ворит, лучше сейчас вступить своей волей, чем потом под конвоем на спецпоселение. Дворкин знал, что Настя с мужем живет в Саларьеве. Сам он с Зинкой развелся, благо закон был легкий. Как-то встретил Михаила на улице, пригласил в правление. Дворкин сразу приступил к делу: надо в колхоз. Кузнецов уклонился: я в деревне человек новый, мне приглядеться надо. Зря ты с этим делом тянешь, сказал председатель, большевистская партия не шутит, назад не будет дороги. Михаил отмолчался, с тем и ушел. Он не считал себя вполне за крестьянина, думал в случае чего на завод податься. При следующей встрече Дворкин спросил, есть ли у Михаила в кузне помощники. -- Есть, как не быть. Два мальчишки работают: горн раздуть, подковку подержать в клещах. -- Тем более надо вступать. Не сомневайся, ты и в колхозе останешься кузнецом. Саларьевская церковь было необычной постройки, заместо купола увенчана шпилем, как кирха. Владелец села капитан Саларьев ходил с Суворовым воевать немецкие земли; по возращении воздвиг храм на тамошний манер. В описываемое время служил в церкви отец Афанасий. Это был пастырь не очень ретивый, нуждами храма небргг, предпочитая крестить и венчать. В остальном батюшка был обыкновенный сельский священник и, как многие другие, попивал. Пьян бывал редко, но водочкой от него несло с утра. Других грехов за отцом Афанасием не числилось. На его беду власти вместе с колхозами усилили антирелигиозную кампанию. В Саларьево нагрянула комиссия из уезда, по каковому поводу был созван сельский сход. Приезжие сели в президиум, все молодые люди. Из местных с ними были предсельсовета Акимов, Судницын и Агапова Нюрка в косынке из кумача. Городской лектор доложил про опиум для народа, в связи с чем верить в Бога невозможно. Ему вежливо похлопали, после чего выскочили артисты легкой кавалерии, которые запели на мотив "Вечерний звон": Не заросла еще тропа К раввинам, муллам и попам. Дальше они представили пантомиму, где перепуганного попа изгоняли пинками и метлой рабочий и миловидная крестьянка. Послышались смешки и аплодисменты. На трибуну забрался Судницын: граждане села Саларьево! Я что хочу сказать. Вы хлопаете приезжим артистам, но не замечаете, что у нас имеется своя антирелигиозная проблема в лице отца Афанасия, который постоянно под мухой и своих обязанностей исправлять не может. Тем более, священные служители проживают обманом народа, как вы только что выслушали от товарища лектора. Так было заведено еще в древнем Египте при тамошних фараонах. Как сознательные труженики, мы должны быть непримиримы. Тем более, школы у нас не имеется, ребятишки должны топать в Румянцево. По этому случаю вношу предложение храм закрыть, а помещение передать для нужд общества. Председатель Акимов спросил: Кто против предложения Судницына? Это был испытанный прием. Жители не хотели закрытия храма, но против голосовать боялись. В наступившей тишине попросил слова Кузнецов Михаил. Председатель хотел его отшить, но из президиума поправили: пусть человек выскажется. Михаил приступил горячо: я думаю так. Если касается школы, надо денег собрать самообложением и построить. Церковь же закрывать не дело, она людям не мешает. Не любо -- не ходи, а другим она нужная: детишек крестить и прочее. Относительно отца Афанасия, то не он один умеет водочку кушать. Если кто встретит его веселым, пусть бежит скорее к зеркалу (Послышался смех, Судницын начал багроветь). Ленивый священник -- еще не резон храм закрывать. Это все равно как дом сжечь, если клопы завелись. Михаилу похлопали, тут же встал один из городских: жители, конечно, могут решать по своему разумению, только пусть попомнят, что при колхозом строе места для церквей не останется. Снова Акимов спросил, кто против. Руки подняли человек десять. Этим выступлением Михаил себе сильно напортил. Местный актив затаил на него злобу. Он и сам жалел, что выскочил, да поздно было. Дворкин на собрании отсутствовал, но, видно ему доложили. При встрече сказал, почти не задерживаясь: ты это дело, что мы с тобой обговорили, не задерживай. Как бы не вышло поздно. Михаил все равно медлил. Понимал, что председатель прав, от колхоза не спрячешься, но жалко было расставаться с независимой жизнью. Надо бы посоветоваться, да не с кем было. Отца не было в живых, братья с дядьями все подались в отход, Настя в счет не шла -- баба. Оставался один тесть, про которого Михаил слышал, что тот вступил в колхоз, даже стал бригадиром, навроде десятника. Несколько раз собирался в Орлово, но то одно не пускало, то другое. Зря, ох, напрасно канителился кузнец. Подошла осень. Первого октября по старому, на Покрова, в Саларьеве храмовый праздник. Люди приготовлялись, нет нужды, что церковь стоит заколоченная. Вдруг за два дня до праздника позвали на сход. Пришлось Михаилу идти, хоть и не лежало сердце. Жена осталась с детишками. Первый вопрос на повестке был про раскулачивание. Слова попросил кузнецовский сосед Ваштрапов: тут, граждане и товарищи, долго рассусоливать нечего. Мы в этом вопросе отстали, в других местах люди давно управились. Предлагаю больше не мешкать, говорить эти... кандитуры. Сход молчал. Не все поняли это слово, еще -- кому охота при людях на соседа доносить. Вышла заминка, никто не вызывался. Тогда поднялся Судницын, так, видно, заготовлено было у актива, стал читать по бумажке: Предлагаются на рас-кулачивание нижеперечисленные жители: Прохоров Антип, владеет молотилкой, две конные сеялки сдает в аренду. Васильев Серега, использует чужой труд, имея сепаратор... Так он назвал фамилий шесть. Михаил никого из них не знал. Его дело кузнечное: лошадь подковать, колесо починить, также если вилы потребуются или грабли, одно слово, железо. Судницын только кончил читать, встал Акимов: имею добавление. Кузнецов Михаил, построил кузню, эксплуатирует чужой труд. Это они с Сенькой распределили, чтобы не выглядело, что тот мстит Михаилу за попа. Рванулся кузнец слово сказать, но где там! Уже голосуют: кто против? Дальше объявил один из президиума: согласно закона, раскулаченные немедленно берутся под стражу. Михаила увели вместе с другими, подошли такие вежливые с синими околышами и увели. Настя, дома сидя, ничего про это не знала. Поздно ночью забежала к ней соседка, также рассказала про дальнейший ход событий. Второй вопрос слушался относительно раскулаченного имущества. Обычно инвентарь, скот и земля отходили в колхоз, скарб делили между беднотой. С домами поступали по-разному. Прохоровский, как он был просторный, поста-новили под школу. Дом Кузнецова кто-то предложил выделить семье Ваштраповых, поскольку много детишек. Так бы тому и быть, сели бы не Дворкин. Вообще, он таких дел как раскулачивание, раздел имущества, подчеркнуто сторонился: я, дескать, человек новый. Начал председатель издалека: для чего мы, товарищи, ломаем и под корень меняем нашу жизнь? Я вам скажу, товарищи, тут долго раздумывать не требуется. Мы это делаем ради светлого будущего, за ради социализма. Мы все хорошо знаем Настю Кузнецову (это было не так, но как оборот речи сгодилось). Она происходит из уважаемой трудовой семьи, отец работает бригадиром в колхозе имени товарища Рудзутака. Так вот, товарищи, нашему будущему, никому из нас не будет пользы, если мы Настю с детишками погоним на мороз. Предлагаю кузню взять в колхоз, дом оставить за Настей. Вот как вышло, что она сохранила дом. Правда, вещи, которые получше, забрали: граммофон, костюм, часы на цепочке. Ухватились было за самовар, больно он, начищенный, глаз дразнил, но Настя не выдержала: это что же получается?! Мужика в острог засадили, одежду евонную забрали, патефон заводной, все мало? На самовар намылились? Я, выходит, не человек? Если не в колхозе вашем, то и чай пить недостойна? Осеклись активисты. Распоряжавшийся реквизицией Ваштрапов хотел возразить, но не нашелся. Злость и досада в нем кипели. Он плюнул на пол и выругался, но тульский красавец остался при своем месте, тот самый, за которым мы с Настей потом сиживали. Свидания с Михаилом ей перед отправкой не дали, зря съездила на Пресню. Только передачу взяли: молока, хлеба, огурцов соленых. Теплой одежды она принести не догадалась. Люди потом подсказали, да поздно было. Михаил поехал на поселение в чем из дома ушел -- в полупальтишке легком. Настин возраст был двадцать два неполных года, стала сама себе хозяйка. Первое время сильно боялась, что с голоду они помрут или вообще пропадут, но постепенно жизнь устроилась. И здесь, странное дело, без Дворкина не обошлось. Зашел как-то ближе к вечеру, за стол сел, помолчал, потом как перешагнул: я погреб пришел у тебя в аренду снять. Для колхоза. Он у тебя сухой, просторный, нам под картошку подойдет. -- Где же я свою хранить стану? -- Отделим тебе угол. За подпол платил Дворкин деньгами, не велико богатство, но постоянное подспорье. Другие деньги Насте добыть было нелегко. Через короткое время вызвал ее в правление: такое дело, Кузнецова, закон вышел уменьшить наделы единоличникам. Одно исключение для тех, кто трудится в колхозе и вырабатывает минимум трудодней. Согласилась Настя, куда деваться. Иначе землю урезали бы вдвое. Стала она ходить на работу в колхоз. Платили натурой: капусту выдадут, моркови, ржи, а денег мало получалось -- когда 10 копеек на трудодень, когда 15. Осенью продавала Настя картошку со своего участка, еще корова у нее осталась. Тем и жила. Работала с утра до вечера, а денег -- только, чтобы по миру не пойти. Цены стали -- не дотянешься. Дворкин не забывал Настю: где можно, подкинет, подскажет. Переплела их судьба, но перегородка оставалась. Тонкая, тоньше бумаги, а нарушить не решались. От Михаила пришло письмо. Жил на спецпоселении в Коми, писал, что здоров, валит лес. Потом стало глухо. Дворкин женился на учительнице, жил по-старому в Орлове, каждое утро ему подавали колхозную лошадь. Умер Настин отец, мать дом продала, уехала жить к старшей дочери. Война нагрянула и ушла, от Михаила не было вестей. Дворкин пришел из армии, опять председателем сделался. Иногда заходил. Уходил Настин бабий короткий век. Кто она была: при живом муже вдова? Или уже не было Михаила, может на войне его убили. Общественное мнение в деревне сохранило память про то, как Акимов и Ваштрап с Судницыным упекли Мишку Кузнецова в Соловки, чтобы дом забрать, да не вышло по-ихнему. Для Насти это было слабое утешение. Жениться на ней, раскулаченной, с двумя детишками, охот-ников не находилось, а тех, кто хотел просто так, она отваживала. Так и жила бобылкой. Сыны подрастали. Старшего она стала брать с собой на работу в колхоз. В школу он походил семь годков, дальше не захотел. Был непутевый, подворовывал. Настя надеялась: скоро ему в армию. Вышло не так. Васенька украл мешок повала, всех дел на тридцатку, но дали ему три года. Тогда она пустила жильцов, нас то есть. Хотела пустоту заполнить, еще деньги, две сотни в месяц. Младший не воровал, но учиться тоже не хотел, целыми днями гонял голубей. Замашками пошел в отца, любил прифрантиться. Мода пошла, чтобы чуб завивать щипцами у парикмахера, на затылке кепка с разрезом, костюмные брюки заправлены в сапоги, только не бутылками, а в гармошку. Отец получил комнату в заводском поселке. Мы съехали, но я не забыл Настю. Если случалось проходить мимо Саларьева, заглядывал. Мы садились пить чай, Настя рассказывала. Васенька пришел из заключения, женился, на заводе работает в Баковке. А Шурка -- сидит. В армию его не взяли, дали отсрочку из-за шумов в сердце. Он устроился слесарем в автобусный парк. Так многие делали из деревенских: дорога выходила бесплатная. По воскресеньям стали к нему приезжать дружки из Москвы, играли в футбол, выпивали и по девкам. Один раз у них вышла драка с румянцевскими, одного убили ножом. Все были пьяные без памяти, но кто-то показал на Шурку. Ему дали восемь лет, прочим драчунам по четыре. Сколько их было таких подмосковных историй. Не успел в армию -- угодил в тюрьму. Прошло еще несколько лет. Попав в Саларьево, я завернул к кузнецовскому дому, а дверь забита досками накрест. Я толкнулся к соседке. Она узнала, в дом впустила и заговорила охотливо: Померла Настя, летошный год после Троицы померла. Пришла с автобуса, только на крыльцо, тут ее схватило. Такая, знаешь, несчастливая болезнь. -- Инфаркт, что ли? (У меня слово было на языке, двумя месяцами раньше от этого умерла мама). -- Во-во, нефарт, так и сказали. Я толком сама не знаю, что такое. -- Разрыв сердца. -- И то правда. Ей помогли в дом взойти, уложили, а утром заглянули: она лежит холодная, царствие небесное. -- Кто хоронил-то, Василий? -- Неужели! Энтот узнал, председатель прежний, Дворкин, он в Кунцеве должность получил. Приехал, все устроил. Ее на колхозный счет похоронили, как она больше всех трудодней вырабатывала. Ты тоже скажешь: Васька. Он на похороны еле поспел. Я вышел на улицу. Палисадник кузнецовского дома был весь в зелени. День выдался хороший, по-майскому ясный. Дом стоял стройный, ладный. Все еще лучший дом на все Саларьево. 26 июля 1987г. -- 14 февраля 1991г, Нью-Йорк. Виталий Рапопорт. Неимоверное счастье Copyright © 1998 by Vitaly Rapoport All rights reserved. Проснувшись и не открывая еще глаз, графиня оказалась во власти тяжелящего, гнетущего настроения. Это уныние, эта безнадежная тоска были ее повседневные ощущения. Она привыкла жить с ними и затруднилась бы определить, когда это началось. Сразу пришло на память, что сегодня предстоит аудиенция у государя. Ради этого она приехала в Петербург, хлопотала, унижалась и просила у разных людей. Волнения, однако, не было. От долгого, две недели без малого, ожидания, она было потеряла терпение, ее одолела тоска по дому. В пятницу, вчера, она положила непременно возвращаться. Предстоящая Страстная неделя, состояние нервов -- все говорило в пользу того, чтобы назначить отъезд на воскресенье 14 апреля, во что бы то ни стало. Не откладывая, поехала благодарить Шереметеву за хлопоты и объяснить, что ждать долее не может. Шереметьева, у которой в это время была принцесса Мекленбургская, ее не приняла, посчитав, что это другая графиня Софья Андреевна Толстая, а именно -- девушка, сестра Александры Андреевны. Этот афронт ее не остановил. Она отправилась к Зосе Стахович, рассказала о своем решении возвращаться в воскресенье, попросив передать Шереметьевой, чтобы та сообщила государю. От Зоси она проехала к Александре Андреевне -- проститься. В двенадцатом часу, когда была уже в постели, принесли от Зоси записку: государь через Шереметьеву просил завтра в 11╜ часов утра в Аничков дворец. Она приехала в Петербург 30 марта -- хлопотать по арестованной XIII части Полного собрания сочинений. Поезд прибыл рано поутру, у Кузминских только вставали. Хозяин был на ревизии Балтийских губерний. Танясестра очень ей обрадовалась, поместила в своей спальне. Тут же пригласили Стаховича Мишу, который сообщил, что вызывал ее в Петербург письмом для свидания с государем, согласие на каковое выхлопотала двоюродная сестра государя Елена Григорьевна Шереметьева, рожденная Строганова и дочь Марии Николаевны Лихтенбергской. Предлогом для аудиенции была просьба, чтобы цензуром произведений Льва Николаевича был сам царь. Письма, упомянотого Стаховичем, она не получала: оно или пропало, или никогда послано не было, потому что Стахович человек не слишком правдивый: благовоспитанный, приятной наружности, пьесы Островского читает вслух превосходно, солгать, однако, может с легкостью. Одно время он усиленно ухаживал за Таней, но ничего из этого не вышло. Таня, увы, находится под влиянием Лгвочкиной идеи, что от плотской любви следует воздерживаться, даже в браке. Лучше про это не думать. Для окончательного назначения аудиенции требовалось послать формальную просьбу государю. Приготовленный Стаховичем набросок ей не понравился, но она его взяла: Шереметьева хлопотала ради очень ею любимой Мишиной сестры Зоси. По поводу этого письма она свиделась с Николаем Николаевичем Страховым, который тоже признал Мишину форму неудовлетворительной, дал свой вариант. С двух этих набросков она составила третий -- свой. Брат Вячеслав сделал окончательную редакцию: "Ваше Императорское Величество, принимаю на себя смелость всеподданейше просить Ваше Величество о назначении мне всемилостивейшего приема для принесения личного перед Вашим Величеством ходатайства ради моего мужа, графа Л. Н. Толстого. Милостивое внимание Вашего Величества даст мне возможность изложить условия, могущие содействовать возвращению моего мужа к прежним художественным, литературным трудам и разъяснить, что некоторые обвинения, возводимые на его деятельность, бывают ошибочны и столь тяжелы, что отнимают последние духовные силы у потерявшего уже свое здоровье русского писателя, могущего, может быть, еще служить своими произведениями на славу своего отечества. Вашего Императорского Величества верноподданная Графиня София Толстая 31 Марта 1891 г." Господи, и это ради "Крейцеровой сонаты", малейшее упоминание о которой заставляет кипеть ее кровь... Не зная, как послать просьбу к государю, Таня-сестра сделала через телефон запрос Сальковскому, занимающему высокий пост при почте. Тот на другое утро прислал курьера с запиской, где обещал, что письмо в тот же вечер будет доставлено государю в Гатчину. Аудиенция между тем сильно задержалась из-за того, что того же 1 апреля по пути в Крым умерла великая княгиня Ольга Федоровна. По обычаю и этикету при дворе девять дней не было никаких действий. Теперь, когда благодаря ее решительности дело сдвинулось с мертвой точки, она еще раз обдумала главные пункты предстоящего разговора с государем. Первым делом добиваться снятия цензурного запрещения с XIII части Полного собрания сочинений, сверх этого -- чтобы впредь Лгвочкины вещи просматривал сам государь. Но в ту же минуту мысли ее невольно повернулись к тому, что день и ночь было у нее на уме -- к разладу с мужем. То, чего он хотел от нее, на словах, она не могла выполнить, не выйдя прежде из семейных, сердечных и деловых оков, в которых находилась. Ег все чаще посещало желание уйти. Уйти так или иначе, из дому или из жизни, уйти от этой жестокости, от этих непосильных требований. Она стала любить темноту. Когда было темно, она вдруг веселела, вызывала воображением всг, что любила в жизни, и окружала себя этими призраками. Нередко она, будучи одна, ловила себя на том, что говорит вслух. Это пугало: не сходит ли она с ума. То, что темнота была ей мила, не значит ли это, что мила ей смерть? В 73-м году умер от крупа сын Петя, здоровый, светлый, веселый мальчик, ему и полутора лет не исполнилось. Это была первая детская смерть за одиннадцать лет их с Лгвочкой брака. Но тогда они были вместе, заодно. На следующий год, все еще горюя по Пете, она родила пятого сына, Николая. Два месяца спустя умерла постоянно проживавшая в их доме тетушка Татьяна Александровна Ергольская, с которой Лгвочка писал Сонечку в "Войне и мире", очень им любимая. Они не успели придти в себя, как грянула новая беда: у маленького Коли обнаружили водянку мозга; он вскоре умер. Только что вышел в свет "Русский Вестник" с первыми главами "Анны Карениной", принятой публикой восторженно. Лгвочке надо было работать над продолжением. Софья Андреевна была безутешна. Ухаживая за детьми, лежавшими в коклюше, она заразилась сама. Как обычно, она была беременна. Дети, слава Богу, выздоровели, но она преждевременно разрешилась девочкой, которая умерла через полчаса. Даже на этом не остановилась вереница смертей, постигшая Ясную Поляну: на исходе 1875 года ушла из жизни другая тетушка, Пелагея Ильинична Юшкова, поселившаяся у них после смерти Татьяны Александровны. Пять смертей за два года! И все равно в то время ей было легче переносить удары судьбы, потому что в ее тогдашней жизни всегда присутствовала надежда. Единственная за 1875 год запись в ее журнале живо напомнила про то время. Здоровье ее расстроилось, она исхудала, кашляла кровью, ее изводили непрекращающиеся мигрени. Она впала в апатию и скуку. Однообразие событий уединенной деревенской жизни, особенно тягостное зимой, неисчислимые хлопоты с детьми и по дому приводили ее в отчаяние. Она гнала от себя эти чувства, вооружаясь мыслью, что для детей, для их нравственного и физического здоровья деревенская жизнь -- самое лучшее. Ради этого ей удавалось утешить свои личные, эгоистические чувства, хотя порой она ужасалась этого животного, тупого равнодушия ко всему, с чем ей приходилось сражаться каждый день. Лгвочка тогда тоже переживал трудное время. Унылый и опущенный, он сидел без дела, без труда, без энергии, без радости целыми днями и неделями и как будто с этим смирился. Это выглядело как нравственная смерть, ей казалось, что долго он так жить не сможет. В их отношениях тоже царила взаимная апатия. Еще она боялась, что когда дети подрастут и у них будут новые потребности, Лгвочка не будет ей помощником, все ляжет на нее одну. Но тогда она верила и надеялась, что все обойдется, что Бог еще раз вложит в Лгвочку тот огонь, которым он жил и будет жить... Сказать по правде, болезненные странности поведения обнаружились у Лгвочки давно, по завершении "Войны и мира". Он, как видно, вложил столько своих мыслей и переживаний в героев романа, что, расставшись с ними, ощутил страшную пустоту. Лгвочка в то время часто жаловался, что его мозг не дает ему покоя, что для него все кончилось, что пора умирать. Она пыталась его уверить, что ему далеко до старости, просто он переутомился и не вполне здоров. Лгвочка занялся чтением философов, особенно Шопенгауэра. В сентябре 69-го года с ним приключилось, то, что они в семье называли "Арзамасская тоска". Он поехал в те края с целью прикупить земли. Ночью в гостинице он проснулся и долго не мог соообразить, где находится. На него нашла тоска, страх, ужас, какого он не испытывал в своей жизни. Пытаясь успокоиться, он стал говорить себе: это глупость, чего я боюсь? -- Меня, -- ответил голос смерти. -- Я тут. Это воспоминание засело в нем глубоко. Прошло несколько лет и нечто подобное повторилось в Ясной Поляне. Это было после всех тех ужасных потерь в семидесятые годы. Как-то ночью старший сын Сергей, спавший на первом этаже, во сне услыхал настойчивые крики отца "Соня! Соня!" В испуге он вскочил с постели и отворил дверь, в коридоре стояла кромешная тьма. Крики продол-жались. Она появилась на верхней площадке со свечой: -- Лгвочка, что случилось? -- Ничего, просто я оказался без спичек и заблудился в доме. От испуга на нее напал изнурительный приступ кашля. Позднее Лгвочка рассказал, что по пути из кабинета в спальню, он вдруг понял, что не знает, где находится. Что это за стены, куда ведет эта лестница? Его охватил панический страх... Возможно, эти страхи или, кто знает, даже истерия, послужили начальным толчком для нынешних поисков так называемого праведного пути. Это новое Лгвочкино христианство было для нее источником тяжелых огорчений, оно заставило его забыть свое жизненное назначение. Тургенев в предсмертном письме умолял его вернуться в русскую литературу -- не помогло. Происходи это с кем-то посторонним, над многим из того, что он делает в соблазне святости, можно было бы весело посмеяться. Ей, однако, было не до смеха. Летом 81-го года Лгвочка решил совершить паломничество в Оптину пустынь, инкогнито. Она, как сейчас, помнит картину его отправления в дорогу -- в мужицком армяке, в лаптях с онучами, с посохом в руках. Она и дети стояли на крыльце, удрученные и напуганные этим маскарадом, этой сценой с переодеванием из оперы-буфф. За Лгвочкой в отдалении следовали, тоже наряженные пейзанами, два телохранителя: учитель Виноградов и слуга Арбузов. Рыжие бакенбарды Арбузова комическим образом контрастировали с его костюмом, вдобавок он нес чемодан. Дальнейшие приключения были в том же духе. На второй день Лгвочка, непривычный к лаптям, в кровь стер себе ноги, пришлось в Крапивне купить толстые носки. Он, однако, оставался в хорошем расположении духа, когда они на четвертый день добрались до Оптиной. Монахи, приняв волосатых запыленных путников за нищих, в чистую гостиницу их не пустили, направили в трапезную для простого люда. Лгвочка был в восторге, что его признали за мужика. В записной книжке он отметил: "Щи, каша, квас. Одна чашка на четверых. Все хорошо. Едят жадно". Но когда подошло время сна, и они подошли к дверям ночлежки, оттуда пахнула такая крепкая вонь, что граф почувствовал дурноту. За рубль, который Арбузов сунул монаху, их поместили в отдельной комнате, где, правда, уже храпел некий сапожник из Волхова. Лгвочка долго не мог заснуть, пришлось слуге разбудить соседа. Последовало неприятное объяснение, но сапожник больше не тревожил Лгвочку. Обратно граф и его спутники вернулись поездом. II Боже мой, как счастливы они были в первые годы. История о том, как Лгвочка на ней женился -- это захватывающий роман. Надо будет все записать, пока она помнит, пока она не сошла с ума. Лгвочка в виде знаменитого писателя Льва Николаевича Толстого, автора "Детства" и "Отрочества", присутствовал в ее жизни с детства. Ее мать Любовь Александровна была ближайшей подругой Лгвочкиной сестры Марии Николаевны. Мальчиком он неистово влюбился в Любу, которая, будучи тремя годами старше, предпочитала общество других кавалеров. Один из припадков ревности кончился тем, что он столкнул предмет своей страсти с крыльца, она повредила ногу и долго не могла на нее ступать. Сами повести Лгвочки, принесшие ему первую литературную известность, были сюжетно связаны с семейством ее деда, с которым автор неоднократно кутил в молодости. Дед Александр Михайлович Исленьев, выведенный под именем Иртеньева, завзятый картежник и распутник, уведя жену у князя Козловского, тайно с ней обвенчался. Бабка Софья Петровна, урожденная графиня Завадовская, принесла ему шестерых детей, беда только, что этот брак хлопотами Козловского был признан недействительным. Ставшие незаконными дети получили выдуманную фамилию Иславиных. Бабка, девочкой выданная насильно за старого пьяницу Козловского, немало также настрадалась от своего нового сожителя. Особенно ее ужасала мысль, что Исленьев способен все спустить за карточным столом, оставив детей без гроша. Предчувствие это частично сбылось после бабкиной смерти: он проиграл соседнее с Ясной Поляной село Красное, где она похоронена. Дед, потеряв Софью Петровну, скоро утешился, женившись на знаменитой красавице Софье Александровне Ждановой, la belle Flamande повести "Детство". Она родила ему трех дочерей. После потери Красного Исленьеву с многочисленным семейством пришлось перебраться в Ивицы Одоевского уезда, имение новой жены. Любовь Иславина чувствовала себя неуютно в доме мачехи, мечтала вырваться. Случай скоро представился. Шестнадцати лет отроду она страстно влюбилась в доктора Андрея Евстафьевича Берса, выходившего ее от мозговой горячки. Про доктора, который был 18 годами ее старше, говорили, что у него некогда был роман с матерью Тургенева. Хотя в глазах Исленьевых небогатый немец был Любе не пара, она настояла на своем. Когда Лгвочка в феврале 1854 года, накануне отъезда в Дунайскую армию, пришел навестить свою детскую пассию, в семействе Берсов уже было восемь детей (да еще пятеро умерли). Они занимали тесную, лишенную солнечного света казенную квартиру в Кремле: доктор служил по Дворцовому ведомству. Для нее, неполных десяти лет Сонечки Берс, посещение знаменитиго автора, в военном мундире, было дорогое, памятное событие: после его ухода она повязяла бант на ножке стула, на котором он сидел. Большие куски из его повести она знала наизусть, а несколько строк написала на бумажке, которую зашила в качестве талисмана в подкладку своего гимназического платья. Он снова мелькнул в их доме через два года, по возвращении с Крымской войны. Лгвочка прочно утвердился на ее горизонте летом 1862 года, когда он стал регулярно ездить к ним на дачу в Покровско-Стрешнево. Дом Берсов был гостеприимный, постоянно полон гимназистами и кадетами, товарищами сыновей. Магнитом для них были три миловидные девушки, старшей из которых, Лизе, было двадцать лет. Она сама, двумя годами моложе, как положено в таком возрасте, много думала о замужестве. Младшая, порывистая непоседа Таня, не столь красивая, как сестры, была всеобщей любимицей и страшно избалована. Она пела приятным контральто, Лгвочка с почтительной насмешливостью именовал ее мадам Виардо. Считалось, что граф ездит к Берсам из?за Лизы, но она, Соня, была другого мнения. Она много думала о нем, и 16 лет разницы в возрасте перестали казаться препятствием. Заметив ее интерес, Таня однажды спросила: -- Соня, ты влюблена в графа? -- Не знаю, -- ответила она, тут же добавив, что два его брата умерли от чахотки (вспоминая это сейчас, она не удержалась от улыбки: ответ достойный докторской дочери). -- Вздор, -- заявила сестра, -- у него здоровый цвет лица, да и папе лучше знать. В начале августа мать с тремя дочерьми и маленьким Володей отправилась навестить деда в Ивицах. По дороге остановились в Ясной Поляне, где в то время гостила Мария Николаевна. Вышло так, что все дети не помещались спать на диване. Когда горничная доложила про это графу, он выдвинул длинное кресло, приставив к нему квадратную табуретку. Она вызвалась спать в кресле, в ответ на что граф стал стелить ей постель. Она хорошо помнит, как ей было совестно принимать от него такую услугу, но в то же время было что-то приятное, интимное в этом совместном приготовлении постели. После она уселась в одиночестве на балконе, любуясь видом. Граф пришел звать к ужину, она отказалась. Ее тогдашнее настроение трудно передается словами. Было ли это непривычное впечатление от деревни, природы и простора, было ли это предчувствие, что через полтора месяца она хозяйкой вступит в этот дом, было ли это прощание со свободной девичьей жизнью? Как знать! Граф, не окончив ужина, вернулся на балкон. Она не помнит подробностей, только его слова: "Какая вы вся ясная, простая!" Ночью она не сразу смогла заснуть на узком кресле, но было весело и радостно от воспомнания, как он готовил ей постель. На следующий день устроили пикник, она скакала рядом с графом. Они уехали к деду, где провели один лишь день, как примчался за пятьдесят верст верхом на белой лошади Толстой -- бодрый, весглый, возбуждгнный. Вечером собрались гости, были танцы, карточная игра. После разъезда гостей Лев Николаевич продолжал болтать с девочками, наконец, мать приказала идти спать. Они не смели ослушаться. В дверях он вдруг окликнул ее: -- Софья Андреевна, подождите немного! -- А что? -- Вот прочтите, что я вам напишу. -- Хорошо. -- Но я буду писать только начальными буквами, а вы должны догадаться, какие это слова. -- Как же это? Да это невозможно! Ну пишите. Он щеточкой счистил карточные записи на сукне и принялся писать. Они оба были серьгзны и взволнованы. Все ег душевные способности сосредоточились на этом мелке, на его большой красной руке, державшей мелок. "В. м. и п. с. с. ж. н. м. м. с. и н. с.", -- написал он. "Ваша молодость и потребность счастья слишком живо напоминают мне мою старость и невозможность счастья", -- прочла она. (Господи, ему было тогда 34 года!) Сердце ее сильно билось, в висках стучало. -- Ну, еще, -- сказал он и стал писать: "В в. с. с. л. в. н. м. и в. с. Л. З. м. в. с в. с. Т." "В вашей семье существует ложный взгляд на меня и вашу сестру Лизу. Защитите меня вы с вашей сестрой Танечкой?" -- быстро и без запинки прочла она. Он не удивился, точно это было самое обыкновенное дело. Послышался недовольный голос матери. Погасив свечи, они распрощались. Другим эта история может показаться придуманной, но она помнит все до мельчайших подробностей, равно, как и Лгвочка, который использовал многие детали в сцене объяснения Кити и Левина. На обратном пути они снова на один день остановились в Ясной Поляне. Послали в Тулу нанять большую анненскую карету (их так называли по содержателю Анненкову). Когда она пришла прощаться с графом, он неожиданно объявил, что едет с ними в Москву: "Разве можно теперь оставаться в Ясной Поляне? Будет так пусто и скучно". Всего набралось семь пассажиров: пятеро Берсов (включая маленького Володю) и Лев Николаевич с сестрой. В карете было шесть мест: четыре внутри и два сзади, как в крытой пролетке с верхом. Постановлено было, что Лев Николаевич будет постоянно занимать одно наружное место сзади, а на втором -- они с сестрой Лизой будут чередоваться. Она зябла, куталась и испытывала такое спокойное счастье рядом с любимымы автором "Детства", а он длинно и поэтично говорил про свою жизнь на Кавказе. Минутами она засыпала, а когда просыпалась, все тот же голос продолжал рассказывать кавказские сказки. На последней станции Лиза упросила ее уступить ей свою очередь ехать рядом с графом, но он, узнав про это, пересел к кучеру на козлы... В Москве Лев Николаевич снял квартиру у немцасапож-ника, он почти каждый день приезжал к ним в Покровское. Они много гуляли и беседовали. Однажды он спросил, пишет ли она дневник. Она ответила, что давно пишет, с 11 лет, а еще прошлым летом сочинила длинную повесть. На просьбу дать на прочтение дневник, она сказала, что не может, тогда он попросил, чтобы дала хоть повесть. Она, преодолевая робость и смущение, согласилась. Повесть, написанная этим летом, была тесным образом связана с ее переживаниями. Себя она описала в виде черноглазой, страстного темперамента Елены, у которой две сестры: старшая холодная Зинаида и младшая всеобщая любимица Наташа. За Еленой ухаживает молодой человек 23 лет (в нем легко узнавался конногвардеец Митя Поливанов), но ее сердце отдано другу семьи Дублицкому, средних лет и непривлекательной наружности. Дублицкий, которого все прочат в женихи Зинаиде, все больше привязывается к Елене. Разрываемая между любовью и долгом, Елена собирается уйти в монастырь... На вопрос, прочитал ли он повесть, он ответил равнодушно, что просмотрел. Позднее она увидела в его дневнике: "Дала прочесть повесть. Что за энергия правды и простоты". Она запомнила эти чудесные августовские лунные вечера и ночи -- стальные, свежие, бодрящие... В начале сентября они вернулись с дачи в Москву. Как всегда после дачи и жизни с природой, все в городе угнетало, казалось тесно, скучно, замкнуто. Ежедневные посещения графа продолжались. Однажды она призналась матери: "Все думают, что Лев Николаевич женится не на мне, а он, кажется, меня любит". Мать рассердилась: "Вечно воображает, что все в нее влюблены. Ступай и не думай глупостей". Отец был тоже недобр с ней. Он был рассержен, что Лев Николаевич, бывая у них столь часто, не делал, по русскому обычаю, предложения старшей дочери. Положение в доме стало натянутое и тяжелое. 14 сентября он сказал ей, что должен сообщить нечто важное, но не объяснил что. Догадаться было нетрудно. Она играла ему на рояле вальс Il Baccio, который выучила, чтобы аккомпанировать пенью сестры Тани. Он стоял, прислонившись всей фигурой к печке, и говорил, говорил. Музыка мешала другим слышать его слова, и как только она заканчивала, он просил играть еще. Так она повторила этот вальс раз десять. Она не помнит его слов, только смысл: что любит, что хочет на ней жениться. Все это были только намеки. Через день, в субботу, он опять провел у них целый день и, выбрав минуту, когда на них никто не смотрел, позвал ее в пустую комнату матери: "Я хотел с вами говорить, но не мог. Вот письмо, которое я несколько дней ношу в кармане. Прочтите его. Я буду здесь ждать вашего ответа". Она бросилась в девичью комнату, где три сестры жили вместе, и стала читать, перескакивая через строчки: "Софья Андреевна, мне становится невыносимо. Три недели я каждый день говорю: нынче все скажу, и ухожу с той же тоской, раскаянием, страхом и счастьем в душе. И каждую ночь, как теперь я перебираю прошлое, мучаюсь и говорю: зачем я не сказал, и как, и что бы я сказал..." Смысл прочитанного плохо доходил до нее. Наконец, она дошла до слов: "Скажите, как честный человек, хотите ли вы быть моей женой?" Она хотела бежать назад, но в дверях столкнулась с Лизой, которая бросилась к ней с вопросом: Ну что? -- Le comte m'a fait la proposition -- Откажись! Призванная Таней мать сразу догадалась, в чем дело: "Поди к нему и скажи свой ответ". Со страшной быстротой, точно на крыльях, она вбежала в комнату, где ждал Лев Николаевич. -- Ну что? -- Разумеется, да. Через несколько минут весь дом знал, что произошло. Все стали их поздравлять. На другой день были совместные ее и матери именины, где объявили о помолвке. Среди многочисленных поздравлений ег очень развеселил старый университетский профессор, учивший их французскому: -- C'est dommage, que cela ne fut m-lle Lisa, elle a si bien йtudiй (Как жаль, что не Лиза, она так хорошо училась). Лгвочка настоял, чтобы венчаться через 5 дней. Он принес ей свои дневники. Она провела ужасную ночь, читая про его холостяцкие похождения, много плакала, но к утру успокоилась. Когда он пришел узнать ее реакцию, она его простила. Кажется, что-то осталось на душе... В день свадьбы он явился с решительным вопросом, любит ли она его, мать его прогнала. Потом было венчание в дворцовой церкви, на которое жених опоздал из-за невозможности достать рубашку, и прочая путаница; все это прекрасно описано Лгвочкой в "Анне Карениной". III Пора было вставать. Предстояло еще уладить дела перед отъездом, заплатить разным лицам. Попросив Таню-сестру уложить оставшиеся вещи, она стала одеваться. Траурное черное платье, было заказано нарочно к случаю, равно, как черная кружевная шляпа с вуалью. Когда ее позвали смотреть знаменитую Дузе, она не поехала -- денег пожалела, кроме того, была слишком разбита нервами. Все это время в Петербурге она спала не больше 5 часов. Сердце ее билось учащенно, когда она в карете Ауэрбах въехала на двор Аничкова дворца. У ворот и у крыльца солдаты отдавали ей честь, в ответ она кланялась. В передней спросила щвейцара, есть ли приказание принять графиню Толстую, ответ был: нет. Спросили еще кого-то, такой же ответ. Сердце у нее упало. Кто-то позвал скорохода государя. Пришел молодой человек благообразной наружности в огромного размера треугольной шляпе, одетый в красный с золотом камзол. Со страхом в душе она повторила свой вопрос. "Как же, ваше сиятельство, государь, вернувшись из церкви, уже о вас спрашивал", -- ответил он и побежал по крутой лестнице, обитой ярко-зеленым ковром, очень некрасивым. Она бросилась за ним, не соразмерив сил. Наверху почувствовала такой прилив крови к сердцу, что испугалась, что сейчас умрет. Скороход вернется звать ее к государю и найдет труп. Или она слова не сможет выговорить. Ей было трудно дышать. Присев, хотела спросить воды и не могла. Вспомнила, что загнанных лошадей начинают медленно выводить. Встав с дивана, стала прохаживаться по гостиной, но сердце долго не успокаивалось. Она развязала под лифом корсет и, присев на диван, принялась растирать грудь рукой. Все это время она думала, как дети примут известие о ее смерти. Только через несколько минут ей стало легче, и она смогла осмотреться. Гостиная была уставлена красной атласной мебелью, в центре женская статуя с двумя мальчиками по бокам. В простенках арок, отделявших гостиную от залы, стояли два зеркала, везде множество растений и цветов. Когда ей было дурно, она не отрываясь смотрела на роскошные ярко-красные азалии. Окна выходили на скучный м