое лицо генерала начало принимать свекольный отлив, стало мокрым. Он вынул платок, вытер пламеневшее лицо, шею и... нашел в себе силы в лоск пьяного лейтенанта Рыжухина не заметить. Продолжал водить по карте Баренцева моря указкой. С той поры генерала Кидалинского на аэродроме Ваенга стали уважать. А до этого и в грош не ставили. Ни как летчика, ни как человека. Правда, не знали еще, что этой ночью погибло на другом конце нашего аэродрома все руководство 36-го полка дальних бомбардировщиков. Выпили все, в честь очередной победы, "ликер-шасси" и полуочищенной смеси из торпеды. Хорошо выпили... Выжил только один "технарь", в баню с бельишком шел, по дороге стаканчик опрокинул, а потом, на свое счастье, попарился. Из Москвы тут же вылетела министерская комиссия. Для расследования. 36-й полк воевал геройски -- выжил. Выпил в честь победы -- полег. Ужаснейший случай. Но -- случай. А если к этому добавить еще летчика-истребителя Рыжуху из другого полка, да в соседних поскрести подобное, что получится? Весь аэродром Ваенга воюет... "не просыхая"?! Нет, нецелесообразно Кидалинскому было замечать Рыжуху. Узнали мы к вечеру о нашествии генералов-следователей из Москвы и стали лучше понимать генерала Кидалинского. По-человечески. И даже ценить. Но любить -- не любили. Любили Ивана Яковлевича Шаталова, Иван Яка, как его все называли. Воинское звание Иван Яка упоминали лишь в минуты дружеского застолья: "капитан-лейтенант"... Морское звание -- в авиации небывалое. Фантастическое, как и сама морская авиация, которой к началу войны в СССР вообще не оказалось. Деревянные "старушки-эмберушки" -- не в счет. Сгорели, как и не было. Пришлось воевать над морем Баренца на колесных машинах. Вот тут-то и стал Иван Як незаменимым. Туман, дождь барабанит, синие тучи у сопок на прикол стали -- вылетает Иван Як, наперекор стихии, на обычном колесном "Ил-4". С торпедой под брюхом. В ледяное море. -- Идет над водой, как медведь-шатун по лесу, -- рассказывали летчики удивленно, а порой завистливо. -- Увидит подводную лодку -- заломает. Встретится миноносец -- расколет пополам. Одно слово, шатун. Да и походочка у Иван Яка, особенно когда съедет на заднем месте по черному от копоти крылу, соответствующая. Покачивается. Косолапит. Идет быстро-быстро, руками разводит, точно через бурелом пробирается. Это он о бое рассказывает. Руками. Кто откуда заходил, под каким углом торпеда шла. У Шатуна и волосы и щетина на круглых щеках белые-белые, можно заметить, что Шатун бреется раз в месяц, а можно и не заметить... О Шатуне рассказывали легенды. Я тоже знал одну. Самую необычную, на мой взгляд. Но никому в те годы не рассказывал. ...В первые недели войны то было. Белоруссия. Наш аэродром закидывают бомбами... советского производства. От одной фугаски отлетело хвостовое оперение. На нем черным по белому "1924 г.". Дураку ясно, что немцы захватили бобруйские бомбосклады. Склады, видать, стратегические, если в них хранится оружие "времен Очакова и покоренья Крыма". Капитан (тогда он был капитаном) Шаталов Иван Як с одинокой медалькой "Озеро Хасан" на своей широкой груди получил приказ бобруйские бомбосклады взорвать. Одновременно сообщили ему разведданные. Над Бобруйском барражируют двадцать восемь "Ме-109". Барраж на разных высотах. -- Как же я прОскОльзну? -- удивленно проокал Иван Як. -- НештО я мышь... Пронзительно-истеричный голос командира эскадрильи Котнова запомнился мне на всю жизнь: -- Родина требует жертв! Родина требует жертв! Прорвался Иван Як в Бобруйск и взорвал советские стратегические склады оружия, брошенные на произвол судьбы: ни одного целого стекла в городе не осталось. Но это мы узнали потом. А пока что мы увидели шаталовскую машину, продырявленную зенитными снарядами насквозь. Видно, что Иван Як вышел из пикирования над самой головой зенитчиков, их снаряды прошивали фюзеляж, не взрываясь. Решето, а не самолет. Убитого штурмана вынули из кабины, увезли. И тут подходит к капитану Шаталову комиссар нашего полка М., седой, тучный, прихрамывающий, и как закричит, задрожит всем телом: -- Вре-эшь! Не был ты над Бобруйском! Танковая зенитка прошила, ты и повернул назад... Не мог успеть за 18 минут 20 секунд взорвать склады и вернуться. Вот она, правда, -- и он поднес к Шаталову свои часы-секундомер. Шаталов, как известно, человек северный, медлительный, нрава незлобивого, развернулся и влепил полковому комиссару пощечину, звон которой, по-видимому, был услышан на многих аэродромах. Так что ничего удивительного не было в том, что теперь Иван Як воевал в звании не капитана, а лейтенанта, а летчики в Ваенге, ребята веселые, бесшабашные, величали его в подпитии по-морскому -- капитан-лейтенантом... Впрочем, давно бы уж вернули Иван Яку капитана, если б не был он "уж очень прост", как считали в штабе дивизии, и даже придурковат, в чем штабные убеждались все более. Придурковатость его, сочувственно вздыхал Кидалинский, как шило в мешке, не утаишь. Проявлялась она по-разному, и в частности, в том, что в изнурительно долгие полярные ночи, когда тьма давит на душу, он доставал где-то женскую косынку и, то надевая ее на свою разлохмаченную голову, то снимая, голосил вологодские-онежские частушки. Наденет косынку и -- проорет оглушающим низким басом -- за молодуху: Ты не стой, пустой, Возле дерева, Не ищи любовь, Она потеряна... Сорвет с нестриженой головы платочек и -- "за парня". Строчку пробасит -- как гвоздь забьет: Что вы, девки, стоите. Глазки вылупляете. Сулите, не даете, Все обманываете... Срамных частушек не пел. Это -- предел... Голосит -- притоптывает этак час-полтора, ни разу не повторяясь, завершая свои частушки всенародно известной припевкой: Здорово, здорово у ворот Егорова. А у наших у ворот все идет наоборот. Летная землянка корчилась от смеха. Офицеры-политработники из штаба ВВС флота приходили послушать. Хохотали со всеми вместе. Крамолы, докладывали, нет, а вообще... придурковат. История с "голой девкой", казалось, это подтверждала полностью. В Ваенге стояло английское "крыло". Союзники. Молодые англичане-истребители, приводившие политуправление ВВС Северного флота в ужас. То вдруг заявляют, что война без женщин -- не война. Где женщины? То устраивают вокруг аэродрома зимние катания на санях, точнее, на громыхавшем железном листе, буксируемом "виллисом". Грому, звону, беспорядка, разбросанных бутылок из-под виски -- начальник политуправления распорядился: во время "английских безобразий" советским военнослужащим из землянок не выглядывать. Улетели жизнелюбивые англичане, раздарив своим новым приятелям разные сувениры. Иван Яку досталась, как тут же донесли в политуправление, "голая девка". Это была прекрасная цветная репродукция на развороте какого-то журнала, явно не нашего журнала: Иван Як прикнопил ее в летной землянке, в своем углу. Тут же началась шумиха. Телефонный трезвон: "Не мальчик. Тридцать два года человеку, а на стене "голая девка"! "Голую девку" снять!" А как снять, когда на нее приходят поглядеть отовсюду, даже зенитчики с сопок, и все в восторге. На второй день шумиха обрела привычные формулировки: "замкомандира эскадрильи пропагандирует разврат...", "политическая близорукость", "моральное разложение"... Когда румяный капитан из политотдела дивизии заявил, что это "идеологическая диверсия" и ринулся к картинке, протягивая к ней руки, навстречу ему закосолапил широченный Иван Як, дурашливо осклабясь и басовито напевая самую популярную в те годы в СССР кинопесенку: "Капитан, капитан, улыбнитесь, ведь улыбка -- это флаг корабля..." Политотделец огляделся затравленно: лица пилотов серьезны, сочувствия на них нет, понял -- набьют морду. И исчез. Тут уж сами пилоты решили идти на попятную. "Сними, Иван Як, -- сказал кто-то из полумрака. -- Иначе развоняются, святых выноси... Тем более, там какая-то надпись внизу, да вот, совсем внизу, мелкими буквами, не по-нашенски. Черт его знает, какая там пропаганда-агитация..." Иван Як, руки в боки, поглядел на голую диву прощальным взглядом и вдруг вскричал с надеждой в голосе, чтоб позвали Земелю... Какого Земелю? Да студента! Меня сдернули с нар, я шмякнулся об пол и до летной землянки бежал изо всех сил, думая, случилось что. Потребовали, чтоб прочитал надпись. Английского я отродясь не знал. В школе кое-как сдавал немецкий. Но латинские буквы есть латинские буквы, и у меня сразу составилось по складам: FRANCISCO de GOYA "LUCIENTES"... Гойя! Уже легче! Дальше шло совершенно необъяснимое: "La maja nue..." Это "La" выбило меня из колеи окончательно. Значит, и не немецкий язык, и не английский... Из французского я знал только "Пардон, мадам" и "Пардон, месье". -- Земеля, я тут одну букву вспомнил, -- участливо пробасил Иван Як, видя, что лоб у меня повлажнел: -- "j" -- это у испанцев как русское "х". Я воевал на Хасане, но готовили-то меня для Испании... Испанский?! Наверное! Далее напечатано "97?190 sm. Madrid, Prado". Спасибо, Иван Як! Итак, "маха ню..." Я почесал в затылке, и меня осенило: "Нудисты! Это которых милиция разгоняла в двадцатые годы. Они вышли на демонстрацию голыми и несли плакатик: "Долой стыд". Я сказал почти убежденно: -- Франсиско Гойя. "Голая маха". Ответом мне был взрыв хохота. -- И так видать, что голая! -- вскричала землянка. -- К чему же надпись? Ты не финти! Не знаешь, не задуривай голову! Я постоял потерянно и вдруг вспомнил эту репродукцию. Я видел ее в толстущей книге с иллюстрациями, привезенной дядей из Америки. Потом книгу, конечно, изъяли, вместе с дядей. -- Так вот, -- произнес я со сдержанным достоинством. -- Франсиско Гойя, испанский классик. Репродукция с его всемирно известной картины. Называется "Обнаженная маха". Картина хранится в Мадриде, в музее "Прадо". Ее размеры 97?190 сантиметров. В "Обнаженную" почему-то поверили. С ходу. Тем более, размеры привел. Цифры -- дело точное. Хотя из глубины землянки заметили придирчиво: голая -- обнаженная, что в лоб, что по лбу, летчики двинулись всей толпой к дверям, к столику дневального, закрутили ручку полевого телефона. Сообщили в политотдел дивизии, что, мол, скандал получается. "Голая девка" вовсе не "голая девка", а классика. Гойя, испанец. Мировая знаменитость. Все равно, как у нас Репин-Суриков, "Три богатыря"... Вернулся румяный капитан из политотдела дивизии, покосился на "Обнаженную маху" почти стыдливо, переспросил, правда ли, что Гойя в Испании все равно, как у нас Репин-Суриков... -- Та-ак! -- протянул он, разглядывая потолок из струганых досок, с подтеками, и вдруг прокричал уличающим тоном: -- А вот каких политических взглядов придерживался этот ваш Гойя, известно?! -- Республиканских! -- прокричали из полумрака уверенно. -- Его дети в Москве, в эвакуации. Так "Обнаженная маха" на меловой иноземной бумаге и осталась в летной землянке. Законно. Священной реликвией. Щедрым даром союзных войск. Висела долго. Пока ее не украли. История с "Обнаженной махой" окончательно убедила политотдел, да и штаб, что Иван Як -- гениальный летчик, мастер слепого полета, в обычной земной жизни -- дурак дураком. Политического чутья ни на грош. Морально неграмотен. Офицерской чести не сознает. Совершенно. Это, казалось, подтверждалось и тем, что Иван Як полностью не воспринимал воинской субординации, вроде бы и не понимал ее. То ли "капитан-лейтенантство" обожгло его душу, то ли он всегда был такой. И с генералами, и с солдатами говорит, как с ровней. Меня он, как известно, называл Земелей. Я никак не мог взять в толк, почему Земелей. Я москвич, он с реки Онеги... "Мы -- однополчане", -- как-то сказал я ему с категоричностью недоучившегося студента. -- ОднОпОлчане -- слОвО бумажнОе, -- пробасил Иван Як в ответ. -- В газетах так печатают... Когда летним утречком, под Мозырем, нас бомбили "Юнкерсы", помнишь, мы с тобой рядышком лежали, животиками к земле прижимались. Так бы и закопали рядышком, в белорусской землице, если б ветер не отнес бомбу к комиссаровой щели. Значит, Земеля. Ну, Земеля так Земеля! Я был в торпедной дивизии новичком, и, как всякого новичка, меня гоняли в ночь-заполночь охранять самолеты, прочищать забитые снегом трубы, топить из снега воду, таскать ящики с патронами, сгружать бомбы, короче говоря, служба новичка известна: "подай -- прими -- пошел вон..." Началось с печной трубы. Из штаба позвонили, чтоб выслали человека откопать офицерскую землянку. -- Чвек! -- весело сказал мне старшина эскадрильи, не лишенный юмора хлопец. -- Возьми лопату и закопай эту проклятую войну к такой-то матери. А потом пойдешь в ночной наряд. Он проводил меня вдоль оврага, утопая по пояс в снегу, и сказал: -- Еще двадцать шагов-- и дощатая дверь. Плыви! Я проваливался в снег порой по грудь, главное тут -- не оступиться в овраг, занесенный снегом вровень с аэродромом. Оступишься и -- прости-прощай!.. Наконец различил во тьме деревянную дверь, постучал. Кто-то ответил мне, что рядом со входом деревянная лопата. "Отыщи ее и отгребай!" Отгреб снег! Ввалился к летчикам, от меня аж пар шел. Оказалось, это только начало работы. Забило снегом печную трубу, то-то вокруг сажей пахнет и дым стелется. Я взял длинный шест, сбросил свою тяжелую куртку механика: выскочу налегке, решил, прошурую трубу и мигом обратно... Хочу открыть входную дверь да выскочить. Не могу. Уже завалило. На мои жалобные сетования, перемешанные с крепкими словами, сразу отозвалось несколько человек. Выплыл из дымного полумрака Иван Як. -- Зарыли нас живыми? Не дело... Все вместе мы отбили снежный пласт, и я боком выбрался наружу. Пурга хлестала колко. Опираясь на палку, влез на крутой наметенный бугор. Почти десять минут выбивал из дымохода слежавшуюся твердую пробку. Провалилась палка наконец. Насквозь. Оттирая прихваченное морозом лицо, окоченевший, в одной фланелевке, начал пробираться ко входу. Но двери не было. Кругом мертвая белая целина. Пошарив наугад руками, вернулся к трубе и, сложив ладони рупором, закричал в узкое отверстие. Никто не откликался и не выходил. Пурга словно глумилась надо мной, взвыла так, что я даже вопить перестал. "Куда меня занесло?! Ляжешь "подснежником" безо всякого приказа. Возле самого дома". Нет, это было бы слишком глупо. Скатился ко входу с отчаянием, ломая ногти, стал отгребать-отбрасывать снег. "Была тут когда-то дверь или мне приснилась?!" Двери не было. Тогда я повернулся к ветру спиной и, пригнувшись и стуча зубами от холода и страха, стал обдумывать, как бы все-таки не околеть... В ста метрах отсюда лестница вела в овраг, на КП дивизии. "Не прозевать лестницы! Не найду -- хана!.." Я сделал всего несколько шагов от землянки, когда в буране донесся знакомый хрипатый голос: -- ...эля!.. Земеля!.. Обернувшись, увидел мерцающий огонек карманного фонарика и стал пробиваться к нему. Иван Як втащил меня в землянку, растер в своих лапищах мои руки и сказал удивленно: -- Ты что, дитя малое! Раздемшись... Хорошо, мне картежники голову не задурили... Иван Як ушел спать, а я, затянув на куртке ремень потуже и захватив в своей землянке "винторез", отправился на самолетную стоянку, коротать ночь... ...Через четыре часа, отстояв "собачью вахту", добрел, с трудом переставляя ноги, до своего жилища -- вместительной землянки "технарей", узкой и длинной, как забой в шахте. Маленькая лампочка, обернутая снаружи бумажным колпаком, освещала только тумбочку дневального. В темноте утопали бревенчатые заплесневевшие стены и сплошные двухэтажные нары, на которых спали все, кому война позволяла хоть ненадолго укрыться под накат бревен. К бревнам изнутри прибиты фанерные и картонные желоба, отводящие в сторону просачивающиеся струйки талого снега. Отряхнувшись в коридоре, ввалился в землянку. Прошлепав валенками по непросыхающим доскам прохода, потянулся к печке. Печка нам досталась в наследство от зеков, которых до войны пригоняли сюда взрывать скалы и сопки -- строить аэродром. Бензиновая бочка, обмазанная глиной. "Технари" усовершенствовали "тюремный патент". Навезли из развороченного сгоревшего Мурманска битых кирпичей, умело обложили бочку -- настоящая русская печь, только без лежанки. Где только не видел ее после войны! Прижился в России "тюремный патент..." Дневальный, как было у нас, механиков, по неофициальному ритуалу принято, прислонил меня, заледенелого с головы до пят, боком к теплым кирпичам, выдернул из-под моей несгибавшейся деревянной руки длинный снежный ком -- винтовку, поставил ее у печки, обложенной и обвешанной сырыми валенками и портянками. Дух такой, хоть топор вешай. Минут через пятнадцать руки у меня стали двигаться, и я принялся за свой оттаявший "винторез". ...Утро в землянке начиналось от всполошенного, во все горло, "командного" окрика, от которого люди вскакивали, еще не соображая, чего, собственно, от них хотят. -- Разоспались, мать вашу... По боевой тревоге! На разгрузку! Выскочил из землянки. По летному полю рулил выкрашенный в белую краску "дуглас" с красными звездами, он разворачивался у стоянки, и до меня донесся молитвенный возглас начальника штаба Фисюка: -- Господи, наконец нас не возьмут голыми руками!.. -- А потом его крик: -- На разгрузку пятнадцать минут!.. Прихватят "дуглас" бомбежкой, головы не сносить. Оказалось, нам привезли автоматы ППШ, ручные пулеметы, пехотные мины. Оружие было в больших деревянных ящиках, которые каждому из нас взваливали на спину, и мы, под возгласы "бегом-бегом!", оттаскивали их к красному флажку, воткнутому в снег, и тут же снова мчали к "дугласу". Железные уголки ящиков задевали за самолетный люк -- мат стоял многоэтажный. Изощрялись в ругани все, а больше всех вышколенный штабист Фисюк, который знал, что летело к нам звено "дугласов", три машины, а одну сбили наши же летчики. По ошибке. Сбросив с плеч очередную тяжелую ношу, от которой ломило позвоночник, я кинулся обратно к самолету. В это время на снег спустился летчик "дугласа". Потянулся, разминаясь, и, не торопясь, утомленно, стащил с головы кожаный шлем. Лицо круглое, волосы кудрявятся. Я оцепенел. -- Ребята! -- закричал вдруг диким голосом. -- Не материтесь: летчик -- баба!.. Спустя четверть века, в Клубе писателей Москвы, где впервые показывали нашу картину "Места тут тихие", о боях в Заполярье, ко мне подошла широченная в бедрах женщина с веселыми умными глазами и спросила, не я ли кричал на все Заполярье, чтоб не матерились: "...Летчик -- баба!.. Не помнишь?" И захохотала хриплым прокуренным голосом, полуобняла. А уж мне шептали со всех сторон, что это Валентина Гризодубова. Старый друг -- лучше новых двух -- потянулась с того дня ниточка, а куда приведет, скажу в свое время... Каждое утро нас подымали, как уже говорил, диким, полузвериным криком, но чтоб вот так -- не помню. Я был в наряде, что ли, свалился поздно. Меня трясли, дергали сразу шесть рук. Пока продирал глаза и просыпался, уже сняли с нар и принялись натягивать на меня ватные штаны... -- Быстрее! Сгорел моторчик! В десять вылет. Да быстрее же, мать твою... Уже на ходу, пританцовывая то на одной ноге, то на другой, сунул их в валенки и бросился к выходу. Оказалось, штурман сжег электромоторчик, подгоняющий патронную ленту. Раскудахтались! Новая техника -- новая морока... Штурман в комбинезоне и коричневом шлеме с шелковым подшлемником высунулся из верхнего лючка, и меня как в грудь ударило чем... Скнарев! Александр Ильич! Штрафник. Пятьдесят шесть суток в камере смертников отсидел, расстрела ждал за чужую вину, а тут, как на зло, техника ножку подставляет... Я мчал к старту, как олень, перепрыгивая через ящики с бомбами и проваливаясь в воронки, занесенные поземкой. Техническая сумка из брезента колотилась о мою спину. Махнул рукой Скнареву, который по-прежнему выглядывал из штурманского лючка в тревоге. Мол, сейчас-сейчас. Не беспокойтесь, Александр Ильич! Начальник штаба ВВС Северного флота, хромой старик, генерал-майор Карпович (видел его как-то) разрешил штрафнику Скнареву на свой страх и риск вылететь с прославленным Шаталовым на "свободную охоту". Иван Як просил за него, да и без того было ясно, что нет на всем Северном флоте лучшего навигатора, чем Скнарев. Генерал Кидалинский не одобрял либерализма Карповича. Штрафнику -- столько чести... Не дай Бог, теперь из-за Скнарева задержится вылет. Пришьют саботаж. Всем!.. Вокруг дальнего бомбардировщика "Ил-4Ф", машины самой для меня прекрасной, о трех ногах и двух моторах, заляпанной сверху грязновато-белой краской (камуфляж!) стояло, нервно переминаясь, почти все начальство Большого аэродрома. Желтолицый язвенник майор Фисюк, в черных очках-"консервах", толпища незнакомых полковников с заспанными недобрыми лицами. Я достал из своего необъятного кармана никелированную отвертку и, унимая тревогу, подумал с чувством собственного достоинства: "Мечете икру, а дело ни с места. Ждете мастерового..." Майор Фисюк и полковники из штаба поочередно влезали на стремянку, просовывали головы в нижний люк, изредка переводя взгляд на часы. Новый моторчик прилаживался успешно, и они удовлетворенно молчали. Но вот срывалась отвертка или падал на дно кабины или на снег шурупчик -- и всех охватывала нервная дрожь. Полковники вновь взглядывали на циферблаты и хмурились. Снизу за моей работой следили еще человек восемь, среди них Иван Як в своих рваных собачьих унтах, и я разволновался всерьез. Чаще срывалась отвертка, как на зло, не совмещались отверстия рамы и моторчика. -- Задержались на две минуты и сорок секунд! -- угрожающе произнес майор Фисюк. Моя отвертка тут же грохнулась о дно кабины. Я схватил ее, пытаясь приноровиться и встать спиной к прожигавшим меня полковничьим взглядам. -- Какого лешего уставились на его руки?! -- пробасил снизу Иван Як, и сразу встали шурупы моторчика куда надо. Я спрыгнул со стремянки, бросил на снег техническую сумку и козырнул начальнику штаба: -- Машина готова к полету!.. Иван Як взобрался по стремянке на крыло и буркнул в сторону начальника штаба: -- И чего, старина, икру метал? Белую булку, что ль, с утра не привезли?.. Полковники усмехнулись, майор, старый язвенник, пригрозил Иван Яку кулаком, но, все понимали, по-доброму. Спустя две минуты от огромного самолета остался на земле только снежный вихрь. Иван Як вернулся часа через три, к нему тут же помчалась, подскакивая на ледяных натеках, "скорая помощь". Боже, как несся я к самолету! Решил, Скнарева ранило или убило! Нет, "скорая помощь" увезла нижнего стрелка, рука которого безжизненно свисала с носилок. "Газик" с рваным брезентовым верхом увез экипаж в подземную столовую перекусить, но тут же по тревоге доставил обратно. Штабной бежит с радиограммой из штаба флота: немедля вылететь на разведку. Скнарев, Иван Як и дядя Паша, рябой мордастый стрелок-радист, сверхсрочник, торопливо дожевали свои бутерброды, полезли, было, по стремянке вверх, да тут же спустились: нижнего стрелка-то нет. А нового не прислали. Ищут замену, а запасной воздушный стрелок был в тот день посыльным в штабе, угнали его куда-то с бумагами. Двадцать минут прошло, полчаса. Отошли к курилке, стоят рядышком. Скнарев и Иван Як плечами друг друга поддают -- греются. В землянке они резко отличаются друг от друга. По одежде хотя бы. На Скнареве выгоревшая солдатская гимнастерка, обмотки. Иван Як со своим морским кителем, с орденским перезвоном -- барин. А тут оба в одинаковых зимних комбинезонах. У Скнарева -- новенький. Карманы и на груди и на коленях. Скнаревский планшет с картами под целлулоидом на длинном брезентовом ремне. У Иван Яка комбинезон с заплатой на локте, лоснящийся; коричневый шлем -- тонкий, в обтяжечку, истертый на затылке до белой подкладки, видать, с японской кампании привез. И очки оттуда, маленькие, круглые -- "очки-бабочки", довоенные очки, теперь таких не делают; бережет Иван Як и шлем, и очки, верит -- счастливые... Лица у Скнарева и Иван Яка чем-то сродни. Грубоватые, широкие, плоские, лопатой -- мужицкие. Подбородки -- церковные замки. Родня вроде. А приглядишься... У Скнарева глаза неподвижные, как у слепца. Неулыбчивые. И какие-то виноватые, что ли? "Козью ножку" изо рта не выпускает, зубы от махры черные. А ведь выдают штурманам "легкий табак". Нет, крутит по-солдатски, по-тюремному "козью ножку"... Привык, да и отвыкать не хочет. Как еще повернется?.. У Иван Яка тоже скулы и уши вразлет. И папироску сосет, не выпуская. Глаза цвета голубого пламени, холодноватые. Смотрит на собеседника недоверчиво-испытующе. Мол, что за фрукт... Широкий, с мясистыми ноздрями нос то и дело вздрагивает. Не то Иван Як чихнуть хочет, не то посмеивается про себя... О майоре Фисюке и говорить нечего, даже полковники из дивизии обращаются к Иван Яку осторожно-почтительно. А улыбнется, и сразу другое лицо у Иван Яка, светлая у него улыбка, приязненная, глаза теплеют, светятся живым огнем. Не Иван Як, сама доброта, подходи, не бойся. Так уж сложилось, что я видел Иван Яка чаще всего улыбающимся. Или поющим. Есть такие безудержно-веселые люди, не очень задумывающиеся о жизни, и мне казалось, что наш бесстрашный добряк-командир из таких. Полчаса прошло, Иван Як уже из плоской бутылочки отхлебнул и Скнареву протянул, тот отказался. Ковырнул Иван Як аварийный паек, вытянул оттуда шоколадку (только Иван Яку разрешали "разорять" аварийный бортпаек, да и не разрешали вовсе, а смотрели сквозь пальцы...) Из губы Полярной, где находится штаб Северного флота СССР, по всем видам связи -- гром и молния... Почему не вышел самолет-разведчик?! Немцы вот-вот начнут операцию против союзного конвоя, а никто ничего не знает! Фисюк бегает белый как смерть. Иван Як махнул в его сторону рукой, толстущие губы скосил в язвительной усмешке. А вот, вижу, и Скнарев встревожился, повел плечами, как от холода. Дело-то нешуточное... Я был технической "обслугой", младшим авиаспециалистом, бросил на землю свою техническую сумку и подошел к Иван Яку вполне официально: -- Разрешите обратиться, товарищ старший лейтенант. Раз такое дело, могу слетать нижним стрелком. Пулемет Шкас сдавал еще в школе. Кабину знаю. -- Земеля, -- пробасил он добродушно. -- Так ведь это дело! Александр Ильич, не против?.. Александр Ильич Скнарев только улыбнулся мне: на что Иван Яку его одобрение! Хотя техник звена и мямлил что-то протестующее (и без того специалистов не хватает и как бы из штаба полка не намылили шею), но тут же стал прилаживать ко мне парашют: в конце концов отвечает не он, технарь, земная власть, а командир. О строптивых летчиках вообще давно существовало на Большом аэродроме у технарей цинично-грубое присловье: "Лети-лети, мать твою ети..." Это был мой первый вылет с полярного аэродрома Ваенга, прямо скажу, памятный... Правда, мутило меня весь полет, и думал я первые час-два более всего о том, когда, наконец, приземлимся. Да и посадили ведь в плохо оттертую кровь, остались брызги и на стволе, и на патронной ленте. Может, от крови этой и началось. Никогда так не мутило. Только поднялись, ушли в сизое облако, ничего не видать, самолет пошвыривает вниз-вверх, все вокруг дребезжит, давлюсь, затыкаю рот рукавом своей куртки, провонявшей бензином и маслом; и вдруг слышу в ларингофоне участливый голос Иван Яка: -- Земеля, если что, скидавай валенок, и в валенок! Выскочили из снежного заряда; море как сажа, облака над самой водой, мчат навстречу, бегут наперегонки. Сто пятьдесят, сто метров показывала стрелка высометра. Дрогнула. Сто. Восемьдесят... Наконец и вода пропала. Застелило ее белой дымкой. Снежный град влетал в открытый лючок, обмораживал щеки. Высота двадцать метров! и-мое!.. Самолет вздрогнул, его повело в сторону. -- Что у нас? -- спросил стрелок-радист дядя Паша. -- Обрезает правый. Видно, обледенел карбюратор. Сейчас мы его погреем, родимого. -- Иван Як полез вверх. Дрожат моторы, бьются, как кони в непосильной упряжке, выскочили из сизого облака и вдруг -- крутая скала перед самым носом. Темная скала, в снежных расщелинах -- стеной. Неужто в лепешку? Тянет "Ильюшин" вверх. Аж черный дым из патрубков. Гранитный скат под брюхом, кажется, рукой дотянешься. Нет конца граниту. Мчат и мчат навстречу серые глыбы. Теперь уж все дребезжит: и моторы, и крылья, и даже зубы. И вдруг оборвалась скала, мелькнул пенный прибой. -- Слава Богу! -- воскликнул дядя Паша. -- А то я думал, сядем мы на камушек верхом. -- Варангер... -- негромко, с хрипотцой произнес простуженный Скнарев и закашлялся. -- Э, нам он не нужон и в страшном сне! -- пробасил Иван Як и ушел от него прыжком через скалистое плато. Миновав набитый зенитными пушками Варангер-фиорд, снова заложил крутой вираж -- к морю. Опять полощется Баренцево. Штурман включил плановый фотоаппарат. Нет кораблей. Пустое слепящее море, скалы, и вдруг видим, царапается вдоль крутого берега гидросамолет с черными крестами на крыльях. Летит так низко, что кажется, белые барашки волн до его поплавков доплескивают. -- Схарчим? -- деловито предложил Иван Як. -- Можно, -- неохотно отозвался Скнарев. -- У нас, Иван Як, и без того дел... Засвистело в ушах -- так круто на вираже снизились. Скнарев из своего сдвоенного Шкаса прошил немца бронебойно-зажигательными. Тот вспыхнул черным огнем. Отвернул к берегу, тянет-тянет, не садится на воду, только у самого прибоя упал на камни и взорвался. Не ведал я, что он успел дать радиограмму. Но Иван Як сообразил. Две металлические пластинки "ларинга", плотно прижатые к его горлу, передали его вздох, а затем сипловатое бурчание. -- Ну, пОдымут Осиное гнездО. ПрОчешут БаренцОвО. Пойдем, Саша, подале от моря. Через сушу. На бреющем. -- Курс... градусов, -- тут же отозвался Скнарев. Самоле