ю тему или отважно биться дальше за правое дело. Чего смеется дурачок Панин? Как будто не с этой земли и не понимает, что все равны, кто ж спорит, но оттенки есть... Конечно, сын у него не спрашивал, на ком жениться, он вообще всегда был неслух, а если б спросил... Черт его знает, как бы Сорока поступил. Теперь, когда перед глазами внуки, сквозь них не видно, что было бы, если... - Я тут о звезде думал... Я не верю, что нам правильно объясняют устройство. Конечно, земля и три кита тоже глупо, но не глупее, чем эта относительная теория. За нее не зацепишься умом... Ни с какой стороны... Вот она есть, эта ваша Вега или ее уже нет? - Есть, - ответил Панин. - Неуверенно говоришь, - вздохнул Сорока. - Неуверенно... Может, и нет? Вот я и говорю. Что-то тут не так. Ну да ладно. Надо идти. Интересно, нарезал Шпрехт стекло впрок? Надо будет завтра ему подмогнуть. - Спокойной ночи! - сказал Панин. - Чувствуете ветер? Покалывает север, покалывает... - Зине лучше, когда прохладно, - ответил Сорока. - Так что пусть покалывает, пусть... Варя спала крепко и не слышала, как, цепляясь за остряки стекла, рвалась и трещала тюль. Пришлось закрыть ставни. Ослабшая в саморазрушении ткань висела вяло и даже как-то стыдливо. - Сволочь, - сказал ей тихо Шпрехт. - Сволочь. Теперь уже никуда не денешься, придется и стеклить, и стирать... И все под неусыпным Вариным глазом, потому как в ее комнате. Но это ничего, это даже хорошо. Конечно, он узнает про себя много нового, какой он косорукий и безголовый, точно определится место, откуда у него растут руки. Шпрехт тихонько смеялся, представляя все это. Пусть! Пусть! Он ее любит и такую, может, такую даже больше. То, что она прятала пепельницу, так ведь ее понять можно. Жизнь у нее ограничена в движении. А такой характер да в колодки? Она же всегда такая моторная, все у нее в руках горело. И нэа тебе! Взять ту же Зинаиду Сороку... Лишнего шага не делала, лишний раз рукой не шевелила. Если бы Бог не отнял у нее разум, так само лежание никакое ей не горе. Конечно, это со стороны... Все равно, конечно, горе... Но Варе это больше, чем горе, это сущее наказание. Вот она и бросается. Полетом брошенных предметов она как бы совершает собственное движение... Шпрехт даже рот открыл от понравившейся ему мысли. Это Варя его научила, Варя. Выражать свои соображения. Он принес детский, оставшийся от Жанниных детишек, матрасик и лег в ногах жены. Здесь на полу пахло пылью и горшком, но Шпрехта это не беспокоило. В зеркале трюмо он видел свисающее с Вари одеяло и ее голое плечо. Он помнил его запах, помнил шелковую округлость в ладони, помнил след бороздки от лифчика и как он выглаживал его пальцем. Тогда у него руки были не то, что сейчас. Сейчас одни бугры и мозоли, терка, а не рука. Зачем так устроено, чтоб человек к старости хужел и хужел? Неужели недостаточно самой смерти? Слезы застилали глаза Шпрехта... Вот и это у него появилось - тонкослезость. Раз-раз, и уже бежит сопля-слезка, ну дело ли? Шпрехт вытер нос и глаза рукой. Надо спать. Завтра вставлять стекла. Панин придет, поможет. А Сороку он просить не будет. Если, конечно, тот не явится сам... Тогда пусть... У него вино есть... Нацедит... Сорока умостился возле жены. Слава Богу, дышит спокойно. Интересно, снятся ли ей сны? Вот ему сны не снятся очень редко. А то, что снится, никому не скажешь. Сорока старается сразу проснуться, чтоб не видеть. Организм не принимает сна как такового. Потому что он, Сорока, материалист. Он пробовал представить себе веру в Бога. Не смог. Его голова это отторгла сразу. Как бред. Ничто в его жизни даже намеком не указывало на Бога. Кадры решали все. Хорошие кадры решали хорошо. Плохие - плохо. И ни разу не было со стороны Бога ни наказания, ни поощрения. Так как же можно в него верить? Сегодня Сороку эта тема саднила. Панин сказал, что у него внуки - евреи. Странное чувство. Это же надо такое придумать? У Панина мозги устроены вредно, против людей. Ну, имеешь калеку жену, так что? Надо подъедать других? Вот он и есть еврей. Панин. Если б можно было копнуть. Жаль, нет уже Миняева, чтоб по старым каналам поковыряться в фамилии. Панин вполне может быть и Панич. А "ич" - это уже чистая вода национальности. Это ему один умный человек объяснил уже потом, когда он бежал из Желтых Вод и выкинул свои бумажки на Юхима Грача, чтоб как бы умереть для новой жизни. Он объяснил потом, что бежал от голода. Конечно, конечно... И от него тоже... Но до того, до того... Его бедняк-отец пристроил сына батрачить в семейство, которое работало с четырех утра и до черной ночи и ходило круглый год босиком. Ну и эта Феня... Сама прижала почти малолетку каменной пяткой. Возле гребли и случилось. Старый Грач аж зашелся от счастья такой родни. Потом дела с раскулачиванием. Он, бывший батрак, тогда спас беременную Феню, женившись на ней. Всякий другой хрен бы стал это делать. Мужики с кобурами тогда пришли крепкие, без соплей. Но он женился, а старый Грач умер от неправильного расчета жизни, отца Фени сослали, а сама она после девочки родила сразу парня и как бы не заметила перемены в жизни. Так и шлендрала голой ступней, которую не брал гвоздь, хоть по навозу, хоть по морозу. Он решил - надо бежать, потому как у него внутри образовался камень нежизни и стал расти. Голод подоспел вовремя и был уважительной причиной для Фени: идти на шахты и там искать работу. Где-то в районе Пятихаток у одного покойника на дороге вынул документы на Евгения Сороку. Все подходило по возрасту и по портрету. Свои бумажки Юхим спалил тут же рядом с бывшим Сорокой, который тоже, бедолага, куда-то шел, шел, а не дошел. А земля все-таки, зараза, маленькая. В эвакуации столкнулся с одним из тех, что был тогда с кобурой. И тот, сволочь, его вспомнил. Пришлось принять меры: посодействовал отправке на фронт. Но долго думалось, что не каждого же убивало на войне. Мог сохраниться, напако-стить. От него Грач-Сорока узнал, что почти все в их деревне померли. С кобурой даже как бы видел, что хоронили и Феню. А дети - что дети? При советской власти, думал Сорока, дети, если живы, не пропадают. Детдом дает обувку и профессию. И вообще, те дети, они как бы и не его. Феня была в их отношениях мужик: сама брала мужа и имела, когда хотела. Грубо, между прочим, как насильник. Он только успевал качать насос. Он уже потом расчухал, что это за дела и как можно с воображением и без грубо-сти. Правда, Зина никаких фокусов не позволяла. И за это он ее уважал. Не всякой женщине это личит, не всякой. И дети от половоздержанной матери рождаются качественные. Как их сыночек. И ум, и красота... Да что там говорить! Но Феня - именно она - нет-нет, а приснится. У нее на ноге большой палец был очень большой и смотрел чуть в сторону, а остальные были маленькие и как бы жались в кучку. Вот эти мелкие пальцы доводили его почему-то до жалости. Она и снится ему, Феня, именно черной ногой на черной земле, а лица у нее как бы и нету. Не надо об этом думать. Не надо. У одного известного командарма тоже брошена на хуторе жена с детьми. Других, московских, детей он выводил в люди и с ними снимался на фотку. Просто у командарма две разные жизни. Как и у Сороки. А то, что Феня снится, так это от половой воздержанности. Днем крутишься, а ночью железы дают о себе знать, и тогда снится гребля и пальцы в кучке. Такой, и только такой, может быть материалистиче-ский ответ. Сорока крепче прижался к Зининой земной руке. Он не знал, что она не спит, а слушает, как он прерывисто дышит и что-то бормочет... Зина слышала, как у кого-то разбилось стекло. Интересно, у кого? У Паниных? У Шпрехтов? Сорока, дурачок, ничего ей не рассказал, она задремала, он и лег сразу, и ерзается, ерзается. Ладно, она не объявится, что не спит. Она лучше подумает о сыночке, Толечке, о внученьках-красавцах. Господи, спаси их и сохрани. Тенью возникает перед Зиной мужчина со странным, нехорошо застывшим лицом. А! Думает она. Живой ли ты? Мертвый? Невмеха... Надо же, с Людкой всю жизнь она прожила, считай, рядом. Сорока спит, и ему снится сон. Он идет по пустыне, а навстречу ему Бог. - Я тебя не признаю! - кричит ему Сорока. - Я тебя тоже, - отвечает Бог и проходит мимо. Сорока кричит и плачет во сне от испуга одиночества. Панин всегда беспокоится: не переборщил ли он с успокоительными? Людочка спит, это хорошо. Но она так слаба, что выйти из необходимого ей сна для нее может оказаться трудным. Поэтому он не спит. Сторожит сон. Лежит рядом на раскладушке, и у него все готово на все случаи жизни. Камфара. Кардиомин. Но-шпа. Рука его лежит рядом с Людочкой, и он чувствует нежное Людочкино тепло. Панин думает о треугольнике жизни, который недавно вычертил. Ничего особенного, обыкновенный, равносторонний. Просто в каждом его углу по недвижной женщине. И трое пожилых, да что там, старых мужчин, один из которых в галошах, другой в шляпе, третий в диагоналевых брюках, сходятся в центр треугольника каждый вечер. Что это все значит? Случайное стечение строительств домов? Сила притяжения судеб? Неизученная инфекция, ударившая локально? О чем у них говорят в магазине и на базаре? О том, что лежат треугольником три известные в их городке женщины, не подруги, нет, а их мужья - такие из себя разные - носят за ними ведра, ходят за ними, как за маленькими, берегут пуще глаза своего. Возникает недоумение: если на здоровых жен плюют и не жалеют, то, может, виновато само место? Конечно, никто сроду с ними не поменяется, ни с лежачими, ни с носящими горшки. Но задевает это народ крепко. Зачем-то они возникли почти одновременно в таком своем виде? Уже объясняют дорогу так: - Пройдешь автобазу, магазин, потом школу, свернешь налево, мимо "лежачих женщин"... - Дальше понятно, - отвечает интересующийся дорогой. Панин хотел прекратить эти топонимистические нововведения в местную географию, но можно ли прекратить народ? Проходящие мимо вертят мордой лица, интересуются "лежачими женщинами" и бывают разочарованы тем, что их не видно. Получается, что название месту дали, а где доказательства? Лежачие, лежачие, а где они? Панина оскорбляло человеческое любопытство, но больше всего это веселое непонимание горя. Но опять же... Когда три случая на одной улице... Поставь себя, Панин, на место народа. И Панин ставил, Потому что был человек с понятием. Он сам всю жизнь бился головой над разными вопросами. Бит был за это. Судим. Оправдан. И снова бит. И снова судим. Так и не понял, не разобрался в течении природы, вещей и людей. Когда же жизнь подсунула ему испытание в виде полубезумной, горячо любимой женщины, то Панин окоротил себя в стремлении к познанию. Жизнь встала перед ним во всем своем могуществе тайны и непредсказуемости. И Панин сказал: "Пусть! Значит, так тому и быть". Он полюбил с этой минуты не только Людочку, но и жребий, который выпал. А когда увидел три жребия на одном пятачке, то ошеломился судьбой и странноватым, колющим в подреберье ощущением злосчастия. Он тогда написал эти слова по отдельности четким почерком чертежника и сказал себе: "Панин! Сообрази! Даже Лев Толстой хоронил детей. Даже Пушкина унижали. Даже Достоевский стоял на эшафоте. Тебе же досталась прекрасная женщина, и она родила тебе сына. А сам ты дожил до старости". А теперь вот и Миняев умер, а он еще смотрит на божье небо. Разве можно роптать? Он представил себе Сороку, Шпрехта, Варвару, Зина-иду, улицу, дома, звезду по имени Вега, не дающуюся в познании неразвитому умственно Сороке, песок и грязь земли, в которую прячет калечные пальцы Шпрехт, и тихие слезы радостно зазмеились в глубоких черных морщинах лица, как будто они не слезы, а дети-игруны и им самое то - бежать и скользить наперегонки по бесконечности человеческого лица... Над "местом Лежачих Женщин" загоралось утро... И оно еще не было последним в их жизни...