стожоговщины! -- Это совсем другое. Это как раз то, что вам нужно! -- сообщил я, протягивая роман. Тем временем зазвонил телефон с гербом. -- Алло! Добренький день!.. А где ж мне быть? На посту... Да какая там эпопея! Четвертый год в отпуск не ходил. Слушаю внимательно! Судя по тому, какая счастливая готовность отразилась на горынинском лице, -- звонили свысока. -- Чурменяев? Только что от меня вышел. Прямо Гоголем!.. Не в переносном -- в буквальном смысле! Меня в восемнадцати странах издали -- я о себе никогда такого не воображал. Что?.. Да читал я эту "Женщину в кресле". Бред сивой кобылы! Что?.. У меня студенты в Литинституте на первом курсе заковыристее пишут... На Западе по-другому думают? На то они и Запад. От слова "западня"! -- Молвив это, Горынин снова радостно насторожился лицом, схватил ручку-ракету и чиркнул на перекидном календаре. -- Ну, конечно... Могут "Бейкеровку" дать -- им ведь чем хуже, тем лучше... Ну!.. Машину приходил без очереди просить. Я его спрашиваю: "Когда Родину будем славить?" Ржет! Говорит, когда он "Бейкеровку" получит, к нему журналисты со всего мира съедутся, а он свои "Жигули" разбил... Да, так и сказал: на Западе не поймут, когда узнают, что писатель такого ранга вынужден ездить на битой машине... Конечно, отказал... Ага, значит, и вам уже наябедничал... Что? Дать машину?! Как скажете... Николай Николаевич, вздохнув, снова вынул из пусковой установки ручку, вычеркнул чью-то фамилию в лежавшем перед ним списке и вцарапал Чурменяева. -- Есть! Готово! -- доложил он в трубку. -- ...Ну почему другой молодежи у нас нет?.. Есть! Вот у меня сейчас сидит... этот... (Горынин нервно показал пальцем на папку. Я подал ему). Вот... Акашин Виктор. -- Работяга. И роман называется хорошо -- "В чашу"... Не-ет... Я тоже сначала подумал, но потом начал читать -- не оторвусь. Настоящая полнокровная проза. Жизнеутверждающая!.. А как же! Конечно, поможем... Дочь? А что дочь? Растет, то есть выросла уже. Барышня... Что? Клевета... Ну, конечно... Квартиры распределяем -- вот и пошло разное вранье и кляузы. Просто руки опускаются... Да какой отпуск?! Они как дети -- ни на минуту без присмотра оставлять нельзя!.. Спасибо! До свидания! Николай Николаевич положил трубку. Вытер платком вспотевший лоб. И выругался: -- ...мать! Специалисты!.. Ни хрена они там в литературе не понимают, а тоже лезут. Плохо все это кончится! Очень плохо. А попробуй поперек скажи -- переедут и не заметят! Ведь что обидно: Бог талантом наградил, так я весь свой талант в чужое дерьмо и зарыл! А сколько мог бы написать! Не-ет, сижу -- распределяю... Думаешь, ценят? Хрен в тыкву! На полтинник вместо орленка, как подачку, трудовуху бросили! (В переводе с номенклатурного на общечеловеческий это означало, что к пятидесятилетнему юбилею Николаю Николаевичу вместо ордена Ленина дали всего-навсего Трудового Красного Знамени, из-за чего он даже прихворнул сердцем.) -- Мерзавцы, -- кивнул я. -- А что мне эти цацки? -- подкрепившись таблеткой валидола, продолжал Горынин. -- Ну, вынесут их впереди меня на подушечках. Одной подушечкой больше, одной меньше -- какая разница! Остаются только дети и книги. С Анкой -- сам видишь. А книги? Прочитает "Прогрессивку" лет через пятьдесят какой-нибудь ихний Белинский и закричит: "А где остальное?" А нету остального! Остальное здесь! -- он хряснул рукой по столу. -- Все мои "Бейкеры" здесь... В этом "саркофаге" проклятом! Они думают, это для них "саркофаг"! Это для моего таланта -- могила! -- Ну и пошлите все к чертовой матери! -- посоветовал я. -- И пошлю. Вот "гертруду" к шестидесяти получу -- и пошлю! Ладно, давай заявление. О чем, говоришь, роман-то у твоего дружка? -- О жизни... -- О жизни -- это хорошо! И название неплохое -- с подзадоринкой! Не модернист, часом? -- Нет, он с Урала. -- С Урала иной раз такие модернисты выскакивают, что нашим московским сто очков вперед дадут. Ладно, беру! -- Он сунул папку в стол и, снова взяв ручку-ракету, стал внимательно читать заявление. Как раз в тот момент, когда он налагал резолюцию "Выдать" и выводил свою подпись, такую витиеватую, что подделать ее мог только изощренный каллиграф, и то после многодневной тренировки, дверь приоткрылась и в кабинет вошла Анка. На ней были безумно модные в ту пору джинсы-стрейч, бескомпромиссно обтягивавшие ее длинные ноги, замшевая курточка с бахромой и полупрозрачная блузка, под которой самостоятельно жила, не соблюдаемая бюстгальтером, грудь. Волосы она теперь, оказывается, собирала в пучок, скрепленный какой-то оплеткой из разноцветных кожаных ремешков. -- Привет! -- сказала она, абсолютно не удивившись встрече со мной. Анка подпорхнула к столу и, наклонившись, поцеловала Николая Николаевича в макушку, при этом как-то совсем по-кордебалетному откинув ножку. Это уже -- персонально для меня. Лицо Горынина из строго-сосредоточенного тут же сделалось нежно-беспомощным. Потом опять -- строго-сосредоточенным. Потом опять -- нежно-беспомощным. Наконец -- нежно-строго-сосредоточенно-беспомощным . -- Чего явилась-то? -- спросил он. -- Та-ак, по пути. Чурменяев пообедать пригласил. -- Ох, Анна! Опять народ языки чесать будет... Там, -- он показал пальцем вверх, -- уже знают. -- Ну и пусть знают. Я, может, замуж за него пойду! -- сказала она и поглядела в мою сторону. -- Ага... Ты замуж пойдешь, а он за границу сбежит! -- А я с ним! -- Вот и ехала бы с Журавленко! -- Журавленко -- извращенец: его только Генри Миллер возбуждает. -- Ты что несешь! Хорошо здесь все свои... В это время снова раздался звонок -- обыкновенного телефона. -- Алло... Привет от старых штиблет... -- развязно отозвался Горынин. -- Только что разговаривал с твоим шефом. Совсем у них там из-за этого "Бейкера" крыша съехала... Какая уж тут контрпропаганда, если Чурменяев вам позвонил и вы перед ним расстилаетесь. Значит, Горынин -- зверь, а в ЦК добрые дяди с маковыми плюшками! (Николай Николаевич снова что-то черкнул на календаре.) Тогда нечего с этой диссидентурой бороться, берите их к себе на работу -- и дело с концом! Что?.. Да объяснял -- не понимает... Ну, я же машины, как курица яйца, не несу, придется у хорошего человека оттяпать. А он тоже к вам побежит. Вникаешь?.. Судя по интонации и расслабленным мышцам лица, теперь он говорил с ровней, скорее всего с Журавленко. Анка подошла ко мне, положила на мою грудь руку, наманикюренными ноготками осторожно залезла за край рубашки и пощекотала кожу -- меня тряхануло, как током. -- Это ты звонил? -- Да. -- Зачем? -- Не знаю... -- Не знаешь? -- Она наморщила лоб и очень внимательно посмотрела мне в глаза. У нее была странная манера смотреть, нет, вглядываться в глаза, точно она хотела прочесть на роговице какую-то сделанную малюсенькими буквами надпись -- такие бывают на мелких иностранных монетках. -- Я больше не буду, -- пообещал я. -- Не надо... И верни мне, пожалуйста, часы! -- Верну... Потом. У меня сейчас их с собой нет. -- Хорошо -- потом... Но обязательно. -- Они тебе очень нужны? -- Очень. -- Ты не ошибаешься? -- Нет. Я никогда не ошибаюсь. Я просто быстро устаю от правильного выбора. Жалко, что теперь нет монастырей, я бы ушла... Нам с тобой нужно встретиться снова. Лет через пять. Я устану от своей правоты и буду тихая, верная и нежная. Ты хочешь? -- Хочу. А пораньше нельзя? -- Вряд ли... Ты меня дождешься? -- Не знаю... -- Считай, что я ушла на фронт. И я могу погибнуть. Но я обещаю тебе вернуться. Договорились? -- Да. Николай Николаевич закончил разговор и положил трубку. -- Хорошая вы пара! -- сказал он, полюбовавшись на нас. -- На черта, Нюрка, тебе этот выпендрежник Чурменяев?! -- Для усталости. -- Разве что... Ладно, -- он протянул мне листок с завизированным заявлением. -- На, корми своего гения "котлетами ЦДЛ". -- Ты завел гения? -- оживилась Анка. -- Да, пушистый такой... -- А где он? -- Вон сидит, -- я кивнул в окно. Витек сидел на лавочке в своей дохе и, отложив кубик Рубика, целился камнем в гревшуюся на солнце кошку. -- Смешной, -- улыбнулась она. -- Это ты его так нарядил? -- Я. -- Забавно. Познакомь! -- Нечего! -- разозлился Николай Николаевич. -- Пришла обедать с Чурменяевым -- обедай! Нечего талантливой молодежи голову морочить! А ты давай, -- он махнул мне рукой, -- иди в кассу, а то на обед закроется. Пятнадцать минут осталось! -- А он вправду гений? -- спросила Анка. -- Скоро узнаешь, -- ответил я и вышел из кабинета. 13. КАК ДЕЛАТЬ ВЕРЛИБР Кассирша, толстая дама с пепельной прической, напоминавшей огромное осиное гнездо, уже закрывала стальную дверь, чтобы идти на обед. -- Какая у вас сегодня замечательная прическа! -- запыхавшись, выкрикнул я. -- Да? -- удивилась она и начала отпирать кассу. А вот если бы я принялся возмущаться, что до обеда осталось еще целых пятнадцать минут, она бы ни за что дверь отпирать не стала, денег бы мне не выплатила да еще обозвала бы дармоедом, который, вместо того чтобы у станка стоять, прикидывается писателем... Кстати, это интуитивное умение сказать человеку именно то, чего ему больше всего хочется услышать, у меня с детства. Сам не знаю, как это получается. Просто не могу огорчить человека. Ей-богу! В молодости у меня был литературный товарищ по фамилии Неонилин, писавший исключительно венки сонетов. Однажды комиссия по работе с молодыми литераторами отправила нас в командировку -- подзаработать. Ездили мы по городам, весям и чумам Коми, ели у гостеприимных геологов строганину, выступали перед трудящимися. Я, правда, старался в основном рассказывать свежие столичные анекдоты, а зануда Неонилин норовил каждый раз прочитать от начала до конца венок сонетов, причем один и тот же... К концу поездки мы возненавидели друг друга: я -- его "венок", а он -- мои анекдоты. Чтобы как-то разнообразить выступления, мы менялись ролями: я, представившись публике Неонилиным, читал его венок сонетов, который уже знал наизусть, а он, выдавая себя за меня, рассказывал трудящимся мои анекдоты... Но эту историю я вспомнил по другому поводу. Дело в том, что возвращались в Москву мы уже под самый Новый год, когда авиалинии перегружены, и прочно застряли в Сыктывкаре -- билетов не было. Мы двое суток спали в зале ожидания, и я понял: выход только один -- охмурить толстых теток-кассирш, у которых всегда припрятаны билеты для отдельных хороших людей. Но мы к этой категории не относились, потому что деньги должны были получить только в Москве, а в тот момент потратили последние командировочные и были отвратительно бедны. Но теток я все-таки охмурил: тонкой лестью и душевными разговорами. Это было несложно. Продавцы и кассиры -- самые одинокие в мире люди! Когда мы уже летели в столицу, Неонилин вдруг сообщил мне, что всю поездку внимательно наблюдал за мной и сделал любопытный вывод: в каждой неординарной ситуации я поступал исключительно согласно рекомендациям знаменитого Карнеги. "А кто это?" -- спро!!-сил я совершенно искренне. "Ты не читал Карнеги?" -- оторопел Неонилин. -- "Нет". -- "Шутишь?! Если человек хочет добиться успеха, он обязан знать Карнеги! Ты меня просто разыгрываешь!" -- "Ей-богу, даже в руках не держал!" -- признался я. -- "Не верю!" Он так и не поверил, но это была чистая правда. Впоследствии я ознакомился с книжкой Карнеги и, между прочим, не нашел для себя ничего нового. А вот Неонилин, знавший Карнеги досконально, в результате однажды попал в скверную ситуацию. Оказавшись в такси без копейки денег, он стал действовать строго в соответствии с указаниями знаменитого американца и был зверски избит распоясавшимся шофером, которому, оказывается, в тот день уже третий раз отказывались платить по счетчику. После полученных травм несчастный Неонилин уже не мог писать в рифму, а тем более -- сонеты, не говоря уже о "венках". Сил у него хватило только на верлибры... Такая резкая смена стиля была тут же замечена критикой, резко осудившей столь вызывающий разрыв с плодотворной классической традицией. Обычно после подобной выволочки, особенно в те, доперестроечные времена, поэты моментально возвращались к традиционным формам, а верлибры, если и продолжали писать, то прятали в стол или несли на хранение в "саркофаг" Горынина. Но Неонилин был просто не в состоянии сочинять по-другому: важная часть мозга, ведающая рифмами и размером, безмолвствовала. Ничего, кроме верлибра, не получалось. Тогда по нему ударили тяжелой артиллерией в партийной периодике. Результат не замедлил сказаться: кафедра русистики Эдинбургского университета присудила ему престижную премию имени Элиота и объявила его лидером советского верлибра. В Москве он теперь бывает очень редко, но летает отнюдь не в Сыктывкар, а в Париж, Лондон, Рим, Прагу... Так что в нашем споре -- должен ли человек, чтобы достичь успеха, знать Карнеги, -- признаюсь, победил Неонилин... Итак, я получил в кассе деньги и пошел к скамейке возле Льва Толстого за Витьком, но его там не оказалось. Поразмышляв, куда он мог деться, и довольно быстро догадавшись, я отправился в ресторанную мойку, куда можно было пройти прямо из скверика через служебный вход. Так и есть. Нахмуренная Надька в оранжевых резиновых перчатках молча ополаскивала бокалы, а Витек, облокотившись об эмалированную раковину, смотрел на нее долгим виноватым взглядом. -- Ну, Надь! -- говорил он. -- Что -- Надь? -- Улыбнись! -- Перетопчешься. -- Правильно, Надюха! -- похвалил я. -- Гони его. От него же одни неприятности. Видишь, тебя из-за него в посудомойки перевели. Будешь с ним встречаться, вообще в уборщицы переведут! -- А это не ваше дело! -- буркнула Надюха. -- Да! -- подхватил Витек. -- Чего ты в мою личную жизнь лезешь? -- Твоя личная жизнь принадлежит литературе. Пошли обедать! Я крепко взял Витька под локоть и повел в ресторанный зал, мы сели, и я огляделся. Возле камина, в самом почетном закутке -- на этом столике всегда стоит табличка "Заказано", -- уже сидели Анка и Чурменяев. Они пили шампанское. Он что-то рассказывал, а она смеялась, откидывая назад голову. Я вскочил, пошел к метрдотельше и оплатил свой вчерашний счет. Она открыла ящик стола и довольно долго искала мои "командирские" среди перепутавшихся ремешками часов, похожих на клубок зимующих змей. Вернувшись за столик, я заказал полноценный обед с тремя закусками и бутылку водки. -- Ну, за твое светлое будущее, Витек! -- провозгласил я. -- О'кей -- сказал Патрикей! -- кивнул он. На первое был бульон с профитролями, и Витек чуть не подавился от смеха, потому что "профитроли" напомнили ему какое-то крайне неприлично ругательное слово. Когда мы ели котлету, подошел заступивший на пост Закусонский. -- Как жизнь молодая? -- спросил он. -- Амбивалентно, -- скосив глаза на мой правый указательный палец, отозвался Витек. Я похвалил его взглядом. -- Что будем заказывать? -- приступил к делу Закусонский. -- Да мы вроде уже... -- самостоятельно буркнул Витек и осекся, заметив мою недовольную гримасу. -- А вот что, -- сказал я. -- Для начала, я думаю, организуй-ка нам развернутое упоминание в обзорной статье! Лучше всего в "Литературном еженедельнике". -- Развернутое? -- Именно! -- Рукопись с собой? -- деловито спросил Закусонский, по-официантски что-то помечая в блокнотике. Я вынул и положил перед ним папку. Он осмотрел ее и сделал над ней несколько пассов, как экстрасенс. -- Та-ак... теплая вещица! Та-ак... Энергетически насыщенная! "В чашу". Хорошее название -- емкое... -- Он снова черкнул в блокнотике. -- Может, возьмешь почитать? -- предложил я и почувствовал, как Витек под столом наступил мне на ногу. -- Зачем? -- удивился Закусонский. -- Мне и так все ясно. Четвертак. Он получил деньги и ушел, а я посмотрел на Витька взглядом отца, которому обнаглевший сын пытается давать рекомендации по технике детозачатия. Когда мы пили кофе, появился обходчик Гера. Предвидя его приход, я оставил в бутылке немного водки и маслинку на блюдечке. -- Благодарствуйте! -- молвил он, выпив и закусив. -- Как дела? -- Споспешествую. -- Интересуются? -- Зело. -- У меня просьба: когда мы уйдем, отнесешь это -- вон ей! -- я протянул ему "командирские" часы и кивнул туда, где, откидывая голову, хохотала Анка. -- Всенепременно! -- ответил Гера и по-гусарски щелкнул стоптанными каблуками. 14. БАБУШКА РУССКОЙ ПОЭЗИИ ...Ольга Эммануэлевна Кипяткова жила в высотном здании на Котельнической набережной. В каком году она родилась, никто не мог сказать достоверно, но Блока и Есенина, если заходил разговор, Кипяткова называла соответственно -- Саша и Сережа. От тех времен остался ее знаменитый портрет "Девушка в красной косынке" кисти Альтмана. Однако несмотря на красную косынку и членство в РКСМ, она прилично знала латынь и блестяще -- французский. Все это наводило на мысль, что образование Ольга Эммануэлевна получила как минимум в гимназии. Известно также, что ее четвертый муж, знаменитый поэт-баталист и адъютант командарма Тятина, был репрессирован. Именно тогда она написала и опубликовала в "Правде" известные стихи: Мы делили с тобой наслаждения, Сообща упивались борьбой, Но идейные заблуждения Не могу разделить я с тобой! Однако звездный час Ольги Эммануэлевны наступил вскоре после войны, когда Андре Жид, приехав в Москву, добился встречи со Сталиным, чтобы уговорить его дать некоторые послабления советским гомосексуалистам. Ее на эту встречу пригласили в качестве переводчицы, потому что штатные сотрудники французского отдела МИДа оказались лексически неподготовленными к такому шекотливому разговору. Как известно, Сталин мягко, но твердо отверг домогательства Андре Жида, но бойкую миловидную поэтессу заметил и даже на прощанье подарил свой "Краткий курс" с теплой двусмысленной надписью. Об этом стало широко известно, а в писательских кругах установилось твердое мнение о больших связях Кипятковой наверху. И когда она, споря с писательским начальством, говорила: "А вот мы сейчас спросим у..." (далее следовали имя и отчество текущего государственного лидера) и бросалась к "вертушке", секретари гурьбой оттесняли ее от опасного телефона, уверяя, что по такому пустяковому вопросу не стоит тревожить небожителя и что все они решат в своем профессиональном кругу. Решат, разумеется, положительно! Пользовалась Ольга Эммануэлевна своими баснословными связями в правительстве и в сугубо личных целях. Так, одну смазливую поэтесску, отбившую у нее статного и перспективного прозаика, она погубила совершенно изощренным образом. Та пришла на партсобрание в парике, а парики тогда у нас в Отечестве были еще в диковинку и стоили больших денег. Так вот, Кипяткова обвинила ее чуть ли не в злостном глумлении над руководством страны, представленном в ту пору, как на грех, исключительно лысыми, лысеющими и облысевающими мужчинами. Несчастная модница пыталась оправдываться, но лишь до тех пор, пока в "Правде" не появились стихи Ольги Эммануэлевны: Когда страна, в труде изнемогая, Меняет русло вековой реки, Тебя интересует жизнь другая: Мужчины, маникюры, парики... Испуганный перспективный прозаик поэтесску тут же бросил, и та вскоре исчезла с литературного небосклона, мелькнув париком, как случайная комета. Но шло время, и обстоятельства смягчили Ольгу Эммануэлевну, тем более что год от года поддерживать свою женскую очевидность становилось все труднее: была засунута в дальний угол шифоньера знаменитая красная косынка, появились и платья с глубоким декольте, и маникюр, и французские духи, и даже -- парик. Надо отметить, что на ошибках своих Ольга Эммануэлевна никогда не настаивала и умела сознаться в былых заблуждениях как с трибуны, так и в стихах, за что ее, собственно говоря, всегда и ценили: Висит в шкафу походная шинель. И красная косынка позабыта. Ношу парик, использую "Шанель" -- Свидетельства налаженного быта! В общем, Кипяткова всегда шла в ногу с эпохой. Что ж поделаешь, если мужчины так переменчивы: сегодня их привлекает в женщине алая косынка, а через сорок лет -- парик и призывный запах глумливой парижской парфюмерии. Открывшая нам дверь Ольга Эммануэлевна была одета в черное, расшитое золотыми дракончиками кимоно, которое непрестанно распахивалось и обнажало мумифицированную ножку. Кроме того, на ней был роскошный кудлатый рыжий парик, а лицо свидетельствовало о том, что косметика может почти все. -- Ну вот и вы! -- радостно воскликнула она и протянула руку, унизанную колечками, перстеньками, браслетиками, каждый из которых мог во времена ее молодости стать поводом для серьезнейшего разбирательства на заседании партячейки. -- Вот и мы! -- Я почтительно наклонился и поцеловал сухую ручку, но так, чтобы губы чмокнули мой собственный большой палец, при этом я незаметно ткнул Витька в бок локтем, и он протянул хозяйке предусмотрительно купленный мною букет гвоздик. -- О! -- застонала она, погрузив лицо в букет, и алые цветы сразу поседели от пудры. Просторный холл был завешан фотографическими и живописными портретами мужчин, среди которых встречались и знаменитости. -- А теперь к столу! -- голосом капризной гимназистки объявила Ольга Эммануэлевна. Стол был накрыт на три персоны. Посредине стояло серебряное блюдо с несколькими ломтиками сыра и пучком зелени, которым даже Дюймовочка не смогла бы прикрыть наготу. Имелось еще несколько кусочков ветчины. И все. После такого обеда комнатная мышь по-собачьи взвыла бы от голода! -- Рассаживайтесь! Вы, должно быть, страшно голодны? Настоящие мужчины всегда страшно голодны! -- Скорее да, чем нет, -- по моей подсказке молвил Витек и поглядел на меня с благодарностью за предусмотрительно плотный обед в ЦДЛ. Я ему ответил взглядом, означавшим: "Вот видишь, важно во всем слушаться старших". Мы сели. -- Ах, я совсем забыла про вино! -- вскрикнула хозяйка и умчалась на кухню движением агонизирующей газели. -- Совсем бабушка с глузду съехала! -- глядя ей вслед, буркнул Витек. -- Умри! -- цыкнул я. -- О'кей -- сказал Патрикей. Ольга Эммануэлевна вернулась с бутылкой дешевого сухого вина под пластмассовой пробкой -- такое даже умирающие с перепою ханыги покупают только в самых безвыходных случаях. -- Требуется мужская сила! -- прожеманничала она. Витек взял бутылку, ловко поддел пробку зубом и профессионально разлил вино по старинным хрустальным бокалам одним непрерывным движением, не уронив на скатерть ни капли. -- О, вы волшебник! -- захлопала в иссохшие ладошки Ольга Эммануэлевна. -- Вы можете выступать в цирке! -- Отнюдь! -- с достоинством и без всякой подсказки ответил Витек. Я с грустным предчувствием подумал о том, что Акашин, как всякое талантливое произведение, начинает жить своей собственной, отдельной от автора жизнью. Мы выпили. Взяли по кусочку ветчины, и начался обед, скорее похожий на микрохирургическую операцию, осуществляемую по какой-то странной необходимости огромными серебряными старинными ножами и вилками, наверное фамильными. Хотя возможен и другой вариант. Один из мужей Ольги Эммануэлевны, поэт-пролеткультовец, служил в ЧК в отделе реквизиций. Погиб он страшно: замешкался у стены, расставляя очередную группу приговоренных, и его по ошибке застрелили свои же. В истории поэзии он остался знаменитыми строчками: Двум сладострастьям охладелым Уже не нужен бред строки -- Так вышибает парабеллум Белогвардейские мозги... Хотя, возможно, столовая утварь досталась Кипятковой от ее второго мужа -- богатого нэпмана, которого она, уличив в неверности, сама отвела в ЧК, где, кстати, и познакомилась со своим третьим мужем и откуда второй муж, разумеется, уже не вернулся. Впрочем, за последовательность ее мужей я не ручаюсь... -- О чем ваш роман? -- мелко пережевывая, спросила она. Витек посмотрел на меня вопросительно. -- О любви... -- сказал я. -- Большой? -- Конечно. -- Дайте, дайте! Я сходил в прихожую, достал из портфеля папку и принес ей. -- "В чашу", -- прочитала она, нежно поглаживая картон сухими ручками. -- "В чашу"... Почему "В чашу"? Это знак? -- Вы меня об этом спрашиваете? -- строго по инструкции удивился Витек. -- Ну конечно, глупый вопрос, -- согласилась она. -- Разве можно сказать, откуда приходит к нам вдохновение. "В чашу"... А может быть, вы -- гедонист? -- Скорее да, чем нет, -- ответил Витек, глянув на мой левый большой палец. -- Жизнь так мимолетна, что единственное утешение -- длинные романы, -- грустно произнесла Кипяткова. -- Не так ли? -- Вестимо, -- сказали мы с Акашиным одновременно. -- Вы мне прочтете кусочек? -- Она начала развязывать тесемки. -- Обоюдно, -- ответил Витек согласно указанию и тревожно пнул меня ногой под столом. -- Конечно, конечно... -- закивала Кипяткова. -- Я сейчас пишу воспоминания о Маяковском. Вообразите, ведь он звонил мне в тот роковой день. Звал... А я, глупенькая, тогда увлекалась совсем другим молодым человеком. Не поехала. В результате он умер на руках этой потаскушки Полонской. Не могу себе до сих пор простить! -- Трансцендентально, -- посочувствовал Витек не без моей помощи. -- Да, в судьбе много трансцендентального... Я всегда верила в хиромантию, даже когда инструктором агитпропа работала. Посмотрите, какой у меня Венерин бугорок! -- и она продемонстрировала нам свою пергаментную ладошку. -- Потрясающе! -- воскликнул я. -- А какая линия жизни! -- Короткая линия жизни! -- пожаловалась она. -- А как, Виктор, вы относитесь к Блаватской? Я невзначай шевельнул правым указательным пальцем. -- Амбивалентно, -- молвил он. -- Вы очень образованный юноша. Где вы учились? -- Вы меня об этом спрашиваете? -- самостоятельно ответил Витек. -- Ах, ну конечно! -- засмеялась она. -- Что есть книжная мудрость по сравнению с внутренним знанием? -- Вы обещали почитать воспоминания! -- встрял я, сообразив, что Акашин готов своевольно вывалить слово, значащееся в "Золотом минимуме" под цифрой "6". -- Ах, я и забыла! -- воскликнула она, завязала тесемки и положила папку на край стола. -- Сейчас принесу... Она встала, кокетливо прикрыла грудь отворотами кимоно и ушла в другую комнату. -- Ты охренел?! -- шепотом набросился на меня Витек. -- Что я буду читать? -- Не бойся -- до этого не дойдет! -- А до чего дойдет? -- осунулся Акашин. -- Трудно сказать... -- Нет, ты скажи! -- Всякое бывает... -- Я тебе не трупоед какой-нибудь! -- возмутился мой воспитанник. -- Ладно, -- сжалился я, -- если что, скажешь, дал обет не прикасаться к женщинам, пока не напишешь своей главной книги. Должна поверить: ей всякие в жизни попадались. -- А зачем эта старая бетономешалка нам вообще нужна? -- Понимаешь, у нее комплекс -- каждого мужчину, который ей понравился, она тут же объявляет гением. Это психология. Как бы тебе попонятнее объяснить... -- Чего тут объяснять-то! Знаю: вот у моей наумихи хахаль -- пьянь пьянью, алконавт. А она всем говорит: Жоржик в рот не берет! Чтоб перед людьми не стыдно было! -- Вот! Точно. Если ты ей понравишься -- завтра вся Москва будет знать, что ты -- гений. -- О чем это вы шушукаетесь? -- кокетливо спросила Кипяткова, входя в комнату. В руках у нее было несколько машинописных страничек. -- О вечной женственности! -- галантно сообщил я. -- Ах, шалуны! Вот я принесла. Но сначала -- чай. Виктор, помогите мне! Я кивнул, и Витек отправился следом за ней на кухню. Вскоре оттуда донеслось позвякиванье посуды и поощрительный хохоток, какой обычно издает, если верить классике, прихваченная в темном коридоре озорная горничная. Они вернулись: Витек тащил поднос с чайником и чашками, она -- блюдечко с пирогом, по размеру напоминающим помет колибри. -- Виктор, вы трудно пишете? -- пригубив чай, спросила она. -- Гении -- волы, -- скосив глаза на мой левый мизинец, молвил Витек. -- А я, вообразите, после каждой страницы чувствую себя, как после ночи любви с кем-то огромным и ненасытным. -- Обоюдно, -- отозвался Витек, кисло среагировав на мой содрогнувшийся палец. Лексикон явно пошел по второму кругу, и с разговорами надо было заканчивать. -- Вы обещали почитать! -- напомнил я. -- Да-да, пойдемте в спальню! Я, как Пушкин, пишу всегда в спальне. Я вас не шокирую? -- Нет, спальня -- это лучшее из всего, что изобрело человечество! -- заметил я. -- Это из Уайльда? -- Я всего-навсего цитирую роман Виктора. -- О! Ну так пойдемте. -- Ольга Эммануэлевна, -- обратился я. -- Вы очень обидитесь, если я покину вас и поручу моего друга вашим заботам? -- Страшно обижусь! -- ответила она голосом, дрогнувшим от радостного старушечьего предчувствия. -- Не обижайтесь! У меня встреча с директором "Советского писателя". Они хотят издать роман... -- Ну что с вами поделаешь! Придется нам с Витенькой побыть тет-а-тет... -- Я думаю, это пойдет Виктору на пользу, -- кивнул я. -- Не вари козленочка в молоке бабушки его! -- самостоятельно взмолился бедный Витек. Я незаметно показал ему кулак. Мы встали. Хозяйка пошла проводить меня к двери, а Акашин бросил взгляд, каким смертник проводил бы своего сокамерника, которому вдруг вышло помилование. На пороге, протягивая для поцелуя руку, Кипяткова вдруг с тревогой спросила: -- А ваш молодой друг случайно не женоненавистник? -- Нет, он -- женоненасытник... -- Ах, шалун! -- она засмеялась, обнажив ровные белые зубы из довоенного фарфора. -- Можно я использую это словечко в моих воспоминаниях о Гумилеве? -- Вам можно все! -- воскликнул я и, манерно склонившись, поцеловал ее ручку. По линиям этой руки, наверное, можно было изучать всю бурную, грешную и прекрасную историю двадцатого века. 15. В КРУГЕ ВОСЬМОМ С Сергеем Леонидовичем я познакомился в общем-то случайно и по совершенно пустячному поводу. Странно, что я не стал его другом гораздо раньше, ведь постоянно же читал разную привезенную кем-нибудь из-за бугра антисоветчину, самый истошный самиздат и прочую ходившую тогда в интеллигентных кругах инакомыслятину. Сидишь, бывалочи, в уголочке на открытом собрании коммунистов 4-го автокомбината и шепотом обсуждаешь с редакционными коллегами прочитанный по кругу ксерокс "Августа 14-го". Или продекламируешь на вечере молодой поэзии тонко диссидентские стихи: За ночь наметился хрупкий ледок, Хотя обещали грозу. -- Что ж ты, мой песик, грызешь поводок? Я-то ведь свой не грызу! И хоть бы хны! И вдруг это случилось... Из-за ерунды. Родители моего литературного знакомца Удоева, в поэтичестве Одуева, работали в торгпредстве на Ближнем Востоке и, прибыв в очередной отпуск, подарили сыну видеомагнитофон. Сейчас-то в Москве видеомагнитофонов больше, чем мясорубок, а тогда присутствие этого -- в ту пору серебристого -- аппарата в квартире было знаком особой роскоши и вызывающего достатка, ну, как теперь какой-нибудь вечнолетающий Шагал на стенке в гостиной. С Одуевым, тогда еще просто Удоевым, мы познакомились в литературном объединении "Семафор" при Центральном доме железнодорожника. Занятие там вел старенький, очень душевный поэт, поработавший в юности машинистом и сохранивший пристрастие к железнодорожной теме на весь творческий период. Все, что он пытался сделать для нас, начинающих, это -- втолковать нам: знаки препинания в стихах ставить все-таки надо, а если забыли правила пунктуации -- такое случается с каждым, -- то для подобных случаев есть чудный грамматический справочник профессора Розенталя. Доказывать же нам, что "любовь" -- "вой" это не рифма -- ни ассонансная, ни йотированная, ни усеченная, никакая, -- он давно уже бросил, поняв безнадежность этого дела. Наши стихи он слушал уныло и, вздохнув, произносил обычно одну-единственную фразу: "Ну что ж, это имеет право на существование..." И только если кто-то из молодых поэтов приводил с собой смазливую подружку, старичок оживал и строгим голосом к своей обычной фразе добавлял: "С метафорой работаете. Вижу. А где звукопись? Звукопись где, я вас спрашиваю? Конечно, себя цитировать неловко, но все-таки: Сту-ча на сты-ках, Ле-тят сос-тавы... Учитесь, молодой человек!" Собственно говоря, с подружкой, а то и с несколькими, приходил, как правило, Одуев. Он уже тогда нигде не работал, пьянствовал, безобразничал, распутничал, без устали растлевал и без того ветреных студенток из соседнего общежития педагогического техникума. Стихи он сочинял, кажется, только потому, что это придавало его беспутной жизни некую осмысленность и облагораживало в глазах родителей, присылавших ему из-за границы деньги и вещи. Конечно, если б он, как Бродский, попал под суд за тунеядство или на худой конец был бы избит таксистом, как Неонилин, дело могло кончиться если не Нобелевской, то, по крайней мере, Элиотовской премией. Но, увы, даже в самом самозабвенном состоянии он, как на грех, добирался домой целым и невредимым. А что касается тунеядства, то по настоянию родителей он положил свою трудовую книжку, дав умеренную взятку, в какую-то переплетную артель, где трудились исключительно слепые и полузрячие инвалиды. И там, конечно, в глаза его не видели. Позже, ясное дело, он спохватился, из артели уволился и стал широко пропагандировать свой антиобщественный образ жизни, но к тому времени системный кризис советского общества принял столь необратимый характер, что делом о тунеядстве можно было разве что рассмешить народных судей. Получив "видик", предприимчивый Одуев решил резко улучшить свое материальное положение и открыл по примеру других на квартире видеосалон: собрал по знакомым старые стулья, а на сданную посуду купил видеокассету с двумя фильмами -- "Смерть в Венеции" и "Глубокая глотка". Первый, так сказать, -- для ума, второй -- для сердца. Брал он недорого: три рубля с человека, пять -- с пары. Причем в эту стоимость входил и граненый стакан чая с ванильным сухарем. Позже он установил контакт с подпольными видеокругами и в порядке обмена мог получить практически любой фильм из ходивших в ту пору по Москве. Бизнес его процветал, тем более что парам, раззадорившимся после просмотра "фильма для сердца", дозволялось уходить целоваться в ванную. Я и сам частенько бывал у него и, как все, в перерывах за стаканом чая или еще чего-нибудь (приносить и распивать не только не запрещалось, а, напротив, приветствовалось) последними словами вместе со всеми ругал наше посконное отечественное кино и восторгался западным качеством. Вскоре, поднакопив денег, Одуев собрался проветриться со своей очередной подружкой в Сочи, а поскольку в ту пору по столице как раз прокатилась серия дерзких ограблений квартир, где имелись видеомагнитофоны, он доверил "видик" мне, как профессионально близкому элементу. Получив на две недели аппратуру, я решил тоже поправить свои материальные дела. Уезжая, Одуев оставил мне кассету с фильмами "Кто-то пролетел над гнездом кукушки" и "Каллигула". На "Каллигулу" народ повалил валом. Были и такие, которые приходили по нескольку раз и настаивали, чтобы вопреки сложившейся салонной традиции сначала показывали "Каллигулу", а только потом уже -- "Кукушку", дабы попусту не томиться. Кстати, громче всех на этот предмет выступал один лохматый мужик в дешевом залоснившемся костюме, похожий на сотрудника КБ. Я его встречал и раньше во время просмотров на квартире Одуева, поэтому даже не насторожился. Помнится, когда в перерывах между фильмами крыли Советскую власть за чудовищную политику в области кинематографа, он так и говорил: "На кой черт мне тема труда на экране, мне этой темы в моем КБ хватает! Вы мне нервные окончания взбодрите!" Приходил он раза четыре, приводил с собой друзей, таких же кабэшников, приносил вино, закуску и даже задерживался после окончания сеанса, чтобы пообщаться. Говорили, понятное дело, о жизни, точнее, о том, какая она у нас в Отечестве подлая, мерзкая, несправедливая, паскудная, безрадостная, позорная, никчемная, убивающая живую душу и благородное сердце жизнь! Звали его Сергей Леонидович, после второго стакана -- Сергей, после третьего -- Серега, а потом, когда уже сбивались со счета, -- просто Серый... Во время разговоров Серый обычно хватался за голову, лохматил свои вихры и стонал: "Куда катимся? Куда катимся?" -- и даже плакал, не надеясь получить ответа на этот роковой вопрос... Вернулся неприлично загорелый Одуев, забрал аппаратуру. А еще через неделю мне позвонили и осторожным голосом предложили явиться в шестнадцать ноль-ноль в районное управление КГБ в комнату номер семнадцать. Я обомлел. Разумеется, из ходивших по рукам "Посевов", "Граней" и перепечатанных через копирку писем "узников совести" я отлично знал, что у нас в стране к каждому гражданину приставлен, наподобие ангела-хранителя, агент КГБ, а то и два, но тем не менее с работниками этой угрюмой организации сталкиваться мне еще не доводилось. Управление располагалось в том же доме, где и булочная, куда я заглядывал почти каждый день, не обращая внимания на зеленые ворота с металлической калиткой. Уже по тому, как на меня взглянул сержант с синими погонами, я понял, что крупно влип. Накануне, честно говоря, я обзвонил самых верных друзей и посоветовался, как себя вести, в чем сознаваться, а что намертво отрицать. Все они, ссылаясь на статьи из "Посева" и письма правозащитников издалека, предупреждали: главное -- ничего не подписывай, коси под идиота, но не до такой степени, чтобы прямо из "конторы" отправили в психушку. В маленьком кабинете под портретом насупленного Дзержинского сидел веселенький Сергей Леонидович, он же Сергей, он же Серега, он же Серый... Получалось, что, называя место своей службы, он, в сущности, не врал, а лишь только, чтобы не тревожить общественность, опускал одну букву из аббревиатуры: не КГБ, а КБ. -- Ну привет! -- сказал он. -- Привет, -- вымолвил я. -- Не бойся! За организацию подпольного просмотра порнографической кинопродукции -- до пяти лет усиленного режима. Вот такое кино! Но ты не переживай -- ты мне нужен на свободе. -- Зачем? -- Там посмотрим. -- Я ничего подписывать не буду! -- ответил я с той истерической непреклонностью, следом за которой обычно идет полная и чистосердечная "сознанка". -- А на хрена мне твоя подпись? Если подпишешь, тебе деньги платить надо. А где их взять? Куда катимся? Мы уж лучше с тобой на общественных началах потрудимся... По-дружески. Думаю, состукаемся... Или нет? -- Состукаемся, -- кивнул я, вспомнив передачу радио "Свобода" о разгуле гомосексуального террора в советских лагерях. -- Тогда -- ажур! Вот мой телефончик. Будут хорошие фильмы -- звони! -- У меня теперь нет "видика"... -- Знаю, но ты все равно, если будет что-нибудь интересненькое, позванивай! -- А что вас интересует? -- Нас? Да ты что, "Кортик" в детстве не читал? Освежи! Давай пропуск отмечу! Когда я брал бумажку, моя рука постыдно дрогнула. -- Вот бляхопрядильный комбинат! И что вы все так "контору" боитесь? Такие же люди, между прочим, тут работают. Думаешь, мы всего маразма не видим? Видим, и гораздо лучше вас. Но если все рухнет,