а глубокое-глубокое,
голубое-голубое небо, подумалъ съ млeющей нeжностью (ибо можетъ быть
главная, хоть и тайная, черта моей души -- нeжность), что начинается новая
простая жизнь, тяжелые творческiе сны миновали... Вдали, со стороны
гостиницы, показался автобусъ, и я рeшилъ въ послeднiй разъ позабавиться
чтенiемъ берлинскихъ газетъ. Въ автобусe я сперва притворялся спящимъ (и
даже улыбался во снe), замeтя среди пассажировъ представителя ветчины, но
вскорe заснулъ по-настоящему.
Добывъ въ Иксe газету, я раскрылъ ее только по возвращенiи домой и
началъ читать, благодушно посмeиваясь. И вдругъ расхохотался во-всю:
автомобиль мой былъ найденъ.
Его исчезновенiе объяснилось такъ: трое молодцовъ, шедшихъ десятаго
марта утромъ по шоссе, -- безработный монтеръ, знакомый намъ уже парикмахеръ
и братъ парикмахера, юноша безъ опредeленныхъ занятiй, -- завидeли на
дальней опушкe лeса блескъ радiатора и тотчасъ подошли. Парикмахеръ,
человeкъ положительный, чтившiй законъ, сказалъ, что надобно дождаться
владeльца, а если такового не окажется, отвести машину въ Кенигсдорфъ, но
его братъ и монтеръ, оба озорники, предложили другое. Парикмахеръ возразилъ,
что этого не допуститъ, и углубился въ лeсъ, посматривая по сторонамъ.
Вскорe онъ нашелъ трупъ. Онъ поспeшилъ обратно къ опушкe, зовя товарищей, но
съ ужасомъ увидeлъ, что ни ихъ, ни машины нeтъ: умчались. Нeкоторое время
онъ валандался {189} кругомъ да около, дожидаясь ихъ. Они не вернулись.
Вечеромъ онъ наконецъ рeшился разсказать полицiи о своей находкe, но изъ
братолюбiя скрылъ исторiю съ машиной.
Теперь же оказывалось, что тe двое, сломавъ машину, спрятали ее, сами
притаились было, но погодя, благоразумно объявились. "Въ автомобилe", --
добавляла газета, -- "найденъ предметъ, устанавливающiй личность убитаго".
Сперва я по ошибкe прочелъ "убiйцы" и еще пуще развеселился, ибо вeдь
съ самаго начала было извeстно, что автомобиль принадлежитъ мнe, -- но
перечелъ и задумался. Эта фраза раздражала меня. Въ ней была какая-то глупая
таинственность. Конечно, я сразу сказалъ себe, что это либо новая уловка,
либо нашли что-нибудь такое же важное, какъ пресловутая водка. Но все-таки
мнe стало непрiятно, -- и нeкоторое время я даже перебиралъ въ памяти всe
предметы, участвовавшiе въ дeлe (вспомнилъ и тряпку и гнусную голубую
гребенку), и такъ какъ я дeйствовалъ тогда отчетливо, увeренно, то безъ
труда все прослeдилъ, и нашелъ въ порядкe. Кводъ эратъ демонстрандумъ.
Но покою у меня не было. Надо было дописать послeднюю главу, а вмeсто
того, чтобы писать, я опять вышелъ, бродилъ до поздняго времени и, придя
восвояси, утомленный до послeдней степени, тотчасъ заснулъ, несмотря на
смутное мое безпокойство. Мнe приснилось, что послe долгихъ, непоказанныхъ
во снe, подразумeваемыхъ розысковъ, я нашелъ наконецъ скрывавшуюся отъ меня
Лиду, которая спокойно сказала мнe, что все хорошо, наслeдство она получила
и выходитъ замужъ за другого, ибо меня нeтъ, я мертвъ. {190} Проснулся я въ
сильнeйшемъ гнeвe, съ безумно бьющимся сердцемъ, -- одураченъ! безсиленъ! --
не можетъ вeдь мертвецъ обратиться въ судъ, -- да, безсиленъ, и она знаетъ
это! Очухавшись, я разсмeялся, -- приснится же такая чепуха, -- но вдругъ
почувствовалъ, что и въ самомъ дeлe есть что-то чрезвычайно непрiятное, что
смeхомъ стряхнуть нельзя, -- и не въ снe дeло, а въ загадочности вчерашняго
извeстiя: обнаруженъ предметъ... Если дeйствительно удалось подыскать
убитому имя, и если имя это правильное -- Тутъ было слишкомъ много "если",
-- я вспомнилъ, какъ вчера тщательно провeрилъ плавные, планетные пути всeхъ
предметовъ -- могъ бы начертить пунктиромъ ихъ орбиты, -- а все-таки не
успокоился.
Ища способа отвлечься отъ расплывчатыхъ, невыносимыхъ предчувствiй, я
собралъ страницы моей рукописи, взвeсилъ пачку на ладони, игриво сказалъ
"ого!" и рeшилъ, прежде чeмъ дописать послeднiя строки, все перечесть
сначала. Я подумалъ внезапно, что предстоитъ мнe огромное удовольствiе. Въ
ночной рубашкe, стоя у стола, я любовно утряхивалъ въ рукахъ шуршащую толщу
исписанныхъ страницъ. Затeмъ легъ опять въ постель, закурилъ папиросу,
удобно устроилъ подушку подъ лопатками, -- замeтилъ, что рукопись оставилъ
на столe, хотя казалось мнe, что все время держу ее въ рукахъ; спокойно, не
выругавшись, всталъ и взялъ ее съ собой въ постель, опять устроилъ подушку,
посмотрeлъ на дверь, спросилъ себя, заперта ли она на ключъ или нeтъ, -- мнe
не хотeлось прерывать чтенiе, чтобы впускать горничную, когда въ девять
часовъ она принесетъ кофе; всталъ еще разъ -- и опять спокойно, -- дверь
оказалась отпертой, такъ {191} что можно было и не вставать; кашлянулъ,
легъ, удобно устроился, уже хотeлъ приступить къ чтенiю, но тутъ оказалось,
что у меня потухла папироса, -- не въ примeръ нeмецкимъ, французскiя
требуютъ къ себe вниманiя; куда дeлись спички? Только-что были у меня. Я
всталъ въ третiй разъ, уже съ легкой дрожью въ рукахъ, нашелъ спички за
чернильницей, а вернувшись въ постель, раздавилъ бедромъ другой, полный,
коробокъ, спрятавшiйся въ простыняхъ, -- значитъ опять вставалъ зря. Тутъ я
вспылилъ, поднялъ съ пола разсыпавшiяся страницы рукописи, и прiятное
предвкушенiе, только-что наполнявшее меня, смeнилось почти страданiемъ,
ужаснымъ чувствомъ, что кто-то хитрый обeщаетъ мнe раскрыть еще и еще
промахи, и только промахи. Все же, заново закуривъ и оглушивъ ударомъ кулака
строптивую подушку, я обратился къ рукописи. Меня поразило, что сверху не
выставлено никакого заглавiя -- мнe казалось, что я какое-то заглавiе въ
свое время придумалъ, что-то, начинавшееся на "Записки...", -- но чьи
записки -- не помнилъ, -- и вообще "Записки" ужасно банально и скучно. Какъ
же назвать? "Двойникъ"? Но это уже имeется. "Зеркало"? "Портретъ автора въ
зеркалe"? Жеманно, приторно... "Сходство"? "Непризнанное сходство"?
"Оправданiе сходства"? -- Суховато, съ уклономъ въ философiю... Можетъ быть:
"Отвeтъ критикамъ"? Или "Поэтъ и чернь"? Это не такъ плохо -- надо подумать.
Сперва перечтемъ, сказалъ я вслухъ, а потомъ придумаемъ заглавiе.
Я сталъ читать, -- и вскорe уже не зналъ, читаю ли или вспоминаю, --
даже болeе того -- преображенная память моя дышала двойной порцiей
кислорода, въ {192} комнатe было еще свeтлeе оттого, что вымыли стекла,
прошлое мое было живeе оттого, что было дважды озарено искусствомъ. Снова я
взбирался на холмъ подъ Прагой, слышалъ жаворонка, видeлъ круглый, красный
газоемъ; снова въ невeроятномъ волненiи стоялъ надъ спящимъ бродягой, и
снова онъ потягивался и зeвалъ, и снова изъ его петлицы висeла головкой
внизъ вялая фiалка. Я читалъ дальше, и появлялась моя розовая жена,
Ардалiонъ, Орловiусъ, -- и всe они были живы, но въ какомъ то смыслe жизнь
ихъ я держалъ въ своихъ рукахъ. Снова я видeлъ желтый столбъ и ходилъ по
лeсу, уже обдумывая свою фабулу; снова въ осеннiй день мы смотрeли съ женой,
какъ падаетъ листъ навстрeчу своему отраженiю, -- и вотъ я и самъ плавно
упалъ въ саксонскiй городокъ, полный странныхъ повторенiй, и навстрeчу мнe
плавно поднялся двойникъ. И снова я обволакивалъ его, овладeвалъ имъ, и онъ
отъ меня ускользалъ, и я дeлалъ видъ, что отказываюсь отъ замысла, и съ
неожиданной силой фабула разгоралась опять, требуя отъ своего творца
продолженiя и окончанiя. И снова, въ мартовскiй день, я сонно eхалъ по
шоссе, и тамъ, въ кустахъ, у столба, онъ меня уже дожидался:
"... Садись, скорeе, намъ нужно отъeхать отсюда.
"Куда?" -- полюбопытствовалъ онъ.
"Вонъ въ тотъ лeсъ".
"Туда?" -- спросилъ онъ и указалъ...
Палкой, читатель, палкой. Палкой, дорогой читатель, палкой. Самодeльной
палкой съ выжженнымъ на ней именемъ: Феликсъ такой-то изъ Цвикау. Палкой
указалъ, дорогой и почтенный читатель, палкой, -- ты знаешь, что такое
"палка"? Ну вотъ -- палкой, {193} -- указалъ ею, сeлъ въ автомобиль и потомъ
палку въ немъ и оставилъ, когда вылeзъ: вeдь автомобиль временно
принадлежалъ ему, я отмeтилъ это "спокойное удовлетворенiе собственника".
Вотъ какая вещь -- художественная память! Почище всякой другой. "Туда?" --
спросилъ онъ и указалъ палкой. Никогда въ жизни я не былъ такъ удивленъ...
Я сидeлъ въ постели, выпученными глазами глядя на страницу, на мною же
-- нeтъ, не мной, а диковинной моей союзницей, -- написанную фразу, и уже
понималъ, какъ это непоправимо. Ахъ, совсeмъ не то, что нашли палку въ
автомобилe и теперь знаютъ имя, и уже неизбeжно это общее наше имя приведетъ
къ моей поимкe, -- ахъ, совсeмъ не это пронзало меня, -- а сознанiе, что все
мое произведенiе, такъ тщательно продуманное, такъ тщательно выполненное,
теперь въ самомъ себe, въ сущности своей, уничтожено, обращено къ труху,
допущенною мною ошибкой. Слушайте, слушайте! Вeдь даже если бы его трупъ
сошелъ за мой, все равно обнаружили бы палку и затeмъ поймали бы меня,
думая, что берутъ его, -- вотъ что самое позорное! Вeдь все было построено
именно на невозможности промаха, а теперь оказывается, промахъ былъ, да еще
какой, -- самый пошлый, смeшной и грубый. Слушайте, слушайте! Я стоялъ надъ
прахомъ дивнаго своего произведенiя, и мерзкiй голосъ вопилъ въ ухо, что
меня непризнавшая чернь можетъ быть и права... Да, я усомнился во всемъ,
усомнился въ главномъ, -- и понялъ, что весь небольшой остатокъ жизни будетъ
посвященъ одной лишь безплодной борьбe съ этимъ сомнeнiемъ, и я улыбнулся
улыбкой смертника и тупымъ, кричащимъ отъ боли карандашомъ {194} быстро и
твердо написалъ на первой страницe слово "Отчаянiе", -- лучшаго заглавiя не
сыскать.
Мнe принесли кофе, я выпилъ его, но оставилъ гренки. Затeмъ я наскоро
одeлся, уложился и самъ снесъ внизъ чемоданъ. Докторъ къ счастью не видeлъ
меня. Зато жеранъ удивился внезапности моего отъeзда и очень дорого взялъ за
номеръ, но мнe было это уже все равно. Я уeзжалъ просто потому, что такъ
принято въ моемъ положенiи. Я слeдовалъ нeкой традицiи. При этомъ я
предполагалъ, что французская полицiя уже напала на мой слeдъ.
По дорогe въ городъ я изъ автобуса увидeлъ двухъ ажановъ въ быстромъ,
словно мукой обсыпанномъ автомобилe, -- мы скрестились, они оставили облако
пыли -- но мчались ли они именно за тeмъ, чтобы меня арестовать, не знаю, --
да и можетъ быть это вовсе не были ажаны, -- не знаю, -- они мелькнули
слишкомъ быстро. Въ городe я зашелъ на почтамтъ, такъ, на всякiй случай, --
и теперь жалeю, что зашелъ, -- я бы вполнe обошелся безъ письма, которое мнe
тамъ выдали. Въ тотъ же день я выбралъ наудачу пейзажъ въ щегольской
брошюркe и поздно вечеромъ прибылъ сюда, въ горную деревню. А насчетъ
полученнаго письма... Нeтъ, пожалуй, я все-таки его приведу, какъ примeръ
человeческой низости.
"Вотъ что. Пишу Вамъ, господинъ хорошiй, по тремъ причинамъ: 1) Она
просила, 2) Собираюсь непремeнно Вамъ сказать, что я о Васъ думаю, 3)
Искренне хочу посовeтовать Вамъ отдаться въ руки правосудiя, чтобы
разъяснить кровавую путаницу и гнусную тайну, отъ которой больше всего,
конечно, страдаетъ она, терроризованная, невиноватая. Предупреждаю Васъ,
{195} что я съ большимъ сомнeнiемъ отношусь къ мрачной достоевщинe, которую
Вы изволили ей разсказать. Думаю, мягко говоря, что это вранье. Подлое при
этомъ вранье, такъ какъ Вы играли на ея чувствахъ.
Она просила написать, думая, что Вы еще ничего не знаете, совсeмъ
растерялась и говоритъ, что Вы разсердитесь, если Вамъ написать. Желалъ бы я
посмотрeть, какъ Вы будете сердиться: это должно быть звeрски занятно.
Стало быть, такъ. Но мало убить человeка и одeть въ подходящее платье.
Нужна еще одна деталь, а именно сходство, но схожихъ людей нeтъ на свeтe и
не можетъ быть, какъ бы Вы ихъ ни наряжали. Впрочемъ, до такихъ тонкостей не
дошло, да и началось то съ того, что добрая душа честно ее предупредила:
нашли трупъ съ документами Вашего мужа, но это не онъ. А страшно вотъ что:
наученная подлецомъ, она, бeдняжка, еще прежде -- понимаете-ли Вы это? --
еще прежде, чeмъ ей показали тeло, утверждала вопреки всему, что это именно
ея мужъ. Я просто не понимаю, какимъ образомъ Вы сумeли вселить въ нее, въ
женщину совсeмъ чуждую Вамъ, такой священный ужасъ. Для этого надо быть
дeйствительно незауряднымъ чудовищемъ. Богъ знаетъ, что ей еще придется
испытать. Нeтъ, -- Вы обязаны снять съ нея тeнь сообщничества. Дeло же само
по себe ясно всeмъ. Эти шуточки, господинъ хорошiй, со страховыми обществами
давнымъ-давно извeстны. Я бы даже сказалъ, что это халтура, банальщина,
давно набившая оскомину.
Теперь -- что я думаю о Васъ. Первое извeстiе мнe попалось въ городe,
гдe я застрялъ. До Италiи не доeхалъ и слава Богу. И вотъ, прочтя это
извeстiе, я {196} знаете что? не удивился! Я всегда вeдь зналъ, что Вы
грубое и злое животное, и не скрылъ отъ слeдователя всего, что самъ видeлъ.
Особенно, что касается Вашего съ ней обращенiя, этого Вашего высокомeрнаго
презрeнiя, и вeчныхъ насмeшекъ, и мелочной жестокости, и всeхъ насъ
угнетавшаго холода. Вы очень похожи на большого страшнаго кабана съ гнилыми
клыками, напрасно не нарядили такого въ свой костюмъ. И еще въ одномъ
долженъ признаться Вамъ: я, слабовольный, я, пьяный, я, ради искусства
готовый продать свою честь, я Вамъ говорю: мнe стыдно, что я отъ Васъ
принималъ подачки, и этотъ стыдъ я готовъ обнародовать, кричать о немъ на
улицe, только бы отдeлаться отъ него.
Вотъ что, кабанъ! Такое положенiе длиться не можетъ. Я желаю Вашей
гибели не потому, что Вы убiйца, а потому, что Вы подлeйшiй подлецъ,
воспользовавшiйся наивностью довeрчивой молодой женщины, и такъ истерзанной
и оглушенной десятилeтнимъ адомъ жизни съ Вами. Но если въ Васъ еще не все
померкло: объявитесь!"
Слeдовало бы оставить это письмо безъ комментарiевъ. Безпристрастный
читатель предыдущихъ главъ видeлъ, съ какимъ добродушiемъ и доброхотствомъ я
относился къ Ардалiону, а вотъ какъ онъ мнe отплатилъ. Но все равно, все
равно... Я хочу думать, что писалъ онъ эту мерзость въ пьяномъ видe, ужъ
слишкомъ все это безобразно, бьетъ мимо цeли, полно клеветническихъ
утвержденiй, абсурдность которыхъ тотъ же внимательный читатель пойметъ безъ
труда. Назвать веселую, пустую, недалекую мою Лиду запуганной или какъ тамъ
еще -- истерзанной, -- намекать {197} на какой-то раздоръ между нами,
доходящiй чуть ли не до мордобоя, это уже извините, это уже я не знаю,
какими словами охарактеризовать. Нeтъ этихъ словъ. Корреспондентъ мой всe
ихъ уже использовалъ, въ другомъ, правда, примeненiи. Я, передъ тeмъ
полагавшiй, что уже перевалилъ за послeднюю черту возможныхъ страданiй,
обидъ, недоумeнiй, пришелъ въ такое состоянiе, перечитывая это письмо, меня
такая одолeла дрожь, что все кругомъ затряслось, -- столъ, стаканъ на столe,
даже мышеловка въ углу новой моей комнаты.
Но вдругъ я хлопнулъ себя по лбу и расхохотался. Какъ это было просто!
Какъ просто разгадывалось таинственное неистовство этого письма. Это --
неистовство собственника: Ардалiонъ не можетъ мнe простить, что я шифромъ
взялъ его имя, и что убiйство произошло какъ разъ на его участкe земли. Онъ
ошибается, всe давно обанкротились, неизвeстно кому принадлежитъ эта земля,
и вообще -- довольно, довольно о шутe Ардалiонe! Послeднiй мазокъ на его
портретъ наложенъ, послeднимъ движенiемъ кисти я наискось въ углу подписалъ
его. Онъ получше будетъ той подкрашенной дохлятины, которую этотъ шутъ
сотворилъ изъ моей физiономiи. Баста! Онъ хорошъ, господа.
Но все-таки, какъ онъ смeетъ... Ахъ, къ чорту, къ чорту, все къ чорту!
{198}
31 марта, ночью.
Увы, моя повeсть вырождается въ дневникъ. Но ничего не подeлаешь: я уже
не могу обойтись безъ писанiя. Дневникъ, правда, самая низкая форма
литературы. Знатоки оцeнятъ это прелестное, будто бы многозначительное
"ночью", -- ахъ ты -- "ночью", смотри какой, писалъ ночью, не спалъ, какой
интересный и томный! Но все-таки я пишу это ночью.
Деревня, гдe я скучаю, лежитъ въ люлькe долины, среди высокихъ и
тeсныхъ горъ. Я снялъ большую, похожую на сарай, комнату въ домe у смуглой
старухи, держащей внизу бакалейную. Въ деревнe одна всего улица. Я бы долго
могъ описывать мeстныя красоты, -- облака, напримeръ, которыя проползаютъ
черезъ домъ изъ окна въ окно, -- но описывать все это чрезвычайно скучно.
Меня забавляетъ, что я здeсь единственный туристъ, да еще иностранецъ, а
такъ какъ успeли какъ то разнюхать (впрочемъ, я самъ сказалъ хозяйкe), что я
изъ Германiи, то возбуждаю сильное любопытство. Мнe бы скрываться, а я лeзу
в самое, такъ сказать, видное мeсто, трудно было лучше выбрать. Но я усталъ;
чeмъ скорeе все это кончится, тeмъ лучше.
Сегодня, кстати, познакомился я съ мeстнымъ жандармомъ, -- совершенно
опереточный персонажъ! Это довольно пухлый розовый мужчина, ноги херомъ,
фатоватые черные усики. Я сидeлъ на концe улицы на скамейкe, и кругомъ
поселяне занимались своимъ дeломъ, т. е. притворялись, что занимаются своимъ
дeломъ, а въ сущности съ неистовымъ любопытствомъ, въ какихъ бы позахъ они
ни находились, изъ-за плеча, {199} изъ подмышки, изъ-подъ колeна слeдили за
мной, -- я это отлично видeлъ. Жандармъ нерeшительно подошелъ ко мнe,
заговорилъ о дождe, потомъ о политикe. Онъ кое-чeмъ напомнилъ мнe покойнаго
Феликса, -- солиднымъ тономъ, мудростью самоучки. Я спросилъ, когда тутъ
послeднiй разъ арестовали кого-нибудь. Онъ подумалъ и отвeтилъ, что это было
шесть лeтъ тому назадъ, -- задержали испанца, который съ кeмъ-то повздорилъ
не безъ мокрыхъ послeдствiй и скрылся въ горахъ. Далeе онъ счелъ нужнымъ
сообщить мнe, что въ горахъ есть медвeди, которыхъ искусственно тамъ
поселили для борьбы съ волками, -- что показалось мнe очень смeшнымъ. Но онъ
не смeялся, онъ стоялъ, меланхолично покручивая лeвый усъ правой рукой и
разсуждалъ о современномъ образованiи:
"Вотъ, напримeръ, я, -- говорилъ онъ, -- я знаю географiю, арифметику,
военное дeло, пишу красивымъ почеркомъ..." Я спросилъ: "А на скрипкe
играете?" Онъ грустно покачалъ головой.
Сейчасъ, дрожа въ студеной комнатe, проклиная лающихъ собакъ, ожидая,
что въ углу съ трескомъ хлопнетъ мышеловка, отхвативъ мыши голову,
машинально попивая вербеновую настойку, которую хозяйка, считая, что у меня
хворый видъ и боясь вeроятно, что умру до суда, вздумала мнe принести, я
сижу, и вотъ пишу на этой клeтчатой школьной бумагe, другой было здeсь не
найти, -- и задумываюсь, и опять посматриваю на мышеловку. Зеркала, слава
Богу, въ комнатe нeтъ, какъ нeтъ и Бога, котораго славлю. Все темно, все
страшно, и нeтъ особыхъ причинъ медлить мнe въ этомъ темномъ, зря
выдуманномъ мiрe. Убить себя я не хочу, это было бы не экономно, -- почти въ
каждой {200} странe есть лицо, оплачиваемое государствомъ, для исполненiя
смертной услуги. И затeмъ -- раковинный гулъ вeчнаго небытiя. А самое
замeчательное, что все это можетъ еще продлиться, -- т. е. не убьютъ, а
сошлютъ на каторгу, и еще можетъ случиться, что черезъ пять лeтъ подойду
подъ какую-нибудь амнистiю и вернусь въ Берлинъ, и буду опять торговать
шоколадомъ. Не знаю, почему, -- но это страшно смeшно.
Предположимъ, я убилъ обезьяну. Не трогаютъ. Предположимъ, что это
обезьяна особенно умная. Не трогаютъ. Предположимъ, что это -- обезьяна
новаго вида, говорящая, голая. Не трогаютъ. Осмотрительно поднимаясь по
этимъ тонкимъ ступенямъ, можно добраться до Лейбница или Шекспира и убить
ихъ, и никто тебя не тронетъ, -- такъ какъ все дeлалось постепенно,
неизвeстно, когда перейдена грань, послe которой софисту приходится худо.
Лаютъ собаки. Холодно. Какая смертельная, невылазная мука. Указалъ
палкой. Палка, -- какiя слова можно выжать изъ палки? Палъ, лакъ, калъ,
лампа. Ужасно холодно. Лаютъ, -- одна начнетъ, и тогда подхватываютъ всe.
Идетъ дождь. Электричество хилое, желтое. Чего я, собственно говоря,
натворилъ?
1-го апрeля.
Опасность обращенiя моей повeсти въ худосочный дневникъ къ счастью
разсeяна. Вотъ сейчасъ заходилъ мой опереточный жандармъ, дeловитый, при
саблe, и не глядя мнe въ глаза, учтиво попросилъ мои бумаги. Я отвeтилъ, что
все равно намeренъ на-дняхъ прописаться, а что сейчасъ не хочу вылeзать изъ
постели. Она настаивалъ, -- былъ вeжливъ, извинялся, но настаивалъ. {201} Я
вылeзъ и далъ ему паспортъ. Уходя, онъ въ дверяхъ обернулся и все тeмъ же
вeжливымъ голосомъ попросилъ меня сидeть дома. Скажите, пожалуйста!
Я подкрался къ окну и осторожно отвелъ занавeску. На улицe стоятъ
зeваки, человeкъ сто; и смотрятъ на мое окно. Въ толпe пробирается мой
жандармъ, его о чемъ-то рьяно спрашиваетъ господинъ въ котелкe набекрень,
любопытные ихъ затeснили. Лучше не видeть.
Можетъ быть, все это -- лжебытiе, дурной сонъ, и я сейчасъ проснусь
гдe-нибудь -- на травкe подъ Прагой. Хорошо по крайней мeрe, что затравили
такъ скоро.
Я опять отвелъ занавeску. Стоятъ и смотрятъ. Ихъ сотни, тысячи,
миллiоны. Но полное молчанiе, только слышно, какъ дышатъ. Отворить окно,
пожалуй, и произнести небольшую рeчь.